За любовь

PG-13
Завершён
автор
Фэндом:
Размер:
4 страницы, 1 388 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
— Если я когда-нибудь влюблюсь, — говорит Ганн, и его слова отдаются под сводом черепа гулкой, раскатистой болью, — то открыто заявлю об этом. Шиннан стискивает посох — ее острые белые пальцы вонзаются в полированное дерево так, что еще немного — и гладкая поверхность покроется сетью трещин и рассыплется в щепы. У Шиннан — маленькие, тонкие ладони, ставшие совсем худыми с тех пор, как она носит в себе Голод. Под солнечными лучами Мулсантира они кажутся фарфоровыми — такими же хрупкими и слабыми. Шиннан стискивает посох и знает наверняка — впечатление обманчиво. Ганн не умолкает. По правде сказать, Шиннан часто думает, что ее спутник чрезмерно словоохотлив. — Это, — продолжает сноходец, — мое обещание, моя первая в жизни клятва. Шиннан медленно тянет сквозь стиснутые зубы прохладный утренний воздух. — Заткнись, Ганн, — отрывисто бросает она. — Во имя Мистры... или что там тебе дорого. Заткнись. «За любовь!» Эти слова звучат для Шиннан издевательской, жестокой шуткой. Даже проклятие, поселившееся в груди, ворочающееся, скрежещущее по клетке ребер, кажется ей почти сносным — куда более сносным, чем напыщенное пустословие самовлюбленного повесы. Что этот каргов сын знает о любви? Что он вообще знает о молчании? Только то, что украдкой подсмотрел в чужих грезах да воровато присвоил? Что знают они все? — предатели и преданные, бесконечный круговорот масок, замкнутый круг страдания, боли, неверия... Неверия, да. Губы Шиннан кривятся в неприятной усмешке. Что о любви знает она сама? Что она сама сделала ради любви? Или, вернее сказать — чего она не сделала? Пустота в груди шевелится, цепляется хищными лапами, омерзительно жадно вылизывает нутро. Шиннан ощупывает рваные края кое-как зашитой раны, спрятанной под наглухо закрытой мантией, и морщится. Лучше бы эту любовь вырвали из ее груди вместе с осколком меча Гит. Лучше бы она ничего не знала о ней вовсе. В ее снах Касавир всегда такой, каким она его и запомнила. Ее сны — потревоженная ветром сухая листва, ворох разноцветных обрывков, калейдоскоп, пестрые стеклышки разбитого витража, камни ляпис-лазури — они вьются вокруг, эфемерные, призрачные, будто горький дым рашеменских трав. Шиннан всматривается в них до головокружения, до кругов перед глазами. Она знает — где-то среди этих лоскутов кроются ответы на незаданные, но немыслимо важные вопросы; протягивает руку, тянется за ними, но пальцы всегда смыкаются на пустоте. Чужая память проходит сквозь ладонь и рассеивается — дым да студенистый туман. Все дрожит, качается, пляшет под ногами, кружится, кружится, кружится... А потом обретает четкость. Бесконечный лабиринт ее снов неизменно сходится здесь — в невервинтерском храме Тира, слишком реальном после туманных видений. Шиннан снова и снова думает, что причина этому — Касавир. Зыбкая природа грез ничего не может с этим поделать — даже здесь, среди иллюзий и воспоминаний, она почти физически ощущает что-то, чему с трудом подбирает слово. От Касавира всегда веяло спокойствием — тем самым, которого так не хватало ей. Надежностью — той самой, которая вскрывала ее собственную уязвимость, будто гноящуюся рану. Шиннан ненавидела его за это — старательно убеждала себя, что ненавидела. Незыблемость, вдруг догадывается Шиннан. Столь простое, но позабытое в Рашемене слово всплывает в голове. Когда все рушилось, катилось в Преисподнюю, ту или иную, когда Тени пожирали известный ей мир, даже когда погибла Шандра — Касавир оставался непоколебим. Ткань ее снов сохранила это, воплотила — и стала куда отчетливее реальности последних дней. Переплетенные дороги снов приводят ее в давно ушедшую ночь перед испытанием поединком. Безмолвие храма — плотное, материальное — совсем как шерстяная рубашка Касавира, в которую она уткнулась лицом, кусая губы и без толку глотая соленые слезы. Паладин всегда представлялся ей неотделимым от собственных доспехов — нерушимая холодная сталь, то ли отражающая солнце, то ли источающая собственный свет; и тем крепче врезалась в память щекочущая щеку мягкость простой ткани. Мягкость, с которой он касается ее содрогающихся от рыданий плеч и рассыпавшихся по ним волос — такая осторожная и предупредительная, будто он сам боится спугнуть ее хрупкое доверие. Шиннан хотела бы его за это ненавидеть — под его теплыми пальцами рушилось все, что она столь тщательно возводила, плавилась собственная небезупречная броня, обнажались трещинки да изъяны; оставалась только перепуганная, уставшая девчонка, которой не за что удержаться, пока привычный порядок вещей раскачивается, будто на качелях. Только за подставленное плечо, только за судорожно стиснутую шерсть рубашки — невыразительно серую. Серый, думает