Железные решетки мне не клетка,
И каменные стены – не тюрьма…
Ричард Ловлас
– Дагэ! – Хуайсан бежит по галерее, кровь бешено стучит в висках, заглушая крики и шум, сердце норовит выскочить из груди, взлетает к горлу…
Люди расступаются перед ним и он видит, словно в воде или скверном зеркале, искажающем отражения, как в другом конце галереи происходит то же самое – люди расступаются перед высокой фигурой, только одета та в серое, и в руках у нее сабля.
Фигура приближается, взмахивая саблей, Бася визжит и вьется вокруг нее, Хуайсан слышит крики и голоса, сливающиеся в неясный шум, словно шелест сосен в горах Цинхэ, и птичьими криками взлетает над ним – Глава! Берегитесь! Глава ордена! Боги! Хуайсан! Стойте! Второй молодой господин! Бегите! – но он не слушает и не думает бежать. Это же дагэ! Он не причинит ему вреда.
– Дагэ, опомнись! Это же я, дагэ!
Сабля пролетает над головой, Хуайсан привычно уворачивается и повторяет снова: – Дагэ! Это же я!
Брат на миг замирает, поворачивается к нему, смотрит бешеными глазами, налитыми кровью, безумием и яростью так плотно, что кровь переливается через край и течет по лицу, словно слезы.
Кровь течет из глаз брата, изо рта, носа и ушей, окрашивает совершенного рисунка губы, пропитывает тонкую полоску усов, капает с подбородка. Кровавые дорожки прочерчивают белую кожу и искажают черты, превращая привычное лицо в маску разъяренного демона.
– Дагэ… – без голоса повторяет Хуайсан – и Бася летит ему в лицо.
С воплем Хуайсан просыпается. Сегодня удачная ночь. Ему удалось проснуться на середине. Не каждую ночь ему так везет.
Он сжимается в комок на роскошном ложе, заваленном подушками, прячет лицо в скользких складках одеяла. Воздуха не хватает, грудь поднимается судорожно и часто, но он все равно задыхается, словно на вершине горы, сердце колотится в ушах, горле, висках, везде, слабость разливается по телу. Надо встать, надо пройтись, размять, как учил Сичэнь, мышцы, а после сесть в позу медитации, успокоить дыхание и пульс… Горло отчаянно саднит, то ли просто пересохло, то ли опять сорвал. Надо выпить воды. Или отвара…
Будь он в Цинхэ, брат давно был бы здесь, он всегда приходил будить его от кошмаров.
Здесь не придет никто. Хвала богам, всевидящим и милосердным.
Днем приходит Мэн Яо. Цзинь Гуанъяо, глава Цзинь, Верховный заклинатель, Ляньфан-цзунь. Титулов у него теперь больше, чем у Сичэня.
– Добрый день, Хуайсан. Рад тебя видеть.
Хуайсан молчит. Каждый раз он клянется себе не разговаривать с ним и каждый раз нарушает клятву. Но каждый раз пытается снова и надеется, что, возможно, когда-нибудь у него получится.
– Тебе нездоровится, Хуайсан? Позвать лекаря?
Хуайсан молчит.
– Тогда сядь, Хуайсан. Это невежливо. Ты – сын великого клана, тебя учили манерам. Веди себя достойно.
Хуайсан молча поднимается и садится к столу. Все равно. Он пробовал сопротивляться – раньше, он перепробовал многое – почти все, и теперь знает – лучше подчиниться. Это ничего не изменит, но Мэн Яо прав. Нет таких обстоятельств, что оправдывали бы недостойное поведение. Благородный муж сохраняет достоинство в любой ситуации. Ветру не подвинуть гору. Он – второй молодой господин Не… нет, больше нет… Он – глава Не, и он не уронит себя. Его учили манерам.
Он садится, складывает руки на коленях, выпрямляет спину. Любой наставник был бы им доволен.
– Вот так, хорошо. Как ты себя чувствуешь?
Хуайсан прикусывает щеку изнутри и представляет, как лицо обращается в камень. Он всегда плохо владел лицом, но делает, что может. Каждый день, каждую минуту в бесконечной череде дней он раз за разом делает, что может, как бы трудно это ни было. Вот только может он очень немного.
– Тебе трудно говорить? Снова болит горло? Я попрошу эргэ, он приготовит для тебя лекарство.
Посадил орхидею, но полыни я не сажал.
Родилась орхидея, рядом с ней родилась полынь…
– Отчего ты молчишь, Хуайсан? Ты не рад видеть меня? Ты чем-то расстроен? Тебе чего-то недостает? Скажи, и твой третий брат достанет это для тебя.
Неокрепшие корни так сплелись, что вместе растут.
Вот и стебли, и листья появились уже на свет…
– Я чем-то тебя обидел? Знаю, тебе нелегко взаперти, но я делаю все, чтобы желания твои удовлетворялись и ты ни в чем не испытывал недостатка.
И душистые стебли, и пахучей травы листы
С каждым днем, с каждой ночью набираются больше сил…
Мэн Яо останавливается у стола, вздыхает. В голосе возникают тревога и мягкий упрек.
– Хуайсан, мне сказали, ты снова отказываешься от пищи. Так нельзя, ты заболеешь. Повар не угодил тебе? Скажи, чего ты хочешь, – и я велю приготовить это для тебя.
Мне бы выполоть зелье, – орхидею боюсь задеть.
Мне б полить орхидею, – напоить я боюсь полынь…
Он не поднимает глаз – от вида человека в желтых одеждах, Мэн Яо, Цзинь Гуанъяо, главы Цзинь, в теле поднимается удушающая мутная волна, обжигающая горечь вскипает в горле, кипящим ядом наполняет рот, подступает к губам. Это не ярость, он знает вкус и цвет ярости, он Не, ему ли не знать? Вкус ярости ярок и чист, и сладок, как кровь, и, как кровь, чист и ярок ее цвет – алый, ослепительно алый. Цвет чистой, яркой, прекрасной ярости.
От вида Мэн Яо сердце вскипает ядом, желтым, как его одежды, как орденский буфон на его груди, с омерзительной пеной, белой, как его проклятые пионы. Подумать только, когда-то они казались ему красивыми…
Когда-то он любил Мэн Яо. Когда-то он ему верил.
Человеку, зовущему его братом. Человеку, носящему желтые одежды.
– У тебя нет аппетита? Я говорил с эргэ – он тоже обеспокоен. Эргэ считает, прогулки пошли бы тебе на пользу, но и он согласен, что выходить тебе пока рано. Ты сам виноват, Хуайсан. Я готов сделать для тебя все, но я не всесилен.
Так мою орхидею… не могу я… полить водой…
– Не огорчай нас, Хуайсан. Мы хотим тебе только добра. Ради тебя – и в память о дагэ. Стали бы мы иначе… И разве мы недостаточно сделали? Знаю, ты сердишься, но у нас не было иного выбора.
Хуайсан удерживает рвущиеся наружу слова, но взгляд удержать не успевает – и знакомая горькая волна вскипает у даньтяня, поднимается по груди, перехватывает горло, омерзительно желтая, обрамленная хлопьями белой пены.
Так траву эту… злую… не могу я… выдернуть… вон…
– Будь жив дагэ, уверен, он тоже был бы расстроен, очень расстроен. Несмотря ни на что.
Я в раздумье… мне трудно…
– Ты ведь не хотел бы огорчить нас всех? Огорчить дагэ?
