***
Д-р Харрисон настоял на том, чтобы я оставил свою квартиру и основался в его лечебнице. Не пациентом — ко мне он относится как к самому вменяемому человеку, с которым ему довелось делить планету — а соискателем и единомышленником. Тем более, говорит он, у нас будет больше времени на обсуждение медицины и толкование снов. Свой дом он давно продал, чтобы вложиться в клинику и устроить ее так, как ему всегда мыслилась ученая обитель. В спальне, оборудованной специально для меня, я смог бы не отрываясь заниматься написанием диссертации для защиты докторской степени… Я, не держась ни за что бренное, спросил цену. «Моя цена — ваши знания, мистер Кастильо». Знания, Господи! Это все, что осталось и есть! На большее и не пригоден. Люди давно отвернулись от меня, ещё раньше, чем это сделал мой сын… В полнейшей покинутости и ненужности я смог отыскать того, кто принял на веру мои видения, разделив теорию о функционировании шишковидной железы с не меньшим рвением. Д-р Харрисон назвался моим учеником, хотя я вступил на путь медицины позже, не имея такого широкого опыта работы. По правде говоря, я никогда никого не лечил, не в силах исцелить даже себя. Всего лишь охотился за фундаментальными знаниями, которые позволили бы лучше понять головной мозг. Назваться врачом не обнаруживалось намерения. Но однажды, во время этих поисков, признанный специалист Освальд Харрисон назвал меня борцом за истину, а не психотиком с острым бредом! Даже после того, как я пытался украсть из лаборатории института достаточно яда, дабы умертвить себя, Харрисон не засомневался во мне. Он позаботился, чтобы рабочее место оставалось за мной, хотя в последние полтора года я казался своим коллегам чрезмерным во всем: мыслях, состояниях, истощении. Многие видели причину «недуга» в психастении. Кроме Освальда Харрисона. Освальд шутит, что в стенах клиники между доктором философии и медицины нет никакой разницы. И я верю ему. Ведь он поверил мне. Медсестра Глэдис — типичный эпилептоид. Она взбила подушку и объяснила, где что лежит, с придирчивостью надзирателя. Благодарить других всегда трудновато, но я справляюсь и желаю ей только успехов. Подобные личности не потерпят промахов, а ещё слепых мечтателей, работающих для идей, а не сытости желудка. Я заметил, как ее улыбка исчезла сразу же, как приказ доктора был исполнен. Мне жаль. Одноместная кровать с пружинами, что даже не скрипят; распятие над ней; реплика моей любимой картины «Плот «Медузы»; холодный голубой кафель и побеленные стены. Обогреватель сопел жаром, и пока я рассматривал узоры на напольном ковре, что должен вселять подобие уюта, мечтался покой… Словно ребенок, я прыгнул на постель и по-охотничьи прижался к ней животом. От хлорки уже какой десяток лет зудит нос… Попросить бы не добавлять ее в таком количестве, найти предлог и нужные формы слов… Оставаться в квартире и правда удручающе. Жена бросила меня так давно, что и не вспомнить, во время каких по счету слез о безумии супруга (о, это ведь я был ее супругом) это случилось. Но призрачное присутствие все не отпускало. Шторы, что она вышила к сочельнику, разбитое ею туалетное зеркальце… Все оставалось на своих местах в музейной нетронутости. Я не умею выкидывать вещи. Особенно те, что не приносил. Реликвии прошлого, на которые иногда падал отрешенный взгляд, тревожили лежащие на дне памяти события. И вновь проступали черные камалы… Теперь я вижу их значительно реже. Но д-р Харрисон регулярно опрашивает о них, наблюдая, как на сфигмографе меняется линия диаграммы — вверх и резко вниз, и снова к вершинам. Я все еще нервничаю, прибегая к словесному портрету теней, способных довести до отчаяния неподготовленный ум. Для Ультра-реальности еще не придумано подходящих описаний. Надеюсь, Освальд не сильно расстроился, что я утаил от него понятие, которое тяжело выразить языком. Когда-нибудь потом. Зимой или осенью — так планируют жители Иверсты. Я вышел из его кабинета не как посетитель, а как полноправный член Центра исследования.***
