Ничто не обжигает так, как благородный металл серых глаз.
28 июля 2023 г., 12:52
- Хватит жрать барбитуру, а то скоро совсем как папашка свой станешь. Эй, "мама - анархия, папа - стакан портвейна", я с кем разговариваю вообще? - Большая и горячая ладонь внезапно и хлестко ударяет по запястью снизу, заставляя мелкие медицинские пуговички, так и не успевшие отправиться в рот, хаотично разлететься по всей комнате без права на возвращение. Лева бесцветно провожает рассредоточенным, злым взглядом одну из них, на ребре устремившуюся прямиком под старый диван, в объятия пушистых пылевых комочков, и с меланхоличным упрямством вновь тянется за уже ополовиненным стеклянным пузырьком. Дергает зубами силиконовую крышку и внимательно отсчитывает на ладонь не выписанную врачом медикаментозную дозу таких необходимых ему едко пахнущих кругляшей. Он и без докторов знает, сколько ему нужно для того, чтобы забыть и забыться. Еще у отца научился несколько лет назад, когда тот преданной прокурорской шавкой без страха, упрека и сна ловил нашумевшего Фишера по всем одинцовским подворотням с закинутым за плечо языком. В то время все происходящее казалось Леве чем-то сюрреалистичным, жутким, глупым, ненужным и ненастоящим. Кто бы мог подумать, что в их таком правильном и устойчивом советском мире найдутся вещи куда хуже и страшнее, чем слетевший с катушек садист-насильник, хладнокровно потрошащий детей. - Я что-то не пойму, тебе в этом Куйбышеве башку, что ли, отшибло? Вальты покинули колоду? - Новый удар выходит куда более сильным и нервным, чем первый. Фармацевтический флакон взмывает в воздух, описывая кривую, но красивую дугу, разбрасывая фейерверки брызг дорогостоящего препарата по всему выцветшему, но чистому ковролину. Хлопов смотрит разочарованно и тускло, но собирать не бросается, хотя и слишком хорошо понимает, что одна раздавленная таблетка по стоимости своей эквивалентна одной бессонной и жуткой кошмарной ночи, в которой ему уже не будет спасения от собственных страхов, тщательно замурованных в разуме с первыми и до последних солнечных лучей. Да и Корзухину разведенный бардак ой как не понравится по его возвращению. Но, даже несмотря на это, молодой охотник все одно не двигается с места, смерив взвинченного и пышущего раздражением Костю из-под невысохшей челки тяжелым взглядом утомленных глаз.
- Это Бокова слова, а не твои. - Первая фраза за множество часов выходит хриплой, беззубой и комично-несуразной. Хлопов коротким и нервным жестом смахивает со столешницы в подставленную ладонь рассыпавшийся медицинский горох, и, замечая чужое резкое и порывистое движение, машинально дергается в сторону, крепко сжимая тот в кулаке. - Я тебя услышал. Не надо распускать руки. - Спина упирается в старый и обшарпанный подоконник чужой квартиры, и в пространстве повисает такая тягучая и объемная тишина, что Лева может услышать скрипящие от напряжения суставы в собственном, поднятом в советском "Рот Фронте", предплечье. Отступать ему теперь некуда. Но, если бы он хотя бы на одну единственную секунду боялся Костю, его бы сейчас не было здесь, в чужой квартире за тысячу километров от родной северной столицы.
- Ну, и где сейчас твой Боков? - У Грома тяжелый характер. Даже тяжелее, чем у его собственного отца, в свое время невольно познакомившего его сразу с обоими милиционерами, включенными в состав следственно-оперативной группы по поимке особо-опасного серийника-педофила. Они тогда как раз только-только в Москву переехали, и уже совершеннолетний, полностью готовый ко взрослой и самостоятельной жизни, Лева отчаянно цеплялся за любые возможные дружеские контакты. Особенно за строгие и умудренные многолетним опытом на службе в органах исполнительной власти. - Точно не здесь. Зато здесь я. И мне очень хочется узнать, на кой черт ты вызвонил меня в этот вшивый Куйбышев в самый разгар сезона. - Костя смотрит тяжело, но, как и впрочем, снисходительно. Огибает стол, машинально выставляя меж ними искусственную преграду, нараспашку открывает старую скрипучую раму, и картинно прикуривает в своей привычной манере, выпуская дым во влажный и теплый июльский полумрак. - У тебя же каникулы. Я думал, ты в Москву к отцу уехал. А ты все за нечистью по дворам носишься, Ван Хельсинг недоделанный. А потом колеса жрешь, потому что психика не вывозит. У тебя последний год перед выпуском, Лева, хватит хуйней маяться, пока я Валере обо всем не доложил. - Костя трет большим пальцем перебитую переносицу, и косится на замершего поодаль Хлопова, будто решившего и вовсе по-хамелеоньи слиться с окружающим его пространством. Вот только его чужая манера оперского запугивания разве что смешит в очередной раз. Заставляет громко фыркнуть, поджав невольно растягивающиеся по сторонам губы, и оторваться от подоконника, разжимая сведенный спазмом кулак, сбрасывая отсыревшие от пота и местами раскрошившиеся в ладони таблетки в мусорное ведро под столом. Костя никогда и ничего не расскажет. Хотя бы потому что, в первую очередь, это напрямую дискредитирует его самого. Кожа неприятно липнет и отдает в пространство горчащим медикаментозным запахом, и Хлопов не находит ничего умнее, чем широко пройтись по ладони языком, исподлобья глядя на осекшегося на мысли Грома. Неужели, соскучился?
- Ну, расскажи. Сам же от него и получишь за то, что он к тебе сына под присмотр на время обучения отправил, а ты мало того, что охотника в нем не рассмотрел, так еще и... - Лева не заканчивает, усмехаясь себе под нос, опуская глаза к столу, с маниакальной скрупулезностью стирая арбалетной протиркой влажное пятно с собственной ладони. Все равно все стирать. Жаль, что у Игоря даже ручного барабана нет, и как он все это в ванной с такой тщательностью каждый раз выполаскивает?
