— 1 —
19 сентября 2023 г., 19:58
Морозный воздух скользит по каменному полу так, что спустя полчаса становится довольно зябко. Джонатан чуть поджимает ноги под скамью, но нисколько не отвлекается от чтения параграфа, который он практически изучил от корки до корки, а значит, почти подготовился к следующему занятию.
Конечно, он мог бы захлопнуть окно взмахом палочки, даже не отвлекаясь от исписанных мелким шрифтом строчек, но не хотелось вскоре ощущать удушливость.
Джонатан обожает наслаждаться свежестью, особенно предзнаменующей наступление весны. Она была его любимым временем года — вроде ещё холодно, льдисто и скованно, но изнутри пробирается что-то цветущее, дурманно благоухающее и нуждающееся хотя бы в толике тепла. Это «что-то» было невероятно утончённым и хрупким, как прозрачная сосулька, капелью стекающая на поверхность мёрзлой земли. Это «что-то» было слишком самобытным и независимым, но, как исключение, желало просто-напросто согреться.
До наступления весны целый месяц, но Джонатан совсем не против сурового и ветренного февраля. Правда, в этот период он всегда сильно заболевал и неделю лихорадил, впадая в терзающую меланхолию. И, привыкнув к этому из года в год, в этот раз он решил заранее провести профилактику лекарствами и снадобьями, чтобы наверняка не позволить вирусу вонзиться в организм, который, будто по часам, каждый год в феврале поджидал удобного момента, когда можно паразитировать.
Ему тепло — выпитое пару часов назад снадобье приятно греет тело, но к окончанию подготовки становится даже слишком жарко и только ступни подмерзают от сквозняка. Отводя взгляд от последней страницы и делая крайнюю пометку на своём пергаменте, Джонатан вдруг задумывается над тем, что, судя по реакции организма, вирус всё-таки находит брешь и всеми силами в насмешку показывает это.
Он выпрямляется в спине, уставшими глазами сканирует доступный кругозор библиотеки и сначала замечает нескольких студентов разных курсов и факультетов, корпящих над своими заданиями, а затем меж стеллажами видит сокурсника.
Адам Розье нечастый посетитель библиотеки, из-за чего Джонатан некоторое время пристально наблюдает за ним, пытаясь понять, что именно тот ищет, раз даже не замечает его, и приходит к выводу: тот в очередной раз прокололся с Чарами. Джонатан точно знает, что полки, по которым тот скользит сканирующим взглядом, относятся к книгам о заклинаниях, изучаемых на выпускном курсе.
Сначала он думает дать о себе знать и, прежде чем это сделать, закрывает книгу, складывает пергамент и письменные принадлежности, а после его взгляд цепляет присутствие ещё одного студента неподалёку.
Джонатан неспешно чуть поворачивает голову и за соседним столом видит одинокую студентку — его новую сокурсницу с факультета Равенкло.
Каждый год к ним кто-то переводится из других школ или чаще всего с домашнего обучения. Появление ещё одного студента в начале года никого не удивило, как и особо слухов не дало. Из года в год никому нет дела до того, кто и по какой причине оказался в стенах английской школы, особенно если ученик вышел с домашнего обучения, например, как та.
Джонатан даже не знает её имени, потому что никто никогда его не произносил в его присутствии. На совмещённых парах она ведёт себя тихо и молча конспектирует все слова преподавателя, вроде как справляется с домашними заданиями и контрольными работами на уроках, и только недавно, во втором полугодии, Джонатан стал замечать, что та достаточно много времени проводит в библиотеке и сосредоточенно готовится к занятиям. Может быть, она действительно только недавно стала уделять особое внимание учёбе и подготовке к экзаменам, а может быть, он просто её не замечал, и теперь она, как бросающееся взгляду пятно, появляется в его кругозоре слишком часто и неожиданно, например, как сейчас.
Студентка Равенкло, судя по всему, за прошедшее полугодие так и не обзавелась хорошими знакомствами — с января месяца Джонатану бросалось в глаза то, как она в одиночестве занимает стол своего факультета, трапезничает в уединении, изредка с кем-то перекидываясь взглядами или парой слов, постоянно читает книгу перед занятиями, ожидая, когда преподаватель впустит в класс, и молча одна из первых покидает кабинет, устремляясь в известном только ей направлении.
Она не выскочка и не дебошир, каким был Долохов, когда перевёлся к ним на третьем курсе и всех преподавателей и студентов поставил на уши от своего присутствия; она не жертва насмешек и проказ других студентов, которые любили поддевать новых учеников и тем самым выяснять, что за человек отныне разделяет одну крышу с ними.
Она просто была.
Просто завтракала, обедала и ужинала, просто ходила на занятия, просто занималась учёбой в библиотеке и просто уходила из неё до следующего дня.
Её каштановые локоны, как и всегда, опускаются на соседнюю страницу книги, которую она читает, а вокруг абсолютная тишина, наступающая, по ощущениям, только в её присутствии. Даже шорох переворачиваемых ею страниц не доносится до него.
