Часть 1
12 октября 2020 г., 22:09
— Тебе не надоело? — спрашивает Куроо и падает на заправленную кровать.
Тсукишиме не надоело, но он не считает нужным растрачиваться на слова. Сейчас — подхватить пальцами пачку, зажать в зубах, прикурить, — между прочим, от новой зажигалки, — а там уже можно будет и обернуться, бросить уставший взгляд, но всё равно дым касается его первым.
В ночь всегда приходит неприятное — по крайней мере к Тсукишиме. Бьёт по голове маленьким молоточком, царапает горло и танцует на языке, и это всё нужно как-то затыкать. Он бы заклеивал свой рот скотчем, но это не поможет, когда в шаговой доступности — полтора метра — тот, кто всё равно заставит говорить.
У Куроо на лице тень раскидистого дерева напротив комнаты Кея, и это почти красиво. Почти, потому что в правом зрачке горит луна, и это мешает смотреть перед собой.
Сигареты у Тсукки с фильтром, до противного сладкие, как сахаром по губам. Куроо они совсем не нравятся; он бы и другие забраковал — вообще всё, что может вредить чужому здоровью, но эти — особенно.
— Ты совсем не собираешься со мной говорить?
Он как ребёнок, сидит посредине кровати, руками опирается за спиной и смотрит с детской обидой, снова проигнорированный.
Казалось, занимая собой пространство всей комнаты, сложно остаться незамеченным, но Тсукишима умудрялся делать вид, будто Куроо маленькая, неважная деталь в конструкции. От такого начинаешь чувствовать себя тем самым лишним винтиком в чётко рассчитанном наборе — чужой среди своих, обречённый вечно пылиться в самом дальнем ящике или вовсе — быть выкинутым.
С открытого окна явственно веет осенью, это ощущается настолько сильно, что хочется собрать букет из опавших листьев и поставить во дворе тыкву — только смысла в этом никакого, закрыть разве что детские гештальты, не больше.
Всё вокруге спит, им двоим тоже не мешало бы закрыть глаза и несколько часов притворяться перед миром мёртвыми. У Куроо под глазами обустраиваются тени, и он почти готов просить лечь с ним рядом и хотя бы в спокойствии дышать в потолок, думать ни о чём и падать в отрешённость, но давит в себе это и оно мятым виноградом ползёт по глотке — бьёт в голову без предупреждения.
Если не дышать, отключить весь мир и закрыть глаза, то можно услышать мысли Кея, но так делать — нельзя. Он не разрешает.
Куроо не любит давить на жалость, он не играет по таким правилам, но всё равно рвётся: я приехал к тебе из Токио, а ты всё так же молчишь, — и выйдет это больше обречённо, и обратно в горящее, шумное Токио хочется сбежать, затеряться в людях и вывесках, забыть дорогу до этого дома, щёлкнуть себя по лбу и оказаться другим человеком.
Тсукишима вздыхает, будто всё это время был в чужой голове, а теперь вот — услышал то, что его пошатнуло.
У Куроо опускаются плечи. На них тёмными руками давит молчание. Оно не звенит, оно бьёт пульсацией в ушах, душит, выгоняет, — катись на свой поезд, забирай всего себя, до последней частички, и больше не появляйся здесь, — но Тсукишима оборачивается, и оно сворачивается комком пыли под шкафом.
Тсукишима оборачивается, и что-то меняется.
Он выкурил всего одну, даже не дошёл флегматично до самого фильтра, как делал это всегда. Остановился спустя половину сигареты и потушил — как всегда это делал Куроо.
— Ты как ребёнок, — говорит Тсукки, и Куроо подаётся вперёд всем телом — к солнцу тянется.
— Я-то ребёнок?
У Куроо мимика яркая, живая, по ней видно всё и это определённо его слабое место — перед Тсукишимой уж точно.
В глотке веточкой от яблока обнаруживаются целые монологи, что очень болюче шкребут когтями, но вместо слов выходят лишь кашлем — на большее у них нет шанса, уже точно не сегодня. Тсукишима постукивает пальцами по подоконнику, размеренно, с каким-то своим ритмом; неудивительно, столько времени проводить в наушниках, как бы ни хотелось, а в голове что-нибудь всё равно заест неисправной пластинкой.
У ветра тоже свои мелодии, и они играют, забираясь в окно, толкают подвешенных на белые ниточки журавликов, холодом касаются щёк. Куроо рвано выдыхает и снова откидывается на руки, закрывает глаза, почти теряется в темноте.
