Часть 1
22 октября 2020 г., 17:52
Деревня, скрытая в снегах, встречала отряд из Конохи непокорным нравом, порывалась проучить незваных гостей пугающим снегопадом, но всё же отступала ближе к полудню, когда солнце высоко поднималось.
Путь от Конохи не близок — неделя в дороге. Деревня снега, казалось, воздвиглась на краю мира, была непокорной и своенравной, упертой до мозга костей, как и Каге, и шиноби этой деревни. Хаширама не был большим любителем суровых, прямолинейных, сумасбродных людей, но ещё они были честными и добрыми. Доброта их своеобразна, но она была и только этому Хаширама был безгранично рад.
Обсуждать поставки железа, добытого высоко в заснеженных горах где-то ещё дальше деревни — дело важное, особенно для Конохи, в которой из «своего» для защиты были пригодны только палки. Поэтому Хаширама был здесь, настойчиво предлагал драгоценные металлы своей деревни взамен на их, самые прочные из известных. Это было очень важно, иначе он бы не прошёл полмира.
Хаширама ловил себя на мысли, что ему донельзя нравилась эта ускользающая грань между теплом и холодом, царившая в деревне. Но деревня снега — это не деревня листа, и даже не деревня облака. Всего навсего промерзшая насквозь земля и жизнь здесь наверняка мучение.
Зачем было возвигать свой дом в таком месте, Хаширама не понимал и не понял бы, даже если бы ему настойчиво объяснить пытались, а Каге деревни снега лишь рукой махнул: «это не мир далеко от нас, а мы далеко от мира», и если уж их всё устраивало, то Хаширама был спокоен, хоть и говорил, не переставая о том, что если кому-то надоест жить в эпицентре бури, то двери Конохи им всегда открыты.
Олеандр — вредитель. В Конохе, лишь заметив, этот куст бы вырвали с корнем без пощады и сожаления. Здесь же он нагло и бесцеремонно цвёл посреди улиц, прямо в домах. Волков и лис отгонял, объясняла помощница Каге, а ещё злых духов, ни один из них не посмеет зайти в дом, где растет олеандр.
Хаширама смеялся: «Вы живёте в месте, которое в любой момент может забрать вашу жизнь, но боитесь злых духов?». Хаширама считал, что в мире шиноби нужно было бояться людей, но кто он такой, чтобы указывать жителям деревни снега, что им делать?
А вечером, под рюмку тёплого саке, слушал сладкую речь прекрасной дочери здешнего шамана, у которой кожа была белее, чем только что выпавший снег, волосы черны, как ночь, а губы сочно налиты. Хаширама пьянел, но не от саке, а от историй о прекрасном снежном духе в образе юноши, у которого кожа — нежнее шёлка, но холодна как лёд, чей смех способен вызывать снежные лавины, а гнев — бурей стирать деревни с лица земли. О том, что дух этот был почти так же бесконечно коварен, как и прекрасен, что по снегу он не шёл, а точно плыл, а в движениях его было изящество и стать, каких не найти ни в одном из смертных.
Хаширама ни разу не видел такого.
— Таких не бывает, — смеялся он, выпивая вторую рюмку саке, — точно не бывает.
Если бы был, то нашлись бы те, кто добровольно остался в смертельных объятиях прекрасного духа.
Хашираме нравился прохладный воздух Конохи, тёплые бесснежные зимы и сухая осень. Холод — не его время; деревня, скрытая в снегах — не его место. Поэтому, когда вопрос был решён, а Коноха даже осталась в выигрыше, он спешил домой. Погода располагала — ни ветра, ни снегопада, лишь нескончаемая мерцающая белая гладь. Хаширама был рад уйти и правда надеялся, что это был его последний визит в деревню снега.
Буря застала их на второй день. Ветер нахлынул волной, волоча за собой песчинки снега, а солнце исчезло за мутными обломками уже в середине дня. Небо, земля и мир между ними смешались в одну бесконечную серость, воздух был вязким и тяжёлым. Хаширама не боялся бури, огонь горел ночью в центре его просторного шатра, только голова нещадно ныла под аккомпанемент пронзающего воя снегов, разуму будто было мало места в черепной коробке и он хотел вылиться за её грань.