- Чего замолчал-то, Хлопов? "И-и-и"? Договаривай давай. - Косте бы дирижером быть. Он так вдохновленно и картинно жестикулирует крепкой рукой, что из любого конца оркестровой ямы было бы видно, но Лев, в свою очередь, умело делает вид, что ничего не замечает. Нежно, почти любовно натирает мягкой тканью замызганную следами пальцев планку Пикатинни, подсовывая ладонь под арбалетное ложе, и всерьез пытается вспомнить, зачем же именно звонил Косте, шипя в трубку и требуя приехать в Куйбышев как можно скорее. - Мне порой кажется, блядь, что я со стенкой разговариваю. - И вот это звучит уже действительно с легким налетом суровой и незаслуженной обиды. Лева прекрасно помнит, что затеял все это сам. Что сам вывел Грома на эмоции с пару лет назад назад, сам и в ответе за это должен быть, вот только не поддевать оперативника сим до этих самых пор все никак не отучится. И если это - не весело, то, определенно, искренне и волнующе.
- Валере помощь была нужна. Вот я и сорвался. - Хлопов оставляет любимое оружие до лучших времен, чтобы не причинить трясущимися руками непоправимого вреда самому ценному и надежному другу, и неспеша подходит к Косте, пригибаясь для того, чтобы обхватить губами фильтр тлеющей в чужих пальцах сигареты, делая глубокую и плавную затяжку. Гром терпит. Никотин - не барбитура, а значит, чрезмерного негативного порицания у старшего не вызовет. К тому же - Хлопов уже давным-давно не маленький мальчик, восторженно ожидающий первой и единственной олимпийской смены за всю свою жизнь, а молодой мужчина, умеющий самостоятельно нести ответственность за все свои поступки.
- Какому Валере? Отцу, что ли? - Костя мужик чертовски умный. И главным в этой его трезвой и здравой рассудительности являлось отточенное годами умение вовремя прикинуться непроходимо тупым идиотом.
- Моему Валере. Лагунову. - Лева медленно выпускает дым через ноздри, и бросает короткий, косой взгляд на совсем едва изменившегося лицом Грома, бурящего металлически-серыми глазами душную куйбышевскую ночь.
- А, ну раз "твоему", тогда все понятно. А что, Игорек в части помощника уже не справляется? Поизносился? - Костя будто умышленно пытается посильнее задеть, у них уже в последние пару лет это в ранг обязательной постоянной игры возведено, но сегодня излишне давить из себя упрямые провокации, и, тем более, поддаваться им, у Хлопова нет ни сил, ни желания.
- У них стратилат в очередной раз объявился. Вдвоем трудно, а мы с Валей, знаешь ли, не переломимся, если помочь подъедем. - Он упирается ладонями в облупившийся краской подоконник, и подтягивается выше, устраиваясь на широкой планке, разворачиваясь к Грому и перекидывая одну ногу наружу, упираясь икрой в никелированный алюминиевый отлив. Падать тут, в случае чего, невысоко, да и сорваться, в общем-то, совершенно невозможно, а, если уж и получится у него, как у альтернативно одаренного, так Костя непременно поймает. Потому что по-другому не умеет.
- Это оживший медик ваш? Он еще не на пенсии? Ему сколько, под седьмой десяток? - Точно, соскучился. В обычное время Гром столько вопросов не задает, теперь же был готов буквально засыпать ими голову Хлопова, даже учитывая тот факт, что сам прекрасно знает все имеющиеся на них ответы.
- Пятьдесят семь, вроде, стукнуло. А что не так? Или, ты в эти годы собираешься под Зеленогорск переехать, помидоры выращивать да рыбу в Финском удить? - Лева уже чуть более бодро поддевает Костю мыском ноги в бедро, и чувствует, как под влиянием внимательной, чуть насмешливой ленинградской стали умных и мужественных глаз Грома, все привычные ночные страхи жалобно забиваются в самый дальний угол. Расслабляться не стоит - они вернутся. Вернутся всенепременно, и отомстят, возьмут свое с еще большей и кровожадной силой, но сейчас Хлопову совсем не до них.
- Мне сначала дожить надо. Если получится, то именно так и сделаю. - Гром скрипуче посмеивается, растирая костяшкой большого пальца воспалившиеся от бессонных суток веки, а Лева ловит в чужих словах едва слышную ноту глубокой и задавленной горечи. И понимает. Понимает, что с привычным для Кости образом жизни все прожитые им дни сходят не за данность, но за наивысшее благо. Почуяв слабость от направления тоскливой мысли, страх стремительно рвется наружу смертельно голодным пиявцем. Раззявливает широкую пасть, уверенно тянет к горлу звездчатое жало, но спотыкается о собственные порочные желания, стоит лишь горячей и шершавой ладони крепко сжаться на лодыжке, разгоняя обрадованную свору бесов обратно по своим норам. Хлопов прикрывает глаза. Улыбается одним лишь углом рта, откидывается спиной и затылком на оконную раму, и обмякает, упираясь в крепкое бедро майора сразу всей босой стопой.
- Там у Игоря в тумбочке бутылка портвейна стоит. Думаю, он не обидится. - Лева протягивает руку и мягко, но уверенно выпутывает из чужих пальцев недокуренный "Союз Аполлон", прижимая влажный фильтр губами, и обезоруживающе ведет плечом на вычурно порицательный взгляд. Помимо дирижерства, Косте бы еще и в театральное, какой актер под пыльным ворохом бумаг и зловонным налетом криминала пропадает.
- Малой, а ты не охренел? Видел бы тебя сейчас твой папаша, и что бы он мне сказал? - Гром, вопреки собственному ворчанию, не отказывает. Аккуратно спихивает с себя любопытную стопу и направляется к тумбочке, предусмотрительно обходя россыпь таблеток, хаотично разбросанных по полу по его же милости.
