***
Дань Хэн проснулся от запаха кофе — горького, обжаривающего ноздри, настоящего. Тот самый, который Инсин варит по утрам с какой-то старинной методичностью, будто извиняется за каждую бессонную ночь, за каждый пропущенный завтрак. Он приподнялся, откинув с лица тёплые пряди. Простыня соскользнула с плеч, и солнечные пятна легли на его ключицы. Сквозь приоткрытую дверь на кухне слышалось лёгкое позвякивание посуды и джазовая мелодия вполголоса — как и всегда, чтобы не разбудить раньше времени. Хэн поднялся, натянул рубашку Блэйда — слишком длинную, пахнущую мятой прошлого вечера и нотами табака — и вышел, босиком. Инсин стоял у плиты, спина прямая, волосы собраны в небрежный пучок. Он говорил по телефону — вполголоса, вполутоном: – …да, я принесу последние записи к пятнице. И, пожалуйста, без этих вспышек на входе. Мы просто играем. Не театр. Дань Хэн подошёл сзади и обнял его за талию, уткнувшись лбом между лопаток. – Доброе утро. Инсин чуть замер, усмехнулся в трубку и быстро закончил разговор. – Доброе утро, зебрёнок. Не спалось? – Не мог без тебя уснуть. – Хэн вздохнул. – Даже когда ты рядом. – Прости. – Не за что извиняться. Я счастлив, что ты здесь. Он подставил ладони, и Инсин вложил в них тёплую чашку. Они выпили кофе прямо у плиты, лениво переговариваясь, целуясь через глотки, улыбаясь сквозь пар.***
День теперь делился на две части: музыка и мода. Утром – репетиции и записи. Инсин с головой уходил в работу, разбирал партии, настраивал звук, спорил с саунд-продюсером. А вечером – возвращался домой и становился кем-то другим. Тихим. Заботливым. Настоящим. Он приходил с цветами – иногда с ромашками, иногда с веткой сирени, найденной на улице, иногда с пуговицей, «похожей на ту, что ты потерял на жакете». Дань Хэн, уткнувшись в ткань, с иголкой в зубах и мелом на пальцах, вздыхал и бросал всё. Шёл встречать. – Скучал? – Только по тебе. Они ужинали на полу, рисовали планы на стене, обсуждали помещение, листали сайты с арендой. – Этот свет — слишком холодный. – А этот? – Аренда как крыло самолёта. Но стены красивые. Инсин внимательно слушал, целовал его пальцы в порезах и мозолях, тихо говорил: – Мы сделаем этот показ. Ты покажешь себя так, как ты хочешь. И мир либо встанет на колени, либо пойдёт к чёрту. И в эти ночи, в перерывах между вдохновением и усталостью, Дань Хэн впервые за долгое время верил — у него получится. Потому что у него есть не просто сцена. У него есть тот, кто освещает её. По ночам, когда Инсин засыпал, прижавшись лбом к его плечу, Дань Хэн осторожно высвобождался из объятий и шёл к манекенам. Лунный свет стекал по складкам ещё сырых тканей, превращая мастерскую в подводное царство. Он проводил пальцами по швам, проверяя каждый стежок — будто шил не платья, а вторую кожу. Этот показ был его исповедью. В ящике стола лежала потрёпанная тетрадь — эскизы, которые он рисовал ещё в институте, когда преподаватели крутили у виска: «Слишком авангардно, слишком лично, кто это будет носить?» Теперь эти безумные линии оживали под его руками. Платье-кокон, распадающееся на лепестки при движении. Жакет с вырезами, повторяющими рёбра. Брюки, струящиеся, как ртуть. Он должен быть замеченным. Не для аплодисментов. Не для денег. А потому, что иначе — Иначе все эти годы шитья в дешёвых ателье, ночи с кровью под ногтями от иглы и насмешки над «слишком сложными» эскизами не имели смысла. Инсин просыпался под утро и находил его на полу среди булавок, с красными от бессонницы глазами. — Опять не спал? — Не могу. — Дань Хэн сжимал в кулаке отрез ткани, который никак не ложился так, как в его голове. — Что, если это никому не нужно? Инсин молча брал его руки, переворачивал ладонями вверх, целовал воспалённые подушечки пальцев. Потом вставал, включал лампу, и они до рассвета разбирали макеты, спорили о силуэтах, искали тот самый взгляд — момент, когда ткань перестаёт быть тканью и становится чувством. — Вот видишь, — Инсин прикладывал его ладонь к только что перекроенному рукаву. — Ты же чувствуешь, что это правильно. Значит, и другие почувствуют. И Дань Хэн закрыл глаза. Пусть мир не встанет на колени. Пусть хотя бы вздрогнет.