Поезд на юг

NC-17
Завершён
172
Размер:
87 страниц, 35 766 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

I.

Настройки
Ты знаешь, Рокэ… Рокэ. Так странно, что я беру и запросто называю тебя по имени. Иногда — раньше чаще, почти каждый день, теперь уже изредка, спасибо отцу Герману — мне начинает казаться, будто всё, до чего я ни дотронусь, осыпается у меня под руками, выскальзывает сквозь пальцы, и ладони в самом деле влажнеют, становятся скользкими, и тогда я тихонько говорю: Ро-кэ. И вещи обретают свою привычную твёрдость, собираются заново, и мне больше не нужно за них судорожно хвататься. Вот сейчас я уже устроился на своей полке, запихнул под неё чемодан — полупустой, я мог бы обойтись сумкой, но Айри всё-таки настояла, чтобы я его взял. Попробовал бы ты переупрямить Айри. Проводница принесла тизан — славная девочка, хотя тизан здесь, честно говоря, на вкус не сильно лучше сосновой коры. Когда-то я жевал её на спор, и Айри пришлось отдать мне своего деревянного солдатика. Она потом сердилась, что я с ним неправильно играю. Мне было скучно строить крепости и устраивать сражения, я усаживал кукол, солдатика и плюшевого кабанчика на стул перед собой, связывал две верёвочки, будто это стетоскоп, и говорил: «Дышите, сударь, сударыня. Не дышите. Повернитесь. Какие у вас жалобы?» И потом, разумеется, прописывал микстуры: из лепестков камнеломки, из сосновой смолы, из одуванчикового пуха. Конечно же, мои больные очень скоро выздоравливали и горячо благодарили меня. Помню, отец как-то зашёл ко мне и увидел, как я играю. Он сгрёб меня за плечи, похлопал по спине и сказал, что ему смена растёт. Я был ужасно горд и весь день улыбался так, что Айри сказала, что у меня лицо треснет. Я показал ей язык в ответ, и какое-то время мы друг на друга дулись, но потом, конечно, помирились. Айри была грустная и сердитая в тот день, мама на неё напустилась ни за что ни про что. К маме вообще лучше было не подходить, когда отец приезжал: она всегда его ждала за несколько дней и вся светилась, но как только он появлялся на пороге, она как будто специально искала, к чему бы прицепиться. Или добрался он слишком поздно и ужин успел остыть, или от него чуть-чуть пахло спиртным — тогда она поджимала губы и отворачивалась, или он рассказывал что-то своё, армейское, и у него проскальзывало не вполне приличное слово — мама подскакивала ко мне или к кому-то из девчонок и закрывала нам уши. Какой смысл?.. Можно подумать, мы в гимназии такого не слышали. Я как-то привык думать, что врачом я захотел стать из-за отца, а ведь он на врача вовсе не был похож. Он приезжал в военной форме, рослый, подтянутый, и я обожал зарываться носом в его куртку: она пахла поездом, потом и ещё немножко чем-то едким, как реактивы в кабинете химии. Ещё мне нравилась его фуражка с большой золотистой бляхой и кожаные сапоги, и было немножко жалко, что он никогда не носит их дома. Про отца говорили, что он талантливый военный медик, блестящий исследователь. Мы с девочками мало что понимали про его работу, для нас она значила прежде всего то, что он уезжает на много месяцев — в Олларию, в Сэ, в разные другие большие города, иногда даже за границу. И что мы не должны ни в коем случае из-за этого плакать и расстраивать маму, а должны слушаться её во всём и получать отличные отметки в гимназии. А когда он вернётся — «совсем скоро, вы и не заметите, как время пролетит!» — он привезёт нам игрушки, каких нет ни у кого в Надоре, и много вкусностей. В общем-то, так оно и бывало. Гимназию, конечно, мы не любили — мы с Айри; когда Дейдри и Эдит начали учиться, им уже полегче было. Удивляться тут нечему, мы всегда держались особняком, и мама говорила, что дети навозников недостойны даже стоять рядом с Людьми Чести и потому они всегда будут нас ненавидеть. Кто такие Люди Чести, я знал, ещё когда был совсем маленьким. Мама и отец Маттео рассказывали о большой и прекрасной стране Талигойе, которой правили