САМОМУ РЕШЕНЬЕ НАЙТИ!!!
– Ты!..– Хуайсан вскакивает, едва не опрокинув стол. С жалобным звоном падает сброшенная на пол курильница. – Не смей! Не смей говорить при мне о дагэ!
– Хуайсан, прошу тебя…
– Он умер!
– О, Хуайсан…
– Умер из-за тебя!
– Опомнись, Хуайсан. Как бы я мог…
– Ты играл ему мелодию очищения…
– Верно, я хотел помочь дагэ, я пытался излечить его…
– Неправда! Ты хотел убить его, ты…
– Ах, Хуайсан. Горе снова мутит твой разум. Я понимаю, что ты раскаиваешься, и боль твоя велика, но не нужно перекладывать свою вину на меня. Разве ты забыл, по чьей вине умер дагэ? Ужасное преступление, неудивительно, что ты в таком смятении и так измучен, я не виню тебя, нет. Ни я, ни эргэ. Мы оба скорбим о дагэ, но тебя мы не виним.
– Я видел записи песни, я слышал, как ты играл!
– Эргэ сам учил меня, мы играли вместе, да и разве можно убить кого-то музыкой?
– Можно, конечно, можно, тебе ли не знать!
– Ну что ты. Если бы это было так, об этом бы знали.
– Это знания Гусу Лань, тайные знания, я видел этот сборник!
– Не понимаю, о чем ты говоришь. Какой сборник? Где ты мог его видеть? Тебе снова привиделось, Хуайсан.
– Неправда! Я видел!
– Даже если бы подобные мелодии существовали, ты думаешь, кто-то из нас мог бы использовать их для такой цели? Обратить их против дагэ?
– Ты!..
– О, Хуайсан. Я счастлив, что эргэ тебя не слышит! Второй брат так заботится о тебе, так беспокоится. Ты разбил бы ему сердце.
– Но это правда!
– Я не говорю, что ты лжешь, просто твой разум мутится… Ты аккуратно пьешь свой настой?
Хуайсан яростно сжимает кулаки – так, что ногти впиваются в ладони, упирается коленями в край стола – до боли. Ладонь Мэн Яо ложится на плечо, тяжело давит, заставляя вновь опуститься на сиденье.
– Я понимаю, Хуайсан, я все понимаю. Твоя вина бесспорна. Но ты сделал это в помрачении рассудка, и я, и эргэ верим в это, поэтому тебя не казнили, поэтому я забрал тебя в Ланьлин. Но вина остается виной и кровь брата вопиет об отмщении, поэтому тебе нет покоя. Бедный Хуайсан. Но ты не должен винить себя! От этого тебе только хуже. Мы все понимаем. Ты не желал дагэ зла, верно? Мы с твоим братом верим в это.
В ушах звенит, воздуха не хватает, вязкая слюна наполняет рот, Хуайсан захлебывается ею.
– Мы не виним тебя и сделаем для тебя все, что можем, – в память о дагэ. Но сам он первым осудил бы тебя. Дагэ любил нас обоих. Подобными предположениями ты оскорбляешь всех нас. Дагэ, будь он жив…
Яд неудержимо поднимается снизу, бурлит и клокочет в горле, желтой горечью оседает на языке, белой пеной вскипает на губах, ядовитым туманом окутывает глаза и уши и наконец исчезает, накрытый алой волной ярости, прекрасной сладкой ярости, чистой и яркой, как кровь. Кровь грохочет в висках, алая пелена застилает глаза, смывая омерзительную ядовитую горечь и желтый туман, подхватывает Хуайсана, он с облегчением и восторгом отдается этой волне и кидается на Мэн Яо, забыв об осторожности, забыв о своих клятвах, забыв обо всем, кроме стремления заставить замолчать полный нежной заботы голос, стереть с безупречно белого лица привычную ласковую улыбку и омерзительные ямочки.
Забыв, что Мэн Яо хитер и осторожен, что никогда не ходит безоружным и всегда носит под одеждой защитные и боевые талисманы.
Его отбрасывает назад, он вскакивает, кидается снова – не думая, что похож сейчас на бешеного пса, не думая, что лицо искажено и волосы растрепались, и пришли в беспорядок одежды, не думая, что это бессмысленно и бесполезно – как всегда, что это просто опасно, не думая ни о чем, желая лишь одного – убить… убить! – или быть убитым. Все равно. Лишь бы это прекратилось, лишь бы исчез невыносимый ласковый голос – в котором нет ни гнева, ни угрозы, ни раздражения, ни издевки, лишь теплота, тревога, участие и забота. Чтобы забыть обо всем, чтобы не думать. Чтобы стереть самую мысль о том, что он мог… мог…
убить брата. Я не мог. Не мог!
– Ай-яй-яй, Хуайсан. Ты ужасно меня расстраиваешь. Ужасно.
Обессиленный и опустошенный, он лежит в углу. Мэн Яо подходит к нему, опускается на корточки, нежно касается щеки. Хуайсан вздрагивает от отвращения, но не шевелится. Ненавистная улыбка исчезла, глаза смотрят ласково, но строго.
– Как скверно, Хуайсан. Ты снова забыл все, о чем мы говорили. Ты упорствуешь. Ты очень меня огорчаешь, очень… Ты же знаешь, чем это кончается? Ты не усвоил урок? Мне снова придется его повторить. Зачем, Хуайсан? Для чего ты это делаешь?
С силой, неожиданной в этом изящном теле, он приподнимает Хуайсана, снимает с него халат, распускает пояс, разводит полы шаня. Хуайсан всхлипывает от бешенства и бессилия, но ярость схлынула, сменившись привычной волной апатии, силы покинули тело, он не может сопротивляться ни делом, ни даже словом.
Он знает, что будет дальше, и часть его, там, в глубине, словно под толщей темной воды, бьется и неслышно вопит от ярости и бешенства, как порой сам Хуайсан, неслышный миру, мечется и кричит в своих защищенных талисманами покоях. Но он лишь безучастно, словно со стороны, наблюдает, как Мэн Яо мягко перемещает его к столу, перегибает через него, бережно засовывает под живот взятую с ложа подушку… Атлас, затканный пионами, холодит разгоряченную кожу.
Шуршит шелк, щекотно сползая по бедрам… прохладный ветерок овевает обнаженные ягодицы. Он знает, что будет дальше, тот Хуайсан, что внутри, заходится от стыда и негодования, он знает, что нужно вскочить, нужно сопротивляться (Бейся, вставай! Ты же Не!), и этот Хуайсан знает тоже, но лежит, не в силах себя заставить, охваченный знакомым, с привкусом пиона, безразличием, глядя, как Мэн Яо медленно обходит его кругом, как бережно прикасается к запястьям и лодыжкам, как вспыхивают и тают печати, оставляя на коже ощущение легкой прохлады…
– Ах, Хуайсан. Что же ты с нами делаешь… Надеюсь, это пойдет тебе на пользу.
Сзади раздаются шаги, тот Хуайсан, что внутри, умирающий от стыда и негодования, пылающий бешенством и яростью, кричит в ужасе и сжимается от страха, ненавидя и презирая сейчас не Мэн Яо – себя. Тот Хуайсан, что снаружи, беспомощный, обездвиженный, с обнаженным выпяченным задом, лежа в позе непристойной и унизительной, отстраненно отмечает, как падает сердце и сжимается что-то в животе, но не испытывает никаких чувств – ни возмущения, ни ярости, ни смущения, ни страха, и вяло удивляется своему равнодушию и безучастности, не понимая их причин и не узнавая себя.