- Сказал бы, что дядя Костя все его воспитание к хуям собачьим слил. И что Ленинград молодые души развращает, как будто бы Москва с Куйбышевым того же самого не делают. - Лева глубже тянет едкий дым в легкие, машинально растирая пальцами рваный шрам на мочке левого уха, и, к чести отца-офицера, думает, что тот своего-таки добился. Больше он ухо себе не прокалывал. Даже наперекор чрезмерной родительской опеке. Истинную натуру не спрячешь, и для этого совсем не обязательно вживлять себе в тело медицинскую сталь. Хлопов пустил следствие по ложному следу. Успокоил тревожащегося родителя, и даже девчонок из старших классов на семейные ужины приводил, чтобы не цеплялись больше. Вот только фамилию отца, даже спустя годы, так и не взял. До оскомины не хотел вечно прозябать "сынком крупного советского человека". И ему очень хочется верить в то, что всего имеющегося в свои нынешние годы он добился исключительно своим трудом, усердием и упрямством.
- Как он теперь? Давно не созванивались. Бокова не видел? - Гром шуршит по тумбочке, выуживая запрятанную поглубже бутылку, зубами вытягивая подсохшую пробку, почти переламывая ту пополам, и делает большой и жадный глоток, собирая с языка осыпавшуюся в вино деревянную крошку. Теперь уже не закроешь. Да вот только, кажется Хлопову, уже через полчаса закрывать им будет особенно нечего.
- Нормально, любовницу завел. С матерью как сожители живут, но их, вроде как, все устраивает, поэтому я не лезу. С дядь Женей общался, работает, бухает, по жене никак отболеть не может. А я все думаю, как же надо так любить, чтобы уже два года так страдать нечеловечески? - Знаком ли он сам с этой мифической и неуловимой любовью? Леве кажется, что да. Начиная с чистого, искреннего, совершенно невинного детского чувства в олимпийскую смену "Буревестника" ко все тому же Валерке Лагунову, и заканчивая теперешним положением дел. Он ведь только видимость беспристрастного дурака создает, а внутри все так и заходится неконтролируемым безумием, стоит Грому даже случайно к нему прикоснуться. Хлопов статьи за гомосексуализм не опасается - не в его правилах. Он даже стратилатов не боится, а они, как ни крути, пострашнее всей советской власти будут. Та тебя хоть работой обеспечит, если повезет - орденом наградит, а не рваными и кривыми линиями многочисленных шрамов, которые с каждым годом все сложнее объяснить на частых медицинских комиссиях.
- Вырастешь - поймешь. - Костя в своем репертуаре. Говорит будто бы на "отъебись", а охотнику другого сейчас и не нужно. Он ждет, когда майор подойдет ближе, тянет руку к покрытой тонким слоем пыли бутылке, хранящей на себе следы громовских пальцев, и порывисто прикладывается к горлышку. Крепленое вино густое, сладко-терпкое и вяжущее. Словно кровь. Вкус такой же: шальной, многогранный, одурманивающий. С той самой предопределяющий всю жизнь смены минул уже десяток, а бывший пиявец нет-нет, да и ловит себя на мысли, что ему по сей день непреодолимо хочется вцепиться кому-нибудь в горло. Но Хлопов выше этого. Хлопов терпит. Жадно облизывает губы, после машинально растирая их большим пальцем с набитыми мозолями от арбалетной тетивы, и бросает на вернувшегося на исходную Грома однозначный и глубокий взгляд еще не успевших охмелеть глаз. Это лет пять назад еще только заканчивающему школу Леве для приторной эйфории хватало пары глотков, теперь бы с остатков в бутылке хоть что-нибудь почувствовать. Евгений Афанасьевич говорил, что барбитураты нельзя мешать с алкоголем, что развозит сильно, по печени, почкам, мозгу бьет топорным обухом, но Хлопов на серьезные проблемы от взаимодействия двух противопоказателей пока не натыкался. Даст бог, и не наткнется в дальнейшем, если по уму все продолжит делать.
- А теперь, разве, не вырос? - Лева тянет из сигареты последнее, набирает как можно глубже, подаваясь вперед, плавно склоняясь к небритому майорскому лицу, и медленно выпускает из легких едкий сизый дым, подстегиваемый взглядом внимательных стальных глаз. Засматривается, видя в них такую темную и так хорошо скрываемую жадность, и близится сильнее, выдыхая остатки прямо в приоткрытые губы примчавшегося из объятий свинцовых туч ленинградского милиционера. Гром приехал из-за, для и ради него. И лишь только. И сколько бы он не отчитывал возмужавшего сына бывшего сослуживца за откровенную бесшабашную глупость, Хлопов знает, что именно Константин Игоревич испытывает в его отношении.
- Дурак ты, Лева Хлопов. Не вырос, раз хуйней такой занимаешься. Окно ведь открыто. - Костя встряхивается, отмирая от гипноза бывшего кровососа, и разгоняет дым вокруг себя широкой ладонью, отстраняясь сразу на несколько шагов, пропадая из поля зрения возможных ночных уличных свидетелей. Это забавит уже давно потерявшего всякую осторожность охотника. Заставляет зубасто оскалиться, встряхнув все еще чуть влажной после душа головой, и снова приложиться к початой бутылке чужого портвейна.
- Боитесь, гражданин милиционер? - Сбрасывая окурок в заранее заготовленную Корзухиным пол-литровую банку, Лев тянет бутылку к ушедшему в тень Грому, теперь подпирающего крепким плечом паршиво укрытую выцветшими зелеными обоями стену, но Костя только громко, почти раздраженно хмыкает, перенимая портвейную инициативу.
