ID работы: 13748481

в твоем горле ком с юпитер

Слэш
NC-17
В процессе
29
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 43 страницы, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
29 Нравится 11 Отзывы 10 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Мирон

На фото Гнойный со вздернутым подбородком. Оттопыривает средний палец. Похожим образом запрокидывают голову, чтобы туда кончили после хорошего минета — Мирону подобный ракурс отлично знаком. «Вячеслав Карелин, урожденный Машн…» Закрывает папку и убирает в нижний ящик стола. На столе метроном отмеряет невидимые такты. Там, за пределами кабинета, падаль по лицензии упивается кровью тупых сограждан, женщинам ставят замершую беременность по прихоти алис донниковых с призмами наперевес, там же, на втором слое Сумрака, вороны собираются в воронку, которая через пару часов ебнет потенциальную Великую, а с ней и девятиэтажку: взрыв газа, Горсвет не успеет прочухаться и доехать. Его город горит и выблевывает смрад и мрак вместе с ним в разлинованные, как в детской тетрадке, квадраты улиц. Светлым в его городе дорога пройти сквозь игольное ушко, только чтобы поставиться, Светлые в его городе подыхают и скребутся о его пороги, увлеченно вылизывая белоснежные рибоки. Завулон приподнимает бровь в одобрении, пока Мирон безотчетно трет серебряную цепочку у себя на шее. Он коллекционирует степени вмешательства и в курсе обо всех договорняках и потенциальных иных, этот город на коленях и, как последняя блядь, проникновенно заглядывает ему в глаза. А Мирона последнее время переебывает так, что впору уже примерять колумбийский галстук. В дверях — собственной персоной Вячеслав Карелин, урожденный Машнов. Мирона на секунду прошибает узнаванием, выкручивает, злит, но он моргает, и эмоция исчезает так же быстро, как появилась. Хули ты приперся. — Гноойный, — губы растягиваются в плотоядной ухмылке. — Мамка не научила по ночам юбку подлиннее? Гнойный сверкает рассеченной губой и фиолетовым пятном там, где у приличных людей глаз, и, созерцая это зрелище, Мирон впервые за неделю испытывает некое подобие удовлетворения. У Гнойного сломана пара ребер и повреждена печень. Это Мирон не наблюдает, а просто знает. Сам тз надиктовывал. Мирон медленно потягивается, точно кот, разминает затекшие позвонки, потом поднимается из-за стола, обходит и опирается о столешницу. Пальцы подрагивают. Он внезапно представляет, как на этом лице с отточенными скулами и жиденькой улыбочкой смотрелась бы пара оплеух. Пара десятков, до румянца, до крови там, где кожу заденет тяжелая печатка. Гнойному к лицу униженность. Мирона заводит. Прошивает острым возбуждением, как тогда, в угандошенных подворотнях у семнашки: — Мы же повторим? — Ага, десять раз блядь. Тогда, из-за этого гондона, из-за этой хабаровской грязи под ногтями, посредственного и совершенно безликого — сотни таких переебал, не разбираясь, — мироновская ленца и блажь сменились слепой звериной тягой, что с тех пор выкручивала кости и вдавливала зрачки в череп, прогрессируя с каждым днем. Нехуй контрактными артефактами вековой давности разбрасываться. Впрочем, это даже удобно: господин инквизитор, от одного миронова взгляда с прищуром стелющийся, как колпинская блядь. Мирон любит практичные и незамысловатые решения вопросов. Спустить по-быстрому и дело с концом. Артефактовое наваждение мнет иллюзорные приличия. Он приближается на расстояние ладони, вскрывая чужое личное, как будто и нет его. Его и правда нет — ни личного, ни личности, ни подобия человека. Пустышка. Обманка. Нагнуть. Обдолбать. Уебать. Выебать. Выбросить, как использованный гондон. Обливает оценивающим взглядом фигуру напротив сверху вниз. Между ними искрит, почти осязаемо, прелесть твоего феерического проеба, Гнойный, что артефакт работает в обе стороны. Мирон напоказ сглатывает, сжимает пальцы на груди, притягивает ближе, в ухо толкается вкрадчивый тон — не приказ, но констатация факта: — Я тобой отобедаю, Славочка. На колени.