мудрые короли Раканы, и помогали им рыцари из самых древних и знатных семей, которые всегда защищали справедливость и были верны своему слову. Но шли годы, и возле Раканов стало появляться всё больше злых людей, которые думали только о своей выгоде. Им не было дела до благополучия Талигойи, они все пришли из чужих земель — гоганы, варастийцы, мориски, кэналлийцы — и думали только о том, как захватить побольше земли и загрести побольше денег. Страна стала беднеть, чужаки подбили народ подняться против своего короля — и Раканам пришлось бежать, скрываться, но Люди Чести по-прежнему верны им и делают всё для их возвращения. И я тоже Человек Чести, говорили мне, и я не должен обращать внимания на пустоголовых мальчишек, чьи родители — всякий сброд, разбогатевший при республике. Что ж, по большому счёту мне это удавалось, если только они не начинали смеяться над моим пиджаком, который я носил несколько лет, и не совали лягушек Айри в портфель. Всему есть предел, и иногда я всё-таки возвращался домой с синяками. Но в целом жилось нам совсем неплохо — до того дня, как маме прислали телеграмму из Управления военной медицины. Я толком никогда с тобой об этом не говорил — и сейчас, наверное, не решусь написать, если не буду твёрдо знать, что это письмо тебе не отдам. Да и зачем оно тебе? Думал отвлечься, занять руки и голову — как-никак, до Алвасете двое суток, скука несусветная — а меня, видишь, понесло зачем-то в детство… Решено: я не покажу тебе этого письма, а значит, я могу писать всё, что в голову взбредёт. Видишь ли, я так себе помню, что было до этого. Отец, как всегда, собирался уезжать — он уже больше года работал в Дриксен, проводил исследования вместе с их местными учёными. Мама то смотрела на него блестящими глазами и старалась дотронуться до его руки, то поджимала губы и цедила, что его там уже заждалась «Гретхен — или Гудрун, или Герта, или как там её». Словом, ничего необычного. Отец улетел, всё понемногу вошло в колею — и тут вдруг во всех газетах пишут, что Фридрих нарушил все союзные договорённости и перешёл границу под Лауссхен. Я ни тогда, ни сейчас толком не понимал, что же там всё-таки стряслось и кто открыл стрельбу первым. Думается мне, что всё-таки без Фердинанда не обошлось: он чуял, что кресло под ним шатается, что не усидеть ему до конца срока. Вот и решил, видимо, отвлечь внимание: пусть люди думают о войне и о сволочи Фридрихе, а не о пустых прилавках. Не мне рассказывать тебе, что из этого вышло. А за отца мы переживали, конечно, но не так чтоб прям до тряски, мы ждали его домой со дня на день. Ведь должны же были его эвакуировать, раз теперь мы с дриксами воюем? Не могли же его там бросить? И тут пришла телеграмма. На официальном бланке, с печатью. О том, что майор медицинской службы Эгмонт Окделл погиб во время перемещения в лагерь для интернированных, при попытке прорваться к регулярным частям армии Талига. Мама — ну, она несколько дней молчала. Просто сидела в своей комнате, не ела, ничего не говорила, тихо было так, что жутко становилось, только газетные листы шелестели. Потом она, конечно, ездила в управление, забрасывала их письмами, добилась встречи с министром. Ей показали приказ, будто бы всех учёных, кто был в командировке в Дриксен, ещё за две недели до начала войны отзывали домой. А отец якобы не подчинился. Как у них это всё легко и естественно сложилось: майор Окделл ни с того ни с сего начинает своевольничать и нарушает прямой приказ командования, начинается война, его везут в лагерь, он пытается выбраться и ловит пулю. А спустя два дня госпиталь, в котором он работал, совершенно случайно бомбит талигойский лётчик. И никто из персонала не остаётся в живых. Мне тогда было двенадцать. Кажется, я как-то быстро понял, что за отца теперь я и что плакать при маме нельзя ни в коем случае: ей от этого становится хуже и она или кричит, или смотрит этим своим застывшим каменным взглядом. Так что я следил, чтобы