ID работы: 9956855

За любовь

Гет
PG-13
Завершён
автор
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
— Если я когда-нибудь влюблюсь, — говорит Ганн, и его слова отдаются под сводом черепа гулкой, раскатистой болью, — то открыто заявлю об этом. Шиннан стискивает посох — ее острые белые пальцы вонзаются в полированное дерево так, что еще немного — и гладкая поверхность покроется сетью трещин и рассыплется в щепы. У Шиннан — маленькие, тонкие ладони, ставшие совсем худыми с тех пор, как она носит в себе Голод. Под солнечными лучами Мулсантира они кажутся фарфоровыми — такими же хрупкими и слабыми. Шиннан стискивает посох и знает наверняка — впечатление обманчиво. Ганн не умолкает. По правде сказать, Шиннан часто думает, что ее спутник чрезмерно словоохотлив. — Это, — продолжает сноходец, — мое обещание, моя первая в жизни клятва. Шиннан медленно тянет сквозь стиснутые зубы прохладный утренний воздух. — Заткнись, Ганн, — отрывисто бросает она. — Во имя Мистры... или что там тебе дорого. Заткнись. «За любовь!» Эти слова звучат для Шиннан издевательской, жестокой шуткой. Даже проклятие, поселившееся в груди, ворочающееся, скрежещущее по клетке ребер, кажется ей почти сносным — куда более сносным, чем напыщенное пустословие самовлюбленного повесы. Что этот каргов сын знает о любви? Что он вообще знает о молчании? Только то, что украдкой подсмотрел в чужих грезах да воровато присвоил? Что знают они все? — предатели и преданные, бесконечный круговорот масок, замкнутый круг страдания, боли, неверия... Неверия, да. Губы Шиннан кривятся в неприятной усмешке. Что о любви знает она сама? Что она сама сделала ради любви? Или, вернее сказать — чего она не сделала? Пустота в груди шевелится, цепляется хищными лапами, омерзительно жадно вылизывает нутро. Шиннан ощупывает рваные края кое-как зашитой раны, спрятанной под наглухо закрытой мантией, и морщится. Лучше бы эту любовь вырвали из ее груди вместе с осколком меча Гит. Лучше бы она ничего не знала о ней вовсе. В ее снах Касавир всегда такой, каким она его и запомнила. Ее сны — потревоженная ветром сухая листва, ворох разноцветных обрывков, калейдоскоп, пестрые стеклышки разбитого витража, камни ляпис-лазури — они вьются вокруг, эфемерные, призрачные, будто горький дым рашеменских трав. Шиннан всматривается в них до головокружения, до кругов перед глазами. Она знает — где-то среди этих лоскутов кроются ответы на незаданные, но немыслимо важные вопросы; протягивает руку, тянется за ними, но пальцы всегда смыкаются на пустоте. Чужая память проходит сквозь ладонь и рассеивается — дым да студенистый туман. Все дрожит, качается, пляшет под ногами, кружится, кружится, кружится... А потом обретает четкость. Бесконечный лабиринт ее снов неизменно сходится здесь — в невервинтерском храме Тира, слишком реальном после туманных видений. Шиннан снова и снова думает, что причина этому — Касавир. Зыбкая природа грез ничего не может с этим поделать — даже здесь, среди иллюзий и воспоминаний, она почти физически ощущает что-то, чему с трудом подбирает слово. От Касавира всегда веяло спокойствием — тем самым, которого так не хватало ей. Надежностью — той самой, которая вскрывала ее собственную уязвимость, будто гноящуюся рану. Шиннан ненавидела его за это — старательно убеждала себя, что ненавидела. Незыблемость, вдруг догадывается Шиннан. Столь простое, но позабытое в Рашемене слово всплывает в голове. Когда все рушилось, катилось в Преисподнюю, ту или иную, когда Тени пожирали известный ей мир, даже когда погибла Шандра — Касавир оставался непоколебим. Ткань ее снов сохранила это, воплотила — и стала куда отчетливее реальности последних дней. Переплетенные дороги снов приводят ее в давно ушедшую ночь перед испытанием поединком. Безмолвие храма — плотное, материальное — совсем как шерстяная рубашка Касавира, в которую она уткнулась лицом, кусая губы и без толку глотая соленые слезы. Паладин всегда представлялся ей неотделимым от собственных доспехов — нерушимая холодная сталь, то ли отражающая солнце, то ли источающая собственный свет; и тем крепче врезалась в память щекочущая щеку мягкость простой ткани. Мягкость, с которой он касается ее содрогающихся от рыданий плеч и рассыпавшихся по ним волос — такая осторожная и предупредительная, будто он сам боится спугнуть ее хрупкое доверие. Шиннан хотела бы его за это ненавидеть — под его теплыми пальцами рушилось все, что она столь тщательно возводила, плавилась собственная небезупречная броня, обнажались трещинки да изъяны; оставалась только перепуганная, уставшая девчонка, которой не за что удержаться, пока привычный порядок вещей раскачивается, будто на качелях. Только за подставленное плечо, только за судорожно стиснутую шерсть рубашки — невыразительно серую. Серый, думает