- Это что еще за выражения такие? Ты комсомолец, или, зэка? Чтобы больше никаких "гражданинов", пока я жив. Услышал? - Недовольный, без пяти минут холодный майорский тон горячего юношеского пыла не сбивает. Разве что совсем чуть-чуть, заставляя коротко кивнуть и не наглупить окончательно, прикладывая ладонь к пустой голове. По уставному отчеканить тянет по страшному, подначить тянет, но ронять лицо перед одним из первых людей в его жизни Льву претит сильнее собственных еще неотыгранных салажьих желаний. - Вот и хорошо. А то расслабился без контроля на каникулах своих. Краев уже не видишь. Колеса, винище, сигареты, игры в плохих упырей и хороших охотников. Терпения никакого не хватает. - Лева все старается не зарываться, но снова и снова роняет одни и те же нелепые ошибки - забывает о том, что, в первую очередь, Гром вышколенный советский милиционер, а не просто близкий человек, которому можно без зазрения совести нести всякую околесицу. Костя ожидаемо хмурится, темнея лицом, забрасывая в себя несколько глотков из бутылки, и небрежно всовывает ее обратно в руки охотника, перебираясь на побитый молью и жизнью старый корзухинский диван. Чужое недовольство все же находит свою цель, отчасти присмиряя молодой бурный нрав, вот только заставить отказаться от уже привычного уклада жизни Хлопова не заставит даже угроза неминуемого расстрела. Лева глубже вдыхает жаркий и влажный волжский воздух, крутя в пальцах бутылочное горлышко, и решает зайти с козырей. Нужно было в первую очередь о подобном интересоваться, но Хлопов, как всегда, проебал самый подходящий момент, предназначенный для самых важных вопросов.
- Как Игорек? - Выходит негромко, но не фальшиво и искренне. Мальчишка Грома с самой первой встречи невольно забрал себе и душу, и сердце Хлопова. Отчаянно мечтавший о младшем брате, парень тянулся к сыну Кости с такой самоотдачей, что позволял тому все и даже немножечко больше. Помогал делать уроки, учил с ним основы грамматики, давал изрисовывать себя заграничными дорогущими маркерами с головы и до самых пяток под снисходительный взгляд уставшего оперативника, и за несколько лет прикипел так, что теперь с корнями не выдерешь.
- Прокопенко его с Ленкой на дачу отправил под Ленинград. Ему полезно. А то энергию уже девать некуда. Эдакий трудовой летний лагерь. - При упоминании сына лицо Грома неминуемо живеет. Становится более теплым, расслабленным и человечным. Леве это нравится, но деть себя от неприятных холодных мурашек, пробивших все тело от одного простого и такого светлого для всех детей слова "лагерь" он все одно никуда не может. "Буревестник" в восьмидесятом году безвозвратно и жестоко расчертил всю левину жизнь на беззаботное "до" и тягостное "после". Костя не может этого не заметить, оттого старается приободрить так, как умеет. - По тебе исскучался весь. Все никак не дождется начала учебного года. Письма в Москву пишет. Но ты, как я понял, за все лето там и не появлялся почти?
- Чего это? - Хлопов недовольно дергает отросшей челкой, упрямо сверкнув зелеными глазами, и перекидывает порядком затекшую ногу на сторону квартиры, коротко прикладываясь к бутылке. В голове ни намека на благоговейный шум, а это значит, что нужно либо больше, либо спокойнее. - Появлялся. Просто не так часто. И почту не разбирал еще.
- Оправдывайся, Лев Валерьевич, оправдывайся. Мотаешься по всему Союзу с доктором своим, а мне приходится отцу в трубку врать, мол, жив, здоров, на общественных работах занят до мыла на холке. - Кажется, Гром всерьез пытается его пристыдить, вот только будто бы вовсе забывает учесть тот факт, что стыда в комсомольце осталось всего-то на пару чайных ложек.
- Скажите, пожалуйста, защитник какой нашелся. - Невольная оскалистая ухмылка пробирается на лицо. Лева легко соскакивает с подоконника, подцепляя с собой облюбованную бутылку, и, перешагивая рассыпанные по полу фармацевтические пуговички (потом уберет), подходит к дивану. Гром молчит, как партизан Великой Отечественной, смотрит с наигранной долей суровости из-под густых бровей, замком сложив руки на груди - играет в беспристрастность. Впрочем, это даже веселее. Хлопов упирается коленом в сидение, легко перекидывая вторую ногу через исключительное чинное майорское благородство, и годами выверенным жестом устраивается на его бедрах. Тянется вбок, пристраивая бутылку на полу подле дивана, и усаживается ближе, плотнее, закидывая обе руки за мощную милицейскую шею, запутываясь пальцами в густых и жестких волосах на затылке. Смотрит внимательно, с плохо скрываемым восхищением. Костя мужик разительной красоты, пусть и выглядит куда старше своих тридцати двух. Впрочем, это придает ему даже больше шарма. - Ну, тебе же не сложно, Костя. Тебе же это ничего не стоит. - Ленинградская сталь глубоких глаз жжется сильнее расплавленного свинца. Хлопов сбивается дыханием от одного лишь взгляда, проходясь языком по пересохшим губам, и с долей живого нетерпения ерзает на чужих бедрах, устраиваясь поудобнее.
- Ты мне это брось. "Ничего не стоит". Стоит, Лева. Нервов моих стоит. Если бы я знал, что ты на съемке на Бассейной со спокойной душой классику читаешь, а не по дворам с арбалетом мотаешься, может, и не стоило бы. А я отцу твоему из раза в раз вру, глазом не моргнув, а потом думаю, в какой подворотне на это раз тебя из лужи крови вылавливать придется. - Костя осекает, упирается раскрытыми ладонями в ребра и смотрит с искренним порицательным осуждением. Хлопов неосознанно морщится, ощущая едкое жжение под правой рукой майора, и это, ожидаемо, тоже не уходит от чужого внимания. Гром нахмуривается, будто грозовое небо, и упрямым движением дергает вверх края дефицитной левайсовской футболки, цепким взглядом пробегаясь по кипельно-белым свежим бинтам, опоясавшим ребра. - Это что?
- Подарок приехавшего на отдых члена ЦК КПСС. Так сказать, моя награда за всаженный в глотку серебряный болт. - Лева улыбается. Искренне, обезоруживающе, так, как любит и умеет, прижимая раскрытую майорскую ладонь к бинтам со стороны глубоких и длинных рассечений на коже. Если бы не Валера, если бы не Игорь, если бы не Валя, и если бы не вся их совместная, годами отлаженная работа, охотник сейчас не сидел бы к Грому вплотную, а остывал бы в куйбышевском морге под мерное сопение поддатого престарелого вахтера.