девочки не хныкали, развлекал Ди и Эди, напоминал Айри про заданные уроки и предлагал вместе их проверить, а когда мне становилось совсем тошно, я убегал в сосновую рощу, она начинается прямо за нашим домом, через дорогу. Я ложился куда-нибудь на пригорок, в траву, подперев рукой щёку, и думал. Конечно, в те дни мне ужасно не хватало кого-то, с кем я мог бы поговорить, высказать все распирающие меня вопросы. Эр Август появился уже потом, когда я учился в выпускном классе и когда у нас вдруг возник автомобиль с шофёром, морисская мебель красного дерева в гостиной, когда зимой мы уже не боялись, что паровое отопление отключат за неуплату. Эр Август на многое мне раскрыл глаза. А тогда я сам сидел над газетами, отчёркивал абзацы, которые имели хоть какое-то отношение к бомбёжке госпиталя в Лурме. И за несколько лет я вывел для себя, что того лётчика так и не наказали, а ведь он сбросил бомбу на больных и раненых. Наоборот, его вскоре наградили орденом Талигойской Розы, повысили в звании, а когда он захотел уйти из воздушных сил, его с почётом проводили в отставку. Имя я узнал не сразу, но всё-таки узнал. И видел фотографию на жёлтой газетной бумаге — лощёный, с орденской перевязью через плечо, совсем молодой ещё. Взгляд эдакий вполоборота, самодовольный, холодный. Рокэ Алва, полковник, командир Второй Особой кэналлийской эскадрильи — я постарался хорошенько запомнить, хотя тогда я понятия не имел, что, собственно, собираюсь делать с этой информацией. *** На станции зашла соседка. Кажется, мы только что проехали Ренкваху-Северную — честно говоря, не представляю, что можно делать в такой глуши, тем более что на деревенскую жительницу эта дама вовсе не похожа. На вид ей немного за шестьдесят, у неё ярко-алые ногти, такая же алая кожаная сумочка, ещё сумка побольше и три чемодана. Пришлось повозиться, чтобы разложить её вещи так, чтобы и у неё, и у меня была возможность хоть немного пошевелить ногами. Почтенная эрэа уже успела и посетовать на молодёжь в моём лице — когда я недостаточно быстро поднялся, чтобы пропустить её баулы, и похвалить — когда я всё-таки придумал, куда приткнуть её сумку. А сейчас она уже заказала отбивную по-надорски — ох, боюсь, когда ей принесут обед, она составит превратное впечатление о надорской кухне. Хотя, может, с едой здесь получше, чем с тизаном? За окном уже темнеет — знаешь, то самое медленно меркнущее серое небо, которое вдруг превращается в густо-фиолетовое, всё такое же тяжёлое, низкое, без единого просвета. Не удивлюсь, если пойдёт дождь. Айрис, провожая меня, корила, что я не взял зонт — а зачем он мне, я же не собираюсь куда-то сорваться по дороге. А в Алвасете дожди ещё нескоро, вывалишься на перрон и сразу взопреешь в шерстяном костюме, зато можно сразу — к морю, и Леворукий с ним, с багажом… Самое смешное, что про море я в первый раз услышал от Альдо. Он только-только приехал из Агариса, загорелый, весь какой-то ослепительно-искрящийся. Он говорил про узкие улочки, вымощенные камнем, сбегающие к полоске набережной — и я видел их, как будто я там плутал вместе с ним; он, смеясь, рассказывал, как ему месяцами приходилось завтракать и ужинать варёной морковью, и я вместе с ним покатывался от хохота; он хмурился, вспоминая о гоганах, которые жиреют, вытягивая все соки из исконно талигойских земель — и я тоже злился и представлял, как Талигойя вновь станет могущественной и мы прогоним всех пришлых паразитов. Эта встреча случилась месяца через три после переворота, после того, что было принято называть Великим возвращением. По правде говоря, я и сейчас не очень-то вижу альтернативы тому, что случилось. Увязнув в войне с «гусями», Фердинанд забил последний гвоздь в крышку своего гроба. Когда его правительство разогнали, все вздохнули с облегчением — даже те, кто никогда не желал возвращения Раканов. Ну, а Эрнани только и ждал такой возможности, он бы её из рук не упустил. Ты сейчас, наверное, качаешь головой. Так и