Гнойный

Инквизиторская ряса тождественна рясе священника. Белый воротничок сжимает горло ошейником. Благо косплеем занимаются исключительно на летучке, бегать в таком по городу — смешно. Гнойному все — смешно. И собственная жизнь тоже кажется шуткой идиотской. Правда, не такой забавной, как чужие. Он сидит на парапете, болтает ногами, курит красный Мальборо, смотрит, как кто-то кого-то убивает: слышит, как в темном переулке кто-то истошно вопит, слышит, как хрустит шея, слышит, как останавливается дыхание и острые клыки вонзаются в шею. Ай-ай-ай, господин вампир, ну что ж так грязно то? Где манеры? Он сверяет бумажку-разрешение. Все верно. Ему, в целом, поебать кого там пришили, что за жизнь была у человека и почему именно на его долю и выпали страдания. Но Светлым, как обычно, не все равно. Гнойный приспускает очечи, Ночной дозорный, совсем молодой, пытается взывать к совести — и-зу-ми-тель-но. Вот эта удивительная способность света верить в абсолют добра феноменально тупа. Вампир же поднимает красные зрачки на него: спрашивает, что ли, разрешения? Слава поджигает еще одну сижку и кивает. Ну, в целом, почему бы и да? Гнойному тоже хочется размять тело, ему давно скучно так не было. Хочется чего-то. Чего-то такого, что развеет эту разъедающую нутро скуку и бессмысленность. Когда он спускается с крыши, то вампир уже доедает вторую добычу за вечер. Прекрасный пир покойника, приговоренного к смертной казни, — последний. — Как хочешь — быстро или медленно? — Что? — Умирать, спрашиваю, как хочешь? — Но… ты разрешил… Гнойный пожимает плечами. — И? Разрешение у тебя было на одного. Ты убил двоих, включая Светлого. Теперь я убью тебя. Что, в Дневном Дозоре правила не учат? — Инквизиция… — Я и есть инквизиция, — Гнойный оказывается рядом быстро. — А ты не успеешь донести. Ничего не успеешь, — тонкие пальцы перехватывают горло, вампир пытается сопротивляться, но сила не на его стороне. — Помолиться хочешь? Нет? Ну, тогда бывай, — хруст. Он откидывает тело, присаживается после подле и достает серебряный ножик, чтобы аккурат в сердце — вампиры от переломов не умирают, а от серебра очень даже. Вытирает кровь об одежду Темного, достает книжечку, в которой записывает нарушение: еще одно за Дневным Дозором, скоро их станет критически много, Гнойный всячески этому способствует. — Хена, вечерка. Да, еще одно нарушение за Дневным. Да, мертв. С поличным поймал. Что? Наведаться? Да, а чтоб и нет? Что? Гесер привет передает? Ой бля, Хена, мы же договаривались, что я с этим лицемерным дедком делов не имею. Пусть засунет себе в жопу свои приветы. Я давно не Светлый и возвращаться в эти дибуны не собираюсь. Отчетик накатаю вечерком. Ага. Давай, — звонок заканчивается. Гнойный смотрит на три трупа в подворотне и думает о том, что на завтрак стоит прикупить сосисок да и чай закончился — его тоже надо бы взять. Хоромы питерского Дневного Дозора как обычно отвратительно жизнерадостны, но оно и понятно, Темные умеют наслаждаться, а не влачить жалкое праведное существование как Светлые. — Вечер в хату, Оксанка. Опять твои пионеры по пизде правила пускают. Че, как папка ты не состоялся, да? Завулон на ковер еще не вызывал? И что за любовь к юбкам? ПТСР от Завулона? Что, бедную Оксанку ее папка в юбочки наряжал в детстве? Так место себе и заслужил? А сейчас компенсировать пытаешься? Ай-ай-ай, Оксан, а парички носишь? Поэтому бритый? Чтоб удобней было? Завулон блондинок или брюнеток предпочитает? Че, поэтому по мальчикам заделался? А гаврики твои в курсах, что папка их — пидорас? За собой Гнойный оставляет отпечатки кроссовок — красный. Подошва напиталась в той подворотне. Фарс. Гнойный улюлюкает, издевается и абсолютно точно не боится. У него страх отбитый, как и он сам на свою голову. Но пощекотать нервишки Оксанке — любит. Хоть здесь — не скучно. Ну, и че ему Федоров-то сделает? Убьет и подставит свою задницу под всю Инквизицию? Оксанка хоть и дурная, но не тупая, а жаль, Гнойный бы посмотрел. — На колени? Что, все таки компенсируешь? — Слава выше и крупнее. — Шейка затекла наверх смотреть? Нечасто приходится? Оксан, знаешь, — наклоняется. Ближе. Укладывает руку на черепную, как на подставку. — С моей перспективы ты уже на коленях, карлица. Так может, ты сам обслужишь, и я съебусь отсюда уже, м? Можешь даже называть меня папочкой Завулоном, если тебе так привычней, Оксан.

