***
С потолка подземного каземата уже несколько часов к ряду сыпались последние уцелевшие участки штукатурки. Земля и стены дрожали, сверху доносился неопределённый гул, перекрывавший собой все остальное. Все уже знали, что последует за этим гулом, все уже знали: легче перенести чейнджлингский приступ, чем выносить их обстрелы. Хуже жучиной артподготовки не было уже ничего. Они держались уже три недели в полном окружении: связи не было, продовольствие кончалось. Противник напирал всё сильнее и сильнее, несмотря ни на что. На месте одного выкошенного ими батальона тут же вставал другой, каждый подбитый танк тут же заменял новый. В небе постоянно кружила вражеская авиация, артобстрелы и бомбёжки длились часами, и всё же, не смотря ни на что, крепость отказывалась сдаваться. Под Акронейджем, практически на самой границе Эквестрии, чейнджлингский солдат впервые познал чувство страха. В первые дни он шёл в полный рост, твёрдо уверенный в своём успехе. Он был дерзок, решителен, напорист. Теперь же вражеские сапёры не совались вперёд без "аргументов" в виде пехотных 150-ти миллиметровых гаубиц и эскадрильи "лапотников" в небе. Теперь они крались осторожно, медленно, заливая любую щель огнесмесью и закидывая гранатами. Но всё равно они напарывались на залпы и штыки, всё равно у них за спиной нет-нет да оживали уже было подавленные амбразуры, всё равно они падали на землю, обливаясь кровью, всё равно раз за разом звучало в их ушах душераздирающее "Ура!", заставляющее их останавливаться и бежать, довольствуясь лишь очередными метрами превратившихся в груды мусора домов, перепаханной снарядами земли, очередным продвижением по выжженному и заваленному трупами коридору. Тем не менее, защитникам было намного тяжелее. С каждым днём множилось число убитых и раненых, а патронов, снарядов и провизии становилось всё меньше. Когда противник начал использовать тяжёлую артиллерию, потери увеличились. Бои постепенно переходили от бастионов к внутренним постройкам, от внутренних построек — к главным казематам. Шла четвёртая неделя обороны, и сейчас враг вколачивал оставшихся защитников в землю, готовясь к штурму верхних этажей. — Значит, пегасы Белокрыльского прорвали кольцо... — Он сидел за столом, на котором были аккуратно разложены карты и бумаги. Здесь же стояла и пара стаканов для чая, и телефон, глухо молчавший уже месяц как. — Так точно, ваше благородие. Восточный бастион оставлен. — Перед ним в очередной раз отчитывался ординарец. С каждым днём его лицо становилось всё более осунувшимся, а бодрый голос молодого жеребца теперь звучал через силу. — Ясно... Ясно... — Он встал со стула, и чуть не повалился набок: живот отдался ноющей, невыносимой болью, а в голове потемнело. Тем не менее, генерал Пирогов остался стоять. — Шилов организует оборону? — Так точно, но верхние этажи сильно утюжат, хотят занять с ходу. Там так трясёт, что кровь из ушей. — Всё-таки, надо задержать их на верхних этажах. Мы... мы не можем действовать иначе. Нужно выигрывать время, пока есть возможность. Отправляйся к Шилову и скажи, чтобы дрался за верхние этажи до последней возможности. Как там погранцы? Что у них? — Разведчики пока не вернулись, а оборона так же крепится. Храбрые, всё им нипочём. — Да уж. За свою землю дерутся, не то что мы. Ладно, передай Шилову мой приказ. — Ваше благородие... — обратился было к нему ординарец. Генерал сразу всё понял по его взгляду. Он тяжело вздохнул и произнёс: — Если суждено нам умереть — то только так, как мы сейчас умираем. Не бойся, Сашка. — Я не боюсь за себя, ваше благородие. Я боюсь за... — И за них не бойся. А теперь иди поскорее отсюда. — Слушаюсь! — Пони отдал честь и исчез в пыльной взвеси, сыпавшейся