вижу, как ты глядишь на меня с насмешкой: что, дескать, способен понять в политике шестнадцатилетний парень, разве мог он запомнить хоть что-то важное? Может, ты и прав. Я тогда, честно говоря, больше думал об экзаменах в медицинскую академию, и дни мои были заняты зубрёжкой. И я не сразу замечал даже то, что касалось меня напрямую — к примеру, как уважительны и деликатны сделались учителя, как те соклассники, кто прежде насмехался и косо смотрел на нас с Айри, теперь набиваются в приятели. Ещё бы! Окделлы, те самые, о ком пишут на первых полосах, кого приглашают в резиденцию Верховного правителя на обед! Перед каждой такой поездкой мама устраивала нам с девочками жесточайший экзамен по этикету, а заодно по истории, землеописанию, литературе. Напрасно, судя по всему. Эрнани, будущий Венценосный Анакс Талигойи и всех Золотых Земель от Устричного до Холтийского моря, а тогда ещё просто Верховный правитель, был любезен, но никогда не говорил с нами подолгу — и уж точно у него были дела поважнее, чем интересоваться, помним ли мы, в каком году Гальт и Гайифа подписали мирный договор. А на Альдо так и вовсе наводило тоску всё, что так или иначе связано с учёбой — кроме, может, его любимой химии. Как-то раз, когда мы уже успели сойтись довольно близко — насколько в принципе возможна близость между двадцатилетним юношей, сыном правителя, и шестнадцатилетним гимназистом, которому посчастливилось принадлежать к одному из тех семейств, от которых можно ожидать предательства чуть менее, чем от всех прочих — он позвал меня в святая святых, свою лабораторию. Он давал мне подержать длинную тонкую палочку, капал на неё каким-то раствором, и она искрилась в моих руках красным и зелёным огнём, испускала вонючий дым, и я изо всех сил старался не раскашляться и надеялся, что со мной не случится приступа надорской болезни: ни в коем случае нельзя было опозориться перед Альдо, таким крепким, атлетично сложенным, прекрасным. Потом мы стояли у раскрытого окна, я переводил дыхание, а Альдо, смеясь и размахивая руками, рассказывал, как он надышался парами ртути и его чудом вовремя нашла бабка Матильда. Ещё он говорил, что ртуть в малых дозах, возможно, очень скоро станет перспективным лекарством от всевозможных инфекций — «это ведь по вашей части, доктор Окделл?» У меня лицо горело от восторга, когда он меня так называл. Уже много позже я узнал, что Эрнани в минуту особого благодушия намекал моей матушке, что экзамены могут стать для меня не более чем формальностью. Однако матушка явила чисто окделльскую твёрдость и незыблемость, заявив, что её сын должен доказать, что достоин места в академии. Что ж, я доказал. Тем же летом я держал экзамены в столице, которая уже носила имя Ракана, и стал студентом-медиком. Я сделал первый шаг на пути к исполнению моего заветного желания… первый шаг на пути, который привёл меня туда, где я оказался сейчас: моя почтенная пожилая соседка рассматривает меня сквозь очки и спрашивает, не встречались ли мы прежде, а мне хочется натянуть одеяло на лицо. Не буду. Смотрите, моя эрэа, смотрите хорошенько. Сомневаюсь, что узнаете. *** Помнишь наш с тобой разговор в самом начале моей стажировки? Ты позвал меня к себе в кабинет, много шутил — колко и зло, упомянул знакомство с моим отцом — вскользь, как нечто незначимое, а я был готов кинуться на тебя с кулаками. Ты сказал тогда странную вещь: якобы тебя, военного, всегда тянуло ближе к медицине, а он, медик, тянулся к войне — на том вы и сошлись. Похоже, меня это царапнуло глубже, чем я готов был себе признать. Я стал доказывать, что между нашей с отцом и твоей стороной, между медиками и военными, не может быть ничего общего: мы спасаем — вы разрушаете. Кажется, я был очень резок — тем более, учитывая, что именно от тебя зависело, получу ли я хоть сколько-нибудь приемлемый отзыв о моих навыках и способностях. А ты смеялся, а потом чуть подался вперёд в своём кресле и поинтересовался — я как сейчас