ID работы: 9953257

Mon cher Nicolas

Слэш
NC-17
Завершён
54
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
54 Нравится 4 Отзывы 9 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
       Курить в открытое окно балкона, от пола до потолка захламленного всяким ненужным барахлом, сегодня отчего-то, впрочем, как и вчера, и множество дней до этого, не приносит облегчение. Курить жадно, глубокими затяжками, а после небрежно стряхивать с тонких полусогнутых пальцев быстро остывающий пепел и еще долго вдыхать промозглый и тяжелый ноябрьский воздух с наметившейся колючей дымкой близящихся заморозков, дабы подавить кашель в скованном сухостью горле — побочный эффект постылой, буквально въевшейся под кожу привычки. Там, за оконным стеклом по крышам домов надоедливо барабанит меланхоличная простуженная осень, а очертания соседних дворов и старых многоэтажек тонут в плотной завесе ледяного ливня.        Ветер нагло и без предупреждения бросает в усеянное мелкими каплями стекло пригоршню дождя, вынуждая Верховенского недовольно затушить сигарету и с раздраженным хлопком закрыть это чёртово окно.        В маленькой квартире не убрано, холодно и пахнет противной смесью дешевого кофе и питерской сырости. Пьер сам порой удивлялся, как при таком климате еще не отрастил себе жабры. На стенах тесной гостиной кое-где отслаиваются старые зеленые обои, паркет в узком коридоре протестующе скрипит под босыми ногами, а в углу кухни одиноко валяется старый табурет с отломанной ножкой. На незаправленной кровати в единственной неуютной спальне хаотично разбросаны местами помятые листы бумаги с нотами и кое-как подобранными на слух аккордами, а на подушке лежит маленькая записная книжка в обложке из потертой кожи со стихами.       И все они посвящены одному человеку.        Произнесение его имени приносит Петру тупую, почти физическую боль. Шершавый язык скользит по пересохшему небу, зачем-то растягивая это одновременно приятное и опаляющее губы звукосочетание.       Nicolas.       Коля.       Николаша.        Ставрогин, чтоб его черти взяли.       «Но нет, не возьмут», — как-то очень быстро вспоминает Pierre со слишком уж заметной долей разочарования в хриплом глубоком вздохе и с пристальным вниманием рассматривает старую фотографию с загнутым уголком. Со снимка, вытащенного откуда-то из глубин старой прикроватной тумбочки — пожалуй, единственного относительно беспыльного места во всем скромном обиталище Верховенского —, взирают обжигающие морозным холодом глаза с недобрым отблеском жидкой ртути. Темные отросшие волосы, на концах завивающиеся в мягкие закругленные пряди, из-за не слишком хорошего качества изображения — на обратной стороне, к слову, значится выведенная кривым почерком дата, убегающая извилистой дорожкой почти на десять лет назад — отливают глубоким чернильным оттенком. Тонкая ровная линия скульптурно очерченных губ подернута надменной, такой демонически прекрасной улыбкой, от одного взгляда на которую дрожали коленки и отчего-то напрочь забывалось, как дышать. И Петру до напряженного скрежета в зубах не хотелось вспоминать. Острый изгиб густых бровей, аристократический профиль, лицо, полное непроницаемой загадочности — этот человек словно сошел с полотна одаренного художника, и будь у Пьера хоть капля способностей к живописи, он бы дни и ночи напролет до ломкой боли в затекающих пальцах рисовал этот айсбергом врезавшийся в память образ, превращая свою крохотную квартирку в обитель безумного идолопоклонничества.       Однако вместо дара изобразительного искусства Верховенский был наделен совершенно другим — поэтическим. Он писал стихи едва ли не в каждую свободную минуту, с безумной страстью и неизмеримой самоотдачей. Его поэзия была простой — хотя и нельзя окрестить ее словом «заурядной», коим обычно награждали всяких бесталанных писак —, лишенной этой так приевшейся преувеличенности и высокопарности, психологичной и, быть может, даже красивой, однако едва ли соответствующей литературным канонам и правилам. Вот только было одно обстоятельство: все до единого его произведения были лишь об одном-единственном Nicolas. И хотя это имя на бесконечных просторах исписанных блокнотов не упоминалось ни разу, понять, о ком речь, не составляло большого труда, а потому Pierre хранил свои творения в секрете. В каких-то измятых неказистых на вид тетрадках он даже вел нечно вроде записок, которые многие люди назвали бы насквозь пронизанным пафосом словом «мемуары».        