В каждом, кто слишком долго держал себя в узде, спит прилив. И горе тому, кто окажется рядом, когда плотину прорвёт.
Письмо от Яэ Мико пришло на почту в три часа ночи. Не в мессенджер, не смской — на рабочую почту бюро, ту самую, куда обычно сыпались отчёты, циркуляры и поздравления с государственными праздниками Инадзумы, которые Сайно никогда не открывал. Тема письма была сухой до зубовного скрежета: «Гибридные нечисти. Валука-шуна. Памятка по наблюдению.» Будь здоров. Кто отправляет служебные памятки в три часа ночи? Тот, кто не спит, потому что у него муж-Камисато и доступ к запретным архивам, вот кто. Радкани невольно подумал, что эта женщина не отдыхает в принципе — спит, наверное, с открытым глазом, как делают это акулы. Или кицунэ. Архонты их разберут. Он сидел на полу у кровати, спиной к матрасу, и держал телефон так, чтобы свет экрана не падал на лицо спящего. Тигнари спал. Наконец-то спал — по-настоящему, а не тем чутким полузверьим забытьём, в котором он провёл первые сутки, дёргая ушами на каждый скрип половицы и каждый чужой запах за окном. Сейчас он лежал на животе, поперёк всей кровати, привычно подмяв под себя половину одеяла, и хвост лениво свисал к полу, едва касаясь кончиком ковра. Ухо иногда поворачивалось — отслеживало Сайно даже во сне. Куда тот денется — туда и ухо. Радкани открыл письмо и начал читать. «Валука-шуна (валука шуна, «лисы песков» — устар.) — подвид полу-зверей лисьей природы, исторически населявший южные пустынные территории Сумеру. В отличие от прочих гибридов, обладают двумя ядрами: человеческим и звериным (далее — ядро нечисти). Соотношение сущностей у валука-шуна стабильно и составляет, как правило, 80 на 20 в пользу человеческого начала.» Восемьдесят на двадцать. Гандхарва как-то сам называл эти цифры — небрежно, между делом, лёжа на нём и водя пальцем по татуировке. «Я больше человек, чем зверь, не делай такое лицо.» Тогда Сайно подумал, что это утешение. Для кого — для себя или для него — Тигнари не уточнил. Радкани перечитал строчку ещё раз. Восемьдесят на двадцать. А сейчас? Сейчас в спальне поперёк кровати спал не человек на восемьдесят процентов. Сейчас там спал кто-то, у кого эти проценты кто-то взял и перевернул. Он листнул дальше. «Поведенческие особенности. Валука-шуна строго моногамны. Выбор партнёра (пары) происходит однократно и не подлежит пересмотру в течение жизни особи. После признания пары валука-шуна демонстрирует выраженную привязанность, территориальность и подчинение исключительно по отношению к избранному партнёру. Реакция на прочих особей — от настороженности до прямой агрессии, в зависимости от степени воспринимаемой угрозы.» Подчинение исключительно по отношению к избранному партнёру. Вот оно. Вот почему вчера ночью Тигнари — взвинченный, оскаленный, с ядом в зрачках, готовый порвать комнату вместе со всеми, кто в ней дышал, — рухнул именно к нему. Не напал. Закрыл собой, развернулся спиной к остальным и зарычал в их сторону, а его — обнял. Яэ Мико это знала. Стояла и смотрела, как редкая теория подтверждается на практике, и говорила: «Он будет слушаться только Сайно.» А он, дурак, думал, что дело только в их отношениях. Это было прописано в Тигнари до того, как они встретились. До бургеров с грибным соусом, до фиалковой дыни, до кошачьих ушей в храме. До всего. Гандхарва просто родился с пустым местом внутри, на котором было написано «сюда», и однажды вписал туда имя. Имя оказалось его. Сайно медленно выдохнул через нос. Раньше он думал, что это он подобрал Тигнари. Восемнадцатилетнего, дерзкого, нелепо самостоятельного, мечтающего о городе и университете. Думал, что это его выбор — оплатить учёбу, оставить дверь незапертой, возвращаться без предупреждения, чтобы тёплые руки ловили его на пороге. А выходит, выбор сделал не он. Он покосился на спящего. Тигнари во сне поморщился, дёрнул носом, перетянул на себя ещё кусок одеяла. Совершенно человеческое движение, как будто он проснётся и вновь заговорит с ним. Радкани вернулся к экрану. «Продолжительность жизни. Валука-шуна относятся к долгожителям. Средний срок жизни 150 лет и зависит от состояния обоих ядер.» Так. «Феномен разделённой жизни. В случае, если признанной парой валука-шуна становится представитель иной расы с меньшей продолжительностью жизни (человек, гибрид другого вида), валука-шуна разделяет с партнёром не только территорию и привязанность, но и жизненный срок, давая паре прожить с ним дольше, чем принято. Связь устанавливается на уровне ядра нечисти и носит необратимый характер. Когда об этом стало известно в XVII веке, началась охота с целью обрести долголетие…» Сайно перестал листать. Необратимый характер. Он перечитал абзац. Потом ещё раз. Буквы стояли ровно, спокойно, по-канцелярски — кто-то писал эту памятку столетия назад тем же тоном, каким пишут инструкции к бытовой технике. Не включайте прибор мокрыми руками. Валука-шуна разделяет с партнёром жизненный срок. «…в случае преждевременной гибели пары иной расы валука-шуна, как правило, погибает следом. Если же пара переживает валука-шуна — партнёр сохраняет за собой ту часть срока, которая была разделена между ними при жизни.» Та часть, которая была разделена. Радкани сидел на полу чужого — Хэйдзо, будь он неладен со своим выстуженным домом — жилья, в три часа ночи, и держал в руках телефон, на экране которого ровным служебным шрифтом было написано то, о чём Тигнари ему ни разу не сказал. Ни разу. — Я отношусь к моногамным, — говорил. Лежал на его груди, играл с цепочкой на чужой шее и говорил легко, будто о погоде: — Ты у меня будешь единственным. Первым и последним. Первым и последним. Сайно тогда принял это как признание — красивое, чуть пафосное, как всё, что Гандхарва позволял себе говорить только в темноте. Принял и поцеловал в макушку, между мягких ушей, и подумал, что ему повезло. Он не понял, что это была не метафора. «Первым и последним» — это не просто про чувства, а про биологию. Про то, что у этого парня физически нет запасного варианта, нет второго захода, нет «ну не сложилось, бывает», как оно может быть у людей. Тигнари выбрал — один раз, на уровне ядра, необратимо — и привязал к этому выбору свою непомерно долгую жизнь, когда как Германубис сокращал. Возможно, если бы Тигнари не принял его, как партнёра, не разделил с ним своё долголетие, то сейчас Сайно и не был бы в живых. Прошлые контрактники его духа не прожили и до тридцати пяти, а он в тридцать всё ещё твёрдо стоит на ногах. Глаза невольно взглянули на время. Двадцать третье июня, три часа и тридцать две минуты. В горле встало что-то сухое и колкое. Тигнари хотел сделать ему подарок на день рождения, они ехали за подарком через этот грёбаный тоннель и он пострадал. Снова из-за него. Радкани знал цену своей жизни. Знал до года, до приблизительной даты — заклинатели вообще считать умеют, это входит в стоимость. Сила Германубиса не давалась даром: дух занимал место, дух брал плату, и плата эта вычиталась из срока ровными, неумолимыми долями. Каждый его юбилей в бюро — не праздник, а зарубка. Шаг к дате. Он давно с этим смирился. Перестал бояться лет в четырнадцать, когда впервые увидел, что бывает с теми, кого не успели спасти. Своя короткая жизнь на этом фоне казалась честной сделкой: он живёт меньше, зато не как калека, не как тень, выдранная из чужого рта. А теперь оказывается, что он не один в этой сделке. Что где-то по дороге, между «ты милый» и «женился бы на мне, если я был женщиной?», Тигнари молча подписался под его сроком. Взял чужую короткую жизнь и сделал её своей. Добровольно укоротил то непомерное, что отвёл ему его лисий вид, — лишь бы уйти не позже. Лишь бы не остаться без него. Сайно вдруг с пугающей ясностью понял, что именно это и означало вчерашнее. Если бы вчера в тоннеле та тварь ударила на сантиметр глубже, на секунду раньше. Если бы Тигнари — этот упрямец, этот хвостатый головастик, который полез под удар, предназначенный Ризли, — умер на бетонном полу под мигающими фонарями… Радкани открыл следующий раздел памятки. Глаза уже саднили, но остановиться он не мог. «Сезонные особенности. У валука-шуна, как и у ряда родственных видов, в природе наблюдается период повышенной активности ядра нечисти (далее — гон). У чистокровных особей протекает регулярно. У гибридов, ввиду преобладания человеческого начала, как правило, ОТСУТСТВУЕТ либо проявляется крайне редко и в стёртой форме…» Сайно кивнул сам себе. Тигнари рассказывал про это — однажды, вскользь, со странной смесью неловкости и облегчения. «У наших бывает гон, но у меня нет, потому что слишком много человека. Повезло.» И посмеялся, и сменил тему. Повезло. Радкани дочитал абзац до конца. «…у гибридов, ранее не проявлявших данной особенности, возможно ПЕРВИЧНОЕ наступление гона после обретения пары — в острой, нерегулируемой форме, поскольку особь не имеет ни инстинктивного, ни осознанного опыта его проживания. Рекомендуется обеспечить присутствие признанной пары. Изоляция от посторонних обязательна.» Под этой частью Яэ Мико оставила заметку:Не давай ему укусить тебя за холку. Для человека это может быть
смертельно, если он заденет нерв позвоночника.
После совместного гона он должен быть стабильным
и перестать кидаться на других.