помню твой голос, иронически-спокойный, будто бы даже не лишённый сочувствия. «И что же, вам никогда не приходилось причинять боль живому существу, убивать его? На благо вашему обучению, конечно же, не по прихоти. Возможно, вам даже не хотелось этого делать, но вам говорили: «Вперёд» — и вы подчинялись. И убеждались, что иногда без этого не обойтись». Я почти выпалил «Нет!» тогда. Но вспомнил клятых лягушек. Знаешь, перед первым практикумом по анатомии я несколько опасался… да чего уж там, боялся: вдруг не совладаю с собой, увидев труп, растеряюсь, захочется сбежать. Но оказалось, что мне неплохо удаётся сосредоточиться. У нас на курсе многим делалось дурно в анатомичке, Заль раза три падал в обморок — а меня мэтр не раз хвалил за спокойствие, за внимание к деталям. А вот когда разрезаешь живое существо — Я сейчас пытаюсь вспомнить себя тогдашнего, и память выхватывает детали: как дрожала рука со скальпелем, как я ронял его, как пытался сосредоточиться и дышать глубоко, ртом, как я зарисовывал пульсирующие внутренности и меня потом ещё пару часов мутило. Но, Рокэ, я всё никак не могу вернуть, вызвать в себе то ощущение — отчего же мне всё-таки было так тяжко. Что это было — страх, боль, гнев? Мне временами кажется, что после Гальтары я в принципе разучился что-то такое испытывать, какую-то часть меня просто взяли и отрезали. Вернее, сам я отрезал. А потом посреди ночи просыпаешься, как от толчка в бок, лежишь, смотришь в потолок, в темноту. Глаза сухие, и во рту сухо. А внутри ноет и ноет, тоненько, как комар зудит на одной ноте. Наверное, вот это самое. *** Впрочем, за исключением пары таких лабораторных — да ещё щели в стене, за письменным столом, которую мы с Берто обнаружили не сразу и не могли понять, кто же тайком подъедает наши припасы, жизнь моя в столице складывалась очень приятно. Зубрёжки, правда, было по горло, особенно на младших курсах, но к ней я давно привык, и я узнавал много по-настоящему интересного. А главное, я наконец-то был не один. После того, как десять лет кряду подпираешь стенку на гимназических переменах, так радостно становится, когда тебя запросто зовут выпить тинты, прогуляться в городском саду или сплавать на лодках по Данару. Мама, надо сказать, не одобряла большинство моих знакомств. Я уж не говорю о Паоло или Берто, для неё даже Арно имел недостаточно чистое происхождение. «Маршал Савиньяк отступился от дела Людей Чести, — говорила она, и её сухой звонкий голос напоминал мне перестук чёток под её пальцами. — Ты служишь Талигойе, Ричард. Талигойя не нуждается в дружбе предателей». Талигойя, может, и не нуждалась, а мне-то ох как хотелось дружбы. Ещё меня время от времени звал к себе эр Август. Конечно, я не мог держаться с ним так же свободно, как весной, когда он гостил у нас в Надоре — всё-таки он был вице-ректором Академии, а я студентом, но он всегда как-то умел соединять доброжелательное внимание и положенную дистанцию. Помню, в доме у него было очень тихо, только часы в зале отчётливо постукивали, и пахло травяными отварами, микстурами. Не самая жизнерадостная обстановка, но навещал я эра Августа с радостью: он много и охотно рассказывал, как работал вместе с моим отцом, как они до ночи просиживали в лаборатории, спорили, как выбирались за город, рыбачили на берегу Данара, как однажды лаборант перепутал пробирки и мой отец чудом успел понять, в чём дело, не дал вирусу попасть за пределы института. Именно от эра Августа я наконец узнал, чем мой отец занимался вместе с дриксенскими медиками. Они работали над вакциной от штамма инфлюэнцы, который чаще других вызывал смертельный исход. Эр Август советовал отказаться от этого назначения, считал, что союз с дриксами непрочен и у моего отца могут возникнуть проблемы, но отец всегда ставил пользу превыше всего. Я слушал с горечью — но и с гордостью. У меня все эти годы в голове так и сидел вопрос, зачем же Фердинанд отдал приказ бомбить госпиталь. Так что я не