Рядом с заваленным пыльными бумажками столом прочно обосновалась гитара с давно не обновляемыми струнами из старого нейлона. Когда-то в далекой юности непомерно романтичный Верховенский принялся с несвойственным даже ему рвением и энтузиазмом осваивать музыкальное искусство, однако, обзаведясь столь желанным навыком, быстро и разочарованно осознал, что это умение не привнесло в его жизнь ничего из того, что нарисовала распаленная фантазия. Да и голос у мальчишки, как оказалось, был какой-то уж чересчур высокий, отрывистый и совсем не певческий. И вот теперь, когда эта пора давно уже миновала, а Петр безвозвратно вырос, тяга к музыке заметно угасла. Впрочем, он вечерами все же иногда поигрывал кое-какие мелодии, почти всегда одни и те же, привычные слуху и замученным дребезжащим струнам.        За окнами сверкнула ослепительная молния, кривой неровной линией располосовавшая замутненное темнотой небо. «Забавно», — хмыкнул про себя Пьер, зачем-то машинально водя пальцами по стеклу. Пару лет назад, в точно такой же ноябрьский вечер, когда за окном бесновалась вечно капризная петербургская погода, к нему заявился он.        Ставрогин уж точно не был человеком, которого можно легко и беспрепятственно «прочесть», однако сегодня отпечатки чего-то, очевидно, не очень хорошего, отразились на его внешнем виде слишком уж явственно: понуро опущенная голова, чуть ссутуленные широкие плечи, взгляд, все такой же ясный и полный гипнотического стального блеска, но выражающий неприятную смесь недовольства и практически злого разочарования, настолько плохо скрытого, что Петр даже на секунду где-то в груди ощутил щекотливый фантомный укол. — Чаю? — Верховенский при всем желании не мог измерить всю абсурдность своего вопроса, однако узел, туго затянувшийся в животе, едва только Николай переступил порог, не позволил ему сказать хоть что-то более уместное. — Вина, — не обращая, ровным счетом, никакого внимания, бросил Ставрогин. — А лучше виски.        Будь Пьер в другом настроении, то непременно разошелся истеричным нервным смехом: виски в этой видавшей виды студенческой обители не было и в помине.       Вино, впрочем, не без труда нашлось и стремительно перекочевало в тесную плохо освещенную гостиную. Петр сел на скрипучий диван, разукрашенный потертостями на коже, и, поджав босые ноги, слушал — хотя, скорее пожирал взглядом — устроившегося рядом Nicolas. На вопрос о том, что привело его сюда в такое время, он сперва ответил многозначительным звенящим в ушах молчанием, а после тихо сообщил, что его бросила девушка.       Сердце Верховенского, казалось, сжалось до размеров атома.       Он, будучи тем, кто знал Николая еще со школьной парты и выстоял с ним плечом к плечу все суровые годы нелегкого студенчества и университетской жизни, прекрасно знал и помнил, каким успехом тот пользовался среди влюбчивых, падких на его дьявольскую красоту девушек. Однако созерцание картины вьющейся вокруг картинно утомленного Ставрогина стайки возбужденных первокурсниц вызывало в нем отнюдь не чувство здоровой зависти, а жгучей необузданной ревности, от которой хотелось рвать на себе волосы и взвыть от ощущения обреченного отчаяния. Каждый раз, когда брюнет с извечной, полной гордого самодовольства и удовлетворения улыбкой появлялся на парах, а на его шее красовался какой-нибудь, скажем, кулончик — подарок очередной пассии —, который можно было бы приобрести разве что от избытка сентиментальности и полного отсутствия вкуса, Верховенский начинал ожесточенную борьбу с самим собой и практически неконтролируемым желанием сорвать с него эту чертову цепочку, выволочь на самое видное место и поцеловать у всех на виду, чтобы больше никто и никогда не смел посягать на то, что уже давно должно принадлежать ему.       Но увы, из года в год ничего не менялось: Николай продолжал встречаться с девушками, такими одинаковыми даже на вид и словно вырезанными из бездарно нарисованного трафарета, а Pierre все также жил со своими, никому не нужными, неозвученными чувствами, червями выедавшими его изнутри и выворачивающими душу и внутренности наизнанку. Они выросли вместе, в глазах окружающих смотрясь неразлучными идущими рука об руку друзьями, но лишь недавно к Петру пришло такое неприятное, навязчивое осознание, что все время этой, так называемой, «дружбы», он всегда оставался лишь тенью, призрачной такой, почти незаметной, но неотступно следующей за своим идолом. Простая детская привязанность переросла сначала в странное желание частых встреч и более тесных прикосновений, затем в какую-то болезненную, неправильную во всех смыслах влюбленность, от которой он с каждым днем мучился все больше и не имел ни малейшего представления о том, что с ней делать. Она, подобно раковой опухоли, разрасталась со стремительной скоростью до немыслимых масштабов, заполняя собой все прочие ощущения и, в конце концов, достигая той стадии, когда от нее невозможно избавиться, оставляя лишь один-единственный выход — медленно, чертовски медленно и невыносимо тяжело умирать. Умирать, смотря в сумасшедше синие холодные глаза; умирать, глядя на объятия с какой-то девушкой, с мерзким пониманием того, что он не может быть на ее месте; умирать, устало и машинально поправляя рамку с фотографией, откуда улыбается Ставрогин: обворожительно, притягательно, и не ему.       