Он перечитал. Потом ещё раз — медленно, цепляясь за каждое слово, как за уступ. У Тигнари заблокировано человеческое ядро. Та тварь не срезала, не уничтожила — запечатала. Восемьдесят процентов человека заперты за чёрной меткой на ключице, и наружу, в пустое место, хлынуло то, что раньше держалось в узде. Двадцать процентов, которым внезапно отдали весь дом. Ранее не проявлявших — возможно первичное наступление. В острой, нерегулируемой форме. Сайно очень медленно опустил телефон на колени. И поднял взгляд на кровать. Тигнари не спал. Когда он успел проснуться — Сайно не услышал, а это о многом говорило. За полгода он привык ловить любое движение этого парня по запаху, по сбою дыхания, по тому, как меняется воздух. А сейчас Гандхарва лежал, приподнявшись на локтях, и смотрел на него в темноте — молча, не мигая, с тем самым расширенным зрачком, в котором тонула вся зелень. Ухо подрагивало. Хвост за его спиной больше не лежал лениво — он медленно, тяжело бил по одеялу. Раз. Ещё раз. В комнате стоял запах. Не тот, привычный — нилотпала, тёплая кожа, дом. Гуще. Слаще. С металлической ноткой, от которой у Сайно по спине прошёл холодок узнавания. Так пахнет не человек. Так пахнет зверь, который перестал себя контролировать. — Нари, — тихо позвал Радкани. Тигнари не ответил. Он смотрел. И Сайно, держа в руке потухший телефон с открытой памяткой, на которой ещё горела строчка «изоляция от посторонних обязательна», очень отчётливо понял, что памятка опоздала ровно на одну ночь. Спасибо, святые семеро, что Хэйдзо уехал ночевать в их гостиничный номер. Дом — пустой, выстуженный, чужой — остался в полном их распоряжении, и Сайно отстранённо подумал, что впервые в жизни благодарен этому холодному жилищу за то, что в нём нет ни единой живой души, кроме них двоих. Потому что иначе пришлось бы кого-то убить из необходимости. По тому, как Тигнари смотрел на него сейчас, как медленно перетекал по смятой постели ближе — текуче, по-звериному, не отрывая взгляда, — Сайно понимал: будь в комнате хоть кто-то чужой, он бы этой ночи не пережил. — Тише, — сказал Радкани, не двигаясь. Странно было слышать собственный голос таким — притворно спокойным, ровным, будто ничего не происходит. Внутри ничего спокойного не было. Внутри Сайно держал в кулаке всё то, что вычитал в течение двадцати минут, и не давал себе на это смотреть. Потом. Сейчас не время паниковать. Тигнари полз к нему по кровати на четвереньках, и тонкая серая простыня сползала с него, путалась в коленях. Одежды на нём почти не осталось — футболка задралась к лопаткам, всё остальное он стянул с себя ещё во сне, в жару, и теперь это валялось где-то в ногах вместе с одеялом. Сайно сидел на полу, привалившись спиной к кровати, в одних домашних штанах, и смотрел, как к нему приближается то, во что превратилась эта ночь. Ноздри фенека дрогнули — поймал запах, узнал, и из горла вырвался низкий, грудной звук. Не угроза. Жалоба. Просьба. — Иди сюда, — сказал Сайно тихо и протянул руку. — Иди ко мне. Тигнари ткнулся лицом ему в шею. Втянул воздух — глубоко, до самого основания лёгких, — и Радкани почувствовал, как по нему прошла дрожь облегчения. Нашёл. Свой запах, свой человек, своё место. А потом — лизнул. Кончиком языка, между губ, как делал это всегда первым, прежде чем углубить поцелуй; так делали фенеки. Сайно узнал это движение мгновенно, всем телом — оно было их, привычное, домашнее, из тысячи прежних ночей. Тигнари провёл языком по его нижней губе, по уголку рта, мягко, заискивающе, и заглянул в глаза. Раньше у них всё начиналось именно так. Гандхарва приходил к нему игрой. Дразнил, тянул время нарочно, лизал уголок губ и смотрел исподлобья, проверяя, как скоро Сайно сдастся. И сейчас зверь делал то же самое — ластился, тёрся щекой о его скулу, вылизывал шею короткими тёплыми движениями, тянулся за лаской и предлагал её в ответ. Соблазнял. По-своему, без слов, на единственном языке, что у него остался, — но соблазнял, как самец, который ухаживает за своим партнёром. Заботливо. Терпеливо. Будто у них есть время. — Не получается уснуть, понимаю, — выдохнул Сайно, осторожно кладя ладонь ему на затылок, между прижатых ушей. — Я здесь. Никуда не делся. Тигнари заурчал ему в горло. Прошёлся губами вниз, и теперь это были уже не поцелуи — короткие укусы, едва-едва, тут же зализанные языком. Он метил его, вжимаясь, оставляя влажные следы, и это Радкани тоже узнал. Гандхарва и человеком метил его так же — жадно, собственнически, до синяков, что сходили неделями. Будто привычка любить его залегла у фенека глубже человеческого ядра и слов. Туда, куда метка той твари не достала. От этой мысли у Сайно сдавило горло. Защипало глаза — внезапно, не ко времени, и он моргнул, отгоняя. — Я понял, — сказал он тихо, ему на ухо. — Слышишь? Я понял, чего ты хочешь. Погоди минутку. Он поднялся с пола на кровать, и развернул фенека к себе спиной, прижимая к своей груди. Лицом они оказались к большому зеркалу платяного шкафа напротив кровати. В тусклом ночном свете из окна отражение получалось смазанным: два силуэта, светлая макушка одного, тёмная — другого, острые уши, выгнутая спина. — Смотри, — сказал он отражению, обняв фенека со спины. — Видишь? Это мы. Я здесь, за тобой. Смотри на меня. Правая рука скользнула под футболку, прошлась по горячей коже и остановилась на груди. Под ладонью бешено, гулко билось сердце — будто готовое выскочить и отдать себя любимому человеку. Сильнее, чем это, Радкани любил, пожалуй, только одно: чувствовать губами, как по чужой коже бежит дрожь блаженного урчания. У его мальчика всегда была чувствительная шея — и Сайно, склонившись, прижался губами к ней, к тёплой жилке под челюстью. Чувствуя поцелуи, Тигнари вскинулся, выгнулся — а когда левая рука Сайно скользнула ему в боксёры, ударился затылком в чужое плечо. Из горла рванул протяжный, надломленный звук. Член был каменный, смазка уже выделялась. Радкани обхватил его пальцами и отметил, что тот, кажется, заметно крупнее обычного. Могло ли тело фенека измениться из-за того, что с ним произошло? Бёдра толкнулись в кулак сами, без спроса, и Сайно поймал ритм, повёл — медленно, ровно, так, как делал это сотни раз. В зеркале он видел чужое лицо: запрокинутую голову, плывущие от удовольствия глаза, и щёки — бледные щёки Гандхарвы заливал тёмный, лихорадочный румянец. — Вот так, — шептал он на ухо, не отрывая взгляда от отражения. — Умница, мой хороший. Это всегда было его словом — Тигнари. Это он рычал «мой» на сорванном шёпоте, а теперь Сайно говорил это сам, в острое подрагивающее ухо, — и впервые понимал, до чего это слово тяжёлое. Сколько в нём страха. На минуту показалось, что хватит. Что этого довольно. Не довольно. Тигнари кончил — резко, со всхлипом, выгнувшись, — и не успокоился. Вот в чём была беда. Тело отзывалось, но зверь внутри не получал того, чего требовал. Через минуту Гандхарва снова дрожал, снова тёрся спиной о его грудь, снова искал, и скулил — тонко, просяще, поворачивая голову, ловя губами его подбородок, его щёку, заглядывая в глаза снизу вверх. Просил. — Тшш, — Сайно прижался губами к его горячему виску. — Знаю, что мало. Сейчас. И в этот самый момент — снаружи, за окном, в синей предрассветной тьме острова — кто-то отозвался. Низкий, дальний вой, будто там, во тьме, кто-то услышал этот скулёж и ответил на него — на призыв, на течку, на голос самца в гоне. Тигнари вскинул голову. Уши, до того прижатые, мгновенно вытянулись, развернулись на звук. Он замер, всем телом обращённый к окну, и дыхание у него сорвалось — глубже, чаще. Там был отклик. Там был кто-то, кто звал в ответ. У Сайно внутри что-то нехорошо, горячо дёрнулось. Он полгода был единственным, кому Тигнари показывал уши и хвост, единственным, кого подпускал, и сейчас, глядя, как Гандхарва тянется ухом на чужой зов, Радкани ощутил совершенно отчётливое, злое желание задёрнуть эти грёбаные шторы и свернуть шею тому, кто там воет. У них тут, вообще-то, почти медовый месяц. — Эй, — позвал он. Тихо, ровно, но рука на животе фенека сжалась крепче, разворачивая его обратно к себе. — Нет. Не туда. Сюда смотри. Тигнари дрожал, разрываясь между зовом снаружи и запахом за спиной. Несколько секунд всё висело на волоске. — Здесь только я, — сказал Сайно, и в голос всё-таки прорвалось что-то жёсткое, собственническое, своё. — Или мне уйти? А потом Тигнари отвернулся от окна. Уткнулся обратно — в шею, в плечо, в знакомый запах, — вдохнул его жадно, до дрожи, словно затыкая им тот чужой вой. Прижался лбом. Заскулил тихо, виновато, ткнулся носом ему под челюсть. Сайно медленно выдохнул — длинно, беззвучно. Опустил руку фенеку в волосы, погладил между ушей. — Верно, — сказал он негромко, и в голосе уже не было жёсткости — только тепло. — С другими нельзя. Я против. Тигнари заурчал — низко, согласно. Будто и впрямь понял. Может, и понял. Двадцать процентов слышали не слова. Они слышали тон. И ещё — Сайно почти готов был поклясться — они слышали, чей это голос. И тогда он решился. Раз рукой мало — оставалось одно. — Ладно, — сказал он, больше себе, чем фенеку. — Дай мне минуту. Сайно отстранился — мягко, чтобы не спугнуть, — и потянулся к