***
Иногда сомнение кололо в затылке: стоило ли вообще сообщать кому-либо о Пяти Реальностях? Те, кто познавал их, не нуждался ни в проводниках, ни инструкциях. Какая сила вела под руку, склоняя к попыткам познать необъяснимое разумом? Устройство личности? Все то же желание не быть одному? Глупая идея — вывести людей за предел! Расширить спусковую железу и уничтожить закон рождения и умирания! Так какая же сила вела под руку? Гордыня? Жизнелюбие? Но раз организм человека предполагает в себе наличие особого зрения, почему нужно пренебрегать шансом узнать Миры? Больше не придется бояться боли. Время исчезнет. Абсолютная свобода восторжествует. У каждого будет ключ к Иверсте. Хочу верить, смотря в блестящие глаза д-р Харрисона. — Вам очень нравится Иверста, — как раз отзывается он. Опустившись на стул, я принялся наскоро засучивать рукав, чтобы сдать кровь на обнаружение эктоплазмы. Мы долго пытались найти «вещество медиумов», но практические данные опровергали наличие такой жидкости в организме провидцев. — Помните, я рассказывал, что однажды камал очистился водой и превратился в валока?.. Увидев его светлую ауру, сложно думать о чем-то другом. Слишком яркий свет слепит нас, но его тело излучало, наоборот, мирное свечение, хотя и белое. На валоков уютно смотреть. Освальд малозаметно улыбнулся в густую бороду, расположив вытянутую руку поудобнее. — Пробудившись, он сразу знал, куда ему нужно: в Иверсту. Мгновение назад в нем не было ни капли сознания, только ужас и темнота. Но вот мгновение истекло, он стоит предо мной, красивый и… счастливый? Нет, ему не нужно счастье. Он и есть счастье. Умиротворение. Валоки — это начало. Иверста — проявление света валоков, это жизнь. Они посещают Иверсту как прямое отражение своей сути. — Раз мир людей, Пандора, — это середина всех Реальностей, в которой пересекается всё, есть ли у нас форма пробуждения? Не такая, как у валоков. Но схожая. У вас есть «ключ» к Иверсте. В некотором смысле, вы тоже пробудились, д-р Кастильо. Я так думаю. Услышать подобное о себе от того же существа, что и я сам, оказалось… тяжело. И приятно. Жуткое сочетание, толкающее на слезы и благодарность, благодарность, благодарность…. Жгут сдавил предплечье до бешеной пульсации. Сглотнулось с трудом, как если бы шея была обмотана колючей проволокой. — Вы слишком хорошо обо мне думаете, д-р Харрисон… Разве я что-то сделал? Просто рожден… Почти черная кровь заполняет полость шприца. — Вы страдали и практиковали волю. — А вы — разве нет? — горечь осела в моем вопросе. Освальд заметно посерел и хмуро задумался; он стал жестче, непримиримее и будто бы на грани чего-то очень неприятного как для него, так и меня. Ответ нашелся только после того, как по моим венам вновь двинулась кровь. Он отодвинулся подальше и отчеканил: — Страдания окупаются вашей помощью.***
Д-р Харрисон сиял от восторга, когда я предложил опробовать тестировочный эктопломатин на себе. Как оказалось, эктоплазма не выступает на кожных покровах, как убеждали в том медиумы. Это — один из гормонов шишковидной железы, избыток которого приводит к метаморфозам сознания. (Не переношу термин «измененное сознание»: это всегда патология, бред, неадекватность, сумерки.) Он не выдержал и схватил меня в тот миг за плечи, сжимая и сбивчиво тараторя: «потрясающе!.. Мистер Кастильо, когда мы решимся, прошу, сообщайте о любых переменах! Если вам будет плохо, то мы немедленно прекратим опыт. Ваше состояние дорого не только центру, но и лично мне, мистер Кастильо…!». Затем решительность меркла, и через два часа, после воодушевленной готовности, приходила слабость, выраженная в печальном взгляде: «Нет… Я не могу ставить под удар ваше здоровье. Давайте обождем точных данных». Никогда раньше не доводилось видеть, как д-р Харрисон разрывается напополам: он спокойно расселял пациентов клиники, опрашивал об их прошлом, составлял картотеку для прибывших, припоминал мерзкие детали для точного определения психотравм… Ко всему он относился ровно, вздымаясь нравом лишь в личных разговорах о волнующих темах. Изредка в спорах со мной он доводил себя до злости, редея в щеках и ушах — не больше. И тут — нежданная нервозность, настоящая пытка для него и моих дотошных мыслей. Имелись доводы, которые могли бы убедить испытать препарат: мое безразличие к телесным мукам и непомерное желание находиться в Ультра-реальности повсеместно, без перерывов и выжидания особых состояний, которые рано или поздно заканчиваются. Зачем-то я захотел вернуться домой, к этой планете, и, начав снова влачить бренность, заскучал по нераскрытым тайнам вселенных. Как окажется позже, эктопломатин применится на психически нездоровых детях. Они наиболее чувствительны к другим материям, поскольку их земная оболочка еще незрела и парит между мирами, а психика — разобщена. Шишковидная железа активно функционирует у всех детей, но у переживающих сильный стресс доходит до сильнейшего выброса эктоплазмы, аномально