- Хлопов, либо ты меня убьешь своими выходками, либо я тебя, рано или поздно, самолично придушу. - Костя рычит. Зло, рассерженно, сочувствующе, и это не может не растянуть углы рта еще сильнее. Чужое волнение трогает и забавляет одновременно. Лева соскальзывает теплыми ладонями на мощную шею, и несдержанно тянется вперед, широким мазком языка проходясь по строго сжатым губам милиционера. Послевкусие отдает терпкостью никотина и сладостью портвейна, и это уже всерьез кружит юную голову. - Так, разогнался. А если закадычники твои явятся? Что им скажешь? - Гром уверенно накрывает запястьем нижнюю часть лица, впрочем, не сильно мешая осуществлению чужих планов. Лев опускает веки, склоняя голову набок, и ведет приоткрытыми губами по шершавой мозолистой ладони, прижимаясь к тонкой коже с сеткой ярко-голубых вен на сгибе, шумно выпуская воздух через ноздри.
- Не явятся. У Валерки родители в Ялту на две недели уехали. Игорь у него останется. Чтобы нам не мешать. - Хлопов тянет носом терпкий запах пота и въевшейся ружейной смазки, и не сразу понимает, почему Гром убирает руку, пытаясь охолонуть охотника одним из самых своих трезвых и вразумительных взглядов.
- В смысле, чтобы нам не мешать? - Да-да, лучшее качество Кости все еще в том, чтобы вовремя успеть прикинуться непонимающим закостенелым дурачком.
- В коромысле, Кость. Что мне еще тебе сказать? - Лева смотрит в металлические глаза своими, широко открытыми, и надеется, что Гром увидит в них именно тот самый, верных для них обоих, путь. - Мы месяц не виделись. Мне продолжать штурм, или ты уже сдашься, наконец? - Еще пара мгновений, и Хлопов и сам вспыхнет клокочущей внутри яростью, словно спичка. Видеть, вдыхать, касаться, но не иметь возможности окунуться в этот омут с головой для него страшнее когтей стратилата. Страшнее статьи за гомосексуализм, и даже страшнее смерти. И хорошо, что майор исключительно верно улавливает неотвратимое приближение неизбежного, укладывая широкую ладонь на пояснице, второй обхватывая загривок с такой самоотдачей, что верхние позвонки отзываются тоскливо-жалобным хрустом.
- Ладно. Будем считать, что переиграл и уничтожил, Суворов хренов. - Гром дергает к себе, хрипя в самые губы, пуская толпу мурашек вдоль позвоночника, и ловит их пальцами в районе поясницы, заползая под резинку отведенных специально для Хлопова в этой квартире домашних штанов. Леве уже только лишь от этого дурно становится. Несмотря на режущую боль в свежих рассечениях, он прогибается в спине, льнет ближе, вжимаясь грудью в грудь, но Гром лишнего простора пока не дает. Крепко фиксирует за волосы на загривке, стискивая в кулаке, дразняще-легко скользит по приоткрытым губам своими, ныряя ниже и впиваясь несдержанным поцелуем в горло так, как в свое время не вцеплялся даже Серп, ведомый древней жаждой свежей крови и верных молодых преемников. Хлопов давится несделанным вдохом, ощущая тонкой кожей колючую и жесткую щетину под скулой, и жмурит глаза, смело отдаваясь на последующую экзекуцию, не волнуясь ни об обязательно проявящих себя следах, ни о коллективном мнении, не упершемся ему ни с одного бока. Что же он за комсомолец такой, раз так бессовестно проебал всю мораль и нравственность, не глядя обменяв ее на искренние чувства и выжигающую дотла страсть? И не с какой-нибудь молоденькой воспитанной комсомолкой, и даже не с легкомысленной двоечницей с параллельного потока, а со знающим себе цену мужчиной на десять лет старше, безоглядно трудящемся на благо родного Отечества.
Видал он все это благо. Еще с "Буревестника" хватило аж на всю оставшуюся жизнь.
- Так ты зачем меня вызвонил-то? Уж явно не для этого. - Костя широко ведет языком по россыпи белесых шрамов на горле, выбивая первый несдержанный и тихий стон, и прекрасно знает, что сейчас Хлопов попросту не сможет ему солгать. А он и не планировал, в общем-то. Нет тут никакой тайны, покрытой семью древними печатями.
- Чтобы ты меня домой в Ленинград забрал. - Охотник хватается за мощные плечи, жадно пробегаясь пальцами по перекатывающимся под кожей мышцам, и шало улыбается, ощущая вибрацию хриплого смеха, проходящего сквозь яремную впадину. - Валя еще вчера утром в Тверь укатил, но я тогда ехать еще не мог. Кровило сильно, да и с его Москвичом проще сразу гроб заказывать. А с арбалетом в поезда, сам знаешь, уж больно плохо пускают.
- Могу предположить. А я, значит, бесплатное такси? - Гром плотно смыкает зубы на выступающей из-под футболки ключице, и Хлопов несдержанно шипит, вцепляясь пальцами в жесткие, словно щетка, волосы оперативника на макушке. - Кучеряво живешь, Лева Хлопов. Целый майор за тобой в самый разгар работы в ночь срывается. - Шершавый язык зализывает свежий укус, и у охотника заканчиваются последние аргументы для здорового оппонирования. Кто еще кого переиграл, вот в чем вопрос? Но задавать его у Хлопова уже не хватает никаких моральных и физических сил. - Ладно, заберу. Но в августе в Москву поедешь, к родителям, понял меня?
- Так точно, трищ майор. - На выдохе тянет Лева, поддевая пальцами тугие пуговицы плотной вельветовой рубашки Кости, и думает о том, как тот не запарился в ней в такую густую волжскую жару. Стянув ту по плечам до локтей в сумбурном, заблудившемся жесте, все же понимает - запарился. Вся спина Грома покрыта горячим конденсатом, вот только Хлопову хочется верить, что это вовсе не от климата, но от него самого. Чертит по бугристой от многочисленных рубцов коже короткими ногтями, забираясь под растянутый ворот белой майки, и старается оттянуть ткань упрямой темной рубашки ниже, давая себе больше пространства. Вот только сделать это, находясь в плотном кольце мощных майорских рук, кажется совершенно невозможным.