брошенному у кровати рюкзаку, к внутреннему карману. Та самая стеклянная баночка с маслом красноплодника, которое они таскали с собой всегда и которое, видят Архонты, ещё никогда не было нужно настолько. Снаружи снова провыли. Дальний, тягучий звук вспорол предрассветную тишину, и у Сайно от него свело челюсть. Он стиснул баночку в кулаке и поднялся. Закрыть. Закрыть это грёбаное окно, задёрнуть шторы, отгородить их двоих от всего, что воет в темноте и тянется к тому, что принадлежит ему. У них тут, между прочим, и без чужих голосов хватало, с чем разобраться. Радкани шагнул к окну, к холодному синему квадрату, за которым ворочалась ночь. И что странно, он, ловивший Тигнари по запаху и сбою дыхания, не услышал, как тот сорвался. Только воздух за плечом вдруг стал горячим, плотным, живым — и в следующий миг на него обрушился вес. Они рухнули на пол вместе. Сайно успел подставить руку, смягчая падение, и всё равно удар выбил воздух из лёгких. Баночка выкатилась из пальцев, откатилась куда-то под кровать. Прохладные доски пола вжались в спину, в лопатки — и тут же этот холод смыло жаром: Тигнари навалился сверху всем телом, и тело это горело. Температура поднялась так, что кожа фенека обжигала сквозь тонкую ткань футболки, будто Сайно прижали не к человеку, а к чему-то раскалённому изнутри. — Эй!.. А потом в плечо вошли зубы. У самого сгиба шеи, там, где мышца выпуклая и крепкая. Тигнари вцепился — глубоко, отчаянно, до вспышки белой боли, до крови, что тут же потекла горячим по ключице, — и зарычал сквозь сжатые челюсти, низко, утробно, держа, как держат добычу. Сайно выгнулся под ним, втянул воздух сквозь зубы. И понял: Тигнари не нападал — он держал. Не пускал. В этой хватке, в зубах, сомкнутых на его плече, в дрожащем, перегретом теле, вжавшем его в пол, не было ни злости, ни голода — только ужас. Огромный, звериный, беспримесный ужас потери, которому фенек не знал другого выражения, кроме как вцепиться в своё и не отдавать. «Ты подумал, что я ухожу», — понял Сайно, и от этой мысли горло сдавило сильнее, чем плечо. Он шёл к окну — на чужой зов, как это, должно быть, выглядело оттуда, снизу, звериными глазами. Его пара поднялась и пошла прочь, на голос другого. И Тигнари сделал единственное, что умел, — догнал и удержал. Зубами. Телом. Всем собой. — Блять, — выдохнул Радкани, и голос сорвался. — Тише, хвостик. Я никуда не уходил. Зубы держали ещё секунду. Две. Потом разжались — медленно, неохотно, — и горячий язык тут же прошёлся по ране, зализывая, извиняясь, не отпуская. Тигнари заскулил ему в плечо, в кровь, в собственный укус, и в этом скулеже было столько, что Сайно почувствовал, как у него самого щиплет глаза. — Я не уходил, — прошептал он, поднимая дрожащую руку, зарываясь пальцами в спутанные тёмные пряди, в основание подрагивающих ушей. — Глупый. Я не к нему. Я же с тобой, зачем мне к нему? Он не знал, что Тигнари и не думал тянуться на чужой вой. Не знал, что зверь ревновал не к зову — ревновал за него, боялся не соблазна, а разлуки. Они оба сейчас сходили с ума от одного и того же страха и говорили об этом каждый на своём языке, не понимая друг друга, — и оттого, может, держались только крепче. Тигнари приподнялся. Навис над ним, упёршись ладонями в пол по обе стороны от головы Сайно, и впервые за всю ночь между ними оказалось расстояние — ладонь, не больше, — на котором можно было разглядеть лицо. Лихорадочный румянец залил скулы, лоб блестел от испарины, зрачки расплылись на всю радужку, оставив только тонкий зелёный ободок. Дышал он часто, рвано, приоткрыв рот, и от него шёл жар, как от печи. Красивый, не к месту подумал Радкани. Даже такой — особенно такой — невозможно, до боли красивый. Блять. Он поднял руку и провёл по горящей щеке. Тигнари ткнулся в ладонь, прикрыл глаза, выдохнул дрожаще — и Сайно почувствовал, как под этой лаской зверь на миг притих, доверился, обмяк. Между ними протянулось что-то тонкое и древнее, не имеющее отношения к гону, — то самое, ради чего они вообще оказались здесь, на холодном полу чужого дома, в три часа ночи. — Хорошо, — тихо сказал Радкани. — Иди ко мне. И сам потянул его за футболку вверх. Ткань поддалась не сразу — в спешке, в жаре, под нетерпеливые движения фенека, — и Сайно просто рванул, разрывая по шву, стаскивая с горячих плеч, освобождая. Боксёры Тигнари полетели следом, куда-то в темноту. Свои домашние штаны Радкани столкнул сам, торопливо, неловко, приподнимаясь на лопатках, — и наконец между ними не осталось ничего, кроме кожи, кожи и этого невыносимого жара, который теперь обжигал его по всей длине тела. Тигнари застонал от соприкосновения. Опустился, вжался, потёрся всем собой — и Сайно почувствовал, насколько фенек готов, насколько ему нужно, как каменно и горячо упирается в бедро то, что гон сделал больше обычного. И понял, что времени у него нет. Масло укатилось под кровать. Тигнари в этом состоянии не дал бы и минуты на то, чтобы за ним тянуться, — да и не понял бы, зачем. А сам он, Сайно, не успевал ничего: ни подготовить себя, ни смягчить, ни сделать так, как было бы правильно. Зверь над ним дрожал на пределе, и этот предел вот-вот должен был сорваться. Ничего, сказал он себе, обнимая горячие плечи, притягивая ближе, вжимаясь губами в висок. Ничего. Пусть будет так. Пусть будет больно — лишь бы ему стало легче. — Давай, — выдохнул он в горячую кожу. — Я весь твой. Тигнари вошёл сразу, до середины, не зная и не умея щадить, — и Сайно зажмурился, и из-под ресниц выкатилось горячее, смешавшись с потом на виске. Тело, не готовое, не растянутое, обожгло резкой, рвущей болью, и где-то почти сразу он почувствовал, как по бедру потекло тёплое — кровь, своя, в придачу к той, что фенек оставил на его плече. Терпимо, сказал он себе сквозь стиснутые зубы, моргая мокрыми ресницами. Это терпимо. Он был охотником с четырнадцати лет. Он знал разницу между болью, которую можно вынести, и той, после которой не встаёшь. Эта была из первых. И за неё он платил сам — добровольно, осознанно, как платил всегда за всё, что ему дорого. Тигнари когда-то заплатил за него годами своей долгой жизни, молча, не сказав ни слова. Сайно мог заплатить одной плохой ночью. Это был не обмен. Это была любовь — просто на её самом неудобном, кровавом, безмолвном языке. Гон вёл фенека жёстко, рвано, без того ритма, который Сайно сам всегда так берёг для него. И в этом была вся разница между «как было» и «как сейчас». Раньше Тигнари под ним выгибался, ловил его взгляд, шептал «перестань мучить меня» и тянулся за поцелуем. Раньше каждое касание у них было вопросом, на который другой с радостью отвечал «да». Сейчас вопросов не было — только нужда, только жар, только горячее, перегретое тело, вжимающее его в холодные доски. Но даже сейчас — Радкани цеплялся за это, как за спасение — даже сейчас Тигнари его не бросал. Между рывками наклонялся, утыкался лбом в лоб, ловил зубами его губы, делился дыханием. Между болью — лизал мокрую щёку. Зверь брал жёстко, а человек, запертый под зверем, всё равно тянулся утешить, и эти два движения шли одновременно, в одном теле, и от этого у Сайно всё расплывалось перед глазами. — Нари… Тигнари, слыша голос, на миг выравнивался. Чуть. И снова шёл вразнос, переворачивая парня. На втором подходе тело уже притерпелось, боль притупилась, осела до тупого нытья — зато жёсткий пол немилосердно натирал колени и локти. На третьем он уже не держал себя сам — осел, придавленный весом фенека к полу, и только тяжело, рвано дышал. В самом конце фенек наклонился к загривку. Сайно почувствовал горячее дыхание у основания шеи, там, где сходятся плечи, у самой холки. Почувствовал, как раздвинулись губы, как мазнули по коже клыки — те самые, что уже рвали ему плечо. Понял мгновенно, всем телом. «Не давай ему укусить тебя за холку», — стояло в заметке Яэ, выведенное жирным шрифтом. «Для человека это может быть смертельно, если он заденет нерв». — Нет, — сказал Сайно. И не сдержался — всхлипнул. Громко, надломленно, так, как не позволял себе всю ночь, ни когда падал, ни когда рвал, ни когда текла кровь. — Нет, Нари, не надо… больно. Пожалуйста. Всхлип сделал то, чего не сделали бы никакие слова. Клыки замерли у самой кожи. Дрожь прошла по всему телу Гандхарвы — резкая, ломкая, будто его выдернули из глубокой воды на воздух. Звук чужой боли, настоящей, его, Сайно, — пробил весь жар, весь гон, все двадцать процентов насквозь и достал туда, где под зверем ещё дышал человек. Этого фенек не вынес. Зубы отступили, он кончил без укуса, содрогаясь, уткнувшись лицом ему в шею, в живую жилку под челюстью, и в долгом, надломленном звуке, что вырвался у него, было больше боли, чем у самого Сайно. А потом всё кончилось, и Тигнари обмяк — навалился сверху, тяжёлый, мокрый, всё ещё горячий, но уже не обжигающий: жар медленно отпускал, спадал, как спадает вода. Сердце колотилось у Сайно прямо на груди, чужое, бешеное, постепенно выравнивающееся. Доски пола холодили спину. Плечо саднило, бедро саднило, всё тело было одной сплошной ноющей жалобой — и поверх всего этого Радкани чувствовал только одно: тёплый вес живого, дышащего, своего. Тигнари приподнял голову, и в расширенных