Шаги замирают. Хуайсан не может видеть Мэн Яо, но ему и не нужно видеть, чтобы знать. Мэн Яо останавливается за его спиной.
– Ах, Хуайсан. Мне так жаль…
Голос того, что внутри, затихает, он исчезает, сливается с Хуайсаном – и Хуайсану становится страшно. Мэн Яо вздыхает.
– Можешь кричать, если хочешь.
Мэн Яо взмахивает рукой. Свист, розга обрушивается на ягодицы, взрываясь фейерверком, ослепительно и звонко. Боль вспыхивает, как пламя, расходится обжигающей волной, как его ярость, наполняет тело, как его ненависть, доходя до кончиков ногтей и волос, – и постепенно стихает, оставляя лишь пылающую полосу поперек ягодиц. Второй удар, и снова жгучая волна, третий. Мэн Яо не спешит, он никогда не спешит, во всяком случае, в начале, сечет размеренно и сильно, давая время прочувствовать каждый удар, ощутить его всем телом, всем сердцем, всем нутром. У Мэн Яо большой опыт. Интересно, били ли его в детстве? Наверняка. Всех били, даже Вэй Усяня, даже Лань Ванцзи. Даже дагэ. Всех били. И в родных орденах, и в Гусу. Только он, Хуайсан, вырос нетронутым, небитым, не знавшим вкуса ни кнута, ни ферулы, ни бамбуковой палки. Ни отец, ни брат ни разу не подняли на него руки. Ни руки, ни палки. Только саблю. Только саблю поднял на него брат. В самом конце. Впрочем, это был не он. А может… может… Может, он защищался? Воин обязан защищать себя… Нет! Нет! Он не должен так думать! Брат скорее дал бы убить себя, чем ранил Хуайсана. Будь он в сознании. Он все ему позволял, всегда, несмотря на недовольство и сердитые взгляды, позволил бы и это.
Он снова видит глаза брата, в них безумие, ярость, кровь – и ни капли разума. Ни капли досады, тревоги, раздражения… любви – того, что с детства привык видеть в его глазах.
Он не должен так думать. Он помнит, он все помнит, а Мэн Яо лжет. Он всегда лжет! Это неправда! Это не может быть правдой! Не может!!
Больно, больно, больно!
Мэн Яо не спешит. Удары следуют один за другим, огненные волны вздымаются все выше, боль все ярче и острее, пылающие полосы вспыхивают одна за другой, мерно, неумолимо. Паузы между ударами все реже, боль уже не успевает затихать, волны нагоняют друг друга, становятся еще выше, еще ярче, еще злее, сливаются...
Ягодицы пылают, Хуайсан уже не может сдерживаться и вскрикивает при каждом ударе, слезы выступают и текут по лицу, вскрики превращаются во всхлипы. Боль нарастает. (Он всегда боялся боли!) Все громче. Все сильнее. Все чаще.
Во рту солоно, кажется, он снова прикусил губу или щеку, Мэн Яо опять будет недоволен, опять станет ему пенять…
Хуайсан уже не может сдерживать крик, слезы и кровь текут по его лицу. Он только надеется, что не просит пощады. Хотя бы это. Хотя бы это у него осталось.
Боль становится невыносимой. Пламя заполняет весь мир, нет ничего, кроме боли и пламени и, забыв обо всем, Хуайсан кричит и бьется, но Мэн Яо не зря накладывал печати. Ни рукой, ни ногой Хуайсан пошевелить не в силах, может лишь биться и кричать, оглушая себя и срывая горло, так что уже и сам не слышит своего крика.
Но Мэн Яо не останавливается. Он никогда не останавливается.
Можешь кричать.
Мэн Яо неутомим и неумолим.
Все исчезает, волны, мысли, пламя, Башня Кои, Мэн Яо, Хуайсан. Есть только боль, невыносимая, безжалостная, ослепительная, убийственная боль…
Внезапно все кончается. Как всегда, он не сразу понимает, что произошло.
Но свист стихает, и в тишине слышны лишь его всхлипы и судорожное дыхание…. Потом раздается тяжкий вздох Мэн Яо.
Он мог бы почувствовать облегчение, но знает – ничего еще не закончено.
Тело горит огнем, боль невыносима, кажется, на нем не осталось живого места, а на заду – ни клочка кожи, он иссечен до мяса и струи крови стекают по ногам, но Хуайсан знает – это всего лишь рубцы, огромные распухшие рубцы. Мэн Яо никогда не ранит его, он ни разу не рассек ему кожи. Мэн Яо добр, он заботится о Хуайсане, и никогда не использует ни бамбуковые палки, ни, тем более, дисциплинарный кнут, лишь ивовые или сливовые прутья, не бьет ни по рукам, ни по спине, и всегда снимает с него одежду, чтобы видеть… Мэн Яо его бережет. Мэн Яо его ценит. Как раньше.
Мэн Яо отбрасывает измочаленный прут, обходит стол, наклоняется к Хуайсану. Кладет ладонь на затылок.
– Ну все, Хуайсан, все. Все уже кончилось.
Он опускается на колени, достает знакомый до боли расшитый пионами платок, нежно обтирает лицо, бережно стирая то, чем оно залито – слезы, кровь, пот, сопли. Отводит прилипшие ко лбу и щекам волосы.
Хуайсан все еще дрожит всем телом, судорожно всхлипывает и не может остановиться, и Мэн Яо гладит его по голове и плечам, словно успокаивая испуганную лошадь.
– Ш-ш-ш. Очень больно, да? Ничего, все позади. Что же ты делаешь, Хуайсан, зачем заставляешь меня причинять тебе боль?
Хуайсан всхлипывает и не может ни успокоиться, ни унять дрожь.
– Ну-ну-ну, все хорошо. Все позади. Не так уж было и страшно. Ты же знаешь – я никогда не дам тебе больше, чем ты заслуживаешь и чем сможешь выдержать. Я же твой старший брат. Ну-ну, тише, Хуайсан. Тише. Все кончилось. Все уже кончилось. Просто не делай так больше.
Ничего не кончилось.
Мэн Яо поднимается с колен, развязывает пояс. Расходятся в стороны полы халата. Хуайсан отводит глаза.
Мэн Яо берется за витые завязки, украшенные золотыми и агатовыми бусинами, раскрывает одежды. Делает шаг вперед.
Хуайсан опускает голову, упирается взглядом в пол. Полы в Башне Кои украшают узоры, почти везде. В его покоях, в его темнице, резные плитки покрыты изящными чередующимися рисунками: свившиеся в кольцо дракон с фениксом и пять летучих мышей, вписанных в круг. Он видел их тысячи раз, изучил до мельчайших деталей, но снова прослеживает взглядом искусные штрихи – длинные перья, поднятые гребни, прозрачные перепончатые крылья, лапы с хищно загнутыми когтями…
Пять летучих мышей, вписанных в круг, символизируют пять составляющих счастья — долголетие, здоровье, богатство, добродетель и естественную смерть.
Мэн Яо намекающе поводит бедрами.
Феникс – повелитель огня, Дракон – повелитель воды, их союз представляет собой совершенную гармонию. Огонь испаряет воду, вода тушит огонь… У Дракона девять сыновей…
– Хуайсан?
Мэн Яо берет его за подбородок, заставляет поднять голову. Хуайсан передергивается всем телом.