Шиннан между всхлипами, — лучший из цветов после карнавала красок из других ее снов. Когда Касавир приподымает ее лицо за подбородок и бережно вытирает слезы с мокрых щек, замолкает даже Голод, не оставляющий в покое даже здесь. В ее снах Касавир почти всегда молчит — Шиннан досадует, чувствуя, как с каждым новым днем забывает его голос. Каждый новый день забирает его по частичке; ей кажется, что если Голод однажды сорвется с цепи и пожрет ее саму, то воспоминания о Касавире — первое, чего она лишится. Ее проклятие — та еще тварь: она не станет оставлять самое вкусное напоследок. Вцепится, сожрет, вылижет дочиста, не оставив ни крошки. Касавир из ее сна ничего не знает ни о проклятии, ни о том, как отчаянно она цепляется за каждую деталь, которая пока еще ей осталась. Он не выпускает ее из рук; на какой-то невыносимо сладостный миг Шиннан кажется, что стоит закрыть глаза, поддаться — и он ее поцелует, но она глотает горькую улыбку. Ее сон — всего лишь воспоминание, память о пронзительной, но не свершившейся близости. Настоящий Касавир ее не целовал — ни тогда, ни позже. Шиннан думает, что способность сознавать собственные сны, а не отдаваться на волю потока — худший из даров, преподнесенных ей обезумевшей каргой. Она сама протягивает руку — настоящей ей так и не достало на это решимости — касается виска, скулы, щеки, и плоть под пальцами — живая, теплая — кажется настоящей. Это всего лишь сон, греза, мечта — ей совсем не обязательно отражать реальность. Шиннан судорожно вздыхает. Чужое присутствие ощущается рябью, сквозняком, тянущим из-под неплотно прикрытой двери. Тишина храма, мгновение назад мирная и убаюкивающая, становится удушливой и игрушечной. Да и сам храм — декорации, макет, заключенный в стеклянный шар. Шиннан выпрямляется так легко, словно крепкая рука Касавира не удерживает ее за плечи. Да, отрешенно отмечает она, поднимаясь на ноги с резной скамьи. Касавира теперь тоже нет. Не только здесь — он мертв, Аммон Джерро сказал об этом совершенно отчетливо. Все это время ей не давала отчаяться мысль о том, что она покончит с проклятием, вернется в Невервинтер и разыщет его. Может, у нее будет еще один шанс. У них обоих будет. Что ей остается теперь? Только шанс разыскать кости? «За любовь», значит. Так оно звучало в ее пробудившейся памяти? — Надо же, — бросает Ганн, и в его голосе сквозит уже привычная непринужденная насмешка. — Я ожидал, что у тебя будут куда более захватывающие сны. А на деле — все такие же, как у деревенских девок. Если ты позволишь мне сказать — о, я вижу, что позволишь! — деревенские девки, как ни поразительно, оказываются даже куда более изобретательными. Быть может, правда, все дело в том, кто им снится — ложная скромность, как ты наверняка заметила, мне не... Шиннан обрывает его на полуслове. — Никогда больше не приходи в мои сны без приглашения, Ганн. — А иначе? — Иначе — я придушу тебя голыми руками, наглый ты сукин сын. Он изображает поклон и уходит — поразительное послушание. Что он знает, думает Шиннан, устало разглядывая затягивающую следы Ганна пустоту. Что этот каргов сын знает? В том, как она пыталась ненавидеть Касавира, было куда больше любви, чем во всех доступных Ганну фантазиях. Он, столь щедрый на блестящие слова, столь жаждущий обожания, думает, что любовь — это мед и патока, это грёзы и нежное дыхание утра, красота, эфемерная, воздушная, порхающая, будто расписное крыло бабочки. Шиннан кривится и касается безобразного шрама, надвое рассекшего грудь — только мясник мог так резать живую плоть. Только любовь оставляет такие шрамы. Ее сны — вихрь, подхваченный ветром. Они кружатся, вьются у ног — дым, пепел, обрывки чужой памяти. Незыблемый мгновение назад храм Тира рушится, осыпается, обнажая пустоту — такую же бездонную, как Голод в ее груди. Только он один с ней и остается. Наутро, когда маленький отряд вновь отправляется в путь, Ганн молчит. Шиннан спиной чувствует его пристальный взгляд, но сбрасывает его, будто надоедливое насекомое. Пока Ганн молчит, она может мириться с его присутствием. В конце концов, Ганн — не Бишоп; последнего она бы с большим удовольствием убила еще раз, чтобы собственноручно вмуровать в стену и вбить ему в глотку все исторгнутые из поганого рта слова. Стрелы, которые выпускает Ганн, метят только в нее, не в Касавира — что ж, с этим она может мириться. Как с Голодом, крепнущим между ребер. Как с тем фактом, что осколка меча Гит больше нет в ее груди. Как с любовью, которую она все еще носит у сердца — едва ли менее тяжкое бремя. Она больше ее не прячет — в чужой стране, где никто не видит ее истинного лица за маской, ей это ни к чему. Если любовь породила это проклятье, то она и положит ему конец. Чего бы это ни стоило.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.