мог не попробовать осторожно расспросить эра Августа, могли ли исследования инфлюэнцы чем-то помешать властям Талига. Эр Август ответил не сразу, он долго цедил мелкими глотками горячий отвар, и лицо у него было такое, будто у него что-то сильно разболелось. А потом он сказал: «Кэналлийские лётчики успевали делать в сутки по нескольку вылетов. Такого не выдержит даже самый крепкий организм, если только не использовать стимуляторы». Я понял, что он говорит о сакотте. «Видишь ли, Ричард, принимая некоторые препараты, человек очень скоро теряет чувство реальности. И самое страшное — он сам не понимает, что его мозг видит не то, что есть на самом деле. Рокэ Алва был одним из самых успешных асов, его положение в военно-воздушных силах было исключительным. И он сын правителя Кэналлоа, это тоже не последнее обстоятельство. Я полагаю, Фердинанд попросту не решился объявить о том, что у Алвы прямо во время боевого вылета случился галлюцинаторный приступ. Да и невыгодно было снимать Алву с командования. Вот это дело и замяли». *** В те дни мне нередко казалось, что эр Август за меня очень беспокоится — и как можно деликатнее пытается это скрыть. Он много говорил о моей будущей работе, о том, как необходимы Талигойе талантливые и самоотверженные врачи. Расспрашивал, определился ли я уже со специализацией, думал ли над темой выпускной работы, есть ли у меня на примете место, куда я рассчитываю устроиться в дальнейшем. Как раз в то время у меня едва не случилась крупная ссора с матерью: она настаивала, чтобы после окончания учёбы я вернулся в Надор. Не знаю уж, какие именно аргументы нашёл эр Август — или дело было главным образом в его манере убеждать, мягкой, уважительной и притом настойчивой, в его обволакивающем тоне — но вскоре после того, как он переговорил с ней, она написала мне, что не возражает против того, чтобы я остался в Ракане. Мне оставалось учиться больше двух лет, всё могло ещё много раз поменяться — но дело было не в этом. Меня как будто волной тёплой накрыло — и я согрелся наконец. Я чувствовал, что у меня наконец есть кто-то, кто встанет на мою сторону полностью, без оговорок, для кого важно, чтобы мне было хорошо. Я пытался рассказать об этом эру Августу, как-то дать ему знать, насколько я благодарен, насколько для меня важно то, что он захотел мне помочь. Он смутился, стал говорить про то, как непросто молодому врачу закрепиться в столице, что я не должен терять время впустую уже сейчас, советовал мне какие-то курсы, обещал пропуск в архивы… Он всё время хотел меня чем-то занять. Может, ещё и для того, чтобы я не успел сблизиться с теми, кому он не доверял, но в первую очередь — чтобы я не искал тебя. А я искал бы. Не думая, не осознавая — просто меня тянуло туда, где мог бы быть ты, где я мог встретить тебя как бы случайно. На улицу Мимоз, к кованой решётке с летящими воронами. В особняк на площади Оленя — Арно взахлёб рассказывал, как пару лет назад ты приезжал к ним, надирался до закатных тварей с его старшими братьями и учил его жульничать во вьехаррон, как вдрызг пьяным затушил одним выстрелом три свечи. К недавно отстроенному зданию на набережной — стекло и белый мрамор, стрельчатые арки, широкие окна, простор, свет. Здесь тоже без Арно не обошлось, именно он рассказал мне, кому принадлежит клиника «Ласточка». Не знаю, что бы я делал, если бы мы всё-таки столкнулись. Бросился бы на тебя со скальпелем, стащенным из лаборатории? Смешно, хотя не берусь утверждать, что не дошёл бы до такого. Ты был в Кэналлоа. В сущности, южный экспресс добирался туда меньше чем за сутки, не было ни кордонов, ни пограничного досмотра, но… взять билет значило сказать себе: да, я еду искать Рокэ Алву. Где-то у моря живёт Рокэ Алва, которому однажды что-то привиделось под сакоттой, и он сбросил бомбу на моего отца. Почему он до сих пор живёт? Пока я не мог увидеть тебя рядом, настоящего, из плоти и крови, тебя как будто и не было вовсе. Твоё не-бытие