И когда Верховенскому казалось, что хуже и больнее быть не может, вся его сущность раз за разом доказывала, что может. Пьер в очередной раз улавливал суть собственных изменений и ужасался: теперь в нем жила не нежность, и уж тем более не любовь; то был какой-то особый вид болезненной, собственнической и извращенной привязанности, которая медленно, но верно опережала все его желания, и теперь даже если бы он обрел все, чего хотел, не смог бы насытиться. Светлому теплому чувству на смену пришло маниакальное, почти фанатичное и неуправляемое желание обладать, но на протяжении многих лет так и оставалось неудовлетворенным. — Я тебе, конечно, глубоко сочувствую, — передернул плечами Петр, нацепив на себя подобие того, что называется безразличием. — Но что-то не припомню у тебя бурной негативной реакции после хоть какого-нибудь расставания.       Пустая фраза, произнесенная лишь с целью поддержать разговор и сохранить иллюзорное ощущение самообладания. Верховенский прекрасно знал и понимал, что никакого эмоционального потрясения Ставрогин не испытывает — и не может по определению —, поскольку эта ситуация есть ничто иное, как сильный удар по его проклятому самолюбию. Ведь сам факт того, что его, такого очаровательного и милого, остроумного повесу, кто-то бросил — а до этого всегда бывало с точностью до наоборот — едва ли не оскорбляло его эго. — Да понимаешь, я ведь потратил на нее почти полтора года, — Пьер все же не удержался и сдвинул брови к переносице. Подумать только, полтора года ведь и вправду удивительно долгий срок для такой личности, как Николай. — И все обернулось так по-идиотски.        В случае Петра как-либо иначе быть просто не могло.        А дальше все стиралось в очертаниях, и последовательность все сделанного восстановить не получится, да и не нужно. Слово за слово, одна фраза за другой, все одинаково пустые и бессмысленные. Pierre завороженно смотрел на тонкие губы Nicolas, красные от выпитого вина, и чувствовал, как остатки здравомыслия покидали его. Он уже и не помнил, кто не выдержал первым —, хотя на кой черт это вообще кому-то нужно — вот только не успел он опомниться, как обнаружил себя в непривычной близости с лицом брюнета. Один короткий вздох, с хриплым свистом вырывающийся из сдавленной грудной клетки, а после все мироощущение сжалось до момента, когда он чувствует приятное покалывание от прикосновения чужих прохладных губ. Эйфория теплой приливной волной проползает по небу, забирается в горло, обжигает пищевод и наконец оживает в животе порхающими бабочками, в точности такими же, как те, что Ставрогин коллекционировал в юности, однако растворяется также быстро, как и появилась. Верховенский резко отстраняется, на мгновение всматриваясь в глаза напротив — такие же блестящие, гипнотизирующие, с легкой поволокой — после чего целует уже сам: порывисто, сухо и больно. Он даже не успевает сообразить, что наконец произошло то, о чем он мечтал многие годы, потому что все ощущения сконцентрированы лишь на том, что ему отвечают: также решительно, горячно и практически грубо.        В ничтожные пару минут русые волосы взъерошены, рубашка беспардонно порвана, а пуговицы, словно осколки битого стекла разбросаны по паркету. Петр готов сделать все что угодно: выстонать по слогам его имя, прижаться к его телу до полного исчезновения свободного пространства, заключить сделку с самим дьяволом, лишь бы это никогда не заканчивалось. Ставрогин не изводит, не дразнит и не проверяет, а просто берет то, что хочет, такое доступное и на все готовое, и Пьер снова утягивает его в нервный тяжелый поцелуй. Оголенные лопатки внезапно ощущают под собой жесткую и холодную поверхность дивана, и от такого контраста хочется тихонько вскрикнуть, а затем долгожданное и до умопомрачения приятное ощущение внутренней заполненности уничтожает все, что окружало до этого момента. Короткие ногти обиженно царапнули теплую кожу, обтягивающую подрагивающие мышцы спины, а влажные губы неуклюже мазнули по щеке. Чужие длинные пальцы хватают его за горло, и Верховенский чувствует нечто похожее на легкую асфиксию, но впрочем, слишком приятное, чтобы ею быть.        «Alea jacta est», — на секунду думается ему, но слишком много уже сделано, чтобы повернуть назад.       