Шиннан между всхлипами, — лучший из цветов после карнавала красок из других ее снов. Когда Касавир приподымает ее лицо за подбородок и бережно вытирает слезы с мокрых щек, замолкает даже Голод, не оставляющий в покое даже здесь. В ее снах Касавир почти всегда молчит — Шиннан досадует, чувствуя, как с каждым новым днем забывает его голос. Каждый новый день забирает его по частичке; ей кажется, что если Голод однажды сорвется с цепи и пожрет ее саму, то воспоминания о Касавире — первое, чего она лишится. Ее проклятие — та еще тварь: она не станет оставлять самое вкусное напоследок. Вцепится, сожрет, вылижет дочиста, не оставив ни крошки. Касавир из ее сна ничего не знает ни о проклятии, ни о том, как отчаянно она цепляется за каждую деталь, которая пока еще ей осталась. Он не выпускает ее из рук; на какой-то невыносимо сладостный миг Шиннан кажется, что стоит закрыть глаза, поддаться — и он ее поцелует, но она глотает горькую улыбку. Ее сон — всего лишь воспоминание, память о пронзительной, но не свершившейся близости. Настоящий Касавир ее не целовал — ни тогда, ни позже. Шиннан думает, что способность сознавать собственные сны, а не отдаваться на волю потока — худший из даров, преподнесенных ей обезумевшей каргой. Она сама протягивает руку — настоящей ей так и не достало на это решимости — касается виска, скулы, щеки, и плоть под пальцами — живая, теплая — кажется настоящей. Это всего лишь сон, греза, мечта — ей совсем не обязательно отражать реальность. Шиннан судорожно вздыхает. Чужое присутствие ощущается рябью, сквозняком, тянущим из-под неплотно прикрытой двери. Тишина храма, мгновение назад мирная и убаюкивающая, становится удушливой и игрушечной. Да и сам храм — декорации, макет, заключенный в стеклянный шар. Шиннан выпрямляется так легко, словно крепкая рука Касавира не удерживает ее за плечи. Да, отрешенно отмечает она, поднимаясь на ноги с резной скамьи. Касавира теперь тоже нет. Не только здесь — он мертв, Аммон Джерро сказал об этом совершенно отчетливо. Все это время ей не давала отчаяться мысль о том, что она покончит с проклятием, вернется в Невервинтер и разыщет его. Может, у нее будет еще один шанс. У них обоих будет. Что ей остается теперь? Только шанс разыскать кости? «За любовь», значит. Так оно звучало в ее пробудившейся памяти? — Надо же, — бросает Ганн, и в его голосе сквозит уже привычная непринужденная насмешка. — Я ожидал, что у тебя будут куда более захватывающие сны. А на деле — все такие же, как у деревенских девок. Если ты позволишь мне сказать — о, я вижу, что позволишь! — деревенские девки, как ни поразительно, оказываются даже куда более изобретательными. Быть может, правда, все дело в том, кто им снится — ложная скромность, как ты наверняка заметила, мне не... Шиннан обрывает его на полуслове. — Никогда больше не приходи в мои сны без приглашения, Ганн. — А иначе? — Иначе — я придушу тебя голыми руками, наглый ты сукин сын. Он изображает поклон и уходит — поразительное послушание. Что он знает, думает Шиннан, устало разглядывая затягивающую следы Ганна пустоту. Что этот каргов сын знает? В том, как она пыталась ненавидеть Касавира, было куда больше любви, чем во всех доступных Ганну фантазиях. Он, столь щедрый на блестящие слова, столь жаждущий обожания, думает, что любовь — это мед и патока, это грёзы и нежное дыхание утра, красота, эфемерная, воздушная, порхающая, будто расписное крыло бабочки. Шиннан кривится и касается безобразного шрама, надвое рассекшего грудь — только мясник мог так резать живую плоть. Только любовь оставляет такие шрамы. Ее сны — вихрь, подхваченный ветром. Они кружатся, вьются у ног — дым, пепел, обрывки чужой памяти. Незыблемый мгновение назад храм Тира рушится, осыпается, обнажая пустоту — такую же бездонную, как Голод в ее груди. Только он один с ней и остается. Наутро, когда маленький отряд вновь отправляется в путь, Ганн молчит. Шиннан спиной чувствует его пристальный взгляд, но сбрасывает его, будто надоедливое насекомое. Пока Ганн молчит, она может мириться с его присутствием. В конце концов, Ганн — не Бишоп; последнего она бы с большим удовольствием убила еще раз, чтобы собственноручно вмуровать в стену и вбить ему в глотку все исторгнутые из поганого рта слова. Стрелы, которые выпускает Ганн, метят только в нее, не в Касавира — что ж, с этим она может мириться. Как с Голодом, крепнущим между ребер. Как с тем фактом, что осколка меча Гит больше нет в ее груди. Как с любовью, которую она все еще носит у сердца — едва ли менее тяжкое бремя. Она больше ее не прячет — в чужой стране, где никто не видит ее истинного лица за маской, ей это ни к чему. Если любовь породила это проклятье, то она и положит ему конец. Чего бы это ни стоило.
Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)