В последнее время Хлопову все чаще кажется, что древняя вампирская кровь все еще мерно рокочет внутри трубочек-вен, преисполняя капилляры и анатомические отсеки молодого сердца. А как еще объяснить те кратковременные выбросы нечеловеческой силы, с которой он из раза в раз перехватывает предплечья Грома до синяков, разводя те в разные стороны? Разумеется, Костя поддается ему. Просто позволяет Леве чувствовать себя сильнее, чем он сам, а все же прочее - лишь банальный выброс гормонов в нестандартной ситуации. Поразительная заживляемость, чрезмерная неутомимость и порванная голыми руками арбалетная тетива - лишь вереница нелепых случайностей. Хлопов уже десять лет самый обыкновенный и уязвимый человек. Все остальное - просто плод буйной юношеской фантазии, подогревающей кровь, заставляющей чувствовать себя если не особенным, то кем-то к этому очень близким.
- Ладно уж, снимай давай. - Недалеко отстранившись, Гром показательно окидывает себя взглядом, не спеша выпутываться из побелевших от напряжения пальцев, обхвативших запястья, а Леве другого и не нужно. Проклятая рубашка лишь случайно не долетает до открытого настежь окна, старая, горячо любимая Костей майка небрежно цепляется за арбалетный приклад, и Хлопов, наконец, может жадно впиться шалым взглядом в поджарое милицейское тело. Шрамы Грома не портят. Они оба, так-то, меченые. Но изучить их глазами заново он сможет уже при свете ясного куйбышевского утра, а сейчас пялиться некогда. Делом надо заниматься.
Охотник несдержан ровно в той же самой степени, в коей и офицер. Так уж вышло, что друг рядом с другом, как говорит товарищ Боков, их вальты действительно покидают колоды, оставляя место лишь ярким и непреодолимым плотским желаниям. Хлопов кусает, вылизывает местами шершавую кожу, собирает губами соленые капли крупного пота, даже глубоко и нечеловечески рычит в тот момент, когда Гром буквально отдергивает его от себя для того, чтобы стащить дорогущую конфискатную майку, подаренную им же самим на прошлый день рождения. Отрываться не хочется, медлить тоже. У них вообще редко по нормальному бывает, чтобы спокойно, плавно и последовательно. Всегда вот так, всегда очертя голову, будто пиявцы целой толпой гонятся, кусая, сжимая и царапая, оставляя сугубо личные и неприкосновенные следы-метки. Чтобы знали, что занято, чтобы не лезли, куда не следует, чтобы стыдливо взгляды отводили, порицая и критикуя за излишнюю развязно-бессовестную несдержанность. Им друг с другом не до здравомыслия - не сгореть бы в этом пламени первобытного порока и греха.
Гром жадно выцеловывает грудь, закинув за спину болтающийся на шнурке массивный оловянный крест, отклоняя так, что Лева того и гляди с дивана кувыркнется, утягивая потерявшего бдительность оперативника за собой на усыпанный барбитуратами пол. Крепко стискивает ладонями ребра, и забывается, выбивая из горла короткий и болезненный стон, не успевший погибнуть еще в самом его зачатке. И настороженно замирает, плавно возвращаясь в предыдущее положение, придерживая норовившего соскользнуть до этого Хлопова под ягодицы. Смотрит внимательно, неожиданно-строго и глубоко на вытянувшегося в струну охотника, поджавшего посеревшие от испуга губы. Нет, он не готов останавливаться. Да, он до мурашек боится, что чрезмерно ответственный Костя сейчас непререкаемо решит за них обоих.
- Я в норме. Не надо останавливаться. Просто бери. - Несмотря на кратковременную вспышку растворившейся в эмоциях боли, у Левы глаза горят первобытным огнем, и огонь этот сейчас всполохами отражается в металлически-серых глазах напротив. Гром в смятенных раздумьях. И само их наличие теперь позволяет надежде вскружить голову хлеще несдержанных прикосновений, вновь толкая Хлопова к порогу, в объятия бесшабашной и необдуманной страсти. - Блядь, Костя, бери. - Охотник рычит сквозь плотно сжатые зубы, сжимая пальцами напряженную трапецию майора, встряхивая того, будто тряпичную куклу, избавляя склонную к нездоровой критике голову от лишних сомнений.
- Ну, тихо, тихо. Разбушевался. Я уже понял, что бешеной собаке - сто верст не крюк. - Надежные офицерские руки крепко обнимают поперек поясницы, а глаза смотрят с такой глубокой и мудрой щемящей лаской, что внутри что-то лопается набухшим волдырем, растекаясь обжигающим теплом, достающим до самого сердца. Нельзя так смотреть. И трогать так тоже нельзя. Но Лева, отчего-то, позволяет. И даже зубов не скалит, с задавленным скулежом обхватывая пальцами небритое лицо, утыкаясь носом в колючую скулу. Подумать страшно, он за целый месяц ни разу Грома не целовал. Даже последние несколько часов впустую спустил, и теперь тоже, поддавшись влиянию кружащей голову немыслимой страсти. Эту досадную оплошность надо срочно исправлять.
- А я бешеный, да. Так что не надо останавливаться. - Шипит Хлопов, соскальзывая губами по жесткой щетине, от которой уже вся кожа красными пятнами покрылась, и порывисто жмется к приоткрытому рту майора, забирая себе принадлежащий ему по праву удивленный хриплый выдох. Обычно Лев до последнего не целует, будто бы самое приятное оттягивает, а тут, наконец, очнулся от анабиоза и полез, словно умалишенный.
Целовать Грома до бесстыдства хорошо. Вылизывать едкий от табака рот, сталкиваться челюстью, цепляться зубами за губы, ими же прихватывать небритый подбородок, едва не до крови искалывая себе язык - умопомрачительно. Чувствовать, как Костя безапелляционно позволяет ему вести - умопомрачительно вдвойне. Лева почти задыхается, не чувствуя ни усталости, ни недостатка воздуха, и свалиться бы ему от кислородного голодания, если бы не умеющий вовремя обретать себя Костя, прихвативший шершавыми пальцами за заострившиеся за последний месяц скулы.