– Нет? – вздыхает Мэн Яо. – Ничего страшного.
Ладонь вкрадчиво и хищно проводит по плечу и Хуайсан снова вздрагивает и сжимается.
– Не бойся. Я не заставлю тебя. Ты же знаешь – я никогда не принужу тебя силой. Когда-нибудь ты согласишься. Я подожду. Я не хочу принуждать тебя. Только не тебя. Придет день, когда ты предложишь сам.
Никогда! – мысленно вопит он. – Этого не будет никогда! Отчаянно дергает головой и шипит от боли, в ужасе давя, как гадюку, высунувшую голову из-под камня, предательскую и обреченную мысль – Для того, кто имеет дело с Мэн Яо, «никогда» – бессмысленное слово. Глупое и бессмысленное. Мэн Яо всегда добивается того, чего хочет. Рано или поздно. Так или иначе, – загоняет ее в самый дальний и темный угол и там заваливает камнями, словно труп или постыдную тайну, словно объедки украденного или дохлую крысу.
Прохладные пальцы проводят по горящей коже – легко, едва касаясь, словно бабочка или жук-водомерка, и, как от жука по воде, по телу от них расходятся волны боли.
– О, сяоди… Только посмотри, что ты с собой сделал. Не нужно так больше, Хуайсан, ладно?
У него нет ни голоса, ни сил отвечать, он сорвал горло и может лишь хрипеть. Но и сил хрипеть у него нет. Все равно.
Звякает флакон, прохладное масло орошает горящую кожу. Это было бы даже приятно, не нагревайся оно моментально. Хуайсану кажется, оно даже шипит, касаясь его кожи, словно на раскаленной сковороде. Или все-таки это он хрипит израненным горлом?
Пальцы проходятся по складке, касаются хризантемы, Хуайсан содрогается от ужаса и отвращения.
– Ш-ш-ш, тише, тише. Все хорошо. Просто расслабься.
Он знает, будет только хуже, но даже во имя спасения жизни (брата?) не смог бы послушать сейчас Мэн Яо. Пальцы надавливают, сильнее, резче. Входят внутрь, порождая новую волну боли – то ли внутри, то ли в иссеченных ягодицах, влезают глубже, бесстыдно шевелятся внутри, давят, скользят, движутся уверенно и неумолимо, растягивая вход, все настойчивее, все резче. Боль становится тягучей, мучительной, томящей… Хуайсан отчаянно кусает губы, сдерживая стон.
Пальцы исчезают, и Хуайсан вздыхает от облегчения, хотя и знает – это не конец, лишь краткая передышка.
Мэн Яо оглаживает его ноги, заставляя раздвинуть судорожно стиснутые бедра. Чужая плоть касается его тела и он невольно подается вперед, но печати по-прежнему на своих местах.
– Ш-ш-ш, тише. – Ладонь Мэн Яо ложится ему на поясницу, удерживая, как норовистую лошадь. – Тише. Все хорошо.
Мэн Яо по-хозяйски оглаживает его бока и бедра, вновь кладет руки на ягодицы, уверенно разводит их, ладони его прохладны и нежны, прикосновение приятно. Хуайсан ненавидит себя за это… Горячая напряженная плоть упирается в южные врата… Мэн Яо подается вперед и резко входит в него, так, что задохнувшемуся от боли Хуайсану кажется, что его разрывает на части. Хуайсан ждет этого, и, как всегда, клянется молчать, он знает, как это бывает, он готовится, до боли закусывает кровоточащую губу, впивается в нее зубами, но, как всегда, не сдерживается и всхлипывает.
Боль – совсем другая, дурнотная, режущая, как осока, – волной прокатывается по телу, выступая на коже противной липкой испариной, глаза застилает серый болотный туман, расцвеченный светящимися точками, словно гнилушками, и Хуайсан замирает, тщетно пытаясь исторгнуть из себя чужой стержень. Чужую плоть.
– Ну-ну, ничего. Сейчас все пройдет. – Прохладная ладонь проводит по животу. – Легче, Хуайсан, легче. Просто расслабься.
Жесткие волосы болезненно касаются воспаленной кожи.
Мэн Яо чуть качает на пробу бедрами, раз, другой, крепче сжимает пальцы на бедрах Хуайсана. Боль не исчезает, но становится не столь оглушительной и резкой. Хуайсан закусывает губы. Он не будет кричать. Не будет. Мэн Яо вновь двигает бедрами, уже резче, смелее, толкается раз, другой, третий… уверенно и мощно, постепенно ускоряясь, увеличивая силу и размах, наращивая частоту.
Дикая вишня в той влажной низине растёт…
Он. Не будет. Кричать.
Вечером приходит Сичэнь.
Хуайсан лежит, отвернувшись к стене, не желая ни видеть, ни слышать, ни знать. Ни жить. Как всегда.
В его утопающей в роскоши темнице нет ничего, чем можно было бы лишить себя жизни – по крайней мере быстро.
А медленно не имеет смысла.
За ним как будто не следят, в роскошных покоях он один, за резными дверями нет ни слуг, ни стражников, но Хуайсан не обольщается своим уединением. Одиночество обманчиво, как все в Башне Кои. Как все в Мэн Яо. Как все в жизни. Его темница утопает в роскоши, жизнь тонет во лжи. У жизни, как у людей, множество покровов, сотни лживых масок, скрывающих истину, как яркие листья чилима скрывают болотную воду. Все носят их, все, без исключения, вольно или невольно, все лгут. Истины не постичь.
И, кроме того, он обещал Сичэню.
Когда это случилось в первый раз…
Белый шелк, лучший белый шелк искуснейшей выделки, тонкий, как паутина, но прочный, как сталь… как нити божественного плетения. Невесомо скользящий по ладони, текущий меж пальцев, как струйка воды… Прохладный и нежный, словно девичьи пальцы. Хуайсан сглатывает… Он помнит его прикосновение, сначала невесомое и ласкающее, как робкое объятие, становящееся все туже, все плотнее, и серую вуаль, опускающуюся на лицо, и тонкий звон в ушах. И тьму, разливающуюся в глазах, как пятно туши по влажной бумаге. И как медленно мерк свет, гасли цвета и исчезали звуки, и тишина, расцвеченная разноцветными зарницами, смыкалась над ним, как вода в заводи… и мимолетное ощущение счастья… и ослепительную вспышку…
И чувство отчаянной горечи, и горечь на губах, отдающую в сердце … и резкую боль в шее, щеках и груди, и спорящие над ним испуганные злые голоса….
Если бы он знал, что Мэн Яо в Цинхэ…
Мэн Яо вернулся на третий день – сразу же, как узнал о произошедшем, и немедленно по возвращении пришел к Хуайсану, и снова его высек. И снова овладел им.
Потом приехал Сичэнь, долго сокрушался и провел у Хуайсана несколько часов, то ужасаясь, то укоряя, снова и снова трогал горло и пульс, с тревогой заглядывал в глаза, цитировал классиков, священные тексты, легенды и правила Гусу Лань, взывал к долгу, чести и разуму, а в конце заставил поклясться, что он не повторит попытки. Он против собственной воли поклялся. Дагэ тоже никогда не мог отказать Сичэню…
Впрочем, Сичэнь напрасно утруждался. Он умеет извлекать уроки и делать выводы. Так много вещей, в которых он абсолютный профан, но делать выводы из произошедшего он умеет. Может быть, это единственная стоящая вещь в жизни, которой он научился.