Буря с ними играла: прохладный, утренний ветер игриво сопровождал их путь, но чем дольше они шли, тем яростнее он становился, принося с собой давящие морозы, кружил в диком танце мелкие, едкие снежинки, готовые прожечь кожу до костей. Привалы приходилось делать чаще, чем этого хотел Хаширама. Он был не готов к таким морозам, никто из тридцати человек отряда не был готов.
Хаширама не любил зиму, а сейчас он боялся оставить себя посреди очередной метели.
Он обуздал и подчинил себе стихию дерева, но снег был ему неподвластен. Снег и ветер здесь будто имели разум, дрянной характер, каких поискать, и Хаширама оказался им не по душе — ночами они в гневе и ярости в стены шатра неустанно бились, сквозь мелкие щели пробирались внутрь, как паразиты, гасили костёр и холодили Хашираме душу.
Только Хашираме. Никто из его отряда понятия не имел, о каком настырном ночном ветре он раз за разом говорил, все, кроме него, спокойно спали.
Хашираме же ночами было тяжело уснуть. Он лишь коротко дремал, постоянно пребывая в состоянии полусна. Это мешало ему отделять мысли от сновидений — как будто он был слишком бодрым, чтобы видеть сны, и слишком сонным, чтобы думать.
А однажды, когда метель выла, неторопливо сводя с ума, Хашираме прекрасный юноша виделся: белые, словно снег, волосы и кожа настолько белая, что казалась почти прозрачной. Хаширама тянул к нему руку и чувствовал лёд.
Хаширама чувствовал ненавязчивую боль, постоянно, она его периодически ломала. Хаширама просыпался глубокой ночью от раздирающей боли в голове и не мог вдохнуть — воздух в разодранном, опухшем горле застревал. Его трясло, будто он был в эпицентре метели, а руки, плечи словно обожженные холодом.
У изголовья постели — веточка олеандра. Во льду. Всё вокруг — в снегу, точно снегопад был прямо над его постелью.
Хаширама не чувствовал себя, холод отбивал все чувства напрочь. Оставалась лишь тяжесть. Непреодолимая тяжесть в голове и теле, непроходимый туман в мыслях и перед глазами, где легко можно впасть в беспамятство. Хаширама держался из последних сил, а ночами выпадал за грани сознания, бредил и всё чаще видел перед собой лишь прекрасного юношу, что гладил его по лицу холодной ладонью. Видел его ледяные губы, белые-белые ресницы и боялся лишний раз вдохнуть, чтобы не спугнуть. Лишь смотрел неотрывно, ещё и ещё. И с ума точно сходил: его невозможно тянуло к ледяной коже, невыносимо хотелось поддаться и остаться в холодных, одурманивающих руках.
Ладони холодели, тело болезненно дрожало и протестовало, но Хаширама ничего перед собой не видел, кроме грустной улыбки юноши и его опушенных глаз, и знал, что, убери юноша руку, ему будет бесконечно больно.
Убери он руку, и Хаширама перестал бы хвататься за жизнь.
Безлунными ночами Хаширама слышал голос, высокий, заставляющий застывать в венах кровь, он переходил в стоны раздирающего ветра. Хаширама слышал крики в самую тёмную ночь. Он был готов поклясться — точно крики, бесчеловечные стоны, рычание и вой; Хаширама слышал крики, раздирающие, невыносимые, выворачивающие наизнанку. От них самому хотелось выть, они вливались прямо в уши, проникали в Хашираму вместе с воздухом, заставляли сознание дать длинную трещину и надломиться.
Дни слишком короткие — Хаширама находил в себе силы пройти не больше пяти километров. Но днями вьюга стихала, ветер успокаивался, словно это не он раздирал ночами Хашираме душу, будто не он в ярости бился о шатёр, словно безумный. Снег ложился ковром, сверкал на солнце, ослепляя. В них таились коварство и опасность, и лишь глупец бы поверил в этот маскарад.
Хаширама не был глупцом, но ему хотелось верить.
Он вглядывался вдаль, морщился от отблесков солнца на снегу, и везде ему виделось лицо белокожего юноши, в каждом звуке ему слышался его высокий голос, нисходящий на глубокий стон.