с потолка. Пирогов тяжело прокашлялся. — Они все... умрут... — Раздался голос из тёмного угла помещения, где с трудом угадывались очертания матраца и лежачего на нём тела. Это был командир пограничников, тяжело раненый в живот. Он до последнего пытался руководить ситуацией, пока бред и жуткая боль не начали брать своё. В госпиталях уже не было места, а на лечение больных и раненых уже почти не было никаких средств, кроме бинтов, небольшого количества спирта и мутной воды, добываемой из давно непригодного для этого подземного колодца. Чейнджлингские диверсанты уничтожили водопровод и электрическую подстанцию в крепости, их армейские товарищи окончательно закончили дело при помощи бомб и снарядов. Пирогов посмотрел в угол: в ответ блеснуло два лихорадочных огонька некогда живых и энергичных глаз. Это был не бред, для медленно погибавшего командира настал короткий момент прояснения. — Я понимаю, Стоун. Но я не сдамся. — Проговорил генерал, опуская глаза в землю. — Ты... не сдашься... а они? Они не выдержат... — Пусть. Я — командующий гарнизоном, и я приму смерть на своих условиях. Враг ненавидит нас сильнее, чем всю остальную эквестрийскую армию вместе взятую. Если солдаты, не дай Селестия — гражданские, сдадутся, то всё равно погибнут. Нам ни разу не предлагали сдачу, значит враг намерен уничтожить нас всех до единого. — Это отчаяние, Юрий... — Слова Стоуна перемежались шипением и стонами. Его голос звучал слабо, но твёрдо. Он говорил ужасную правду с сознанием своей судьбы, не умоляя и не жалуясь. — Ты храбрый командир, Стоун. Родись ты в былой Северяне — был бы уже полным генералом. — Я не дворянин, Юрий... — попытался усмехнуться пограничник, но это вызвало очередной приступ боли. Лицо Стоуна перекосил оскал. Он забился мелкой дрожью и обмяк, снова начав бредить. Ему уже было не помочь. Пирогов понимал, что окажись он на его месте — он разделил ту же судьбу. В этих казематах полковники умирали вместе с рядовыми. Генерал позвал медсестру, она явилась через двадцать минут. Кобыла была в почерневшем от грязи и крови халате, не способном скрыть истощённых голодом и тяжёлым трудом боков. Впалые щёки, вечно слезящиеся усталые глаза, на лице отпечатывалась боль и истощение, но она всё равно продолжала исполнять свои обязанности. Она начала перебинтовывать раненого, параллельно шепча ему что-то на ухо. Стоун постепенно успокоился и затих, его бред прошёл, дыхание стало более ровным. Закончив с бинтами, кобыла дала ему воды из фляжки. Вода была мутной, но в их нынешнем положении не имела цены. Юрий молча наблюдал за этой сценой, когда сестра закончила — они обменялись короткими кивками. — Сколько? — Спросил он полушёпотом. — Не протянет и пары суток. — Просипела кобыла, тупя глаза в пол. Северянин снова коротко кивнул, медсестра удалилась. Какое-то время Пирогов простоял в помещении, не двигаясь с места. Вчера к нему пришлось занести ещё двоих "тяжёлых". Оба скончались сегодня утром, скончались тихо, без агонии. Их тела убрали какие-то кобылы из гражданских и отнесли в специально выделенный каземат. Пока они могли позволить себе эту роскошь — хоть как-то избавляться от трупов. Наконец, генерал сдвинулся с места: он направился к дверному проёму, подёрнутому пеленой висячей пыли. В коридоре сновали взад-вперёд медсёстры, где-то стонали выносимые откуда-то из-под обстрела раненые. Почти все они имели контузии: вражеские снаряды не сразу пробивали прочную крепостную кладку, но их ударная сила всё равно поражала защитников. Пирогов направлялся в госпиталь: каждый день боёв он старался посещать это место, чтобы воодушевлять солдат. Многие умирали, но кому-то становилось лучше, и они снова вставали в строй. Однако, на