Занавеси заменили, шелк полога теперь тугой, плотный, не согнешь, сплошь затканный цветами: яблони, персики – и неизбежные пионы. Всюду пионы.
Сичэнь просил именем брата, и Хуайсан поклялся, но не сомневается – ему все равно не верят и следят за ним тщательно. Одиночество обманчиво.
Но он не нарушит клятвы. Что бы кто ни думал – он Не, Не не нарушают данного слова.
Кроме того, оба они были правы – это глупо и недостойно. Он должен отомстить. Если это Мэн Яо виноват в смерти брата… Отомстить за все. Мэн Яо должен умереть. И не просто умереть… если прав он, а Мэн Яо виновен.
– Добрый вечер, Хуайсан.
Хуайсан молчит.
– Как ты себя чувствуешь?
(Все беспокоятся за него, все, словно сговорившись, неизменно задают этот вопрос. Как он его ненавидит! От него хочется визжать. Или убивать. Или умереть.)
Сичэнь не требует ни вставать, ни садиться, напротив, сам опускается на ложе рядом с Хуайсаном, просит ласково и мягко:
– Посмотри на меня, Хуайсан.
Хуайсан нехотя поворачивает голову, поднимает на него глаза.
Привычная теплая улыбка исчезает, лицо Сичэня омрачает тревога. Прохладная ладонь ложится на лоб, касается щеки. Длинные пальцы мягко обнажают запястье, нащупывая пульс.
– Что с тобой, Хуайсан?
Хуайсан пытается повернуться и вздрагивает от боли.
– Хуайсан?
– Оставь, эргэ. Все хорошо.
– Неправда. Позволь мне…
Ладонь мягко проводит по спине, проникает под одежды… Хуайсан содрогается.
– О, Хуайсан… Ты опять… Как это случилось?
– Неважно.
– Хуайсан, прошу тебя!
– Как всегда. Будто ты не знаешь. Как всегда.
– Расскажи мне.
– Зачем? Я говорил тебе тысячу раз.
– И все же. Кто это сделал, Хуайсан?
– Ты не поверишь.
– Мы не узнаем, пока не попробуем. Кто? Ответь мне.
– Как всегда. – Сичэнь поднимает брови. – Мэн Яо.
Уголки губ Сичэня опускаются, взгляд холодеет, рисунок губ становится жестче. Он на мгновение опускает веки.
– Хуайсан, я же просил тебя. Не нужно называть третьего брата этим именем. Это оскорбительно.
– Оскорбительно?
– Почему ты не зовешь его саньгэ, как всегда?
– Его? Саньгэ? Он не брат мне!
Сичэнь поджимает губы, голос становится строже.
– Я рад, что А-Яо этого не слышит. Он был бы очень, очень огорчен. Ты бы ранил его чувства. А он так заботится о тебе.
– Заботится обо мне…
– А-Яо всегда любил тебя, с первого дня, не меньше, чем старшего брата…
Горький смех рождается в животе, плещется в груди, вскипает в горле, поднимаясь все выше. Хуайсан пытается сдержать его, но тот слишком силен и растет слишком быстро, расправляет крылья, словно вылупившийся в даньтяне феникс, заполняет тело, рвется наружу, клокочет в горле, во рту, прорывается сквозь стиснутые зубы, выступает слезами на глазах… Хуайсан пытается овладеть собой, благородный муж не проявляет прилюдно ни радости, ни горя, пытается что-то сказать, ответить Сичэню, ведь тот ждет ответа, но давится – словами, смехом, горечью, воздухом, всхлипывает, задыхаясь от боли и смеха, вцепляется в ложе, тщетно пытаясь вдохнуть.
Сичэнь подхватывает его, не давая упасть, подносит к губам невесть откуда взявшуюся чашу.
– Тише, Хуайсан, тише. Выпей это.
Густой маслянистый настой пахнет мятой, медом и тонкой горечью пиона.
Хуайсан отталкивает чашу – хватит с него, он по горло сыт медом и мятой, горечью и пионами, – пытается вырваться из темно-голубых надежных объятий. Но избавиться от Сичэня не легче, чем от Мэн Яо.
– Ш-ш-ш, тише, тише. – Хуайсан начинает задыхаться, чаша прижимается к губам. – Выпей, Хуайсан. Ну же. Пей.
– Нет. Не хочу. Не надо. Нет.
– Тише, тише. Пей. – Руки у Сичэня железные, пальцы одной руки лежат на шее сзади, другая прижимает к губам чашу с мятным, медовым, горьким настоем, ненавистный запах ударяет в ноздри, Хуайсан дергает головой, ерзает, пытаясь отвернуться, но в конце концов вынужден сделать глоток. Давится, фыркает, задыхается, Сичэнь поддерживает его, гладит по плечам и спине, снова подносит чашу… Хуайсан отпивает еще, с трудом проталкивает сквозь сжавшееся горло горькую, пахнущую медом и пионом смесь. С отвращением отворачивается, но Сичэнь неумолимо держит чашу у губ и не убирает, пока Хуайсан не выпивает все.
– Вот так. Гораздо лучше. Тебе легче?
Настой смягчает горло, дышать становится легче, смех затихает, смытый прохладной медово-пионовой волной. Хуайсан вздыхает, разжимает судорожно вцепившиеся в рукава Сичэня пальцы. Бесполезно.
– Я уже говорил тебе, Сичэнь. – Голос чуть дрожит, но говорит Хуайсан спокойно и ровно. Настой действительно помогает, но что толку. – Это Мэн Яо. Как всегда.
– О Сан-эр…
– Это Мэн Яо, Мэн Яо! Он высек меня, а после…
– Ты уверен?
– А ты как думаешь? Он не закрывал мне глаз! Думаешь, я мог не узнать его, пока он бил меня, ломился в мой сад и рвал в нем цветы?
– Тебе показалось.
– Показалось?
Сичэнь смотрит на него с жалостью и… отчаянием?
– Хуайсан, А-Яо не было сегодня в Башне Кои, он уезжал по делам, мы встретились в Янчжоу и вернулись вместе. Тебе снова показалось.
– Показалось?! Считаешь, это хули-цзин проник ко мне и принял его облик? – В горле снова вскипает смех, но Хуайсан давит его, не давая родиться. – Я видел, Сичэнь, я видел! Поверь мне! И кроме того… я же уже говорил тебе...
Сичэнь взмахивает рукой, жестом останавливая готовые сорваться с губ слова, заставляет снова опуститься на ложе.
– Успокойся, Хуайсан. Я не называю тебя лжецом. Ты просто ошибся. Мэн Яо никогда не причинит тебе вреда.
– Вреда? Я же говорил тебе, Сичэнь, Мэн Яо, он… – Горло перехватывает, Хуайсан снова давится. – Дагэ…
– Тише, Хуайсан. Не нужно так волноваться. Вот, выпей воды, тебе станет легче.
На лице его жалость – и участие. И забота. Как всегда. Kак раньше. До того, как все это случилось. До того… Как когда жив был брат.
Хуайсан принимает чашу, покорно глотает. После настоя вода, как всегда, кажется отвратительно сладкой.
– Сичэнь, послушай… – Нечеловеческим усилием он заставляет себя говорить спокойно.
– Ты успокоился?
Хуайсан кивает. Бесполезно.
– Все хорошо, Хуайсан. Тебе показалось. Мне жаль, что ты снова причинил себе вред. Я скажу А-Яо, пусть накажет твоих слуг, они скверно за тобой присматривают.