— Вы всегда можете привезти что-то с квартиры или заказать у курьера, — Освальд сложил руки на коленях и сжал, словно не зная, как их остановить. — Не вижу необходимости. Мне нравится то, что уже есть… Рушить устоявшееся ради того, чтобы породить копию дома, который я покинул — разве есть смысл?... Я снова высказался себе под нос, но невнятное бормотание принялось со стороны ниспосланным откровением. Лицо д-р Харрисона оставалось недосягаемым, как и его возможные эмоции. Нутро и только оно, всевидящее, сообщало, насколько сильно зацепила моя мысль. От такого внимания, пронзительного и дотошного, стало неловко. — Имею в виду… Вы хорошо обставили комнату. — Угадать ваши предпочтения сложно, мистер Кастильо… Извините, — слышу, как прокрутились шины, — я отношусь к вам чуть ли не как к эксперименту. Вот, что смутило — проводимое надо мной вскрытие. — Я ведь вас совсем не знаю. Больше фантазирую, представляю, чем понимаю. Хорошо, когда люди откровенничают. Стоит поучиться такой же точности и простоте. — Некоторые вещи узнаются только в бессознательном состоянии… Вы не ошибаетесь, когда полагаетесь на спонтанность. — Тем не менее, я воспринимаю вас наиболее объемно с точки зрения физических ограничителей. То есть,… — Глазами и ушами, — воспользовался паузой, чтобы вставить излюбленную диаду. — Но я прячу взгляд и почти не говорю вне ученых тем… То есть, вас интересуют факты обо мне? — Да. — В этом смысле я очень скучный. — Люди в целом не изобилуют подвигами в биографиях. — Кто знает… Но я сейчас стою, а вы — сидите стоя. Вряд ли подвиг, а все же этой непохожести хватит, чтобы различаться и быть интересными. В Освальде блеснула смелость и радость: никто не учитывал его болезнь. Как окажется, он всегда хотел, чтобы физический недуг делал его другим, особенным и непохожим на прочих. Он искал таких же немощных детей, каким являлся сам, веря, что физический дефект перенастраивает не только тело, но и образ мышления. — Мне хочется обсудить наше различие вне этих стен. Лично мне бы не хватило смелости на такой шаг: подружиться. И это при том, что я только и проводил время в мечтах о человеке, который смог бы разделить эти видения! Но вот глазам открылись бесконечные пределы логова Матери Мабуки, и я стал еще непритязательнее, чем был… Возможно, я повел себя несмело из-за того, что хотеть — уже привязываться к смертному. К тому, с чем я теперь разобщен. Освальд проявил настойчивость, которая показалась достойной цепкого и умного доктора. Мы собрались выйти наружу. …Осень сбрасывала с ветвей тоску и очарование увядания. Весь город трудился на благо, когда мы, отщепенцы от страны человечества, бродили среди слякоти и рыжины. Выйти за пределы сознания гораздо проще, чем собраться на небольшой променад. Обычно хватает только на то, чтобы примкнуть затылком к дереву, сесть и отдаться колебанию высоких частот… Тогда эфир проникает в тебя, вписывая в безграничную паутину Вселенной, и ты таешь, дрожишь, растворяешься… Но на прогулке с д-р Харрисоном проявился только ветер, что трепал волосы и залетал за подол плаща. Я вывел руку перед собой, растянул кожу между пальцами, запечатлевая каждое сочленение. Плоть казалась все такой же хрупкой, податливой до невзгод и оскалов погоды. Даже если бы налетел ураган, я нашел бы его самым красивым убийцей на белом свете — ему удалось совладать с оболочкой души… — Вам не холодно? — спросил д-р Харрисон. Кажется, дежавю… На его руках перчатки, чтобы толкать коляску без окоченения пальцев. Помогать настолько самостоятельному человеку — унижать и без того надломленное достоинство. Мне холодно? Каково — морозиться? Так же, как страдать от усталости? — Нет. Но мне нравятся ваши перчатки. Я не сразу понял, что произнес мысль вслух — настолько плавно она втекла между нашими плечами. Только смех Освальда привнес чувство стыда и вместе с тем — осознание. Без всякого промедления он стянул с тощих рук кожаные перчатки и протянул мне. Остановившись, чтобы развернуться к жесту, я изрядно заколебался. Казалось, доктор пренебрегает всем: может бросить эту вещь хоть в канаву, хоть в колодец; отдать бездомному и ни о чем не пожалеть. Я был в тот миг и канавой, и колодцем, и бездомным. И ещё не знал, что черные перчатки сделаны из человеческой кожи.***