хранило меня. А ведь ты бы мог приехал в Ракану, вдруг, из прихоти или по делу, и я бы наверняка ради такого случая всё-таки стянул из лаборатории что-нибудь острое или просто ринулся на тебя с кулаками. Если голыми руками, то мне понадобилось бы очень много удачи, чтобы попасть костяшками тебе по переносице или рассечь бровь — прежде, чем ты отшвырнул бы меня так, чтобы я приложился затылком, лопатками, сполз на пол… Ты смотрел бы на меня сверху вниз, пошевелил бы эдак пальцами — как будто раздавил насекомое, которое успело тебя ужалить — а кровь стекала бы по щеке, по подбородку, на распахнутый ворот рубашки, тебе лень было бы её утирать… Из носа кровь, конечно, тёмная, вишнёвая, как твоё любимое старое кэналлийское — это был бы первый и единственный раз, когда я бы её увидел, и вряд ли я догадывался бы тогда, как горячо я должен благодарить Создателя. Я не ранил бы тебя всерьёз, конечно. Годы спустя, когда ты учил меня драться, злился, называл неуклюжим, деревянным, кабанистым — Леворукий и все твари его, откуда ты слово-то такое выкопал? — я начал осознавать, как же трудно тебя достать и как легко тебе убить меня, даже не притронувшись к оружию. Нет, меня забрали бы в полицейское отделение, составили бы протокол и отпустили на все четыре стороны, подмахнув в личное дело отметку о неблагонадёжности. С этой отметкой меня наверняка не приняли бы на испытание в орден рыцарей Талигойи, даже при содействии эра Августа. Представляю, скольких злых слёз стоила бы мне эта потеря, сколько я мучился бы и клял себя последними словами. Рыцари Талигойи были личной гвардией Эрнани, его отрядом по особым поручениям, туда принимали только тех, кто происходил из лучших семей, имел безупречную репутацию и уже доказал свою преданность анаксии. Когда эр Август спросил меня, не хочу ли я предложить свою кандидатуру на испытание, я всё никак не мог поверить, что он говорит всерьёз. Что я, двадцатилетний мальчишка, ничем ещё не успевший себя проявить, встану наравне с эориями, которым говорит «ты» анакс, на которых держится Талигойя. Нужны были очень серьёзные рекомендации, и эр Август сказал, что ручается за меня без колебаний. И что он готов представить меня человеку, слово которого также имеет вес в ордене. Единственным, что меня несколько смущало, было то, что Рыцари Талигойи приносили военную присягу — а я ведь не хотел быть военным врачом, как мой отец, я надеялся поступить на работу в клинике, а дальше, если всё сложится успешно, заняться частной практикой. Но, недолго подумав, я решил, что эр Август прав и мой долг — служить Талигойе так, как она от меня того потребует. К заявлению с просьбой принять меня на испытание я приложил рекомендации эра Августа Штанцлера, старшего советника медицины, вице-ректора Талигойской медицинской академии, и эрэа Катарины-Леони Ариго, общественного деятеля, основательницы движения в защиту духовных ценностей и традиций культуры «Белый гиацинт». *** Соседка моя легла и поминутно прожигает негодующим взглядом то меня, то светящуюся лампочку над моей полкой. Ладно, ещё немного — и попробую заснуть. Вообще-то, в поездах мне спится так себе, куда больше я люблю придвинуться к окну, укутав ноги в одеяло, отодвинуть занавеску и смотреть. В поле черным-черно, ни кошки не разглядишь, а потом раз! — вспышка фонаря, полосатая загородка платформы, крохотный домик с покатой крышей — станция — и опять ничего, темнота. Что ещё вспомнить? О моём испытании в ордене я не рассказывал никому, кроме матери и — под большим секретом — Айри. Эр Август говорил, что о столь значимых переменах в моей жизни не следует распространяться раньше времени, и я был с ним вполне согласен, но дело было ещё и в том, что мало кто из моих товарищей по академии мог бы понять меня. Разве что Придд — он, как и я, был из Людей Чести, и я не удивился бы, если бы он сам тайно рассчитывал стать рыцарем Талигойи, но откровенничать с ним меня совершенно не тянуло. Его в