Хашираму тошнило. Голова тяжелела, а мысли сопровождались невыносимой болью. Дни в этой снежной пустыне были почти также невыносимы, как и ночи. С каждым новым шагом Хаширама оставлял в ней себя, увязал, как в болоте.
Ему было тяжело дышать, холодный воздух уже давно разодрал горло, потрескал губы, пошатнул разум.
Хаширама выбрасывал охапку олеандров в сугроб, его руки дрожали. Он был готов умолять каждого из отряда перестать мучить его, но букет олеандра — заледенелый, обжигающий ладони.
Хаширама выбрасывал цветы, без сомнения, без сожаления и страшился ночи.
А была она без луны и звёзд на погасшем небе, лишь снег сыпался всё сильнее, мерцая в темноте. Ветер опять дул, и Хаширама в толк не брал, как мог верить ему каждый раз, как наступало утро — он скрёбся о стены шатра, как голодный, дикий зверь, учуявший свою добычу, дул так, что Хашираме хотелось зажать ладонями уши, исходился на глубокий рык, переходящий в стон на высокой ноте, и разбивался резким порывом о плотные стены. А потом затихал, притаившись.
Хаширама прижимал колени к груди, что было сил, дышал ровно, но это не спасало, когда руки начинали холодеть, а мелкая морось проникала в щели шатра и ложилась сверху, как вторая кожа. Костёр не спасал — всего лишь маленький оплот надежды в бесконечности снежного моря, в котором тонул Хаширама.
Он слышал голос, когда дни пребывания в снегах перевалили за одну неделю. Голос — сладкий, липкий, ровный, приятный до дрожи, — звал его. Хаширама не слышал своего имени, имени своего клана, но голос точно звал именно его, куда-то вглубь разъяренной бури. И пойти на этот голос ему нестерпимо хотелось.
Манящий и тягучий, словно патока, он окружал Хашираму, терзал со всех сторон всю длинную-длинную ночь.
«Остаться со мной, — тихо шептал голос, даже когда Хаширама изо всех сил закрывал ладонями уши, — со мной тебе будет хорошо».
Хашираме хотелось отчаянно в это верить.
Он терпел сколько мог, в надежде лишь дожить до утра, когда встало бы солнце. С рассветом ему станет легче. Нужно было пережить одну ночь, и ещё после неё несколько. Он старался изо всех сил, но его разум был в чужой власти.
Завернувшись в кимоно, он шёл босыми ногами, перед собой ничего не видел, дороги не разбирал, лишь голос червём-паразитом в его голове толкал всё дальше и дальше от лагеря. Снегопада и ветра не стало, даже луны не было, не было ничего, кроме ночи, лишь чуть поодаль белый силуэт юноши, чьи тело и кимоно в темноте будто светились.
Дух снега? Нет, скорее тот самый разум ветров и снегопадов, изводящих Хашираму каждую ночь. Его погибель, которой он добровольно шёл в руки.
Длинные рукава кимоно юноши не спеша развевались, но ветра не было, а сам юноша медленно опускался к земле, как падающий снег, и был прозрачен словно лёд.
Юноша был прекрасен, но у Хаширамы в венах застывала кровь.
— Моё имя Тобирама, — голос раздался эхом.
— Тобирама, — повторил Хаширама одними губами.
Дух коснулся земли и стал осязаемым, почти реальным: кожа, белая-белая, потеряла ледяную прозрачность, губы налились алым, а белоснежные волосы повело по ветру. Лишь подол его кимоно, что тянулся по снегу и в какой-то момент становился его продолжением, напоминали Хашираме о его сущности.
— Да, Тобирама, а твоё? — он протянул Хашираме веточку олеандра, совсем живую, только стебель, где его касались пальцы Тобирамы, неторопливо покрывался льдом.
Хаширама застыл. Он чувствовал, как тоже покрывался льдом от взгляда пустых, алых глаз. Он боялся даже вдохнуть, а Тобирама требовал имя.
— Хаширама Сенджу.
— Хаширама Сенджу, значит, — голос Тобирамы был почти осязаем. Он был в воздухе, в ветре, в снегу, что лежал под ногами и тихо сыпался с неба.
