Поезд на юг

NC-17
Завершён
172
Размер:
87 страниц, 35 766 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
172 Нравится 41 Отзывы 34 В сборник

V.

Настройки
Сквозь задвинутую тонкую занавеску пробиваются всполохи солнечного света, моя соседка морщится, заслоняется ладонью, рассматривая лежащий перед ней бланк. Он небольшой, в нём не так много строк, но она то берёт в руки карандаш, то откладывает, и наконец поворачивается ко мне. «Ричард, вы ведь уже заполнили вашу карточку? Не будете ли вы так любезны помочь мне? Воистину, бюрократия — одно из самых хитроумных изобретений Леворукого!» Я, конечно, соглашаюсь. Вслух зачитываю пункты на талиг, аккуратно вписываю ответы под диктовку дамы: полное имя, место рождения, профессия, цель и длительность поездки, владеет ли кэналли или любым из его диалектов. На вопрос о языках эрэа Кредон неодобрительно поджимает губы: «Да уж если бы владела, сама бы как-нибудь справилась… Я надеюсь, им не придёт в голову из-за этого отправить меня назад? Они ведь сущие дикари, Та-Ракан не зря их отселял в горы, подальше от цивилизации… Я надеюсь, куда-нибудь можно вписать, что я еду к внуку? Его зовут Герард, Герард Арамона, и его награждал сам соберано за помощь кэналлийскому сопротивлению. Они не могут просто так взять и меня выставить. К тому же ещё это зеркало, куда я его дену — работы Дюфруа, здесь таких нет…» Я рассеянно улыбаюсь, стараюсь успокоить эрэа: нет никаких причин, чтобы ей отказали во въезде. Я расспросил бы побольше про этого Герарда, но, похоже, его бабка сама мало что знает о его работе на Сопротивление. «Время-то какое было, меньше знаешь о чужих делах — спокойнее спишь, это всё Луиза носилась, пыталась выяснить, где он, связаться с ним, как будто мало ей было Арнольда… Да вы, Ричард, сами должны всё понимать — чай, уже не дитя были. Вы ведь не подставляли голову ради пустяков, верно?» Не ожидая ответа, она протягивает руку за бланком, внимательно перечитывает заполненную мною анкету, а я придвигаюсь к окну, откидываю занавеску. За насыпью тянется гранитно-серая гряда, поднимается, склон становится круче — скоро перевал, тоннели. Занятно: меньше двух лет назад я проезжал здесь же, и тогда ещё не было ни пограничников, ни миграционных карточек — поезда в горах останавливали кэналлийцы, выбирали случайно, обходили вагоны, конфисковывали то, что вздумается, и выбрасывали из поезда любого, кто им почему-то не нравился. Отличить бандитов от сил правопорядка, говорят, было совершенно невозможно: у всех бумаги с печатями, все при оружии. Ехать в Кэналлоа тогда было совершенно безумной идеей — я сам не знаю толком, зачем меня понесло туда. Я хотел наконец увидеть море. Дело было на исходе Весенних Ветров, на тот момент прошло чуть больше полутора лет со дня, когда я проводил вас за красные скалы и вернулся в Гальтару. Стоило ли мне там оставаться? Честно: не знаю. За последние месяцы мне столько раз задавали этот вопрос в самых разных вариантах, что у меня теперь от него пухнет голова и в глотке дёргает. Если бы я решал сейчас — точно бы ушёл. Месяца через два-три после вас, чтобы точно не подставить никого. Или… Не знаю. Ещё пятерым я в разное время устроил побег, сорок три дотянули до освобождения. Один погиб во время эксперимента, ещё трое умерли от проблем с сердцем, не выдержали перегрузок. Из меня так себе спасатель. Я врал, я мошенничал с условиями экспериментов, забалтывал Альдо, пока он листал мои отчёты с подделанными данными — но я же не Лит, чтобы творить чудеса, и даже не литтен, чтобы зареветь во всю мочь и смести Гальтару, так, чтобы и камешка не осталось. Зареветь очень хотелось. Почему не ушёл? Ну, поначалу я ещё надеялся «всё исправить» — сам не знаю, как я это себе представлял. Потом меня долго держала злость. В итоге я пришёл почти к тому, с чего начинал — сливающиеся, слепленные друг с другом дни, механическая работа, и мне опять всё время хотелось спать. Вот когда надо было соображать, выдумывать, лгать — сонливость сразу слетала. Временами я про отца думал. Про лабораторию, где он работал — и которую ты разбомбил. За все те дни, в Ракане, в Гальтаре, я так и не спросил тебя, кто отдал тебе приказ сбросить бомбу. Не спросил, почему ты выполнил этот приказ. Но обрывков информации у меня уже было немало — про биологическое оружие, которое готовили дриксы. Мой отец был вирусологом. Он исследовал, как вирус инфлюэнцы действует на организм, чтобы можно было найти эффективное лекарство. Он всегда говорил, что клятва врача священна и жизнь человека — превыше всего. Он не мог оказаться втянутым в то же, в чём увяз я. Ведь не мог? Даже мысли такой нельзя допустить. Вот только, думал я, если вдруг… почему-то же он отказывался от возвращения домой, просил продлить ему командировку? что-то же — было? Нет, конечно, мой отец не мог иметь никакого отношения к экспериментам на людях, но… если он совершил ошибку, если дриксы убедили его сделать что-то такое, о чём он после жалел бы — может, он понял бы меня? Смог бы простить? Мне очень хочется верить, что смог бы. И не надо было бы ему для этого ничего творить, что за ерунда, он же мой отец, он всегда меня любил, всегда бы любил, несмотря ни на что… правда? Я подумал, что смогу ещё что-то узнать об отце, когда листал журнал и увидел список гостей, приглашённых на медицинскую конференцию в Хексберг. Среди них был некто фок Бермессер, доктор медицины, вирусолог. Я был уверен, что отец пару раз упоминал его фамилию — они вместе работали. Срок подачи заявок на участие уже истёк, но я всё-таки написал в Хексберг, не забыв упомянуть своё членство в Ордене и службу в Институте экспериментальной медицины под началом Альдо Ракана. Как я и надеялся, мне пришло приглашение побывать у них в качестве «почётного гостя». Выпросить разрешение у Альдо оказалось куда сложнее, он разозлился и начал кричать, что я «окончательно отвыкну от работы и нахватаюсь паникёрских настроений». Альдо вообще порой раздражался ни с того ни с сего, обычно — когда у него что-то не ладилось с ядами, но на этот раз я вышел от него озадаченный. Паника? Какая паника, откуда? Газеты приходят исправно, каждую неделю, рассказывают о посевной в Эпинэ и Валмоне, о том, как анакс Эрнани открыл в Южном Надоре новый металлургический завод — не очень-то далеко от нас, наверное, буду проезжать по дороге домой, вот только когда это будет, я за два года в Гальтаре так ни разу домой и не съездил, в Ракану мотался в отпуск, в Крион, а домой не тянет, вот совсем не тянет, матушка пишет, все здоровы — вот и хорошо, отвечаю ей аккуратно, высылаю деньги, дома нужнее, а мне где их тратить, в лавке при столовой, всё хорошо, мам, я тоже здоров, целую твои руки, привет от меня Эдит «Я-уже-большая-Дик-прекрати-звать-меня-малышнёй», Дейдри «Дик-я-за-тебя-волнуюсь» и Айрис «Не-звони-и-не-пиши-мне-никогда». …Да, о чём я? Хексберг. Я не терял надежды уговорить Альдо отпустить меня, но через несколько дней мне пришло письмо с извинениями: конференцию отменили. Тогда я решил написать этому Бермессеру, в институт, где он работал. Я много часов просидел с дриксенским словарём и кружкой шадди, всё никак письмо составить не мог. Альдо как-то спросил в столовой, что со мной, отчего я такой озабоченный — я честно сказал, что пишу коллеге моего отца, хочу спросить об их совместной работе. Альдо хлопнул меня по плечу и сказал, что, если я успею с письмом до конца недели, он может отправить его сам, а то оно, как всегда, застрянет у наших цензоров на перлюстрации. Я успел к сроку, отнёс письмо перед тем, как он уехал. Садясь в машину у пропускного пункта, Альдо протянул мне руку — и вдруг стиснул так, что аж сустав