подходе к госпиталю его остановил врач-хирург. — Сэр, вам туда нельзя. Много контуженных, есть очень тяжёлые. — Акронейджец говорил это спокойно и прямо, глядя прямо в глаза. — Тогда передайте им, что я с ними. — Хорошо, передам. Ваше слово лечит уж всяко лучше того, что у нас осталось. — С этими словами хирург повернулся к Юрию и двинулся обратно. Юрий же пошёл дальше по коридору, пройдя мимо госпиталя. "Бух... Бух..." — Удары сверху то замолкали, то возобновлялись с новой силой. Иногда оживали дальнобойные мортиры — и тогда даже под землёй всё дрожало тряслось, а ослабленный медперсонал прижимался к стенам, чтобы не упасть. Юрий шёл туда, где скопились гражданские — семьи солдат, запертые в крепости и не имеющие никакой возможности выйти за её пределы. По-началу кого-то удавалось эвакуировать, в первые дни, когда кольцо ещё не обрело плотность, а пони не забились под землю. Большей части не повезло. Юрий редко навещал их, но когда делал это — старался проявлять весь оставшийся оптимизм. Поначалу он говорил кобылам и жеребятам, что блокаду скоро прорвут, что вот-вот их выручат бойцы из 2-й и 5-й армий, однако об этих частях не было ни слуху, ни духу, а паника среди гражданских постепенно росла. В конце концов, генерал сказал им, что положение их безвыходно, а надеяться они могут разве что на судьбу. Кто-то принял это тяжело, кто-то спокойно, в конце концов, в крепости грань между военным и гражданским почти целиком истёрлась. Многие жёны встали за своих мужей, и готовы были помогать тем, чем могли. Постепенно они начали привыкать к тому, что происходит вокруг: к смерти, тесноте, голоду, но, казалось, они не могли привыкнуть к одному: к мысли о том, что им, а значит и их детям, уготована гибель от копыт захватчиков, либо туманная перспектива чейнджлингского плена. Они видели, как безжалостен и коварен враг с их защитниками, так почему же он должен делать скидку для них? Сейчас Юрий шёл к ним, чтобы снова что-то сказать. Вот ему навстречу попалась какая-то кобыла в истёртой и заплатанной шали — это была жена погибшего коменданта крепости, взявшая негласное шефство над гражданскими. Некогда высокая и честолюбивая, гордая собой и своим мужем, сейчас она куда-то брела, понурив голову не от грусти, но от банальной физической усталости. — Здравствуйте, сэр. — Проговорила она, увидев генерала. — Здравствуйте. Как обстановка у вас? — Очень тяжело. — сказала комендантша в слух, а потом приблизилась к уху Юрия: — Мне кажется, скоро дети начнут умирать. У жены одного пограничника заболел сын, врачи ему не помогут... — Генерал увидел, что у кобылы стоят в глазах слёзы. Как и всякий другой на его месте, он заколебался. "Стоит ли оно того? Зачем ты сопротивляешься?" — Промелькнуло у него в голове, но он сжал зубы и опустил голову: — Простите меня. В нашей крепости совсем немного детей, а по всей стране наверняка уже гибнут и страдают тысячи и тысячи жеребят. Я не могу принять никаких мер. Комендантша с минуту буравила его немигающим взглядом. В её глазах стояли слёзы, но она находила в себе силы не плакать. — Вы очень жестоки, сэр. Неужели все северяне такие? Неужели ваш характер не знает милосердия? — Обстоятельства обязывают нас, мэм. Иного выбора нет. — Выдавил из себя он, практически не находя иного выхода. — Может лучше... Сдаться? Нам уже не придут на помощь, наше сопротивление теряет смысл. Они повсюду, а всё всё меньше и меньше... Вы готовы принять свой конец: вы военный, но есть и те, кто не способен на такое. — Плен будет для вас ещё худшей участью. Враг разъярён, он не намерен вас щадить. Чейнджлингская жестокость граничит со зверством, даже грифоны не способны совершить то, что способны совершить они. — То есть