зрачках мелькнуло — впервые за всю ночь — что-то растерянное, почти осознанное. Зверь отливал, как схлынувшая волна, оставляя на берегу того, кого Сайно знал. Фенек посмотрел на его лицо — мокрое, бледное, — потом ниже, на плечо, на тёмные потёки крови от собственного укуса, и уши у него медленно, виновато опали. Он наклонился и лизнул рану. Потом — слёзы на виске. Одну, другую. Прошёлся языком по скуле, осторожно, бережно, так, как умел только он, его, человеческий. Ткнулся носом в щёку, потёрся, заскулил тихо — прости, прости, я не хотел, ты только не болей. Сайно поднял непослушную руку и притянул его лоб к своему. Лоб в лоб. Дыхание в дыхание. — Знаю, — прошептал он, глядя в эти глаза с такого близка, что зелень и рубины почти смешивались. — Всё хорошо, малыш. Ты ни в чём не виноват. Тигнари выдохнул ему в губы. И затих — окончательно, доверчиво, всем своим успокоившимся весом. Снаружи светало. Синева за окном — за тем самым окном, которое Сайно так и не закрыл, — выцветала к серому. Чужой вой давно смолк; кто бы там ни звал в темноте, он не дождался ответа и убрался восвояси. Остров просыпался: где-то крикнула первая чайка, где-то застучал по причалу ранний рыбак. А Сайно лежал на холодном полу, под тёплым, выдохшимся, наконец-то уснувшим фенеком, смотрел в светлеющий потолок и не думал ни о чём. Сил думать не осталось. Только одна тихая, упрямая мысль держалась где-то у самого края — что надо бы дотянуться до брошенного одеяла и укрыть их обоих, пока Тигнари не замёрз на остывающем полу. Через минуту. Сейчас, ещё минуту, он полежит так. Под тем, кто однажды отдал ему часть своей жизни, — и только что, не помня себя, чуть не забрал её обратно.***
Сиканоин Хэйдзо не верил в проклятия. Он верил в улики. И в то, что у любого «проклятия» есть расписание, бюджет и почерк — нужно только смотреть достаточно долго и достаточно скучно, а большинство людей скуки не выдерживали. Им хотелось тайны, дрожи по спине, чего-нибудь, о чём можно рассказать соседке вполголоса. А Хэйдзо хотел список. Список он составлял уже четвёртый день. Деревни он объезжал медленно, как разносчик, которого нигде особо не ждут. Это была не та работа, что показывают в пьесах про сыщиков, – без озарений в свете луны, без эффектных разоблачений за общим столом. Вместо это был чай в чужих домах – остывающий, потому что хозяева забывали о нём, как только речь заходила о покойниках – и неловкое молчание. Заплаканные матери, раздражённые братья, старики, путающие, в каком году кто родился и в каком – сгинул. Хэйдзо пил этот чай, кивал и слушал. В этом и состояло ремесло: пересидеть чужое горе, не торопя его, пока из путаных слов само не проступит то, чего сами говорящие не замечали. В третьем по счёту доме проступило. Женщина — мать пропавшего парня, сухая, с руками в трещинах от воды и земли, — долго не понимала, чего он от неё хочет спустя год после пропажи. Сын уехал. Сын не вернулся. Что тут ещё выспрашивать? Хэйдзо терпеливо вёл её по кругу — когда, куда, с кем, — и круг наконец сомкнулся на одной фразе. — Так он же не один поехал, — сказала она, будто это всё объясняло. — С девочкой своей. Хорошая была девочка. — Была? — мягко переспросил Хэйдзо. Женщина отвернулась к окну. — Померла она. Уже после. В городе, далеко, она там училась. — Пауза. Сухие пальцы сжали край фартука. — Сама на себя руки наложила. Таблеток наглоталась, много. Так нам передали. Детектив не изменился в лице. Только что-то внутри — то самое, чему он привык доверять больше, чем глазам, — тихо повернулось, как ключ в скважине. Не «пропала». Умерла. И не как Макото — у тоннеля, на виду. В чужом городе, таблетками, в одиночестве. Третья форма смерти в деле, где он искал одну. — Простите, что спрашиваю, — сказал он так осторожно, как умел только с теми, у кого болит. — Вы не помните, когда это случилось? Хотя бы примерно. Время суток. Женщина посмотрела на него странно — как смотрят на того, кто спрашивает явно не то, что положено спрашивать. — Утром, кажется, — сказала она наконец. — Нам днём уже сообщили, а там разница… она ж далеко была. — Она качнула головой. — Зачем вам это? — Пока не знаю, — честно ответил Хэйдзо. — Я редко знаю, зачем, пока не запишу. Он записал. И ушёл, оставив остывший чай нетронутым. В номер он вернулся за полночь. Тот самый номер — гостиничный, который был для Сайно с Тигнари, а в итоге те скрываются у него дома. Кадзуха не спал, как и все последние дни, что носился с ним в поисках ответа. Сидел у низкого столика, перед ним — давно остывший чайник, и в свете единственной лампы его платиновые волосы казались темнее обычного. Он поднял голову, когда Хэйдзо вошёл, но ничего не спросил. Он вообще редко спрашивал. Просто смотрел — внимательно, ровно, тем взглядом, в котором было больше понимания, чем в иных вопросах. — Поставлю свежий, — сказал он только и поднялся за чайником. Хэйдзо сбросил куртку на стул и подошёл к стене. За эти два дня он завесил её всю — листами, именами, нитками, что тянулись от булавки к булавке, складываясь в паутину, которую посторонний принял бы за бред. Шесть пропавших. Одна погибшая у тоннеля — Макото. И теперь, сбоку, отдельной булавкой, новое имя, которое он только что привёз из деревни. Девушка. Студентка. Таблетки. Чужой город. Он постоял, глядя на неё, заложив руки за спину. За спиной журчала вода — Кадзуха набирал чайник. — У меня к тебе вопрос, — сказал Хэйдзо, не оборачиваясь. — Не как к свидетелю. Так. — М? — Сколько в Сэйрайском тоннеле метров? Пауза. Звук поставленного на огонь чайника. — По легенде — четыреста сорок четыре, — отозвался Кадзуха. — «Дорога трёх смертей». Старики не любят это число, — он вернулся, опустился обратно к столику. — А что? — А на самом деле? — По-настоящему я мерил, — лёгкая тень улыбки, первой за вечер. — Не доверяю круглым числам в легендах, их всегда округляют в сторону страшного. Четыреста девять. Хэйдзо кивнул, будто это было то, что он хотел услышать, и вернулся к стене. Цикл он вычислил ещё накануне, и это было первое, что хоть как-то держалось. Он завёл отдельный лист — не имена, а время. Когда каждого видели дома в последний раз. Не «пропал в среду», а час, минута, по записям с дорожных камер на въезде в хребет, которые он вытребовал у местного управления через Каэдэхару. И камеры показывали странное. Все шестеро — каждый в свой день — покидали дом под утро. После четырёх часов. Не вечером, не днём — глубокой предрассветной ранью, когда нормальный человек спит мёртвым сном. — Как лунатики, — сказал он вслух. Кадзуха поднял на него глаза. — Все, — Хэйдзо постучал по листу. — Шестеро. На четвёртый день после того, как проехали тоннель ночью. В один и тот же час — после четырёх утра — встают и уходят. Будто их зовут, а они идут, — он потёр переносицу; в висках с вечера тупо ломило, и он мельком подумал, что надо бы попросить у Кадзухи что-нибудь от головы. — Четыре дня грызёт. На четвёртый — в четыре утра — забирает. Цикл. Каждый из них жаловался на кошмары или бессонницу, но есть исключение. Вот это меня и бесит. — Что именно? — Один человек в цикл не лезет. Он перевёл булавку — ту, новую, с девушкой. Отвёл её чуть в сторону от ровного ряда остальных, как отводят брак. — Девушка, что была с пропавшим год назад Мио. Они ехали через тоннель вместе, одной ночью — значит, помечены якобы «проклятием» оба. Парень исчез на четвёртый день, в четыре утра, как все. По часам. А она… — Хэйдзо качнул головой. — Она не пропала. Она умерла сама. Таблетками. В другом городе. И, если верить матери, — утром, позже, когда все уже ушли на работу. — Может, на неё не подействовало, — предположил Кадзуха. — Может, она и правда сама. — Может. — Детектив отошёл от стены, опустился на пол у столика, привалился затылком к краю кровати. Усталость наваливалась плотно, как одеяло. — Только мне не нравятся «может». Двое едут через одну дрянь в одну ночь. Один уходит как зомби ровно по расписанию. А вторая «совершенно случайно» в тот же примерно день травится таблетками — но не по расписанию, а кое-как, на пару часов мимо, — он закрыл глаза, — либо это совпадение. Либо я просто смотрю на её часы не оттуда, откуда надо. Либо цикла нет и дедукция ошибается. Кадзуха молча пододвинул к нему свежую, горячую чашку. Хэйдзо обхватил её ладонями, не открывая глаз. Тепло пошло в пальцы. — Спасибо, — сказал он. — И если у тебя есть что-нибудь от головы — буду должен. — Есть, — шорох, звук открываемой сумки, — запей чаем, не водой, лучше пойдёт. Сообщение пришло, когда Хэйдзо уже почти задремал сидя. Телефон тренькнул на столике, и он не сразу заставил себя поднять веки. Высветился незнакомый номер — деревенский, корявый набор цифр. Та самая женщина, мать парня. Под сообщением — фотография документа, снятая криво, с бликом от лампы. Умида Аой: Вы спрашивали. Нашла бумагу, что нам тогда прислали. Может, поможет. Хэйдзо развернул фото. Прищурился — буквы плыли, голова всё ещё гудела, — и медленно сел ровнее. Медицинское свидетельство. Сухое, казённое. Факт смерти, причина — отравление лекарственными препаратами. Имя девушки — он наконец увидел его, впервые за всё дело: Сакура Кагэро. И время. Зафиксированное