хрустнул. «Скотина скоро себя покажет, — выговорил он сквозь зубы. — Будут юлить, приспосабливаться. Тебе среди них не место, Ричард, ты подлинный эорий. Тебе не смеет приказывать всякая дрянь, ты рождён повелевать. Девиз наш не забывай: сердце моё в руке моей». Улыбнулся — глаза сверкнули — дёрнул меня к себе, сжал в охапку. «А Гальтару мы возродим, — зашептал, задышал в ухо. — Гальтара не исчезнет, она рождает сама себя. Пока есть четыре стихии, пока жив анакс и его эории. Гальтара во мне, Ричард. В тебе. Жди». Выпустил. Сел в машину, ещё раз оглянулся, улыбаясь залихватски. Я стоял, смотрел, как он отъезжает. Никаких особых распоряжений он никому не отдал. Обычная поездка. По-видимому, у меня было несколько дней перед тем, как до нас должно было докатиться то, что уже началось в столице. Можно было попробовать уйти через юго-западную границу — не так далеко Алат и Агарис. А как поступят оставшиеся, когда поймут, что времени у них уже нет? Да никак. Это уже не будут «поступки», это будет «паника». Паника не даёт думать, она толкает бежать и заметать следы, и, если с побегом будет туго… Выходило так, что Айнсмеллер, Морен и компания вполне могли решить, что лучший способ избавиться от улик — расстрелять всех подопытных и по-тихому завалить глиной и песком где-нибудь в ближайшем карьере. Лаборатории разгромить, записи сжечь, молчать намертво. Значит, надо было их убедить, что это не поможет. На свободе достаточно людей, которые смогут рассказать о том, что происходило в Гальтаре, и к уже совершённым преступлениям не имеет смысла добавлять новые. Разумнее попросту распустить лагерь — пусть идут куда глаза глядят. Вот только самому бы ещё уцелеть, пока всё это объяснять будешь. Шлагбаум давно опустили, ворота закрыли, а я всё ещё переминался возле забора и пытался прикинуть, что и кому сказать. *** Смуглый пограничник в чёрно-синей форме отодвигает дверь купе, произносит на талиг: «Ваши документы и миграционные карты, пожалуйста». Эрэа Кредон протягивает паспорт и анкету, взволнованно улыбается, глядя ему в лицо. Он неторопливо перелистывает страницы, смотрит то на неё, то на маленькую чёрно-белую фотографию и наконец кладёт паспорт на стол, ставит печать на чистой странице. Моя очередь. С тем же безразлично-спокойным выражением кэналлиец листает мой паспорт — и поднимает брови. «Хорхе, — оглядывается через плечо, — эй, Хорхе!». И ещё что-то прибавляет — наверное, «зайди». Снова поворачивается ко мне. «Ричард Окделл? Двадцать шесть лет, гражданин Республики Талиг, место рождения — Надор?» «Всё верно, дор». «А что это у вас, — смуглый палец обводит овальный синий штамп, — я не понял, вас признали виновным?..» В купе заглядывает второй, форменная куртка распахнута на груди, глаза блестят. «Ну что у тебя, запрет?» «Это ты мне скажи, запрет или нет», — первый тычет второму мой паспорт, что-то тараторит — я не могу разобрать такую быструю речь на кэналли, лишь выхватываю знакомые слова: суд, синий, время, станция… вино? или жизнь? Эрэа Кредон, спрятавшая свои документы, отодвинулась в уголок купе, от меня подальше. И поглядывает на меня со смесью страха и возмущения. Что поделать, эрэа, чужая душа потёмки, откуда вам знать, что натворил приличный с виду молодой человек, который помог вам втащить зеркало в купе. Да и чего вам бояться? Вас, что ли, высадят за компанию со мной? …А в тот раз, больше года назад, обошлось без досмотров и без бандитских рейдов, я так и пролежал на полке пять часов от Криона до Гостильи, лицом к стене. Гальтары больше не было, анакса больше не было, Рыцарей Талигойи больше не было, и самой Талигойи, наверное, не было тоже. Все, кто мог уйти, ушёл. А я ехал к морю. В Гостилье нас всех высадили, просто так, ничего не объясняя, хотя билет мой был до Алвасете, и я долго ловил попутку под ледяным ветром. Мне и