- Дыши, "анархия". Дыши глубже. - Ловит выдохи приоткрытыми губами, лицо ладонями гладит, заставляя зрачки фокуса лишиться, и недвусмысленно, плавно подается навстречу бедрами, выбивая из груди низкий и негромкий стон.
- Ага, понял. - Хлопову по два раза намекать не нужно. Он насилу выпрямляется, встряхивая растрепанной головой, и соскальзывает с чужих ног, задевая ожидающую своего часа бутылку с портвейном, лишь по счастливой случайности успевая перехватить ее, пресекая допущение необратимых метаморфоз для выцветшего корзухинского ковролина. Голодно прикладывается, подогревая и без того кипящую в венах кровь, и тактично предлагает малопьющему майору, заранее зная, что тот откажется. Попытка - не пытка. Пытка - быть вдали от разгоряченного и пышущего страстью Кости.
Бутылку Хлопов все-таки добивает, там и осталось-то на самом донышке, аккуратно опуская пустую тару в музейной редкости пластиковое мусорное ведро в квартире Игоря, и самозабвенно роется в лежащей на столе походной сумке. Он не имеет ни малейшего понятия, что еще интересного есть в закромах куйбышевского охотника на нечисть, но проверять прямо сейчас не возьмется. Просто потому что всегда носит с собой баночку аптечного косметического вазелина для грубых и вечно лопающихся волдырей на ладонях и сгибах пальцев. Арбалетная тетива - не шутки. И увечий от нее можно получить много больше, чем порой получают сами упыри от меткого попадания в них тяжелого серебряного болта.
Вопреки обоюдной несдержанности - Гром растягивает аккуратно, вдумчиво, нарочито-медленно. Почти невыносимо, то и дело вырывая из груди шипящие выдохи и сдавленные стоны. Шуметь нельзя, они ведь в Советском Союзе. Кругом сплошные уши, а лишних проблем радушно впустившему его Корзухину Лева категорически не желает. Оттого и старается держаться, что есть силы, до ссадин раскусывая пересохшие губы, то и дело подаваясь навстречу длинным пальцам, выверенными движениями доводящими его до исступления. Он бы уже и скулить начал, что готов целиком и полностью, но Костя, на интуитивном уровне уловивший чужие метания, затыкает его, не успевшего сказать ни слова, глубоким и тягучим, будто смола, поцелуем. И Хлопов в очередной раз понимает, что в этом вопросе ему в действительности лучше доверить ситуацию и самого себя в надежные и знающие майорские руки.
На беду охотника входит Костя также плавно и неторопливо. Придерживает за бедра, не позволяя пуститься во все тяжкие, поддаваясь необдуманному порыву, а, доходя до самого основания, заполняя целиком и полностью, аккуратно прижимает к себе, поглаживая пальцами покрывшуюся мурашками кожу на позвоночнике. У Левы в глазах щиплет - не от боли, но от осознания того, что он снова жив, и снова может чувствовать жар и силу майорского тела. Его внимательную, мудрую и немыслимую для бывшего упыря заботу, его размеренное и глубокое дыхание, не сбившееся даже сейчас. Гром начинает движение далеко не сразу. Все высчитывает, выгадывает, старается примирить Хлопова с самим собой, водя пальцами по сведенным от нетерпения лопаткам, но, когда начинает, все вокруг взрывается, будто праздничный салют на Девятое мая. Искрит, сверкает, рябит, толкает на несдержанные стоны и хаотичные движения рук в попытке зацепиться за Грома, как за последний оплот бесконечно-вечного в этом мнимо-стабильном советском мире.
Костя не укладывает его на диван, вопреки обычному, не подминает под себя, не нависает сверху, просто крепко придерживает на собственных коленях, прожигая снизу замутнившимся взглядом потемневших до черноты глаз. Толкается плавно, глубоко, так, что ноги дрожат и локти подгибаются, срывается на резкий, хаотичный ритм, цепко держа за плечо, с головой утягивая в омут порока, и замедляется снова, выводя, доводя, подводя охотника к самому краю. Безрассудно-постыдно и чудовищно-хорошо. Лева и сам не отстает, не проваливается. Подмахивает бедрами, изгибается в спине, ища нужный угол, а, находя его, резко дергается вперед, с силой вцепляясь зубами в щедро предоставленную ему терпко-соленую кожу на трапециевидной мышце. Они оба не удивились бы, брызни из-под острых хлоповских резцов горячая алая кровь, растекаясь по влажному рельефу вздымающейся груди, теряясь в выемках меж укрытых сетью шрамов ребер. Лева собрал бы всю до последней капли. Нетерпеливо, небрежно размазал бы тыльной стороной ладони по раскрасневшемуся от стыда лицу, не в силах противиться не увядшей в нутре древней природе. Но, в этот раз обходится. Как было и в сотню подобных "до", и как будет в бесчисленную тысячу "после", если Бог, разумеется, управит.
Когда тело пробивает крупная конвульсивная дрожь, Костя ненадолго замирает, утыкаясь раскрытыми губами в мокрую от испарины скулу Хлопова, а после, без объявления войны, толкается так глубоко и точечно, что чрезмерно любознательные соседи, до этого только подозревавшие о происходящем, обязаны были убедиться в этом окончательно и бесповоротно. Охотник, в общем-то, и без рук может, но Гром все одно помогает, в пару движений доводя до разрядки, тихо шипя от крепкой хватки челюсти на собственном плече. Синяки пройдут, ссадины излечит циркулирующая по организму кровь, пульс придет в норму, а мышцы перестанут трястись, словно в предсмертной агонии, но вот эмоции... не уйдут никуда. Останутся в голове, вгрызаясь в сознание, пуская в нем корни и не позволяя забыть непреложную и единственно верную истину о том, ради чего, в самом деле, стоит жить. Хлопов выйти из себя не дает. Крепко сцепляет пальцами широкие запястья, попросту не имея моральных сил позволить Грому променять порочную суть жаркой плоти на сырой и пахнущий волжской тиной ночной куйбышевский воздух. Из окна уже веет речной прохладой, заставляя кожу на спине покрыться крупными мурашками, а внутри внезапно делается так обжигающе-горячо, что Хлопова буквально размазывает по подрагивающему сильному телу. Как выроненный октябренком советский пломбир на палящем июльском солнце в Парке Горького, он растекается по Косте неровной кляксой, утыкаясь лицом под скулу. В аккурат губами к бьющейся бешеным пульсом артерии, приоткрывая рот для того, чтобы поймать языком стекающую по коже горячую градину пота.