Сичэнь опускается рядом с ним, мягко касается руки, пытливо всматривается в глаза.
– Скажи, ты хорошо спишь? Кошмары не мучают тебя?
Горький смех снова всплескивает в груди Хуайсана, щекочет горло, но Сичэнь знает толк в снадобьях. Смеху не вскипеть, не вырваться, он затихает, едва возникнув, оставляя внутри лишь горечь.
Кошмары? Какие кошмары могут его напугать? После того, что с ним произошло, после того, что с ним происходит – день за днем, с неизменностью солнечных и лунных восходов? Дагэ, поднявший на него саблю. Дагэ, умирающий на его руках. Кровь брата на его ладонях. Мэн Яо, твердящий – о Хуайсан, что ты наделал. Сичэнь, глядящий на него потрясенно и скорбно. Мэн Яо, приходящий к нему ежедневно. Сичэнь, не верящий его словам. Какие твари, демоны и порождения сна могут сравниться с этим?
Привычная апатия вновь овладевает им, голову затягивает знакомая тусклая дымка.
– Ложись, Хуайсан. Тебе нужно отдохнуть. Я обработаю твои раны. Постарайся все же… Ш-ш-ш, тише, тише.
Он позволяет вновь уложить себя на ложе, повинуясь рукам Сичэня, послушно переворачивается на живот, вздрагивает от холодного прикосновения.
– Да-да, прости, сейчас. Сейчас станет легче. – Сильные пальцы уверенно и бережно скользят по телу. – Вот так… – Прохладная мазь смягчает кожу, согревается, впитывается, растертая уверенной рукой, осторожные касания чужой ци усмиряют боль. Хуайсан отдается этой ласке, убаюкивающей, дарящей чувство покоя…
– Вот так. Ничего страшного, завтра все пройдет. Просто не делай так больше.
Хуайсан вздыхает.
– Вот и все. Можешь повернуться.
Прохладная ладонь ложится на его лоб.
– Постарайся уснуть, Хуайсан. Не думай ни о чем. Тебе нужно отдохнуть. Все будет хорошо. Тебе не о чем волноваться. Мы сумеем о тебе позаботиться.
О да, ему не о чем волноваться. Как всегда.
Все беспокоятся за него. Все так добры к нему. Сичэнь, Мэн Яо… Дагэ.
Дагэ тоже говорил – брат рядом, не о чем беспокоиться. Дагэ больше нет, но беспокоиться Хуайсану по-прежнему не нужно. Это он – источник беспокойства для всех. О чем волноваться Хуайсану?
Он не знает, что происходит в Цинхэ. Мэн Яо никогда не заговаривает о Цинхэ сам, а на вопросы отвечает уклончиво и неохотно. Сичэнь о Цинхэ не упоминает, а спрашивать его бесполезно – он лишь улыбается, качает головой и не велит волноваться.
Сначала он ждал, что за ним придут. Или хотя бы напишут. Глава ордена не может исчезнуть просто так. Сразу оба главы… Если он, как говорит Мэн Яо, глава клана, должен же хоть кто-то из старейшин или адептов написать ему. Клан Не был верен дагэ, верен ему. Не не предают своих…
Мэн Яо вряд ли передаст ему письма, но есть много способов…
Вестей из Цинхэ нет, Мэн Яо отказывается сообщать новости, отделываясь общими фразами – не стоит беспокоиться, мы с твоим вторым братом позаботимся о Цинхэ. Ради дагэ. Ты же наш брат, Хуайсан. Наш младший брат. Мы сделаем это ради тебя – и ради дагэ. С Цинхэ все будет в порядке.
Возможно, это правда. Земли Цинхэ богаты, на них много охотников, но ни один из орденов не пойдет против Ланьлин Цзинь, особенно если его поддержит Гусу Лань. После войны богатство Ланьлин Цзинь возросло несказанно, но он по-прежнему не прочь расширить свои границы. И кто ему помешает? Он может только надеяться…
Тебе не о чем беспокоиться, мы с главой Лань позаботимся о Цинхэ.
Иногда Хуайсан представляет себе эту заботу и ему становится страшно.
Если он будет послушен, если он будет покорен, может быть, они выживут. Хотя бы часть клана, хотя бы кто-то из Не.
Он догадывается… он видел, как действовал Мэн Яо – во время войны и после. И слышал многое. Когда тебя считают ребенком, слишком юным, слишком глупым, рассеянным и недалеким, при тебе не стесняются в словах и не скрывают мысли. Смешно. Хуайсан слышал довольно разговоров и рассказов и про войну, и про Безночный город, и про тропу Цюнци. Цзинь Гуаншань не выходил на поле боя, но ни во время войны, ни после не церемонился с пленными, и Мэн Яо следует его заветам. Клан Вэнь шел против воли небес и восстановил против себя все кланы. Никто не поднял голоса в его защиту…
Мэн Яо не считает Не врагами, но… Пока они покорны... Пока покорен Хуайсан… Те, кто мог воспротивиться его воле… он лишь надеется, что они живы.
А может быть, они поверили Мэн Яо и считают Хуайсана братоубийцей и предателем? Пролившим родную кровь и преступившим заветы клана и законы, божеские и человеческие?
Неправда, они не могли! Они знали его с рождения, и его, и брата. Разве могли они поверить, разве могли они подумать?..
Но иногда… Иногда он и сам не знает…
Может быть, пусть лучше его считают предателем и братоубийцей, это горе и великое бесчестье для клана и ордена, но одним человеком клан не кончается. Если его вычеркнут из орденских списков и родовых книг, предадут забвению его имя, клан сможет пережить позор и жить дальше. Еще остались истинные Не. Клан будет жить. Не исчезнет, как Вэни, не рассеется по Поднебесной.
Ланьлин Цзинь после войны почти сравнялся с былым могуществом Цишань Вэнь, Цинхэ Не не одолеть его. Жизнь одного человека – ничтожная цена за жизнь ордена.
Если же Мэн Яо прав…
Он так много времени провел в одиночестве и взаперти, что уже не уверен ни в чем.
Последнее, что он помнит четко, что ночь за ночью видит во сне – галерею, брата, размахивающего Бася, и себя, сидящего на холодных плитах двора с телом брата на коленях…
Сичэнь убирает ладонь, встает.
– Я сыграю тебе “Очищение”. Спи, Хуайсан, и ни о чем не волнуйся. Спи.
Хуайсан не спорит, хотя с некоторых пор совсем утратил вкус к музыке. Впрочем, Сичэнь всегда играл… правильно. Ни разу за всю свою жизнь Хуайсан не слышал, чтобы Цзэу-цзюнь взял фальшивую ноту.
Нежная мелодия разливается по комнате.
Сквозь полуопущенные ресницы Хуайсан смотрит на Сичэня, светлого, как всегда, прекрасного, как всегда. Он всегда любил на него смотреть – совершенный и благородный муж, исполненный редких достоинств, играя – на гуцине ли, сяо, неважно, – Сичэнь окончательно уподоблялся небожителю, черты его утрачивали все земное, нездешний свет озарял безупречное лицо и весь он был словно светильник из лучшего нефрита, вместо свечи заключивший в себе звезду…
Мелодия течет, как вода, огонь светильников колеблется, пляшут по комнате тени, падают на занавеси, стены и потолок, качаются, словно темные травы…
Тень падает на лицо Сичэня, на миг искажая черты. Кажется, будто Сичэнь, прекрасный, возвышенный, отстраненный Сичэнь, погруженный в волшебные звуки, ушедший в мир, недоступный смертным, улыбается уголком рта, и глаза его вспыхивают темным недобрым блеском, а улыбка становится самодовольной и хищной, как у Мэн Яо… Но тень уходит, распрямляется пламя, и лицо вновь становится прежним – прекрасным и отстраненным. Ему почудилось. Улыбка Сичэня все так же тепла, и так же светел и ясен взгляд.