время смерти. Восемь часов утра. — Восемь, — пробормотал он. — Не четыре. Восемь. Что-то было не так с этой цифрой. Не с самой цифрой — с тем, как спокойно она лежала на бумаге. Слишком далеко от его четырёх. На целых четыре часа мимо. И при этом — Хэйдзо смотрел на штамп, на печать — оформлено всё было чисто, по правилам, ошибки тут быть не могло. Он перечитал шапку документа. И замер. Центральная Больница Ли Юэ. Название клиники, ниже — город, ещё ниже, мелким шрифтом, — страна. Девушка училась далеко. Очень далеко. Не на острове. На другом конце карты, там, где солнце встаёт совсем в другой час. — Кадзуха, — сказал Хэйдзо очень тихо. — Ты же бывал там. Который сейчас час в Ли Юэ? Он развернул экран. Каэдэхара взял телефон. Прочитал название города. И Хэйдзо увидел, как тот, помедлив всего секунду, сделал в уме то, что побывавшему заграницей давалось проще, чем кому бы то ни было, — пересчитал чужое время на своё. — Разница есть, — сказал Кадзуха. — Большая. Там утро наступает позже нашего. Если у них на часах восемь… — он поднял глаза, — то по нашему, инадзумскому времени это около четырёх. Тишина в номере стала плотной. Хэйдзо медленно опустил телефон на колено. В груди разливалось то самое, ради чего он терпел остывший чай и чужие слёзы четыре дня кряду, — холодное, чистое, почти злое удовлетворение от того, как встаёт на место последний кусок. Сакура Кагэро не выбивалась из цикла. Она в него идеально вписывалась — просто её смерть записали по чужим часам. Девушка умерла не в восемь. Она умерла в свои четыре утра — ровно тогда, когда остальные вставали и брели к тоннелю как сомнамбулы. Только тоннеля рядом не было. Был чужой город, чужая комната, чужой часовой пояс — и горсть таблеток вместо дороги через хребет. Скорее всего, они проезжали тоннель как раз потому, что он провожал её в аэропорт. Сакура улетела уже помеченной. Зов пришёл к ней так же, как ко всем. В тот же час. На четвёртый день. Просто откликнуться, выйдя из дома и сев в машину, она не могла — слишком далеко. И тогда то, что грызло её четыре ночи кошмарами и паранойей, нашло другой выход. Ближайшую дверь. Самую короткую дорогу из жизни, какая нашлась под рукой. — Цикл есть, — сказал Хэйдзо вслух, и собственный голос показался ему чужим. — Он всегда был. Я просто читал её часы не оттуда, откуда надо. Кадзуха долго молчал. — Значит, оно достаёт и за море, — проговорил он наконец, очень ровно, и только тот, кто знал, кого он ищет, услышал бы в этой ровности дно. — Не только в тоннеле. Куда бы ты ни уехал. Хэйдзо посмотрел на него. И не стал говорить вслух того, что они оба сейчас подумали об одном и том же человеке. Незачем было говорить. Кадзуха и так держал лицо из последних сил.***
Сайно разбудило прикосновение. Тёплое, влажное, размеренное — оно шло по его плечу, по ключице, осторожно обходя то место, где запеклась кровь. Туда-сюда. Терпеливо. Радкани вынырнул из тяжёлого, без сновидений забытья и не сразу понял, где он и что происходит; тело отозвалось прежде сознания — глухой, разлитой болью, от которой не хотелось даже думать о том, чтобы шевельнуться. Он приоткрыл глаза. Светало уже по-настоящему — серый сумрак сменился ровным белёсым светом раннего утра, и в этом свете Тигнари, склонившийся над ним, вылизывал его плечо. Методично. Сосредоточенно. Язык проходил по коже, по дорожкам подсохшей крови, по испарине, по следам ночи — и фенек чистил его, как чистят своих: не торопясь, тщательно, от шеи вниз, к груди, к бедрам. Уши его были опущены спокойно, хвост мягко лежал на полу, и во всей позе не осталось ни следа давешнего жара — только тихая, поглощённая делом забота. Он приводил свою пару в порядок. После всего. Что-то в груди у Сайно сжалось — тёпло и больно одновременно. — Эй, — хрипло сказал он. Голос не слушался. — Эй, хвостик. Хватит. Тигнари не остановился. Лизнул ещё раз — у самого края укуса, осторожно, будто извиняясь, — и двинулся было к запястью. Радкани поднял руку, мягко перехватил его за подбородок, отвёл. — Хватит, — повторил он тише. — Я чистый. Честно. Ты молодец, но хватит. Фенек поднял на него взгляд. И в этом взгляде уже не плескалась мутная пелена гона — было что-то более ясное, более присутствующее, пусть и без слов, без понимания речи целиком. Он смотрел на Сайно внимательно, чуть склонив голову, будто сверяясь: всё ли хорошо, не упустил ли чего, в порядке ли его человек. — В порядке, — сказал Радкани, отвечая на невысказанное. Провёл большим пальцем по горячей ещё скуле. — Я в порядке. Спасибо. Тигнари моргнул. И, кажется, поверил — потому что уши приподнялись, и он ткнулся носом ему в ладонь, удовлетворённый. Встать оказалось отдельным испытанием. Сайно попробовал приподняться на локтях — и тут же замер, втянув воздух сквозь зубы. Тело отказывалось двигаться так, будто это разумелось само собой. Плечо горело. Бедро при попытке согнуть ногу отозвалось такой острой, тянущей болью, что перед глазами на миг потемнело. Спина, исцарапанная и отлежанная на холодных досках, была одной сплошной деревянной жалобой. «Терпимо», — привычно сказал он себе и тут же мысленно усмехнулся, потому что это было уже не вполне терпимо. Двигаться было по-настоящему тяжело. Каждое движение приходилось продумывать заранее, как продумывают шаг по тонкому льду: сначала сюда, потом перенести вес, потом… Радкани кое-как подобрал под себя руки, оттолкнулся — и со сдавленным выдохом сел, привалившись к краю кровати. Перед глазами поплыло. Он переждал. Тигнари тут же оказался рядом. Не понимая толком, что не так, но чуя — что-то не так, его человек двигается неправильно, медленно, с болью, — фенек встревоженно сунулся под руку, подставил плечо, заскулил вопросительно. — Всё хорошо, — выдохнул Сайно, цепляясь за предложенную опору. — Помоги-ка лучше. На кровать. Туда. То ли по тону, то ли по жесту, но Тигнари понял. И — осторожно, бережно, совсем не так, как ночью, — помог. Подставил себя, придержал, и Сайно, опираясь на горячее плечо, кое-как втащил своё непослушное тело обратно на постель. Опустился на смятые, испорченные за ночь простыни, и даже это движение отдалось во всём теле. Он стянул с края кровати чистую простыню — ту, что сползла ещё ночью и осталась нетронутой, — и закутался в неё, в прохладную мягкую ткань, как в кокон. Зябко не было, но хотелось спрятаться. Отгородиться. Стать на пару часов просто тёплым свёртком, которому ничего не должно и который никому ничего не должен. Тигнари забрался следом. Привалился сбоку, осторожно, чтобы не задеть, не потревожить, — выучил уже, что человеку больно, — и положил голову Сайно на здоровое плечо. Хвост перекинул поперёк его ног, мягким тёплым весом. Заурчал тихо, убаюкивающе. Радкани закрыл глаза. Последнее, что он почувствовал перед тем, как провалиться, — как фенек подтянул сползающий край простыни обратно ему на плечо. Неловко, носом и рукой. Укрыл.***
Проснулся он уже позже от солнца. Оно лежало тёплой полосой поперёк кровати, поперёк его лица, и по углу падения Радкани понял, что проспал прилично — солнце стояло высоко, перевалило за полдень. Тело всё ещё ныло, но уже глуше, ровнее; острая боль притупилась, осела до терпимого. Он осторожно повёл плечом. Поморщился. Жить можно. Тигнари рядом не было. Это кольнуло первым — резко, инстинктивно, пока сонный мозг не успел сообразить. Сайно приподнялся на локте, оглядываясь, — и тут же увидел. Фенек сидел в ногах кровати, на самом солнце, и явно ждал, когда его человек проснётся. А рядом с Сайно, на покрывале, прямо там, куда падал тёплый свет, была разложена еда. Фрукты. Не как-нибудь — старательно, кучкой, со всем тщанием. Пара яблок. Гроздь винограда, слегка помятая, явно несённая в зубах или в горсти. Половинка фиалковой дыни — той самой, любимой, которую Тигнари обычно ел сам и делиться не любил. И сверху, венцом всей композиции, лежал один-единственный, чуть подвявший лист салата — Бог весть откуда добытый и явно включённый в дар по какому-то одному фенеку ведомому принципу. Сайно смотрел на этот натюрморт несколько долгих секунд. А потом тихо засмеялся — и, как и в прошлый раз, от смеха было больно, и он всё равно смеялся. Тигнари, услышав смех, оживился, подался вперёд, замахал хвостом. Подтолкнул рукой ближайшее яблоко чуть ближе к Сайно — ешь, мол. Я добыл. Тебе. — Ты притащил мне завтрак, — сказал Радкани, и голос у него был тёплый, чуть надтреснутый. — Точнее, обед. И отдал свою дыню. Свою дыню, Нари. Я знаю, чего тебе это стоило. Фенек гордо повёл ушами. Сайно подтянул его к себе — осторожно, бережно, — и прижался губами ко лбу, между мягких, довольных ушей. — Спасибо, — сказал он тихо. — Лучший завтрак в моей жизни. Не хватает только готовой ванной. И взял с покрывала виноградину, чтобы съесть её прямо так — под довольное урчание того, кто, не помня себя ночью, чуть его не сломал, а наутро отдал ему свою любимую дыню и подвявший лист салата, потому что не знал других слов для «прости» и «я люблю тебя».***