Мирон

Слабо. Не перебивает осознанно. Оставляет ему. Неоригинальный треп. Физиологическое дерьмо на подошвах. Культурологическое дерьмо в башке. Нескладность и стеснительную сутулость пубертата, панчлайны пятилетки. Слушает внимательно. Темные глаза-прожекторы не моргают. Каждый выблядок мечтает быть ими подсвеченным. А кто поумнее — жмется по углам, на периферии восприятия. В Дневном дозоре все, кто выжил за последнюю десятку, как его поставили, поумнее. Дневной дозор — тени на стене гранитного мешка. Коровьи ресницы Гнойного слепляются и разлепляются не в такт метроному. Многое о человеке можно понять по тому, как он моргает. Был бы человек. Мирон проводит языком по верхнему ряду зубов, не размыкая рта, цыкает. — Что ж вас, долбоебов, всему учить-то приходится. Ладонь на плечо уложенная просто так, без нажатия, не сдвинула бы и листа березового. А вот Гнойного почему-то сдвигает. Утягивает вниз, сомнамбулически и послушно, где ему самое и место. В верном ракурсе. В удовлетворяющем Мирона. Магу — какого там? — пятого? четвертого? уровня против первого не выстоять — поймет ли, что воздействие было оказано, и то вопрос. Может, поймет, когда на дворцовой ржавым гвоздем себя к кладке за мошну прикует. Может, поймет. А может, и нет. Мирону безразлично. Инквизиция вся заочно мертвая. Так и вне баланса Светлых и Темных. Он смотрит сверху вниз, смыкает пальцы на волосах, вынуждая запрокинуть голову, и бьет коротким, точно рассчитанным по силе ударом, чтобы гнойник не расплескался по дереву и коже кабинета, не плеснул за окно на мостовую. Инквизиция вся мертвая. Без ощущения, будто тесто. А из хрустнувшего носа течет что-то живое. Дразнящее. Мирон давно научился ловить такие вещи. Иной раз жеста достаточно, чтобы понять, как именно человек будет задыхаться под его членом. Он дергает носом и двумя пальцами, не выпуская волос из другой ладони, размазывает по Гнойному доказательства его убожества. Тонкие, мозолистые пальцы скользят по ямке под носом, по странно пухлым губам, по подбородку, алая струйка сама бежит дальше вниз. Кровь под теплыми лампами почти что помада, а ты почти что девочка, Гнойный, но, определенно, кокетливая, жадная блядь. Мирон смотрит внимательно, прожекторы темных глаз выблевывают мелассу, оплетают в тягучую сумрачную пустотность, где только бескомпромиссное я, для меня, мне. Проталкивает два измазанных пальца в тепло рта, давит на корень языка, глубже, до предела, заставляет давиться, задние стенки горла сокращаются вокруг него, и это тоже так знакомо. Чувствуешь железистый привкус? чуешь, как просто вскрыть тебя, как консервную банку? Глотай этот разбавленный девяносто второй, принимай, глотай, задыхайся на мне, задыхайся из-за меня. — Чё там было? «Не успеет донести?» В моем городе, мальчик, это тебя не успеют донести, в больничку. Без вмешательств. Инквизиция не найдет состава преступления. Все в его городе происходит с миронова дозволения, они тут все поголовно дышат по расписанию, даже самоубийцы, как и сосульки, падают с парапетов в четко отведенный им момент. Пока ты никто, тень, функция, подстраивайся или сдохни. Ни один сыгравший артефакт не сделает тебя чем-то большим, чем самой обычной проблядью на пару раз от скуки. Мирон отступает на шаг, чтоб не заляпаться. Распрямляет пальцы, машинально поправляет манжету палевой рубашки — бурое пятно. Досадно. Вытирает пальцы о салфетки на барном столике. — Чаю будешь?