в голову не приходило, что в середине весны в Кэналлоа можно так продрогнуть. Когда я наконец выбрался из грузовика на какой-то узкой петляющей улочке и не без труда разогнул спину, холода уже не было — был ливень. На мне всё промокло сразу, хоть выжимай, и переодеваться не было смысла. Я сдал чемодан в камеру хранения, спросил кратчайший путь к побережью и зашагал по улочке вниз. Я почти не видел людей — может, все пережидали дождь, а может, просто не замечал. Я шёл и шёл, оскальзывался на камнях мостовой, мелькали какие-то пёстрые тряпки. Я чуял в воздухе влажное, солёное, а потом сбоку, за стеной, огораживающей дорогу, мелькнула полоска, чуть темнее неба, почти такая же блеклая. Стена была невысокая, мне едва по грудь, к тому же неровная, выложенная камнями. Я уперся носком ботинка, подтянулся на руках, оседлал её и спрыгнул вниз, в заросли какого-то кустарника. Протиснулся, прикрывая глаза ладонью, ломая ветки, и шагнул вперёд, и мне в лицо хлестнуло ветром и солью, а передо мной, подо мной наваливались на камни и с рёвом рассыпались серые волны. Я дышал. Потом я сделал шаг вниз по камням, осторожно, пробуя путь, и остановиться уже было нельзя, осыпающиеся камешки тащили меня с собой, надо было быстро-быстро перебирать ногами — если бы в детстве мы с Айри не облазили горы кругом дома, сломал бы я ногу, а может, и что похуже случилось бы. Меня вынесло в пену прибоя, я влетел в воду и тут уже растянулся на четвереньках, стукнулся коленом, меня подхватило и понесло, а потом повлекло обратно. Скорее по наитию, чем что-либо соображая, я резко загрёб руками раз, другой и оказался в воде почти спокойной. Тёплой. Она держала меня, покачивала, и я почти лёг спиной, запрокидывая голову к небу, рваному, сизо-лиловому. Вода лилась сверху, вода была внизу, воде было тесно, ей всегда тесно, и я не пытался её стереть с лица, смысла не было, и всхлипы давить не пытался, всё равно они сольются с шумом прибоя. Я рыдал, как не смог, не посмел тогда, было нельзя, мне было уже двенадцать, мне было всего двенадцать, не бросай меня, пожалуйста, не бросай никогда — отпусти меня, дай мне дышать, не покинь меня и не поглоти, мама, мамочка, отец, папа, Рокэ, сердце моё, рука моя… Вода держала. Выбираясь на берег, я растирал себя руками и ругался сквозь зубы — а зубы выбивали торопливую дробь. Вот и что теперь, опять к вокзалу, мокрым? Ещё хоть найти ту улицу. Наверх, тем же путём, что спускался, я не залезу. Я брёл вдоль линии прибоя и старательно смотрел под ноги, на выступы зелёных ото мха валунов: не хватало ещё споткнуться. Так что я не сразу увидел. А когда увидел, какое-то время щурился и вглядывался. Да не может быть. Леворукий морочит. Потом — уже ближе, бледное лицо, горбинка носа, треплются чёрные волосы — я подумал: «Живой». И ещё: «Бежать». По камням ты вряд ли бегаешь лучше меня. Кажется, у меня даже мышцы напряглись для прыжка. А потом я шагнул тебе навстречу, ещё шагнул, и ноги меня окончательно держать перестали — я бухнулся прямо на камни, впечатался лбом тебе в бедро, обхватил за ногу, а ты сказал про карьярру и про квальдэто цэра и ещё, может, что-то интересное сказал, дёрнулся вниз, ко мне, костяшки свои мне пихнул под подбородок — больно, твёрдые же. И лбом мне в лоб вжался. *** Пограничник всё ещё листает мой паспорт, будто надеясь отыскать в нём подсказку. Второй, тот, которого зовут Хорхе, нетерпеливо пожимает плечами, поворачивается ко мне. «Лучше вы скажите нам, дор Окделл. Вас судил Особый трибунал?» «Да, дор». «Вас осудили?» «Нет». «Вас оправдали?» «Нет. Дело было прекращено в связи с деятельным раскаянием», — я повторяю формулировку постановления. Кэналлиец морщится, смотрит на своего напарника — тот пожимает плечами. «Что это значит?» Я вдыхаю медленно, глубоко, прижимаю ладони к коленям. Нет, не задрожат. Просто