Хаширама потянулся за олеандром. Он не хотел брать цветок, но он хотел жить.
Когда Тобирама неловко улыбнулся, по лицу Хаширамы мягко мазнуло ветром. Ветер теперь имел иную окраску: нежность, трепет, заботу. Его кожу будто ласкали.
— Я наблюдал за тобой, Хаширама Сенджу.
Воздух застыл в горле, не давая вдохнуть, разум мутило, голова шла кругом — ему хотелось выбросить олеандр. Прямо сейчас. И избавить себя от уплывающего сознания. А ещё ему нестерпимо хотелось коснуться щеки Тобирамы ладонью и убедиться наконец, что кожа его холоднее снежной бури в самую тёмную ночь.
— Ты мне интересен, Хаширама Сенджу.
Холодные пальцы Тобирамы несмело коснулись его разодранных, горячих губ. Хаширама инстинктивно вздрогнул. Ему казалось, что он снова бредил: Тобирама неторопливо отпустил руку, а потом прижался к его губам своими, мягкими и прохладными. Сердце Хаширамы перестало биться, разум пульсировал воспаленной жилой, а глаза боялись оторваться от лица Тобирамы, невыносимо прекрасного, невозможно холодного.
— Тебе не нужно меня бояться.
— Я не боюсь, — Хаширама врал и делал это неумело.
Тихий смешок Тобирамы взмыл ветром в воздух и разбился где-то высоко в небе, осыпавшись снегом. Хаширама поднял навстречу снегу лицо. Ему хотелось попросить Тобираму сделать так ещё раз.
— Я почти не боюсь, — и это было куда ближе к правде.
Глаза Тобирамы, как две кровавые луны на ипостаси великой битвы, как гладь двух озёр, мерцающих в багровом закате. Как утопия, где Хаширама находил всё, что когда либо искал, узнавал то, о чём раньше не знал. Он хотел остаться здесь, застыть в объятиях Тобирамы посреди очередной метели.
Короткая улыбка Тобирамы — сладко, липко, остро, приятно до дрожи. От неё Хашираме хотелось отчаянно стонать.
— Ты хочешь меня убить?
— С чего ты взял?! — голос Тобирамы поднялся, он был зеркально острым и кристально чистым. Хаширама слышал в нем удивление, нежели гнев, но всё равно напрягся.
— Эти места вытягивают из меня силы, эти бури, этот холод, — он замолчал, подбирая правильные слова, — ты и олеандры.
— Иногда снег — это всего лишь снег…
— Останься со мной, — голос Хаширамы резко дрогнул, он сам от себя не ожидал подобных слов, — мне всё равно, кто ты, что ты тут делаешь. Со мной тебе будет лучше, чем с любым другим.
Он не спеша протянул руку, в которой был зажат олеандр и улыбнулся. Ветер подул, начиналась буря.
***
После визита в деревню снега в Коноху переселилось несколько кланов.
Белая кожа — побочный эффект жизни в мерзлоте и без солнца, но Хаширама на это лишь смеялся и принимал каждого из них.
Зимы в Конохе стали холоднее, наступали раньше обычного, даже летнее утро стало прохладным. Хаширама обещал себе полюбить Коноху и такой, и у него это отлично получалось. Он инстинктивно сравнивал зиму с белыми, холодными ладонями, и такими… родными? Да, родными. Иногда, Хаширама чисто ради забавы горячо дышал на эти ладони, но согреть их было невозможно: ни горячим дыханием, ни знойным летом, ни пылающим костром. Лишь когда Хаширама входил в манящее, сводящее с ума тело, нависая сверху, Тобирама пылал в агонии страсти, от чего Коноха оказывалась во власти тёплого ветра, но даже тогда его пальцы были холодны.
Хаширама был готов любить его таким — холодным, необузданным, своенравным, невыносимым временами, принесшим в Коноху частичку деревни снега, которая так не полюбилась Хашираме.
А вечерами, когда Тобирама целовал его в лоб и говорил наверняка что-то донельзя важное, Хаширама брал его за руку, прижимался ртом к запястью и шептал одними губами, не поднимая глаз:
— Я и подумать не мог, что такие, как ты, существуют.