Тонкие пальцы ласкают струны, нежная мелодия разливается в воздухе, скользит, плывет, окутывает. Так же пели струны тогда, в главном зале… Темные волны качают Хуайсана. Когда приезжал Сичэнь, он всегда приходил слушать… даже если не звали…
Ни о чем не волнуйся…
Мэн Яо заботится о Цинхэ, Сичэнь верит ему и не верит Хуайсану. Они позаботятся о Цинхэ. И о Хуайсане. О чем ему волноваться? Зад чуть саднит и ноют распухшие губы. Завтра Мэн Яо придет опять. Или послезавтра.
Веки тяжелеют, смыкаются…
Сон, словно омут, темной водой стоит у самых ног.
Там кровь, Бася и дагэ умирает на его руках. Там твари и чудовища, там демоны и кошмары – но там нет Мэн Яо. И нет Сичэня.
Хуайсан вздыхает, и с облегчением соскальзывает в сон, как в воду.
Спи, Хуайсан.
Хуайсан спит.
Ночью приходит дагэ.
Хуайсан снова бежит по галерее – мимо застывших нелепых фигур, навстречу размахивающему саблей брату, снова отчаянно и беспомощно кричит – дагэ, опомнись, дагэ! Бася снова летит ему в лицо, боль обжигает руку – всего на миг, и исчезает, смытая отчаяньем и страхом.
Он снова сидит на каменных плитах двора, держа на коленях брата, вдруг ставшего удивительно тяжелым, вглядывается в лицо. Волосы брата спутаны, косы растрепались, лицо по-прежнему в крови, но черты разгладились, стали расслабленны и спокойны, безумие ушло из черт и глаз. Демон исчез, брат вернулся.
Хуайсан пытается стереть кровь с лица брата, но его собственные ладони мокры от крови, кровь течет по руке, как вода, пропитывает одежды, капает с пальцев. Их кровь смешивается, не понять, где чья, впрочем, какая разница - они же братья, они одной крови.
Слабость разливается по телу, кружится голова. Звуки, как волны, то приближаются, то затихают... В ушах звенит – колокольчики на крышах? Сабли? Далекий плач?
Хуайсан обнимает брата, медленно раскачивается, то ли баюкая, то ли просто не в силах сидеть ровно от слабости. Мир расплывается, словно за пеленой дождя.
Странное чувство смутной угрозы – будто нацеленная в спину стрела или тяжелый взгляд нечисти из засады – заставляет его поднять голову. Что за вздор, чего ему бояться посреди Нечистой Юдоли? Здесь нет ни лучников, ни нечисти, откуда им взяться, только знакомая фигура в желтом и белом стоит в отдалении, Хуайсан поднимает глаза – и успевает заметить чужую улыбку на знакомом лице – незнакомую, злую улыбку, полную торжества и жестокой радости. Словно демон, покинувший старшего брата, теперь искажает лицо саньгэ.
Понимание, огромное, как солнце, расцветает в нем, разгорается, переполняет, заставляет распахнуть глаза.
– Ты?.. Это все – ты... – выдыхает он, недоверчиво пробуя на вкус слова, ставшие вдруг чужими, незнакомыми… неправильными… Словно если произнести это вслух, оно исчезнет, растворится, станет неправдой.
Мэн Яо вздрагивает, вскидывает плеснувший черным омутом взгляд, мгновение смотрит прямо в глаза Хуайсану, отводит глаза… Взгляд его становится тяжелым, оценивающим, темным… Быстрая волна проходит по лицу, разглаживая черты, смывая улыбку, изгоняя демона.
– Хуайсан…
– Не смей! Не подходи к нам!
Мэн Яо делает шаг вперед, Хуайсан хочет вскочить, но тело брата тяжело лежит на коленях и он не успевает.
Мэн Яо склоняется над ним, придерживает за плечи – Хуайсан содрогается, – скорбно заглядывает в лицо.
– О Хуайсан, что ты наделал?
– Я? Я наделал?
– Зачем, Хуайсан? Зачем?
Взгляд его нежен, полон укора и боли. Откуда-то появляется Сичэнь, Хуайсан думает кинуться нему, но Мэн Яо успевает первым. Касается рукава Сичэня, что-то говорит.
Глаза Сичэня распахиваются, взгляд становится изумленным, испуганным, неверящим.
– Хуайсан…
Он делает шаг вперед – вместе с Мэн Яо.
– Сичэнь-гэ! Не позволяй ему. Не подходи! Пусть он не подходит, Сичэнь!
– Тише, Хуайсан, тише.
Сичэнь опускается на колено, касается запястья дагэ, шеи… лица. Поднимает на Хуайсана взгляд, потрясенный и скорбный.
– О Сан-эр… Мне так жаль…
– Ты не понимаешь! Не позволяй ему…
Сичэнь осторожно разжимает стиснувшие его рукав окровавленные пальцы, встает, опираясь на руку Мэн Яо, они снова обмениваются взглядами, о чем-то негромко говорят.
– Сичэнь-гэ, не позволяй ему!
Мэн Яо жалобно улыбается, Сичэнь сжимает его плечо, с болью глядя на Хуайсана.
– Сичэнь-гэ!
– Тише, Хуайсан. Все будет хорошо.
– Не подходи!
– Тише, Хуайсан, тише.
Алый с серым туман, расцвеченный разноцветными пятнами – серое, голубое, желтое с белым – закручивается вокруг Хуайсана, слова и звуки тают, сливаются в нестройный шум…
Сичэнь говорил, он долго был болен, рана, нанесенная братом, воспалилась. Он смутно вспоминает, как лежал в своей спальне, помнит знакомые занавеси с соснами и бамбуком и шелест бамбука над головой, мешающий уснуть.
Помнит душный туман с алыми и черными всполохами, тяжелый запах благовоний, далекие крики и звон, пылающую в руке боль, растекающуюся по телу, тисками стискивающую голову, шум крови в ушах, тяжелые частые удары сердца и хриплое дыхание. Мучительный неотступный жар, в котором тонул, как в мутной воде, огонь, сжигавший его тело, и бесконечный тягостный бред, пахший пионами и кровью, в котором он снова и снова бежал по галерее, раз за разом видел взлетающую в воздух саблю… он жмурил глаза, до боли, до огненных кругов, но и под закрытыми веками ослепительно сиял клинок, обвитый налившимися алым узорами…
Помнит смутные фигуры, возникавшие в жарком тумане – он не мог различить их лиц, хотя предметы видел ясно, – отличавшиеся только цветом одежд – белых, голубых, серых, белых, желтых, что клали ладонь на его лоб, подносили горькое прохладное питье, пахнущее мятой, гибискусом, полынью и пионом...
Очнулся он в Башне Кои.