вы хотите, чтобы мы все умерли? — дрожащим, но тихим голосом спросила она, не отводя от военного глаз. — Может быть, вам лучше будет просто пристрелить нас? Это будет легче, чем смерть от голода. — Юрий увидел, что что-то надломилось в ней, что она уже не может выносить всего, что творится вокруг. Её былой образ поник, оголив настоящий характер, характер не слабый и не подлый, но всё же хрупкий, сломавшийся. Генералу нечего было ей сказать, он сам давно решил для себя, что гибель неизбежна, что все его подчинённые с радостью пойдут на смерть, следуя присяге и долгу, но он забыл о тех, кто этой присяги не давал, о тех, кого здесь в принципе не должно было быть... Она уткнулась носом в карман его гимнастёрки, ткань быстро начала пропитываться слезами. Комендантша плакала молча, не всхлипывая и не причитая. Сердце Пирогова замерло, он приобнял её крылом. — Ничего не бойтесь. — Твёрдо сказал он комендантше. Та не ответила, продолжая рыдать. Плач длился около пяти минут, пока кобыла наконец не пришла в себя. Она коротко кивнула и пошла дальше. Больше они не обменивались ни единым словом, ведь всё итак было ясно, а словами, слезами и мольбой нельзя было что-то изменить.***
Гул начинал смолкать, наступали короткие минуты тяжёлой тишины. В штабе, под тусклым светом лампы стояло несколько измождённых фигур: светло-зелёные офицерские гимнастёрки почернели от грязи и постоянного ношения, только награды блестели на некоторых из них, блестели ярким и чистым блеском белых крестов и золочёных медалей. Все молчали, говорил только один из них: — Нас осталось мало, и продержимся мы недолго. Тем не менее, сдача неприемлема. Оказывать сопротивление до последнего солдата, не смотря ни на что. Экономьте патроны, всегда оставляйте один, чтобы застрелиться. — Нам известен ваш приказ, зачем нас вызвали, ваше благородие? — Поинтересовался Шилов, неприметного вида жеребец, носивший звание капитана. — Возможно... Это последняя наша встреча, господа офицеры. — Тяжело проговорил Пирогов, опуская взгляд на стол. — Вы собираетесь убить себя? — На ломаном северянском спросил его Кроу, один из оставшихся акронейджских пограничников. — Враг не должен взять меня живым. Даю вам своё последнее благословение: сражайтесь насмерть. Я буду драться на последнем рубеже с теми, кто остался от комендантской роты. Исполню свой долг до конца, иначе зря я прожил всё это... — Юрий замолчал, в его голове прокручивались события его долгой и трагической жизни: Он вырос тогда, когда о подобном ужасе никто даже и не слышал. И в час, когда все вокруг отворачивались от своих присяг, он решил: "Пойду до конца." И вот теперь он стоял здесь, в крепости Акронейджа, проживая свои, может быть, последние часы. Конец приближался, и он был горд тем, что его конец был таким. Он знал: Эквестрия жива, Эквестрия сражается. Сражается и его родная и далёкая Северяна. Он позволил им оправиться от первого удара, позволил встать на ноги. Кровь последних княжеских полков пролилась не зря. — Разрешите исполнять? — Исполняйте. Офицеры вышли, оставив его одного. Генерал открыл ящик и достал оттуда оружие — револьвер системы Мартенса, заряженный и готовый. Ручка оружия была инкрустирована костью, по ней золотом было выгравировано: "Юрию Алексеевичу Пирогову". Генерал окинул взглядом пистолет и сунул его в кобуру. Осмотревшись вокруг, он повернулся в угол, где лежал Стоун: пограничник спал тяжёлым сном, доживая свои последние сутки. Юрий было захотел даровать ему покой, но ему не хватило бы сил убить своего товарища, с которым они бок о бок сражались здесь. Кончив с раздумьями и воспоминаниями, генерал вышел из штаба и направился наверх. Туда, где уже начиналась отчаянная перестрелка.