— Почему ты приехал? — спрашивает Тсукишима, и лучше бы он ударил Куроо с размаху.
— Тебе не нравится моя компания?
— Устраивает. Почему ты приехал?
Потому что в Токио слишком душно, а тут выходит дышать.
Потому что я соскучился по тебе.
Потому что мне тебя мало.
— Захотел. Бывает, знаешь, неконтролируемое желание что-нибудь сделать. Сам не понял, как оказался на станции.
— Значит ты не хотел?
— Если бы не хотел, не сидел бы в твоём Мияги.
Тсукишима вздыхает — протяжно, почти выразительно, откинув голову, и смотрит на качающихся журавлей, пока комната перед глазами не начинает кружиться вальсом. Тогда он поднимает очки на лоб и сжимает пальцами переносицу, останавливая плавные танцы.
В тишине напряжённость Куроо слишком громкая. Он пытается замереть, притвориться если не предметом, так хотя бы статуей — чтобы отставили в дальний угол, но не выставили за дверь, не вышвырнули шавкой — пусть и не на мороз, ему хочется оставаться в этой комнате дольше, чем каждый предыдущий раз, и это похоже на личную азартную игру, от которой у него начинает возникать зависимость.
Порой, начинать думать, это проигрышный вариант. Это явление с повинной и восход на эшафот, но Куроо подставит свою шею под руки Тсукки, даже если он будет палачом — и это почти выбито на его карте жизни, осталось только утвердить.
— Ты странный, — говорит Кей, и Куроо соглашается с ним на все сто двадцать один процент, потому что он не просто странный, он чокнутый и, наверное, немного поехавший, но в этом и есть весь Куроо, и ожидать от него чего-то иного — тоже странно.
Он так и говорит.
Тсукишима не двигается. Он не качает головой, не смотрит привычно-укоризненно, ни кидается колкими фразами и даже не сверкает очками. Он протягивает руку и резким движением срывает одного журавлика; белая нитка падает по его запястью, бумага комкается под пальцами.
— Зачем? — спрашивает Куроо, и ему плевать на интерьер чужой комнаты и всю эстетичность, ему интересно и на этом всё заканчивается.
— Я писал некоторые вещи, прежде чем складывать журавликов.
Тсукишима не любит объяснять. Особенно те вещи, которые он считает очевидными, но сейчас он всё равно говорит чуть больше, чем обычно. Куроо думает — чтобы он не задавал глупых вопросов; потому что раздражать своим непониманием — лучшее, что он умеет делать.
Хочется заглянуть под каждое угловатое крыло, высмотреть чужой почерк и прочитать всё, что там будет написано. Но Куроо продолжает сидеть и даже не рыпается.
— Что написано на этом?
— Ты правда хочешь знать?
— Мне интересно.
Тсукки пожимает плечами — то ли твои проблемы, то ли чёрт с тобой, но Куроо всё равно выпрямляется, и ему хочется подойти, но что-то не даёт, так что он продолжает сидеть; и пялиться.
— Что написано на этом? — Куроо кивает на чужие руки, и Тсукишима поднимает на него взгляд на пару секунд.
Он аккуратно, будто давно приноровившийся, отгибает тонкие шею и хвост, крылья и в пару ловких, еле уловимых движений, разворачивает до конца. И сразу протягивает Куроо — ты хотел знать, ты сам и читай. Куроо думается, что он впервые настолько осторожно к чему-то тянется.
Небольшой белый квадрат пестрит шершавыми боками и складками, Куроо садится так, что свет с окна падает ровно на тонкий почерк Тсукишимы.
Тецуро.
Куроо поднимает голову и долго, задумчиво смотрит за плечо Тсукишимы.
Он встаёт, чтобы сорвать ещё одного журавлика. Путается в том, как его развернуть, но итогом его всё равно встречает пустой листок. В середине ничего. Куроо снова смотрит — на этот раз в уставшее лицо, и срывает третий. И не находит там ни единой чернильной точки.
— Ты запомнил, на каком написал?
Тсукишима отворачивается.
— Это случайность.
— Ты запомнил, — и Куроо не может не улыбаться, подходя к Тсукки, останавливаясь совсем рядом. — Очень мило.
— Это случайность, — повторяет Тсукишима, и Куроо не верит ни на секунду.
Куроо утыкается лбом в острое плечо.
Тсукишима сжимает пальцами его футболку и смотрит куда-то в стену.
Первый, бережно развёрнутый журавлик, лежит, отсвечивая луне.
Примечания:
привычка делать бумажных журавликов порой помогает занять руки