Он снова стоит на галерее и смотрит на брата. Тот не размахивает саблей и никуда не идет, просто стоит, опустив Бася, спокойную и неподвижную, и смотрит на Хуайсана. Как раньше. Хуайсан хочет приблизиться, подойти к нему, но не может сделать ни шага, ноги словно вросли в каменные плиты. Не может даже поднять руки. Остается лишь смотреть, бесконечно смотреть, перебирая, как четки, как драгоценные камни, до боли знакомые черты: пышные одежды главы, широкий пояс с головой зверя, сильные пальцы, сомкнутые на рукояти Бася, щетинящейся шипами, – но тихой сейчас, очень спокойной и тихой, – разворот могучих плеч, волосы, собранные тяжелой заколкой, тугие косы, подхваченные резными серебряными пряжками, высокие скулы, четкого рисунка губы под тонкой полоской усов, нос с чуть заметной горбинкой и, наконец, глаза под густыми бровями.
Брат смотрит на Хуайсана – без ненависти или презрения, без привычного раздражения и досады, смотрит, как смотрел давным-давно… и в те редкие минуты, когда считал, что Хуайсан занят и не видит его взгляда. Но иногда он все же успевал заметить...
– Дагэ, – жалобно и робко зовет Хуайсан. – Дагэ…
Тот не отвечает, лишь взгляд становится глубже и напряженнее, но в нем по-прежнему нет ни злости, ни ярости, ни ненависти. Только внимание, забота, жалость и...
Хуайсан снова пытается шевельнуться, сделать шаг вперед, подойти – он должен подойти к брату, хочет, он должен, – но снова не может. Рваться слишком сильно он не решается, помня – это сон, во сне следует быть осторожным, боги ревнивы, грань между мирами капризна и непрочна, и может сместиться в любой момент.
Это кошмары держат крепко. Хорошие сны пугливы.
– Дагэ… – зовет Хуайсан. – Я… Дагэ…
Брат молча смотрит на него.
Только во сне он может увидеть брата, только во сне может говорить с ним. Спросить…
Он бы, наверное, спросил и днем, но брат не отзывается на “Расспрос” – то ли не может, то ли не хочет говорить с Хуайсаном.
А во сне с ревом машет саблей, идя по галерее, или молча лежит на коленях.
Но сегодня брат просто стоит и смотрит, смотрит, как давно не смотрел на Хуайсана, как смотрел на Хуайсана давно… И, ободренный этим взглядом, Хуайсан решается. Один вопрос. Главный.
– Дагэ… Дагэ, я… Я действительно…
Не мямли!
– Дагэ, я действительно убил тебя?
Брат молчит, лишь чуть поднимает руку, словно желая прикоснуться к Хуайсану, но не касается и не двигается с места. Молчит. Что-то – не безумие, не бешенство, не ярость! – столь же огромное, яркое и горячее, но не обжигающее, не убийственное, разгорается в его глазах, он смотрит на Хуайсана, а Хуайсан – на него, и оба не в силах оторвать взгляд, словно связанные незримой нитью.
Хуайсан ждет ответа, брат молчит и смотрит на него, и слезы текут по его щекам, как кровь…
– Скажи мне, дагэ, скажи!
Брат молчит.
– Скажи!
– Хуайсан, проснись! Хуайсан!
Сильные руки встряхивают его, вырывают из сна.
Комната погружена во тьму, лишь неверный свет звезд пробивается сквозь опущенные занавеси, наполняя комнату смутными тенями.
В детстве в его спальне всю ночь горел свет.
Когда после смерти отца кошмары начали мучить его, так что он боялся уснуть, брат велел всю ночь жечь у него свечи...
В зыбкой полутьме не разглядеть ни лица, ни цвета одежд, как в тех жарких туманных кошмарах после ранения. Но тогда он не видел лишь лиц, различая людей по цвету одежд – белых, голубых, серых, желтых… сейчас и цвета одежд не разобрать. Белые? Голубые?? Серые???
– Проснись, Хуайсан, проснись. Это всего лишь сон.
Лицо, волосы, руки – все залито соленым и липким: щеки, виски, уши, волосы на лбу и висках слиплись от влаги, ладони мокры.
– Кровь, кровь! Кровь!
– Где? Что ты, это не кровь. Это только слезы, обычные слезы.
Длинные пальцы так белы, что, кажется, светятся в темноте.
– Видишь? Это просто слезы.
Сильные пальцы нежно касаются щеки Хуайсана, ложатся на плечо.
– Все хорошо, Хуайсан, это просто сон. Не плачь. – Прохладная ладонь опускается на лоб. – Спи, сяоди. Все хорошо. Луна зашла, звезды гаснут, завтра будет новый день. Спи.
Знакомый голос мягок и глубок. Хуайсан не может разглядеть лица.
– Сичэнь-гэ? – зовет он. – …Д-дагэ?
– Ш-ш-ш. Тише. Спи. Скоро рассвет. Завтра будет новый день. Спи, Хуайсан.
Сильная ладонь лежит на лбу, успокаивающе и надежно.
Это только сон. Скоро рассвет.
Завтра будет новый день.
– Спи, Хуайсан.
Хуайсан спит.
Fin
_________
Автор долго сомневался, но все же взял на себя смелость оставить некоторые пояснения к работе.
Не имея в мыслях никого оскорбить, автор надеется, что, возможно, они смогут помочь читателям лучше оценить некоторые нюансы.
- Желтые одежды Мэн Яо вызывают в памяти Хуайсана фразу 黄袍加身 (huáng páo jiā shēn) - "носить желтые одежды", имеющую в том числе значение “вступить на престол, узурпировать власть”, намекающую на положение, которое орден Ланьлин Цзинь стремится занять в мире заклинателей и на тот несколько сомнительный путь, коим нынешний глава Цзинь пришел к власти.
- Хуайсан никогда не бывал в Пекинской опере, но откуда-то знает, что белый грим на лице – знак предателя. :))
- Хуайсан цитирует стихотворение из «Шицзин» (詩經), «Канона стихов» или «Книги песен», одного из древнейших памятников китайской литературы (XII–V вв. до н. э.), включенного в канонический сборник конфуцианских текстов:
Дикая вишня в той влажной низине растёт,
Нежные ветви на вишне слабы и гибки...
Вишня, ты блещешь своей молодой красотой;
Рад я, что вишня не знает забот и тоски!
Вишня, ты блещешь своей молодой красотой,
Рад я, что дум о семействе не ведаешь ты!
Вишня, ты блещешь своей молодой красотой,
Рад я, что вишня не знает о доме забот!
- Второе стихотворение, под названием «Спрашиваю у друга», которое Хуайсан успевает прочесть почти полностью, принадлежит кисти Бо Цзюйи (白居易) (772–846), одного из наиболее прославленных поэтов эпохи Тан, чьи произведения оказали огромное влияние не только на китайскую, но и на японскую литературу.
Посадил орхидею, но полыни я не сажал.
Родилась орхидея, рядом с ней родилась полынь.
Неокрепшие корни так сплелись, что вместе растут.
Вот и стебли, и листья появились уже на свет.
И душистые стебли, и пахучей травы листы
С каждым днем, с каждой ночью набираются больше сил.
Мне бы выполоть зелье, – орхидею боюсь задеть.
Мне б полить орхидею, – напоить я боюсь полынь.
Так мою орхидею не могу я полить водой.
Так траву эту злую не могу я выдернуть вон.
Я в раздумье: мне трудно самому решенье найти.
Ты не знаешь ли, друг мой, как в несчастье моем мне быть?
Автор надеется, что читателю вполне очевиден и выбор Хуайсана – в обоих случаях, и те причины, по которым он не успевает прочесть последнюю строку.