привычка. «Это значит, что я старался возместить вред, и суд решил меня не наказывать», — так мне пару недель назад объяснял адвокат, и я понял. Должны, наверное, и они понять. «У меня есть копия решения», — лезу в сумку, достаю папку, перевязанную шнурками. При виде увесистой пачки сшитых листов пограничники скучнеют лицами. Ну да, мелким шрифтом, да на талиг — до возвращения Создателя читать придётся. Эрэа Кредон из своего уголка поглядывает так, будто я достал не судебные документы, а по меньшей мере кольцо с ядом. «Он не оправдан», — тихо, сквозь зубы роняет первый пограничник. Хорхе фыркает, как норовистый конь. «Тебе так хочется с протоколами возиться? И начальство нам потом вставит. Запрет — красный штамп. Есть тут красный?» Не дожидаясь ответа, Хорхе берёт у напарника мой паспорт и шлёпает въездную печать с кэналлийским вороном. Выходит из купе, на ходу бросая «Добро пожаловать!», и напарник следует за ним. Эрэа Кредон смотрит им вслед и качает головой, трогает что-то под кружевами блузы — должно быть, эсперу. Я откидываюсь на спинку сиденья, вытягиваю ноги и прикрываю глаза. По правде говоря, я толком не задумывался, что стану делать, если меня высадят. Почему-то перед глазами рисуется картинка, как я бреду вниз по тоннелю и волоку за собой чемодан. Глупо, да. Ходят же поезда в обратную сторону. Вот только сейчас я уже так близко, и в горле будто бы опять свежо и прохладно от солёного ветра — я уже не могу представить себе никакого «обратно». Нет его, осталось за перевалом. Так и в тот раз. Я приехал, я добрался — и совершенно не представлял, что делать дальше, в голове у меня было пусто и звонко. Смутно помню, как я брёл за тобой между валунами, потом куда-то вверх по ступеням, вырубленным из камня. Был домик с увитой виноградом стеной, кресло, шерстяное одеяло, касера, влитая мне в глотку, твои руки, твёрдые, тёплые, стаскивающие с меня мокрые тряпки, растирающие мне грудь и спину. Кровать была, мягкая, широкая, и ты грел меня, привалившись со спины, — твоя ладонь лежала у меня на животе, и я всё хотел дотронуться до пальцев, проверить, правда ли суставы вправлены, и не решался. Утром был шадди и булка, которую нужно было макать в сливки. Ты собирался куда-то ехать, несколько раз повторил, чтобы я оставался тут, что мы поговорим и во всём разберёмся. Что мне ничего не угрожает. Наверное, во всей Кэртиане этот дом на вершине скалы и впрямь был для меня самым безопасным местом. Кто ворвался бы к человеку, который принадлежит к правящей династии вновь отложившегося, независимого Кэналлоа, кто стал бы искать у него пособника Раканов? В то же время я отчётливо понимал, что идти мне некуда, а остаться… До вечера, по крайней мере, я остаться мог. Должен был. Я перебирал газеты, сложенные аккуратной стопкой в гостиной, — почти все были на кэналли, но по фотографиям можно было кое-что угадать. Покрутив ручку радио, я нашёл талигойскую станцию — передавали какую-то театральную постановку, а потом зачитывали обращение Квентина Дорака, главы Временного совета. Ты вернулся затемно, пропахший солью, с мокрыми волосами. Дождь опять лил весь день — ты сказал, в начале весны всегда так, скоро распогодится. То, что ты рассказывал, размазалось у меня в голове тонким слоем: вроде и ясно всё, а вроде и не подцепить, не ухватить мысль. «Старая забава, — ты покручивал в руке ножку бокала, закинув ногу на ногу, — кое-где на Марикьяре она до сих пор ещё жива. Танцуешь с быком, пропускаешь его впритирку к себе так, чтобы он следил за каждым взмахом плаща, а оружия в руке не замечал — до последнего… У ваших добрых друзей и тени сомнения не возникало, что под Эрнани подкапываюсь именно я, не правда ли? Потому и улики подбрасывали мне… да не краснейте, юноша, — ты усмехался, и в твоей усмешке я не видел злости, — не вы первый, не вы