нашей компании терпели только из-за того, что с Арно он как-то умудрился сдружиться — и все вечно гадали, что общего может быть у славного, весёлого Арно и нелюдимого Спрута. Берто и Паоло, узнав про орден, вероятно, не захотели бы больше со мной разговаривать, и мне было бы трудно их осуждать. Всё же единственным вопросом, который я никак не мог полностью воспринять на занятиях у мэтра Шабли, был именно вопрос об инородцах. У мэтра всё выходило очень стройно, изящно, и многое в его лекциях мне было уже знакомо: мама рассказывала мне по-простому о том же ещё в детстве. И, конечно, я был согласен с тем, что земли старой Талигойи должны вновь объединиться под рукой анакса, что мы должны вытеснить и изгнать захватчиков, что кэналлийцы и марикьяре — предатели по крови, так как множество раз оставляли Талигойю в беде, и что предателей нельзя щадить… Но потом я возвращался в дормиторий — а там Берто возился на кухне со сковородкой, пытаясь не сжечь говядину по-марикьярски, и я бросался ему на помощь, мы бранили по-чёрному этот ссохшийся кусок мяса, хохотали — и разве мог я всерьёз считать Берто своим врагом? Или Паоло, который столько раз помогал мне на лабораторных? Среди унаров Ордена у меня тоже появилось несколько приятелей, но большей частью люди там меня скорее раздражали, как вечно надутый Хогберд, Дейерс, доконавший всех своими бестолковыми и бесконечными стихами, или Колиньяр — как он-то сюда пролез, я вообще понять не мог. Он уж точно не мог бы насчитать и пяти поколений благородных предков. Зато всюду и везде пытался лезть вперёд — в стрельбе, в рукопашной, в оккультных науках, а уж на идеологических занятиях и вовсе вон из кожи лез, да только Шабли, по-моему, его насквозь видел. В общем, как и хотел эр Август, я всё время был занят, мотался из дормитория в унарские казармы, вставал в пять утра и засыпал, как только моя голова после безумного дня наконец касалась подушки. Перед выпуском стало совсем туго, надо было готовиться к экзаменам, срочно дописывать работу о влиянии секреции гипофиза на выносливость организма — и тут я узнал, что орденское испытание могут назначить ещё раньше. Так что скандал со значками прошёл для меня как в тумане — хотя Берто просто бесился от ярости, хотел бросить всё накануне выпуска и уехать домой, ещё и Паоло с собой подбивал. Суть в чём: за пару месяцев до выпуска нам объявили, что у нашей академии появится свой герб, с изображением Зверя Раканов, и мы будем носить на одежде значки с этим гербом. А потом оказалось, что значки положены только урождённым талигойцам — студенты других национальностей их не получат. Паоло, помню, посмеялся и сказал, что рубиновые глаза у Зверя на гербе ужасно нелепо выглядят. Но Берто… мы всерьёз боялись, что он что-нибудь натворит. Ходили даже к ректору — то ли Берто нагрубил кому-то из начальства академии, и мы просили за него, то ли всё-таки пытались договориться, чтобы значки выдали всем… В итоге я отдал Берто свой значок. Сказал, пусть берёт, ему нужнее. Он сначала скривился, как будто что-то кислое в рот сунул — или хотел двинуть мне по лицу. А потом шагнул ко мне, сграбастал в охапку, аж рёбра заныли. «Спасибо, — говорит, — я не забуду никогда». Как будто я в самом деле ради него от чего-то важного отказался. А я тогда думал совсем о другом значке, железном, монохромно-сером. Он был отчеканен в форме анатомического сердца, стиснутого широкой ладонью, и его наискось оборачивала перевязь, а по ней — девиз: «Сердце моё в руке моей». И я его получил очень скоро. Иногда у меня ноет за грудиной, и пульс уж слишком торопится — и мне начинает казаться, будто сердце мне сдавливает та железная рука. Но тут нет ничего страшного. Надо просто начать дышать глубоко, медленно, на счёт «четыре»; если есть возможность — сесть и откинуться спиной, а лучше того — лечь. Вот, я ложусь. Сейчас пройдёт. И я буду спать, спать, спать, колёса постукивают, ток-ток, ток-ток, Ро-кэ, Ро-кэ…
Отзывы (6)