Ванна далась тяжело. Сайно набрал воду горячее, чем обычно, — так, чтобы парило, — и опускался в неё медленно, по сантиметру, придерживаясь за бортик. Тело отзывалось на каждое движение тупой, разлитой болью: плечо, бедро, исцарапанная спина, отлежанные на холодных досках рёбра. Но стоило погрузиться до груди, как горячая вода обняла его, приняла, размягчила сведённые мышцы, — и Радкани прикрыл глаза, впервые за двое суток позволив себе просто выдохнуть. Тигнари, конечно, не отстал. Он маячил рядом всё то время, пока Сайно набирал воду, — переминался, заглядывал, трогал лапой поверхность и тут же отдёргивал, не понимая, что это и зачем. А когда человек забрался внутрь, фенек сунулся следом без всякого приглашения, перевалился через край и плюхнулся в воду напротив, подняв волну, которая едва не выплеснулась на пол. — Осторожно, — без укора пробормотал Сайно, ловя его за плечи. — Утопишь нас обоих. Тигнари замер. Вода доходила ему до груди, и первое, что он сделал, — недоумённо повёл ушами, не понимая, отчего вдруг стало так тепло и мокро со всех сторон. Хвост под водой намок мгновенно, обвис, потерял всю свою пышность и сделался тонким, жалким, прилипшим к ноге — и фенек, поймав его взглядом, уставился на эту тощую мокрую верёвку с таким искренним недоумением, что Сайно, несмотря на ноющее тело, тихо фыркнул. — Да, — сказал он. — Вот так это и выглядит. Не переживай, высохнет — снова распушится. Он мыл его сам. Зачерпывал воду в ладони, лил на тёмные волосы, на прижатые уши, осторожно, чтобы не попало внутрь; растирал по плечам мыло, смывал с кожи следы ночи — пот, засохшую испарину, едва заметные дорожки крови у рта, где фенек прикусил его плечо. Тигнари сидел смирно. Совсем смирно — так, как не сидел все эти двое суток. Разомлел в тепле, прикрыл глаза, опустил голову под чужие руки и тихо, низко урчал, отдаваясь этой заботе целиком. — Голову наклони, — попросил Сайно тихо, и Тигнари, то ли уловив тон, то ли просто почувствовав лёгкое касание под подбородком, послушно склонил голову набок, подставляя. Радкани смыл пену. Провёл большим пальцем по краю мягкого уха — не дразня, не играя, просто потому, что не мог не. Фенек довольно выдохнул, качнулся ближе, и вода снова колыхнулась. Сайно смотрел на него — на это разомлевшее, чистое, доверчиво подставленное лицо, на полуприкрытые глаза, в которых сейчас не было ни звериной дикости первых дней, ни мутной пелены гона, а было что-то спокойное, почти осмысленное, — и думал, что, может, всё не так безнадёжно. Что под двадцатью процентами зверя, которым отдали весь дом, всё ещё дышит его Тигнари. Тот самый. Просто запертый. Просто ждущий, когда за ним придут. — Я тебя вытащу, — сказал он тихо, ни к чему конкретному. — Откуда угодно. Тигнари приоткрыл один глаз. Посмотрел. И — медленно, как делал это всегда, человеком, в их прежней, тёплой, нормальной жизни — потянулся и ткнулся лбом ему в лоб. Сайно замер. Это было его движение. Человеческое. То самое, которым Тигнари сотни раз говорил без слов — «я с тобой», «всё хорошо», «не уходи в свою голову один». И сейчас фенек повторил его — то ли по памяти, залёгшей глубже ядра, то ли просто потому, что так чувствовал. Радкани прикрыл глаза и не стал отстраняться. Так они и сидели — лоб в лоб, в остывающей понемногу воде, два мокрых, усталых, живых тела, — пока вода не сделалась прохладной и фенек не повёл недовольно ушами. Потом он растёр Тигнари полотенцем — досуха, тщательно, особенно хвост, который фенек тут же распушил обратно, встряхнувшись по-собачьи и обдав Сайно брызгами с головы до ног. Радкани вздохнул, вытерся ещё раз, натянул на разомлевшего фенека чистую футболку — свою, большую, в которой тот тонул и отчего-то всегда выглядел особенно беззащитно, — и только тогда, наконец чистый, согревшийся и чуть менее похожий на выжатую тряпку, опустился на край кровати и взялся за телефон. К вечеру мир снаружи не остановился и не стал ждать. Где-то там по-прежнему была тварь, оставившая метку на ключице Тигнари. Где-то там её искали. А он, Сайно, сидел тут, в выстуженном жилище детектива, и нянчил последствия, не зная даже, с какого конца к этим последствиям подбираются. Так не пойдёт. Знание — половина оружия. Он привык знать. Тигнари сразу дремал, свернувшись на кровати тёплым клубком, уложив голову Сайно на колено и придавив его ногу хвостом, — так, чтобы даже во сне чуять, если человек попытается встать. Радкани осторожно, чтобы не потревожить, освободил руку и открыл переписку. Контакт Яэ Мико он добавил себе после той ночи — на всякий случай, не думая, что воспользуется так скоро. Палец завис над пустым полем. Он не любил писать первым. Не любил просить. Но гордость — роскошь, которую он не мог себе позволить, когда на кону стояло чужое ядро. Вы: Здравствуйте. Это Сайно. Мне нужно знать, как продвигается дело. Всё, что у вас есть по той твари. Я не могу сидеть вслепую. Отправил. И, помедлив, добавил вторым сообщением — потому что вежливость в её случае была не данью этикету, а формой выживания: Вы: Спасибо за памятку. Она помогла. Многое объяснила. Ответ пришёл быстрее, чем он ожидал. Эта женщина и впрямь не спала — или спала так, что телефон держала под подушкой, как держат оружие. Яэ Мико: Рада, что пригодилась. Полагаю, ночь выдалась насыщенной. Сайно посмотрел на эту строчку долгим, ровным взглядом. За безупречной вежливостью пряталась насмешка — лёгкая, лисья, безошибочно её. Она знала. Конечно, она знала, чем кончится «изоляция обязательна» и «обеспечить присутствие пары». Знала и отправила его в это с одной короткой припиской про холку и нерв, вместо того чтобы предупредить прямо. «Вы могли бы написать прямее», — набрал он. Стер. Не стоило. Если бы она написала прямее, он бы успел напридумывать лишнего и испугаться заранее, а испуганный — наделал бы ошибок. Она просчитала и это. Вы: Обойдёмся без подробностей. Дело. Яэ Мико: Конечно. Следующие сообщения пошли одно за другим, деловые, сухие, без единого лишнего слова. Яэ Мико: Тварь установлена не до конца. Известно следующее. Она древняя, но не из высших — иначе не оставила бы мальчика в живых. Яэ Мико: Бьёт не по плоти, а по сущностной структуре. То, что она сделала с человеческим ядром Тигнари, — не разрушение. Запечатывание. Это важно. Вы: Почему важно? Яэ Мико: Потому что разрушенное не вернуть. А запечатанное — можно. Печать держится на той, что её поставила. Уберёте тварь — спадёт печать. Ядро вернётся само. Сайно перечитал это дважды. Внутри что-то медленно, осторожно распрямилось — то, чему он два дня не давал называться надеждой. Палец замер над экраном. Яэ Мико: Ваш напарник матра Ризли второй день не выходит из архивов, ищет способ поймать монстра. Яэ Мико: Юдекс предоставил ему доступ к своим записям. Если кто и найдёт слабое место этой твари — то, полагаю, он. Радкани смотрел на имя — пять букв, выведенные чужой рукой, — и не знал, что чувствует. Ризли искал способ. Конечно, он искал. Это было так на него похоже, что у Сайно свело челюсть. Церберус не умел извиняться словами — никогда не умел, за все десять лет, что они знали друг друга. Он умел извиняться делом. Сломал — почини. Виноват — отработай. Где-то там, в чужих архивах, не выходя двое суток на воздух, его несносный, виноватый, упрямый друг вколачивал собственную вину в работу, потому что другого языка у него не было. И всё-таки Сайно не мог. Пока не мог. Перед глазами слишком ясно стояло то, что он увидел, влетев в эту комнату двое суток назад: Ризли над бессознательным Тигнари, с цепями и намордником в руках. Хвалёный матра, которого фенек прикрыл собой, раскрывшись перед всеми, — стоял над ним с железом, готовый заковать. Не уберёг. Допустил. А потом ещё и решил, что виноват — тот, кто его спас. — Я тебе поверил, — сказал тогда Сайно. — Это была моя ошибка. И до сих пор не знал, забирает ли эти слова обратно. Десять лет. Десять лет общей спины, общих заданий, общих шрамов; десять лет «прикрой» и «я держу», десять лет, за которые Ризли стал ему ближе любой родни — у Сайно, у которого никакой родни и не было. И вот теперь между ними пролегла трещина, и Сайно стоял по одну её сторону, а друг — по другую, и ни тот, ни другой не знал, как через неё перешагнуть. Может, никак. Может, через дело — единственный мост, что у них всегда был. Вы: Я понял. Спасибо. Держите меня в курсе. Яэ Мико: Непременно. Яэ Мико: И, Сайно, не держите на матру зла дольше необходимого. Вина и так выедает его изнутри куда злее, чем ваш гнев. Яэ Мико: Это был мой приказ обездвижить фенека. Радкани не ответил. Он отложил телефон, посмотрел на спящего фенека у себя на коленях — целого, тёплого, дышащего, которого ещё можно вернуть, — и долго сидел в сгущающихся сумерках, не зажигая света.***