последний, дело против меня смастерили ювелирно. И вздохнули свободнее, выслав меня — так? Зря, конечно». Ты не сказал, кого же ты прикрывал, кто был исполнителем планов Дорака. Но я могу вспомнить только одного человека, который, мне кажется, мог быть в курсе твоих дел. Рядом с тобой он растворялся, его возможности и связи блекли на фоне твоих, и при этом он всегда был у тебя на подхвате. И от слабостей он вовремя себя обезопасил: единственный близкий человек, за которого он отвечал и, возможно, переживал по-настоящему, исчез из столицы как раз тогда, когда Сопротивление потеряло прикрытие — тебя. Нет, я не буду расспрашивать тебя про Лионеля Савиньяка. Если захочешь, если посчитаешь возможным, ты расскажешь мне сам… а тогда я и вовсе не мог ничего понять. В голове не укладывалось: если ты был приманкой, зачем же вернулся и дал себя арестовать? Почему не остался в Багряных землях? Я спросил — и у тебя уголок рта дёрнулся, ты скривился в усмешке. «Дикон, плесни мне ещё, об этой глупости совершенно невозможно говорить на трезвую голову… Ты говоришь, я вернулся? Я не уезжал. В камере был один молодой дурак, на меня похож лицом. Кэналлиец, из-под Сеньи. Сидел прямо на полу и плакал, я его каблуком толкал под рёбра, чтоб заткнулся. А он не затыкался. Боялся лагерь не пережить: дочь у него, видишь ли, маленькая, и жена беременна… так он, во всяком случае, говорил. А я злой был, как Леворукий. Кэналлоа пришлось отдать Та-Ракану, сделать мы ничего особо не могли, а из-за границы я бы смог и того меньше, надо было выжидать, в этом Квентин, конечно, был прав, но мне это всё до того надоело к Тварям…» Я опять ничего в голове уложить не мог. И сейчас не укладывается. Ты должен был спастись, вырваться. Ты поменялся документами с этим Аррохадо. Просто так. «Говорю же, глупость. Захотелось проверить, вправду ли меня бережёт Леворукий. Когда я увидел тебя там, за стеклом в палате, я решил, что он надо мной от души посмеялся…» Ты замолчал, потянулся за гитарой, и струны беспокойно заныли. Я тоже молчал, я не знал, как говорить о Гальтаре хоть с кем-то, особенно — с тобой… На другой день ты опять куда-то уехал, а я остался слушать новости. Пока работало радио, мне было спокойнее, тишина не подкрадывалась. К тому же я всё ещё пытался разобраться, как же так вышло — месяц назад пускали новый завод, размахивали флагами и говорили о войне с морисками как о деле решённом, а сейчас читают стишки про злобного и глупого «Та-Ракана». Зато о том, где он — ни слова. И про Альдо молчание. Значит, они всё-таки ушли. Вправду ли их ловили, или договорились полюбовно? Дорак ещё при Фердинанде всякие хитрые схемы проворачивал, пока его из Кабинета не выпихнули. Без него Фердинанд держался недолго. Эрнани ненамного превзошёл Фердинанда, впрочем. Я не знал Эрнани — не считать же за знакомство те ужины в его резиденции, когда он, благосклонно кивая, выслушивал мои мечты служить Талигойе. Но, если Альдо и впрямь был похож на него… Альдо строил в Гальтаре своё хрустальное королевство, Эрнани строил своё, много больше, могущественнее. «Чтобы от Седых земель до Багряных, от Устричного до Холтийского моря звучала одна речь — талигойская, была одна воля — талигойская». До сих пор мурашки по коже, когда вспоминаю его голос. Я сбегал с занятий на площадь, чтобы его послушать, я глаз от него отвести не мог. Ожившая легенда. Сказка. Наверное, он сам слишком верил в неё. Во что верить мне? *** «А я всё никак не могла взять в толк, где же я вас видела…» — эрэа Кредон роняет будто бы про себя, но я отчётливо слышу — тем более, стук колёс становится тише, подъезжаем к станции. У эрэа уже собраны вещи и она, кажется, не может найти, чем себя занять: промакивает лоб платочком, обмахивается газетой, бросает пронзительные взгляды в мою сторону. «Так чем вы всё-таки занимались при