Пальцы хотят почувствовать гладь вымоченного прута. Плечо хочет крепкого замаха.
Майкрофт мигает, чувствуя на себе взгляд не только Энолы, но и Шерлока. Видно, он задержался с ответом. — Нет. Никаких углов, никакого гороха и розг и, уж тем более — Тауэра. Это место точно не для вас. Вы будете сидеть здесь до тех пор, пока не прекратите трапезу, как положено. Я буду наблюдать. Всё завит от вас, Энола Холмс: упрямитесь десять минут — сидим десять минут. Упрямитесь час — сидим час. Два часа. Три. Да хоть до пяти часов. Но ни вы, ни я не покидаем комнаты. Будете возмущаться — мы не будем вставать со стульев. Да. Я тоже буду сидеть до последнего. Энола изумлённо выгибает шею — как зверёк, как кошка, которая впервые в жизни наступила на клавишу фортепиано, — но тут же вжимает голову в плечи и хмурится. Угольки глаз вспыхивают пламечком азарта. — Как скажете, бра-тик.Ухо жаждет свиста. Ладонь вожделеет о судороге спины.
— Не паясничай. И не сутуль спину. Энола выпрямляется, шумно ухмыльнувшись. Шерлок шуршит газетой, переворачивая страницу (Майкрофт знает: он тоже ухмыляется). Он покидает их, как только допивает чай. Когда они одни, Майкрофт наблюдает за её лицом — маской бесконечного нахальства и надменной упёртости, которым научила та сумасбродная женщина, — и пытается найти хотя бы одну знакомую черту, но ничего не получается — та сумасбродная женщина постаралась на славу, сделав дочь под стать себе: бараньим упрямством взгляда, наглостью изгиба губ, даже дерзновением дыхания. Вон, как вздымается от азарта её грудь в корсете; и сердце там стучит не так, как положено девушкам из их круга — стремительно, как у кошки или голубы, которую ловишь в парке, но не размеренно и смиренно. — Что тебе мешает сделать так, как попросил я? Энола, прекращай этот цирк. — Если это цирк, то ты главный клоун, бра-тик, — щебечет она и тянется за чайником.Большой палец не прочь провести по гладкой щеке, чтобы смахнуть слезу. Плечо не откажет в милости подождать перед вторым замахом.
— Ты же понимаешь, что я тоже могу играть в эти игры долго? — Ты даже не запер дверь. Чайник она ставит изящно-тихо, будто демонстративно: посмотри, как я умею, Майкрофт! Прямо как те леди, на которых ты смотришь каждый день, о которых ты грезишь. Как та леди, которой ты хочешь меня видеть. — Тогда что тебе мешает подняться и уйти? Прямо сейчас. Майкрофт знает, что: азарт, желание возвысить себя в любом вопросе и непомерная гордыня. Всё то, что заложила в неё та сумасбродная женщина ещё в самой утробе; то, от чего должны были отучить все те учителя, на которых он прилежно высылал деньги. То, что неплохо было бы выбить розгой самому.Ладонь жаждет огладить дрожащий изгиб талии до бёдер и лечь на пышущие жаром царапины.
— Я не закончила завтракать. Как только закончу — обязательно уйду. Они ведут долгую игру: как только Энола за книгой прикасается к еде — Майкрофт её одёргивает, и с насмешливой упрямостью продолжает читать, так и не прикоснувшись к тарелке, и лишь иногда шумно отпивает из чашки; Майкрофт делает ей замечания — и всё впустую. Ему даже хочется вспылить, повысить голос пуще прежнего, чтоб задрожал чайный набор и перепугалась прислуга, схватить её за руку, рывком достать ремень, нагнуть её тельце, стянуть панталоны и пороть, пороть, пороть; чтоб нахальный тонкий голосок расплакался и завопил, заорал так, будто на заднем дворе режут поросёнка, и попросил пощады; чтобы она сказала, что больше так не будет.Напоследок назвав братиком.
— Я тебя не отпускал, — говорит он хрипло посеменившей ко двери Эноле.Будто уже выпорол и решил снизойти, утереть платком нос и щёки, совсем-совсем по-братски поцеловать в высокий лоб и наказать больше себя так не вести.
— Ты даже не запер дверь, чтобы что-то разрешать, игрок, — легко и бесстыдно ухмыляется Энола обернувшись. — Уверенность в могуществе своей важности тебя совершенно не красит. Даже как-то не смешно, бра-тик. Он резко поднимается и приближается, плечо предвкушает замах, пальцы радуются ощущению гладкой кожи, не прикрытой рукавом, и ощущают пульс, бьющийся дико-дико, как у кошки. Но ухо слышит тихое проклятие и шуршание ткани. Майкрофт даже не успевает ничего толком понять, как чувствует её ноги на плечах, совсем рядом с шеей, и пол, устланный дорогим ковром. Панталоны крепко сжимают его и шелестят под пальцами. Он готов потерять сознание от того, насколько это сумасбродно и дико. Ещё чуть-чуть, и его вывернет наизнанку от ощущения кипенной белизны на щеках. Совсем немного, и он расплачется от её самонадеянной ухмылки. Но рука сжимается на щиколотках.А на деле хочет разорвать кипенную шуршащую белизну, схватить ремень…
— Это не смешно. Пусти, — шепчет Майкрофт, стараясь сохранить хотя бы каплю хладнокровия не растратить всего, не отдать ей, сгорая от стыда. — А мне даже нравится, — хрипит она и сжимает ещё сильнее. Её глаза горят безжалостным превосходством, и Майкрофту кажется, что если она захочет его задушить, то непременно это сделает, не взирая на его щипки, от которых останутся синяки на её белой коже. Мир перед глазами становится мокрым, как под мутным стеклом. Его точно вырвет. Сумасшедшая, сумасшедшая, сумасшедшая… Нет. У неё никогда не было того ума, с которого можно сойти, она уже родилась такой сумасбродной, под стать той женщине. Наверное, пороть было бесполезно уже тогда, когда его и Шерлока спросили, будто маленьких: братик или сестричка?Но хочется. Хочется исправить хоть что-то, хотя бы попытаться. Узнать свой предел — не её.