В воздухе терпко пахнет взмыленными страстью телами, не существующим в СССР сексом и до сведенных зубов знакомой ржавостью свежей крови. Кажется, снова открылись подаренные умирающим стратилатом разрезы. Костя чувствует тоже, ведет ладонью по мокрым ребрам, в полумраке рассматривая затемненную разводами ладонь, и шипит что-то нечленораздельное, но непременно матерное. Хлопов отстраниться не позволяет. Отрицательно, недовольно мычит, давит грудью, крепко обхватывая подрагивающими руками поперек широкой спины, прижимая чужие ноги коленями, и расслабленно прикрывает глаза, ощущая, как и сам Костя уверенно сдается под этим натиском. Шало ведет окровавленной рукой по бедру, наверняка оставляя следы, бежит пальцами по выступающим позвонкам, вновь, вновь и снова вызывая мелкую рябь по изможденному телу, и глубоко, устало вздымает грудь, шевеля взмокшие волосы неровным дыханием. Кровь смоется, чувства - нет. И если до этого Хлопов еще имел неосмотрительность сомневаться в этом, то сейчас ему открылась невиданная в своей щедрости возможность свято и безоглядно убедиться в обратном.
- Барбитуру свою так и не убрал. - Негромко, бархатно смеется Костя, перебирая пальцами заново вымытые в многострадальной корзухинской ванной левины волосы, оглаживая ладонью по хозяйски устроенное на собственной груди предплечье.
- У меня уважительная причина. Некогда было. - Хлопов вторит тихой усмешкой, утыкаясь носом под небритую скулу, подтягиваясь выше и слегка смыкая на ней острые, как жало серебряного стилета, зубы. Гром от этого очаровательно и крупно ежится, шумно фыркая перебитым носом, и укладывает непослушную охотничью голову обратно на надежное и крепкое милицейское плечо.
- Занятой какой. Спи давай, завтра в Ленинград тронемся, только попробуй мне в роли штурмана носом клевать. А то Магомаева тебе поставлю и велю подпевать. - Костя слегка прищипывает пальцами кожу на загривке, но у Льва на этот счет имеются совершенно противоположные соображения. Вольготно развалившись на предусмотрительно разложенном корзухинском диване, им двоим словно все одно не хватает места.
Хлопов приподнимается на локте, нависая сверху, но не позволяя мягкому, прохладному серебристому лунному свету закрыть от него невообразимо-красивое мужественное лицо. Минуло еще одно полнолуние. Еще один стратилат канул в Лету без права на возвращение. Еще одна ночь рядом с Костей приобрела ценнейший по своей природе сакральный смысл. У Левы от этого осознания в груди нестерпимо щемит, так, что губы в плотную линию сжимаются, а пальцы на ногах съеживаются, будто пытаясь зацепиться за неуловимо-непостоянную реальность происходящего.
- Ты чего, Лев Валерьевич? - Костя смотрит недоуменно, тянет широкую ладонь, подцепляя подбородок и неожиданно-мягко оглаживая тот шершавой подушечкой большого пальца. Такой потусторонне-красивый и невозможно-близкий.
- Да нет, ничего. Сколько лет смотрю, а насмотреться все не могу никак. - Хлопов искренен, впервые за долгое время, говорит то, что чувствует, а не то, что должно. Тянется вперед, коротко и мягко касаясь искусанными губами потрескавшихся губ майора, и снова укладывается обратно, подваливаясь под тяжелую руку, крепко обнявшую за раздавшиеся от арбалетных тренировок плечи.
- Дурак ты, вот что. Но я тоже. - От Грома подобные слова сродни признанию в вечной любви. Лева спотыкается на выдохе, и напрягает слух, опасаясь того, что мог ослышаться.
- Что "тоже"?
- Что слышал. Спи давай. - И это уже больше похоже на привычный костин бубнеж, не вызывающий, впрочем, ничего, кроме задушенного и теплого трепета где-то глубоко внутри. Охотник устраивается удобнее, без зазрения совести закидывая ногу на ожидающего подобной подлости майора. И тонет в непривычно-тихой и звездной куйбышевской ночи, без остатка растворяясь в застывшем в бесконечной вечности моменте.
Если можно быть благодарным до самой смерти, то Хлопов благодарен. Благодарен самому близкому другу, без которого всей этой жизни у него не случилось бы. Если можно каждый божий день говорить искреннее "спасибо" Лагунову, одним мужественным и смелым поступком вырвавшему тринадцать молодых и таких нужных жизней из жадных до крови древних лап, то он будет делать это, пока еще способен дышать.
Если можно быть благодарным жестокому и извращенному маньяку-психопату, то Хлопов благодарен. Ему, проклятому всеми богами Фишеру-педофилу, дело которого подарило Льву невиданной щедрости шанс стать Грому не просто знакомым, но близким до россыпи мурашек по телу. Если можно говорить искреннее "спасибо" сумасшедшему убийце-фанатику, то он будет делать это, пока еще способен здраво мыслить.
Если можно хоть когда-нибудь променять холодный небесный свинец на обманчивую надежность серебряного клинка, то это будет напрямую означать, что Хлопов окончательно потерял самого себя. Благородный древний металл до сих пор умеет жечь кожу, оставляя на ней бледные красные пятна, но ни одна серебряная пуля и ни один серебряный крест никогда не смогут обжигать также сильно, как закаленная ленинградская сталь горячо любимых костиных глаз.