После позднего обеда всегда становится тихо. Среди пациентов наступает тихий час, и я изволю сесть за еду. Начинают действовать лекарства. Приходится делать обход, чтобы призвать медперсонал вернуться к своим местам. Отсутствие детей в коридорах — идиотская отговорка, чтобы раскладывать карты на спор в кладовке. За две недели я отобрал аккурат две колоды… При том, что в начале и конце смены каждый работник выворачивает карманы. Я не берусь докладывать об этой напасти д-р Харрисону, зная, насколько он непримирим и жесток к беспорядку… Может, это я своей слабохарактерностью воспитаю в нем равнодушие, которое въестся основательнее самого паралича? Зная так много, отвечать на вопросы становится только труднее. Возмущенный мужской окрик остановил меня возле процедурной. Ни один подросток, даже близкий к взрослению, не выдал бы такого звука. Когда спустя пару мгновений в стенку влетело что-то стеклянное, стало понятно, кто это. Голос проступает снова, дольше, чем просто стон: — Пошла вон! Столкновение с медсестрой Кристин. Г-жа Фонтен, отпрянув, побелела на глазах. — Что случилось? — Да я… Неправильно… — она махнула ладонью, — Надо позвать кого-то другого… Встревоженный лепет распознался правильно. Стук каблуков медсестры Фонтен непрерывно отдалялся… На самом деле, мне не стоило являться без предупреждения. Освальд не терпел показывать, что ему больно, и тем более «выглядеть настолько плохо». Он сидел на высокой кушетке, и голые стопы едва касались пола. Они дрожали от порывания встать. Меня даже не заметили. — Д-р Харрисон… — Черт возьми! — снова окрик, похожий на тот, что был услышан впервые. Дрожащая рука убрала длинные волосы за ухо. — Вы меня напугали, Кастильо… — злость ненадолго отступила. Сомнение вытеснено ругательством: — Эта идиотка вся затряслась, когда я приказал сделать инъекцию. Всадила тупой иглой, так она сломалась! С металлическими иглами такое не редкость… Я старался не смотреть на него, чтобы не смущать. Но в чужих интонациях прорывалась дрожь, похожая на лихорадочную — примерно понятно, что отпечатано на лице. Порой у него болят ноги. Не исключено, что болят всегда, как бывает у многих, перенесших полиомиелит в детстве. Но в большинстве из случаев он не подает виду, только когда сводит лицо и бросает в ледяной пот. Против таких предательств тела не находится дисциплинарных приемов. — Могу ли я помочь? Уйти просто так и оставить Освальда с приступом боли нельзя… Но и настаивать, зная, как ему тяжело принимать помощь, почти нереально. — Вам так хочется видеть это жалкое зрелище? — Нет… В вас не торчит шприц со сломанной иглой, так почему жалкое? Смешок с его стороны вышел тревожным, сквозь очевидное страдание. Он не выставил меня прочь и даже не возразил. Я понял это как разрешение и принялся готовиться, все еще не смотря в сторону д-ра Харрисона. Мы оба молчали, как будто происходило нечто недопустимое. — Мне не хочется… Освальд всегда прямо говорит о своих намерениях. Это то, чему тоже стоит научиться. — …Чтобы вы воспринимали меня как больного, за которым нужен уход. Вот и все, — отрезал он. — Я не думаю о таком. — Рано или поздно начинаешь думать. Смотря на кого-то, как на случай из справочника… Зацикливаешься на проявлениях. Видишь один анамнез. Отличие от остальных, часто вызывающее только брезгливость или желание излечить… Смотря на кого-то… как на что-то беспомощное и зависимое от тебя, невольно забываешь, что это человек. И без того тусклое желание практиковаться во врачебном деле умерло во мне окончательно. Я испугался, что начну напоминать д-р Харрисона не только в его достоинствах, но и недостатках, которые часто являлись обратной стороной одной медали. Я попытался отшутиться: — За все время нашего знакомства вам не пришло в голову провести надо мной трепанацию. Тем более, я не вижу ваш паралич как то, что следует исправлять. Вообще вмешиваться. Я совершенно некомпетентен в этом. На меня смотрели неотрывно и долго, и, когда я повернулся, д-р Харрисон продолжал вглядываться в мои глаза, говоря все также о своем: — …В обратном случае, исключительные прецеденты вызывают жуткий интерес и даже обсессию. Не менее губительную для пациента, — стоило бы отметить. Но есть дело поважнее: — В крестец? — Да. — Ложитесь. — Предпочту сидя. Освальд, оперевшись руками об кушетку под собой, смог повернуться ко мне боком. От напряжения в мышцах подрагивала хилая спина, и я, ведомый удобством и успокоением, уложил ладонь на его слабое плечо. Спутанные волосы щекотно касались пальцев. Морфин введен. Д-р Харрисон размякше прижался к моему запястью щекой, заросшей бородой, так просто и естественно, что я не придал этому значения.