Гнойный

Гнойный смотрит. Снизу. Бурлит внутри клоака, как засорившийся слив, где давно все уже сгнило. На поверхности лишь голова его — запрокинута. Стыд отсутствует, присутствует лишь праздное любопытство. Грани компенсации Оксаны, конечно, поразительны. Гордости в Гнойном нет — Сонечка продается и за мармеладку, если ей того хочется. Сонечка та еще блядь русская — лишь бы не скучно. Длинные ресницы дрожат, скрывают похабное внутреннее, что на языке танцует звуково: — Из-за роста колени любишь? Рядом с маленьким Мирончиком все дяди большие? Хоть так посмотреть сверху можешь? Нравится, Оксан? Смех — звук булькающий, засор заглатывает воздух. Зубы у Гнойного мелкие и острые, точно у падали — частокол. Оксанкин язык откусит когда-нибудь, как и прокусит эту пульсирующую на горле яремную. — Бесишься? Ай, контролировать тебя контролировали, да сам не научился? Все таки твои коленочки стерты? А юбочки школьные были или шлюшьи? — кривые ногти царапают эти самые коленки сквозь ткань. Гнойный многозадачный: руками по ногам, когда рот — открыт. Принимающий. Оксанка все же такая дурная, Сонечка пальцы эти сейчас облизывает, хотя может и обглодать, как кости. От одного до второго лишь сомкнутая челюсть. Но в этом самодовольстве Федоров так упоительно самолюбив, что это где-то даже извращенно красиво, как красива была Абрамович в первоначальном разрешении делать с собой все, что им, людям, желанно. Гнойный знает, что это — придет. Позже — придет. Так пусть сейчас заталкивает пальцы в глотку ему, думает, что все — его. Милая смешная Оксанка. В школьной юбочке ведь, правда, наверняка будет смотреться отменно. — И все? — во рту пустота. Мало. — Оксан, выносливости тебе тоже не завезли, смотрю. Салфеточкой хоть поделишься?— Гнойный уже на ногах, как на пружинах. — Ты б ко мне спиной-то не поворачивался, — мажет разбитым лицом по одежде аккурат там, где шея. — Салфеточку не дождался, ты, Оксан, лучше, чем салфеточка, — почти что признание — оценочное. Салфеточка. Именно так. — Не бесись, Мирончик, и чаю лучше, правда, сваргань. Он падает на стул перед федоровским столом, закидывает свои длинные ноги на деревянную гладь, задевает какие-то папочки и бумажки, создает хаос. — Три ложки сахара мне, — фривольно, словно не он только что стоял на коленях. — И, знаешь, ты с пола еще уродливей, но хоть карлицей такой не выглядишь. Понимаю, че тебя так с этого прет. Тяжелая у тебя бытуха, конечно. Рожей не вышел, так хоть так компенсируешь. Кстати, а стельки не носишь, как Завулон? Гесер как-то сказал, что у него там чуть ли не коллекция. Прикинь? Вас в Темных всех по росту отбирают? Типа все мелкие и тщедушных, а потому и ебанутенькие, потому что как только вы поводки отпустите, то ваши тимуровцы вас по кругу да ебать с радостью будут. Не стремно ходить по коридорам, зная, что любой из твоих гавриков с радостью выебал бы? Или ты и с этого кайф ловишь? — достает из штанов не паспорт, а сижки. Прикуривает. Гнойному везде — заебись. А приличий в его генофонд не завезли, даром что отец наркоман, так и мать — та еще прожженная шлюха хабаровская. Сонечка явно в нее языком своим длинным пошла. Во все дыры залезет. Все изгадит. — И че ты там про больничку говорил? В доктора хочется поиграться? Оксан, у тебя такое извращенное сознание. Заводит даже. На инвалидов тоже встает? А святое есть че? Хочешь, я к тебе в инквизиторской рясе наведаюсь? Обкончаешься, как я в этой херне хорош. Грешки твои поотпускаю. Правда, долго отпускать придется, а ты у нас скорострел редкостный. Ну, не беда. В твои-то года и не удивительно, да. Простительно, я бы даже сказал, — Гнойный чаю прихлебывает. Звук громкий. Манеры это что? Да похуй. — Даже сахара зажмотил, — причмокивает. — Ну да ладно. Че с твоей жидовской души то взять. Ничего. Молодец, угадал. Ты мне бумажки-то подпиши, а то Хена с проверкой приедет. А этот дедок не я, Мирончик, юбочку точно придется напяливать, а то тебя — напялят. Будь хорошим мальчиком, черкани тут роспись, — кидает в Фёдорова смятую бумажку, на которой крови больше, чем чернил. — И кипяточку долей, а, будь другом?