Списаться с Хэйдзо вышло само собой на следующий день. Детектив объявился ближе к полудню — короткое, деловое сообщение, в его манере, без приветствий и реверансов: Сиканоин: Заеду через час. Надо обсудить пару вещей по делу. И в доме, я смотрю по своим же запасам, нет ничего съедобного, кроме чая и кошачьего корма. Предлагаю выйти и купить нормальной еды. Вы там как? Получится? Сайно, у которого со вчерашнего вечера во рту не было ничего, кроме украденной у Тигнари виноградины, ответил коротко: Вы: Идёт. И тут же упёрся в проблему, о которой не подумал. Выйти. С Тигнари на улицу — с ушами и хвостом наружу — было нельзя. Инадзума хоть и привыкла к ёкаям больше любой другой страны, хоть и жила бок о бок с духами столетиями, но гибрид, бредущий по дороге с лисьими ушами и пустым, нечитающим звериным взглядом, — это было ровно то внимание, которого им сейчас не требовалось. Слухи здесь расходились быстрее ветра, а до бюро доходили ещё быстрее. Значит, нужна была маскировка. Человеком Тигнари прятал уши и хвост легко — привычно, мгновенно, не задумываясь, как другие втягивают живот перед зеркалом. Прикрывал их перед чужими за долю секунды, и никто на улице сроду бы не догадался, что под аккуратной шапкой волос и обычной с виду спиной что-то спрятано. Вопрос был — помнит ли зверь, как это делается. Сайно присел перед ним на корточки, упёршись локтями в колени. — Так, Нари, — сказал он серьёзно, будто это могло чем-то помочь. — Слушай меня внимательно. Нам надо выйти на улицу. К людям. А с этим, — он указал на пушистый хвост, мирно лежащий на полу, потом, для наглядности, ткнул пальцем себя в собственный зад, — выходить нельзя. Понимаешь? Надо его убрать. Сделать таким, как у меня. Чтобы не торчал. Тигнари моргнул. Опустил взгляд на свой хвост. Перевёл его на зад Сайно. Снова на хвост. И на лице у него проступило выражение такой глубокой, искренней, беспримесной растерянности, что Радкани на мгновение засомневался, человеческое ли вообще понятие «маскировка» сейчас в принципе достижимо. Он зашёл с другой стороны. Поднял обе руки к собственной голове, сложил ладони торчком над макушкой, изображая два больших острых уха, и пошевелил ими. — Смотри. Вот эти. У меня их нет, видишь? — он поводил «ушами» из ладоней туда-сюда. — Голая макушка. А у тебя — есть. И тебе надо их спрятать. Вот так, чтобы стало как у меня. — Он осторожно потянулся и тронул пальцем над головой Гандхарвы, у самого основания настоящего, тёплого, бархатистого уха. Ухо в ответ дёрнулось. До того очаровательно дёрнулось, что Сайно на долю секунды напрочь забыл, что вообще-то у них тут кризис, спешка и несъеденный обед. — Спрятать, — повторил он, собравшись. — Маскировка. Понимаешь? Раз — и нету. — Он потыкал пальцем то в свою макушку, то в его, то снова в свою. — У меня нет, у тебя нет. Давай. Бесполезно. Тигнари невинно хлопал длинными ресницами, переводил взгляд с одной руки Сайно на другую, наклонял голову то к одному плечу, то к другому — и из всей этой обстоятельной пантомимы делал единственный доступный его звериному разуму вывод: его человек тянется к его ушам. А раз тянется к ушам — значит, сейчас будут гладить. Уши приподнялись с надеждой. Хвост качнулся по полу. Фенек подался вперёд, подставляя макушку под чужую ладонь. Сайно посмотрел на это с минуту. И — погладил. Что ему ещё оставалось. Провёл ладонью между мягких ушей, почесал у основания, и Тигнари довольно зажмурился, заурчал, ткнулся в руку. — Бестолочь ты моя хвостатая, — сказал Радкани без всякого упрёка, грустно вздохнув. — Ладно. Не понимаешь. Значит, тебе придётся остаться. Подождёшь меня тут немного, я быстро в самый ближайший магазин. Он поднялся с колен, колено хрустнуло, и в этот хруст уложилась вся усталость последних дней. И — пошёл в прихожую обуваться. Тигнари увязался следом, как тень. Бесшумно, по пятам, не отставая ни на шаг — и стоило Сайно сесть на низкую скамеечку в прихожей и потянуться за крассовком, как фенек тут же опустился рядом на корточки и принялся, путаясь и спеша, натягивать собственную обувь. Не на ту ногу. С абсолютной, ничем не омрачённой уверенностью в том, что они, конечно же, идут вместе — куда же Сайно без него. — Нет, малыш, — мягко сказал Радкани. — Ты остаёшься. Я ненадолго. И вот тут вся утренняя безмятежность кончилась в одну секунду. Тигнари понял. Не слова — он не разбирал слов, — а намерение, тон, движение чужого тела к двери. Понял, что его человек собирается уйти, а его, Тигнари, оставить здесь, за порогом, одного, — и всё в нём разом переменилось. Уши, только что любопытно торчавшие, прижались к голове. Хвост, мирно качавшийся, опал и обвис. Из горла вырвался тонкий, ломкий скулёж — совсем не похожий на хриплые звериные звуки гона, детский какой-то, беспомощный, — и фенек вцепился обеими руками в рукав Сайно. — Эй, — Радкани попытался осторожно высвободиться. — Ну что ты. Я же не насовсем. Не вышло. Тигнари не отпустил — наоборот, потянул на себя, поднялся следом, и в следующий миг Сайно оказался прижат спиной к стене прихожей всем горячим, дрожащим весом фенека. Тигнари уткнулся лбом ему в шею, потом ниже, в плечо — то самое, укушенное, — и заскулил снова, длинно, отчаянно, комкая пальцами ткань на его спине. В этой хватке не было ничего звериного или опасного. Он умолял. Не уходи. Не бросай. Я буду хорошим, только не уходи. Сайно почувствовал, как у него самого что-то сжимается в груди — горячо, болезненно, нехорошо. Он знал, откуда это в фенеке. Знал теперь лучше, чем хотел бы. Для того, кто на уровне души, необратимо, однажды и навсегда привязал к одному человеку всю свою непомерно долгую жизнь, не было на свете ужаса страшнее, чем смотреть, как этот человек уходит за дверь. — Тише. Тише, хвостик, — Радкани перестал вырываться. Вместо этого он обнял его в ответ — обеими руками, крепко, насколько позволяло ноющее тело. Провёл ладонью по напряжённой спине, сверху вниз, медленно, как гладят, чтобы унять дрожь. Прижал к себе, давая почувствовать кожей, телом, всем собой: я здесь, я никуда не делся, я ещё тут. — Ну, ну. Я с тобой. Видишь? Никто никуда не идёт. Дыши. Он отстранил от себя горячее лицо — осторожно, ладонями, обхватив скулы, — и заглянул в глаза. Они были на самой мокрой грани: зрачок плыл, нижняя губа подрагивала, и в зелени стояло такое отчаяние, что у Сайно защемило под рёбрами. Он большими пальцами провёл по скулам, по вискам, стирая то, что ещё не пролилось. — Посмотри на меня, — сказал он тихо, серьёзно, без той успокаивающей лёгкости, какой говорят с детьми и зверями. По-настоящему, как говорят с тем, кого любят. — Я тебя не брошу. Слышишь меня? Никогда. Ни сейчас, ни потом, ни за какой дверью на свете. Куда бы я ни уходил — я к тебе возвращаюсь. Всегда возвращаюсь. Тигнари смотрел на него, ловя каждое слово — не разумом, нет, разум сейчас молчал, — а чем-то глубже, кожей, нутром, тем самым ядром, что когда-то выбрало этого человека и больше не знало другого выбора. Сайно наклонился. Поцеловал его в одну влажную щёку, в другую. В висок, где бешено билась жилка. Прижался губами ко лбу, к опавшему мягкому уху, и наконец, совсем тихо, лизнул уголок его губ — точно так, как делал это сам Тигнари, на их общем языке, на котором «я люблю тебя» и «ты в безопасности» звучали одним и тем же движением. — Вот так, — выдохнул он в эти губы. — Хороший мой. Я скоро. Слышишь? Совсем скоро. Дрожь под его руками понемногу унялась. Скулёж сошёл на нет, растворился в прерывистом тёплом дыхании. Тигнари выдохнул ему в рот — длинно, рвано — и обмяк, привалившись, уже не вцепляясь мёртвой хваткой, а просто держась, доверчиво и устало. Что ж. Похоже, выбора у Сайно всё-таки не было. — Ладно, — сдался он, гладя фенека по затылку. — Раз так. Идёшь со мной. Только от меня ни на шаг, договорились? И руку мою не отпускай. Он сам не очень понимал, как поведёт по людной улице существо, которое не умеет прятать уши, — но что-нибудь придумает по дороге. Не оставлять же его тут одного, в таком состоянии, скулящего под дверью. Он открыл дверь и сделал ровно один шаг за порог. В следующее мгновение его обхватили со спины — резко, крепко, обеими руками поперёк груди, и Тигнари уткнулся лбом ему между лопаток, не пуская. Сайно замер, уже готовый разворачиваться, снова уговаривать, что-нибудь придумывать с этими злосчастными ушами- И тут до него дошло. Он медленно опустил взгляд на руки, обхватившие его. Скосил глаза через плечо, наверх. Ничего. Никакого хвоста, прижатого к его пояснице. Никаких острых ушей над тёмной макушкой, уткнувшейся ему в спину. Только обычные, человеческие с виду руки, обычная голова, обычный парень, обнявший своего со спины на пороге дома. Маскировка сработала сама. Без единого слова, без всякой пантомимы с ладонями. В ту самую секунду, когда Гандхарва переступил порог вслед за ним — наружу, к свету, к чужим глазам, — что-то внутри зверя, древнее, дочеловеческое, отточенное за тысячи лет до всякого бюро и всякой Инадзумы, молча щёлкнуло и убрало всё лишнее. Не потому, что Сайно объяснил. А потому, что фенек вышел из норы — к людям, рядом со своим, — и спрятался. Инстинкт уберёг его лучше любого приказа. Радкани выдохнул — длинно, с облегчением, едва не рассмеявшись вслух. Вот, значит, как это работает. Не по команде. По выходу. — Хитрая ты бестолочь, — пробормотал он, разворачиваясь и перехватывая фенека за руку — тёплую, человеческую с виду руку. — Полчаса мне голову морочил. Мог бы и сразу показать, что умеешь. Тигнари непонимающе склонил голову набок. Но за руку держался крепко, обеими пальцами вцепившись в чужую ладонь. — Идём, — сказал Сайно. — И помни: от меня ни на шаг.***