Джонатан несколько мгновений задерживает на равенкловке взгляд, а затем смотрит в сторону стеллажей и уже не видит Адама — скорее всего, тот быстро нашёл искомое и умчался из библиотеки, так и не заметив его.
Раз он собрался, то следует не медлить и уходить. Он прочитал слишком много информации, и сейчас снова и снова пустота в голове, будто недавних строк перед глазами не было.
Джонатану хотелось бы верить, что это всё от вторгающейся в организм болезни — пусть лучше она, — но последние полгода такое состояние было нередким явлением.
Всё началось с того, что в прошлом году, летом, перед выпускным курсом, ему пришлось пережить потерю — в постели буквально на его глазах умерла мать.
Она заболела слишком резко и сгорала на его глазах слишком быстро — Джонатан не понимал, что произошло, до тех пор, пока не увидел, как и без того тусклый свет в глазах померк, обездвижив ничего не понимающие зрачки. В последние дни она не узнавала его, холодно и отстранённо молча наблюдала за ним и за тем, как он аккуратно брал её за руку и осторожно сжимал ладонь, будто надеясь, что хотя бы в этот раз, в этот миг она ответит ему теплом, которого за всю свою жизнь он не получил.
Джонатан — отпрыск чистокровного рода Эйвери, единственный сын и наследник, воспитанный по всем нравам британского общества волшебников. И он не в силах ответить на вопрос: мать и отец — хоть кто-то из них — любили его?
Не то чтобы холод в глазах матери был непривычным — надменность и безразличие к его существованию были чем-то уже впитавшимся в кровь и усвоенным разумом с детства. Если в маленьком возрасте его слишком ранило то, что на общественных мероприятиях они являли образцовую семью — прохладные ладони матери заботливо поправляли кружева на костюмчиках, укладывали соломенный ворох густых кудрей и надёжно держали его за маленькую ручку, проводя по всем неизвестным местам огромного мира, то стоило оказаться дома, как тут же до него не было никому никакого дела. Они будто были близкими чужими, которые разделяли один большой дом. Стоило Джонатану неосторожно уронить банку с гуашью во время рисования или разлить чай на стол во время завтрака, или, не дай Мерлин, разбить что-то хрупкое или заляпаться в чём-то, как мать впадала в истерику и сетовала на то, насколько он неуклюжий и бездарный. Она едва мирилась с тем фактом, что ей приходилось брать его с собой в гости к подругам или папиным друзьям — того требовал этикет. Она едва справлялась с тем, что он, как ненужная собачонка, пытался быть к ней ближе — он просился на руки, выказывал детскую любовь и привязанность к тому, кто должен был быть самым близким человеком в этом мире. Но ей были не нужны ни его привязанность, ни любовь, ни тепло, от которого он сгорал изо дня в день, потому что в кругозоре его детского мышления в мире не существовало больше никого, кроме семьи, для которой его рождение было скорее необходимостью, чем желанием.
Этот факт он понял не сразу — всё детство он воображал, старался ни в коем случае не огорчить мать, но почему-то получалось абсолютно наоборот.
Когда родители в очередной раз вернулись из поездки, Джонатан сиял от радости, как сильно ему не терпелось увидеть их и заключить в объятия — как же сильно он скучал!..
Слегка неуклюжие шажок за шажочком в радостных прыжках по гостиной, где мать и отец расположились, чтобы выпить чашечку чая с дороги, как в нескольких десятках дюймов маленький Джонатан запинается о ковёр и лицом устремляется на пол. Невыразимо больно и ужасно мокро — он ничего не понимает, но слёзы сами огромными градинами скатываются с уголков глаз. В глазах ужасно рябит, а лицо будто немеет — он интуитивно пытается подняться и тянет ладошки к ногам матери. Только она резко отстраняется от него, будто обжигаясь, и что-то истерично кричит про испорченное платье, заляпанное его кровью, что ручьём побежала из носа.
Джонатан зовёт её — ему жизненно важна её поддержка и помощь, её прохладные ладони, что способны успокоить и подарить частичку такого необходимого тепла.
Но во всём этом был парадокс: невзирая на его необходимости, ей всецело не нужен был он.
Впервые своим детским разумом он понял это и, давясь горечью и никчёмностью, сожрал невыносимую действительность.
Он никому из них не нужен.
Он один.
Он сам за себя.
Его хрупкое маленькое сердце в тот момент пропустило особый удар, после которого внутри будто что-то треснуло и сломалось, как та ваза, которую пару месяцев назад он случайно уронил с комода, за что получил истеричные крики мамы, которая постоянно отмахивалась от его цепляющихся за платье ладоней, искренне молящих о прощении. Вазу смогли починить, а его сердце — нет.
Джонатан учился не испытывать то, что всю свою жизнь испытывал. Он закрылся в себе, боролся с привязанностью и теплом, только оно прожигало в нём обезображенные раны, будто стремясь сжечь его заживо. Под равнодушным взглядом матери они покрывались корка за коркой льдом. Твердело и сердце, черствела и душа.