Утром в нем пробуждается удивительная легкость, но только лишь за тем, чтобы снова угаснуть, потому что в квартире нет никого, кроме него самого, осеннего сквозняка, шлейфа горьковатого парфюма и складок на давно остывшей постели.       Сердце царапало чувство пустоты и какой-то странной незавершенности, на минуту даже замаячило ощущение того, что им воспользовались, однако последние крупицы гордости — теперь уже чего-то фантомного и давно не существующего — рассыпались в пыль, вытесненные единственным чувством, которому нет и, наверное, не будет названия. К черту ревность, гордость и честь, Петру слишком хотелось ощущать то, что он ощущал тем вечером, а распылять себя на такие ничтожные мелочи не имело никакого смысла.       Ведь вкусив запретный, но столь желанный плод однажды, остановиться будет уже невозможно.        Очень скоро подобные incidents стали звеном одного почти непрерывного, пугающего цикла: расставание Nicolas, бушующая стихия за окном, противная трель дверного звонка, а затем секундный необъяснимый порыв и почти абсолютное приглушение всякого здравомыслия. Наутро Пьера ждала пустая молчаливая квартира с гуляющим по коридору сквозняком и ни единого слова от спешно ушедшего гостя. Удивительное совпадение: Николай не давал никаких комментариев и объяснений всему, что стало происходить с такой регулярной частотой, а Верховенский и не требовал этого, эта, как кажется, унизительная роль «запасного аэродрома» его вполне устраивала. Зачем тратить силы на пустое выяснение отношений, когда можно просто делать, чувствовать и испытывать непонятное никому, кроме него, наслаждение, пусть и в такой уродливой форме.       В суровую реальность вернуться было сложно, однако очередной звонок в дверь этому поспособствовал. Губы Pierre очертила хищная, нездоровая улыбка.       «Ты сегодня поздно, Николаша.»        Сегодня Ставрогин, кажется, еще прекраснее, чем обычно: пряди темных волос неаккуратно склеены дождевой водой, лацканы темного пиджака отогнуты немного неровно, что, впрочем, ничуть не умаляет его изящности, а взгляд блестит привычной непоколебимой решительностью. Петр терпеливо дожидается, пока тот снимет промокшее пальто, после чего приглашает войти, однако совершенно неожиданно Николай замер у порога, одарив его пристальным, но абсолютно ровным взглядом почти без выражения. — Я женюсь, Пьер.       Появляется чертовски сильное непреодолимое желание разойтись истеричным, раскатистым хохотом, и Верховенский не в силах себе в нем отказать. «Пьяный он, что ли?» — На ком это? — с трудом унимая смех, выдавливает он. — На Лизе. Тушиной.       Пьер судорожно пытается провести параллель с этим именем и хоть одним из запечатленных в памяти образов. Ах да, Лизонька, та самая блондинка с неприятным смехом и приторно-сладким запахом безвкусно подобранных духов, которые смешиваются с тонким ароматом парфюма Nicolas и безбожно его портят. — Странная у тебя нынче манера шутить. — Я абсолютно серьезен.       Верховенский в несколько шагов преодолевает расстояние между ними, одним грубым рывком притягивает его к себе и яростно вцепляется в чуть приоткрытые губы. Это даже отдаленно не имеет ничего общего даже с самым напористым пылким поцелуем, Петр почти до крови кусает, точно ставит пожизненное клеймо, выплескивает смертельный токсичный яд, годами отравлявший его самого. Ставрогин нервно и брезгливо морщится, и несмотря на существенную разницу в силе и росте, оттолкнуть обезумевшего парня удается с трудом. — Помешанный! — сдавленно хрипит он, пальцами стирая с губ неровную струйку крови и хватая недавно снятое пальто.       Верховенский окончательно теряет контроль над самим собой, его сгибает пополам от от очередного приступа безумного смеха, и через несколько мгновений оседает на холодный пол.       Он и не спорит.        Дверь в квартиру захлопывается с оглушительным хлопком. Петр, откинув упавшие на лоб русые волосы, медленно поднимается и идет на кухню: там, кажется, еще должно было остаться вино. — За благополучие твоей семейной жизни, Николенька, — с почти правдоподобной торжественностью произносит он.       «И за упокой моей души», — добавляет про себя, делая несколько глотков напитка с кислым послевкусием.       Нижний ящик шкафа открывается с тихим, чуть слышным щелчком, а немного подрагивающие руки извлекают оттуда ящик — бесполезный подарок нерадивого покойного папеньки хотя бы сейчас оказался нужным. Пальцы Верховенского медленно, но решительно снимают предохранитель, а после прохладное дуло револьвера соприкасается с виском, где пульсирует тупая горячая боль.       В последний миг широко распахнутые глаза сверкнули мутной аметистовой тьмой.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.