Мирон

По шее мажет влажно и горячо. Мирон вздрагивает, плечами передергивает, лицо против воли ползет кривостью. Окровавленные салфетки летят в мусорку тут же. Весь, веесь он в этой мерзости измазался уже. В кресле его теперь обретается слизень: вымарает, выпутается, выскользнет, заползет, везде свой след гниения оставит, все запачкает. В голове у Мирона, ему кажется, такие же слизни заводятся, шевелятся приветственно, оплетают рацио и похуизм — ему мерзко изнутри и снаружи, его снова передергивает. Гнойный — червь, слишком склизкий, чтобы раздавить, слишком влажный и горячий червь, отсеченная от тела тентакля, которую, как и все уродливое, невозможно не замечать. Невозможно не смотреть. Мирон фокусируется на кнопке селектора. На периферии восприятия с грязных кроссовок на стол капает красное, у него на скулах проступают желваки. Поднос с чашкой чая приносит Лиза, иная пятого уровня и бог весть какого года. На фарфоровом блюдечке рядом с чашкой — шоколадная конфета. Мирон морщится, как от зубной боли. Видя загоревшиеся глаза Гнойного — еще сильнее. На середине стола Лиза оставляет тяжелую черную пепельницу. Подумав, он закуривает следом. С первой же затяжки попускает, с ощущения влажного тепла, что оседает хересовым кумаром в легких. От красной точки на конце макинтоша принимается и вспыхивает бумажка Гнойного, истлевает ему в пальцы, пока он задумчиво позволяет пеплу покрыть ладонь, перекрыть грязь и слизь. Огонь очищает. Мирон любит красивые жесты. Вопрос эстетики. — Как удручающе неоригинально, — скучающим тоном резюмирует он, поджимая тонкие губы. — С Хеной мы решаем наши вопросы напрямую. Рука руку моет — иногда в банях, иногда на охотах и в подпольных казино. Верховные инквизиторы тоже подцепляются крючьями — разница лишь в том, что те в их случае отполированы до блеска. Изгибает кисть с пепельной бумажной сердцевиной, вопросительно изгибает бровь. Гнойный в ответ набирает воздуха для продолжения хуеплетства, в голову Мирона вонзаются раскаленные штыри — вестники затяжной мигрени. Он выходит из-за стола и приближает свое лицо, словно энтомолог, обнаруживший у себя перед носом увлекательное насекомое. Обожженную бумагу он помещает ее хозяину в послушный рот. Воцаряется блаженная тишина. — Разве я не выслал тебя нахуй, Гнойный? — Рука за неимением применения скользит по лицу. У Гнойного глаза — как выжженные солью озера, полные тухлой рыбы, стеклянные глаза, подернутые пленкой разложения. Мирону хочется повыворачивать эти веки, чтобы хоть немного жизни выпустить наружу. Он моргает. Не то. — Сосешь ты посредственно, так что благотворительность окончена. Гнойный не зовет мамочку, не делает попытки закрыться, сопротивляться, и это как погружать руки в мокрое