Только он сам сможет вырастить себя — ему пришлось учиться самостоятельности и независимости в доступных ему границах. Только он сам заставлял себя изучать пугающий величиной мир, где он оставался один, — Джонатан проявил тягу к знаниями, любовь к книгам, потому что только там можно было быть собой, только там бесчувственные строчки могли рассказать то, что такое этот жестокий мир.
Ни мама, ни папа, а только книги — его единственные и преданные друзья.
И он хотел быть идеальным примером, только уже не для мамы, а для самого себя. Джонатан усердно вбивал себе порядок во всём: даже на столе несколько видов перьев лежали очень аккуратно друг к другу по выравнивающей невидимой линии одинаковой стороной. Чернильницы всегда закрыты и прибраны, стопки пергаментов ровные и опрятные, одежда чистая и развешанная по местам, ботинки и туфли начищены, волосы уложены, манжеты поправлены — под одной из них незаменимые часы, стрелка которых никогда не указывала, что он опаздывает.
Джонатан воспитал самого себя, подготавливаясь ко всем случаям жизни, однако ничто не могло подготовить его к прошлому лету.
Матери было настолько плохо, что в последние недели своей жизни она не узнавала ни его, ни отца, лишь тусклыми глазами смотрела в его яркие и осознанные, сквозящие нерушимой надеждой на то, что она вскоре обязательно поправится. Она неуверенно вкладывала ладонь ему в руку, позволяя сжимать свои пальцы, абсолютно не представляя, зачем это делает — она его не помнит, не знает.
Кто он был ей?
Она его уже не узнавала, и ощущение, что от этого ничего не изменилось, было стойким. Джонатан неотрывно наблюдал за ней, всматривался в измученные черты лица, изучал каждый штрих в блеклых радужках и видел то же, что и всю свою жизнь — отстранённый взгляд, лишённый любви и тепла. Находясь при смерти, она даже не изменилась — так же холодна, как лёд, колко обжигающий его кожу, похороненное сердце, разбитую душу.
Время от времени она бредила в бессознательности, с непониманием рассматривала его и совсем не разговаривала, являясь настолько чужой, насколько должна была быть ему близкой.
Когда она испустила последний вздох, Джонатан понял не сразу — в её и без того равнодушных глазах застыл мир, а он впервые увидел в них отражение самого себя, своих неразборчивых эмоций, где плескалась смесь жалости, угнетения, а затем в очередной раз плавно покрывалась коркой леденящего безразличия, сдавливая и резким глухим стуком ломая ему сердце.
Спустя минуту он перестал сжимать её холодную ладонь, нервно дёрнул уголком губ, встрепенул ресницами и отвёл опустошённый взгляд от своего изуродованного в безразличии отражения.
Джонатан выискивал хоть что-то, за что можно зацепиться, в лице и эмоциях отца, но тот так же оставался неподвижным и скупым в чувствах, отождествляя своего сына. И он ничего не нашёл.
Он закрылся в себе, боялся своего безразличия и выискивал внутри хоть одну живую эмоцию, ночами и днями лёжа на кровати, сложа ладони на груди, неотрывно разглядывая пустыми, широко распахнутыми глазами потолок и вместо него созерцая те самые холодные, вечно лишённые любви и тепла глаза.
Он погрузился в безмолвие и неподвижность, ничего не ел, почти не поднимался с постели, всё время лежал и абсолютно не обращал внимания на скользящие мысли, утягивающие и утапливающие его в самую затяжную апатию, из которой невозможно выбраться. Признаться, и не хотелось — до странной боязни ему было плевать.
Ему как всегда было на всё плевать, только в этом его сильно смущало сердце.
Каждый раз свежие воспоминания об этом невольно заставляют пальцы дрожать — у него явно поехала крыша, но он справится.
Может быть, не сегодня и не завтра, может быть, не через неделю или месяц, но когда-нибудь он обязательно поднимет голову, посмотрит в голубизну неба и поймёт, что выбрался.
Джонатан поднимается со скамьи, складывает принадлежности в портфель, лишь на мгновение случайно бросает взгляд в сторону и встречается взглядом с сокурсницей. Кажется, в библиотеке она впервые поднимает голову, отрываясь от книги, и смотрит прямо на него. Её тёмные, вроде бы карие, глаза несколько мгновений окидывают его с ног до головы, а затем снова возвращаются к чтению. Ладонь несильно подпирает щёку, пальцы стискивают плотную страницу, а затем перелистывают её на другую.
Он опускает взор на то, как его холодные пальцы сильно сдавливают чёрную кожаную поверхность портфеля, потому притягивает всё имеющееся самообладание, чтобы перестать так жёстко сжимать вещь.
А затем, ощущая дрожь от реакции разгорячённого тела на настойку и просачивающуюся в организм болезнь, он разворачивается и направляется к выходу из библиотеки.