расширяется — у близнецов. Д-р Харрисон спросил меня о ребяческих годах между прочим, пока я штриховал углем клетку Ремора. Я понимал, зачем он спрашивал про отца и мать, про многочисленных братьев и сестер…. Освальд не раз пытался добиться определенных ответов касаемо ранней жизни, но многое из оной оказалось бы для него непонятным, странным и… ненужным. Все самое тревожащее покрылось рубцом, перекрывающим детали, тонкости и нюансы. В вопросе прежних переживаний я чист, как вода Палонтраса; источник боли выцвел и больше не топит по ночам, склоняя к краю помешательства. Гораздо полезнее делиться сведениями о населении иных реальностей, чем выписывать детство Леона Кастильо, появившегося на свет еще в начале прошлого века. Вряд ли от него осталось хоть что-то из того, что я принес в клинику. Лишь видения, не поддающиеся здравому смыслу. — Ваша фамилия… Вы родом из Испании? Сейчас — из пустоты. — Мои родители — испанские переселенцы, аристократы, но мы уже давно считаем себя аргентинцами… Считали, наверное? Моя безродность значила больше, чем действительное происхождение. — Мы остались верны унитаристам, когда началась гражданская война…. Но я уехал. Жить было невозможно. — Я очень мало знаю об Аргентине… — у Освальда почти обжигающее дыхание, когда он следит через мое плечо, как оформляются страницы дневника. Я разрешаю смотреть и отмечать. А еще — бережно вытирать мои черные пальцы, перемазанные грифелем или чернилами. Он обладает удивительной способностью давить, не налегая; снимать скальп, просто находясь немного сзади, и разрушать, слегка прижимаясь к спине. Я даже не уверен, правда ли я жил в Южной Америке. Но, гуляя и влачась по улицам, гетто и таунхаусам, заметив свежую тушу, подвешенную на крюках, я не удержался и зашел. С купленным стейком энтранья я вернулся в клинику. Я прижимал к груди упругий и жаркий кусок, словно вырванное сердце, а сумка постанывала шорохом мне в ответ. Освальд как раз собирался на ужин, но я внес существенные изменения в трапезу. Вместо крепкого кофе и столовой еды — мясо по аргентинскому рецепту. — Выглядит вкусно. Но очень твердо… Какая часть говядины? — вилка не берет плотность стейка, слегка кровящего от прокола. — Крайний кусочек диафрагмы. Мясо для бедных, — и что-то колоссальное, давящее, способное раздавить в хлипкое ничто, размазало меня по кафелю. Я нехотя расплакался, точнее, расплакался, не надеясь, что у меня получится. Но как только память подкинула старое, чуть ли не античное воспоминание, как я убегал к домашней прислуге, чтобы разделить с ней не до конца прожаренную диафрагму, то связь с материей натянулась. Стало непонятно, почему я вдруг оказался в Англии, я не смог понять, как вообще может такое случиться, что я, катавшийся в свои сорок лет на каретах, езжу сейчас на трамвае и метро… А ведь мне все ещё не исполнилось сорок один… Стало одичало: я оторвался от севера Буэнос-Айреса… Я больше никогда не увижу свою mamá… Да нет же, она уже мертва, как мертв и я сам! Впервые захотелось задуматься: а сколько же лет Леону Кастильо? То есть, сколько лет мне? Этот некий Леон подброшен в мир, оставлен у его порога, не зная ни близких, ни самого себя, но нуждаясь в каждом из. Чудо, что получилось не погрязнуть в мощнейшем наплыве растерянности. Я озирался и смаргивал непрошенную влагу, пока мою голову не остановили. Уже не выйдет спрятаться или заметаться: ладони прижались крепко, внушающе и — с призывом посмотреть перед собой. Я так и сделал. Трудно. — Я вам очень благодарен, д-р Кастильо. — Почему? — …За вашу помощь, за вашу доброту, за то, что вы решились вспомнить, о чем вспоминать не хотелось, но вы сделали… ради меня… Спасибо за ужин, Леон, — он говорил, а я пытался перенять это тихое спокойствие, струившееся от глаз напротив. Мне захотелось склониться поближе и ощутить тепло рук на затылке. И когда я поник плечами, Освальд обнял мою макушку, будто точно зная, как я нуждался в этом. Вдруг я обнаружил в себе энергию, чтобы не только встать, но и опуститься вниз, на блестящий холод бирюзовой плитки. Уже не волновало, как бы это смотрелось, если кто-то зашел; если бы я задумался, стоило ли вообще показывать свою уязвимость. Но в хлипкий миг потерянного сознания я прибился к единственной константе, которая была мне доступна. Я оказался не просто рядом — у самых ног. — Поднимитесь, — Освальд не разозлился и не испугался. Он всего лишь посоветовал, как если бы хотел предложить лучший выход. Не то чтобы победа и успех меня сколько-нибудь направляли. — Не хочу, — честно сознался я. Наоборот: покой завязывался лишь в близости, которой мне желалось поделиться. Вряд ли я однозначен в сокрушенном падении, красным от слез лицом и прижатой к коленкам щекой. Но для моего зрения все казалось кристально чистым и прозрачным, как утреннее небо. Если д-ру Харрисону определено понять, если он только поймет… тогда я точно не ошибся. — Если не хотите, то просто оставайтесь со мной.