тесто — или в выпотрошенное тело с кишками наружу. Уже никакого удовлетворения, сплошное разочарование. Как же, блядь, бесит. Гнойный щерится в ответ ухмылкой, все понимает, сука, Мирон скрипит зубами, наклоняясь ближе к этой клоаке, едва не касаясь носом, вдыхает эту слащавую до мерзости ухмылочку, вбирает его в себя — зачем-то; может, чтобы лицо перекривило от отвращения, может — чтобы прошила дрожь и застряла где-нибудь в позвоночнике. Ни одна грязь по-настоящему его не коснется, он выше этого, но сейчас эта грязь раскрывает перед ним свою хохочущую пасть, безликое, бездонное чудовище, и он мгновение не моргает, завороженный, как глубоко, как далеко, как, должно быть, унизительно туда падать. Показалось. — Можно и в доктора, — миролюбия Мирона хватит на десять маленьких иеговистов. Он аккуратно забирает кружку из рук, пальцы едва касаются разбитого носа — и с легким хрустом тот возвращается в исходное состояние. Терпи, Соня, ты же кмс по терпильству. Мирон скалится. Рыщет взглядом по лицу в поисках какой трещины, чтобы забраться туда, разворотить ее и собрать свою разобранность назад. — Будет так: я ломаю и лечу. Потом ломаю. Потом снова лечу. Медитативная вещь, советую. В гнилых глазах Гнойного растет что-то такое, от чего не отвести взгляда. В гнилых, вылизанных, хрупких, грязных, блядских. Мирон облизывает пересохшие губы. — Так что, Соня, — интонация обманчиво мягкая, искусственно подернутая ленцой, — ладонь или колено? — Он подцепляет пальцами кисть и приподнимает для наглядности. — В ладони двадцать семь костей. Но колено трудно восстанавливать обратно. Сколько она думала, прежде чем ответить тебе? Она долго потом кричала? Таких случаев история насчитывает один на миллион. Статистика всегда играет в пользу Темных, но Мирону и было бы кристаллически поебать на любой возможный выводок перебежчиков на светлую сторону — перебить, как кегли, по подворотням, вывалять в грязи, чтобы новые свои же покривили рты, и дело с концом. С Женей так не вышло — и не могло бы выйти. Он не дождался извинений. Между чужим ребенком, ладонью и коленом она не выбрала наиболее очевидное. Осталась с увечьем до конца жизни. С ее уходом в объятия Гесера Мирону словно бы отпилили правую руку — Лиза не справлялась и с половиной, так еще и доносила обо всем Завулону. — Ладонь… — по его зрачкам можно измерять сатурновые кольца, осознание, четкое, приходит только сейчас: Гнойный не выйдет отсюда. Если вообще встанет. Сегодня. Когда-нибудь. Долго это в нем прорастало. — …или колено? Ему необходимо снова услышать, как Гнойный кричит.
Примечания:
Отношение автора к критике
Не приветствую критику, не стоит писать о недостатках моей работы.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.