Хэйдзо ждал их на углу, привалившись плечом к фонарному столбу, и первое, что он сделал, увидев Тигнари, — едва заметно вскинул брови. Не из-за ушей. Ушей не было — маскировка держалась ровно, надёжно, будто фенек и не терял никогда человеческого облика. Брови детектива поднялись из-за всего остального: из-за того, как Тигнари шёл. Впритык к Сайно, шаг в шаг, вцепившись в его рукав, и озирался по сторонам широко раскрытыми, настороженными, ничего не узнающими глазами — как смотрит тот, кого вынули из одной жизни и поставили в другую, не потрудившись объяснить правила. — Доброе утро, — сказал Хэйдзо. И, чуть мягче, кивнув на фенека: — Как он? — Спокойнее, — коротко ответил Сайно. — Всё устаканилось. Слушается. На людей и животных не кидается, твой кот во дворе спокойно ходит. — Замечательно, — детектив оттолкнулся от столба, заложил руки в карманы и пошёл рядом, ровняя шаг. — Манго староват для разборок с фенеками, рад, что он в порядке. Какое-то время они шли молча, втроём, по разогретой утренним солнцем улице. Тигнари, поймав носом запах рыбы у лотка, потянулся было к ней всем телом — и Сайно молча, привычно, не глядя, вернул его за руку обратно к себе. — Ты ведь не только за продуктами меня выманил, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Говорил, по делу. Вот и говори. — Какой вы догадливый, — Хэйдзо хмыкнул, но без веселья. Помолчал, подбирая, с чего зайти, и зашёл осторожно, кругом, как заходил всегда, когда вопрос был важнее, чем хотел показать. — После того, как вы в первый раз были в тоннеле — все вместе, до всего этого, — у вас были проблемы со сном? Сайно скосил на него взгляд. — Со сном? — Бессонница. Кошмары. Раздражительность сверх обычного или подозрительная тревожность, — детектив перечислял ровно, буднично, будто спрашивал о погоде, но Радкани слишком хорошо знал этот тон, чтобы купиться. — У вас или господина Тигнари. Хоть у кого-то из вас после первого захода и до сегодня. — Нет, — медленно сказал Сайно, перебирая в памяти. — Ничего такого. Спал как обычно, не считая ночи нападения. Тигнари… — он осёкся, подумал. — Тоже. До того, как его пометили, — спал нормально. Да и после никаких кошмаров. А что? Хэйдзо кивнул — будто отметил что-то у себя в голове, на той самой невидимой стене с булавками, которую таскал с собой повсюду. — Любопытно, — сказал он. — Очень любопытно. — Сиканоин. — Те, кто проходил через тоннель и потом пропадал, — детектив всё-таки сказал это, тихо, понизив голос, чтобы не разносилось по улице, — все до единого после тоннеля переставали спать. Кошмары, паранойя, дни на пределе. А потом исчезали. А мы прошли через тот же тоннель — и ничего. Спали как младенцы, — он чуть прищурился на солнце. — Значит, в тот первый раз что-то всех прикрыло. Или кто-то. Сайно остановился. Тигнари, привязанный к его руке, тоже встал, ткнулся в плечо, завертел головой. — Кто с нами был в тот первый раз? — спросил Радкани, хотя уже знал ответ, и от этого знания внутри становилось холодно и ясно. — Все, — Хэйдзо смотрел на него ровно. — Я. Господин Ризли. Вы двое и Кадзуха. Имя повисло между ними. — А когда напали уже на Тигнари, — продолжил детектив тише, — Вас с Кадзухой в тоннеле не было. Но Кадзуха подошёл позже… и тварь сбежала. Сайно молчал дольше, чем требовала пауза в разговоре. Он смотрел вперёд, на залитую солнцем улицу, на спешащих по делам людей, и думал. У него была привычка не доверять совпадениям — охотничья, выученная кровью; в его ремесле совпадение, которому ты поверил, оборачивалось трупом, иногда твоим. А здесь совпадений набиралось слишком много вокруг одного-единственного человека. — Скажи мне вот что, — произнёс он наконец, ровно, не глядя на детектива. — Насколько хорошо ты вообще знаешь этого Кадзуху? Хэйдзо чуть повернул голову. — К чему вы? — К тому, что меня кое-что не устраивает с самого начала, — Радкани говорил спокойно, почти лениво, но в голосе залегла та твёрдость, с которой он обычно вёл допросы. — Он не из бюро. Не охотник. Не заклинатель. Посторонний человек с улицы. И при этом его — почему-то — вы допустили к делу о нечисти. Пустили в расследование, водите по местам, где гибнут люди, берёте с собой туда, куда штатских не берут под страхом отстранения. Он наконец посмотрел на Хэйдзо в упор, и от этого взгляда у парня побежали мурашки по спине. — Я бы на твоём месте задумался, почему он так настойчиво лезет в это дело. И почему дело так настойчиво его не выплёвывает. — У него пропал близкий, и он каждый день помогает, — сказал детектив, — у человека личный интерес, ничего удивительного, что он- — Личный интерес — это горе и слёзы, — оборвал Сайно. — А не хладнокровное участие в охоте на нечисть. Я видел, как ведут себя те, у кого пропал близкий. Они мешаются под ногами, рыдают, требуют и срываются. Они не меряют тоннели до метра и не сидят с тобой ночами над уликами, — он качнул головой. — Этот твой Кадзуха ведёт себя не как жертва. Он ведёт себя как тот, кто что-то понимает в происходящем больше, чем говорит. Хэйдзо не ответил сразу. — Он человек, — сказал Радкани мягче, но от этой мягкости делалось только хуже. — Я бы учуял, будь иначе. Он — человек, тут сомнений нет, — пауза. — Но человеком можно остаться и при этом быть связанным с нечистью так, что сам не рад. Способов уйма. Контракт. Кровь. Привязка. Договор, о котором не рассказывают на первом свидании. И если на одного-единственного человека твари по всему острову реагируют так, будто узнают хозяина и не смеют тронуть, — я бы очень хотел знать, что у этого человека за спиной, прежде чем доверять ему свою. Он замолчал. И посмотрел на детектива — прямо, тяжело, ожидая, что тот сейчас отмахнётся, скажет, что Сайно перегибает, что подозревать убитого горем парня — низко, что это паранойя матры, привыкшего видеть угрозу в каждой тени. Но Хэйдзо не отмахнулся. Он смотрел прямо перед собой, на улицу, и молчал — слишком долго для человека, у которого есть готовый ответ. И в этом молчании Сайно прочёл всё, что ему было нужно. Потому что детектив, у которого на подозрение нашёлся бы контраргумент, не молчал бы вот так. Он молчал именно потому, что подозрение Сайно ложилось ровно на то, до чего он, со своей стороны, со своими булавками и нитками, уже докопался сам. И не знал, что с этим делать. И уж точно не был готов произнести это вслух — здесь, на солнечной улице, рядом с человеком из бюро, при живом, тёплом, держащемся за чужой рукав Тигнари. — Я вас услышал, — сказал Хэйдзо наконец. Очень ровно. — Давайте вернёмся к этому позже. — Как хочешь, — согласился Сайно так же ровно. Оба понимали, что «позже» означает «когда у одного из нас будет, что выложить на стол». И оба понимали, что у каждого уже что-то на этом столе лежит — просто пока накрыто салфеткой.***
Они дошли до рынка, и за прилавками разговор сам собой сменил русло — на бытовое, безопасное, какое и должно вестись среди гор зелени, рыбы и фруктов. Сайно набирал продукты молча, по-хозяйски, придерживая Тигнари за руку, и фенек таскался за ним послушной тенью, заинтересованно обнюхивая всё подряд и норовя то стянуть с лотка особенно пахучий персик, то засмотреться на свисающую связку рыбы. Люди оборачивались. Не злобно — с тем неловким, отводящимся любопытством, с каким смотрят на тех, с кем «что-то не так». Таких ещё стараются звать особенными, нежели слабоумными. Какая-то женщина у зеленного ряда проводила их долгим взглядом, наклонилась к соседке, что-то шепнула, и обе разом отвернулись, сделав вид, что разглядывают редис. Сайно это видел. И Хэйдзо видел, что он видит. — Можно вопрос? — сказал детектив, когда они отошли от лотков. — Не как следователь. Так. — Спрашивай. — А если нет? Радкани не сбавил шага. — Что «если нет»? — Если тот монстр не найдётся, — Хэйдзо смотрел прямо перед собой, так ему, видно, было проще выговорить. — Если ядро не вернуть. Я не буду называть его тем словом, — добавил он, потому что слово было под запретом, и оба это знали. — Но… до каких пор вы… собираетесь вот так водить его за руку? Объяснять, где рыба, а где люди? Я имею в виду, есть ли у вас на такой случай план Б? Сайно остановился. — Он не останется таким навсегда, — сказал матра, и в голосе не было места для спора. Он перехватил руку Тигнари крепче, отчётливее, на виду у всей рыночной площади. — Начнём с этого. Потому что та тварь вернёт ему то, что забрала. А я сотру её в порошок — лично, своими руками, можешь записать это в свой блокнот. Помолчал. И добавил — ровно, глядя детективу в глаза: — Но даже если так. Если ему всё-таки суждено остаться таким, как сейчас, — значит, я стану опекуном и мужем слабоумного. И это всё равно будет лучшей сделкой, что я заключил в своей жизни. Хэйдзо открыл было рот. И закрыл. Сайно протянул свободную руку, забрал с ближнего лотка отложенную ему продавцом пачку сигарет, сунул в карман — и пошёл дальше, волоча за собой притихшего, доверчиво цепляющегося за рукав Гандхарву. Детектив посмотрел им вслед пару секунд. Потом хмыкнул себе под нос — не насмешливо, скорее уважительно, — что-то черкнул в вечный свой блокнот и догнал. Дело делом. А обедать всем троим всё равно было надо. И, судя по тому, что Хэйдзо только что услышал от матры — и по тому, о чём оба предпочли пока промолчать, — времени на все эти дела у него оставалось куда меньше, чем хотелось бы.