Он хрипит и сопротивляется, но самообладания не теряет, до последнего держит лицо, чтобы не назвать её дрянью, только сжимает её на удивление сильные ноги. Ему кажется, что её остервенелые горящие глаза видят то, как стремительно вращаются шестерёнки в его голове: и как он считает до ста очень медленно, и как он думает не назвать её дрянью или того хуже…… и как только и мечтает, чтобы отходить ремнём по белоснежной худощавой заднице… … и как мечтает утешить… … и как мечтает услышать её жалостливое «я больше так не буду, братик»…
И то, что он в эту минуту не находит это диким. Неположенным благочестивому джентльмену, служащему Великобритании.
— Задушишь… — хрипит Майкрофт жалобно, из последних сил. Перед глазами пляшут мотыльки в высокой траве и накрапывает дождь по стеклу. Энола отпускает и отползает, ухмыляясь. У него кружится голова, он часто дышит, но всё ещё старается держать лицо, не называя её, свою кровную сестру, так, как следовало бы: бессердечная дрянь под стать своей сумасбродной мамаше. — Я перестаралась, — констатирует она равнодушно, с хладным интересом и не спешит подниматься, будто ей доставляет удовольствие наблюдать за старшим братом, перепугано утирающим слёзы. — Ты меня чуть ли не убила, неразумная девчонка, — кряхтит Майкрофт, радуясь, что, даже не смотря на заячий испуг, выдержка осталась при нём. Ему хочется отмыться, умыть хотя бы лицо. Его всё ещё тянет вывернуться наизнанку, а потом — свернуться калачиком и заскулить, рассматривая свои руки, схватившие её плечо, доведшие его до столь жалкого состояния.И жаждущие реванша. Холодной мести. Расчётливой до каждого удара. Чтобы проучить, а не изувечить. Чтобы объяснить, что насилие — это не весело и не смешно. Как и положено хорошему родителю, но никак не сумасбродной женщине.
Как и положено хорошему сыну, несущему крест непутёвой матери.
Энола (маленькое чудовище, ужасающее в своём непонимании, в разнузданной сумасбродности) поднимается и, поправив нижние юбки, забирает книгу и бросает напоследок: — А ещё у тебя усы как у моржа, — и показывает язык. Дверь за ней закрывается тихо, а его сердце чуть ли кровью не обливается, мечется крысой в капкане, а в голове будто разбили короб с сороками — так обрушились на него одной пёстрой стаей и страх, и отвращение, и осознание с рефлексией. Рвут и мечут, давят изнутри черепа… Майкрофт Хомс кое-как находит в себе силы и не падает беспомощной куклой на пол — сражённый сестрой и тем хаосом, что пульсирует в голове, — а поднимается и на едва гнущихся ногах идёт умывать лицо. Оно посеревшее, перепуганное, а глаза красны и мокры. Он смотрит на себя в зеркало, стараясь ухватиться за хоть что-нибудь, хотя бы за одну мысль-сороку. У него получается. И желудок трепещет и скручивается. Он хотел её выпороть — не для воспитания, для себя. Хотел за завтраком, хотел, когда она его душила; хотел этого грязно, касаясь совсем юной кожи и ласково утешая — как в беллетристике, которой торгуют из-под полы, но никак не в хорошем книжном магазине. Может, и сейчас хочет. Но Майкрофт не желает в этом признаваться никому, даже самому себе, даже глядя в покрасневшие глаза. И никогда не признается. Он буквально вывернется наизнанку, изобьёт себя в кровь плетью, прося прощения у Господа Бога, в которого едва верит, или же просто застрелится, но продолжит называться достопочтенным джентльменом, гордостью семьи и преданным слугой Короны. Майкрофт будет называть Энолу маленьким неисправимым чудовищем, неспокойным побегом, любовно взращённым сумасбродной женщиной. И даже не для воспитания, для себя. Чтобы придумать своему мыслепреступлению — вне всякого грязному, не достойному его (а так ли оно не достойно именно его?) — самое хлипкое оправдание; чтобы в толпе громко закричать «держи вора!» и скрыться с прикарманенной вещицей за пазухой. Тоже чудовище. Тоже неспокойный побег, притворяющийся благородным и правильным. Тоже, как и она, плоть от крови сумасбродной женщины. Просто менее честный с самим собой. Он вздыхает, смотрит на себя и продолжает не признаваться, ощущая, как по-особенному вздрагивают пальцы, и ладонь сжимается камнем.А плечо так и просит о замахе.