Та-Ракане?» «Состоял на государственной службе, эрэа, — прочищаю горло. — Вы знаете моё имя. Вряд ли вам будет трудно выяснить подробности, если они вас интересуют». Поджимает губы. «Вам, что же, совсем нечего сказать, молодой человек?» Тщательно сдерживаемое негодование моей соседки меня почти веселит — как и едва прикрытое им любопытство. Пожимаю плечами. На несколько минут меня оставляют в покое, можно придвинуться к окну, смотреть, как петляет вдоль полотна рельс узкая, почти пересохшая речка. Мальчишки в соломенных шляпах сбегают по песчаному склону, самый длинный почти падает, цепляет пальцами песок и вновь выпрямляется, загребает босыми смуглыми ногами. Мы проносимся по мосту, въезжаем в заросли — в купе темнеет, ничего не разглядеть за сеткой листвы. Несколько секунд, и я жмурюсь от хлынувшего света, а проморгавшись, вижу — катим вдоль городской улочки. «Эр Окделл, — сухо произносит моя соседка. — Надеюсь, вы поможете мне вынести зеркало на перрон? Проводник один раз уже чуть не уронил его, а просить местных мне не хотелось бы. Кэналлийцы такие суетливые, несдержанные…» Конечно, помогу, эрэа. До самой станции я не решаюсь — и, уже когда наш вагон останавливается прямо напротив кирпичного здания с витражными окнами, с яркой табличкой «Сенья», я вырываю из тетради листок, царапаю несколько слов и протягиваю эрэа Кредон: «Передайте, пожалуйста, Арнольду Арамоне». Эрэа вопросительно поднимает брови: «Так вы знакомы с моим зятем? Что ж, давайте… но не могу обещать, что передам. Я его теперь не скоро увижу: надеюсь, до Зимнего Излома мне не придётся возвращаться в Олларию». Аккуратно свернув листок, она убирает его в сумочку, водянистые глаза вновь останавливаются на моём лице: «Там что-то важное?» Наверное, нет. Не думаю, что ему станет легче от моих второпях накарябанных слов, и мне вряд ли полегчает. Но пусть будет. На всякий случай. *** …Вскоре ты перестал исчезать на целый день — наоборот, звал меня прогуляться в город, зайти за покупками, посидеть в баре. Даже рассказал, откуда взялись неотложные дела: Кэналлоа нужен был правитель, власть должен был вновь принять кто-то из Алва. Не Рамон: однажды снявшего с себя титул уже не примут — даже понимая, что он передал страну под власть Ракана вынужденно. Второй брат, Рубен, погиб во время облавы, прикрывая своих. Оставались Карлос и ты. Оба скрывались, оба были связаны с Сопротивлением, обоих любили в народе — и, насколько я понимал, оба предпочли бы уступить титул соберано другому. «Карлос ботаник, — посмеиваясь, рассказывал ты, обгладывая кукурузный початок, щедро присыпанный солью, увлекая меня куда-то в переулочек, где дома стояли так тесно друг к другу, что невозможно было развести руки в стороны. — Не в том смысле, что заучка, хотя и это тоже. Он без ума от всяких плодов-соцветий, целый день может с карандашом просидеть, так что тащить его на трон, бесспорно, вопиющая жестокость. Но мне с какой стати за него отдуваться? Я уже подал иск в городской суд Олларии — мне должны вернуть «Ласточку», и посмотрим, в каком она состоянии. Не берусь представить, во что Килеан превратил хирургию и неврологию…» Ты говорил, энергично жестикулируя свободной рукой, запивая водой кукурузу, и не увидел, как из калитки за твоей спиной выскочила девчонка в пёстром платье. Простучали каблучки, она врезалась тебе под локоть — и бутылочка вылетела у тебя из ладони, вода полилась на камни, забрызгивая голые щиколотки. Ты вскрикнул, лицо у тебя перекосилось страшно — я ни разу тебя таким не видел в Гальтаре. Ты рванул девчонку за плечо, она закричала от боли, у неё слёзы навернулись на глаза. Меня кольнуло под ребро, внутри всё сжалось, занемело — я не мог пошевелить рукой, сделать шаг. Ждал, что ты сейчас её одной рукой приподнимешь и приложишь затылком об эти самые мокрые камни. «Дор», — пискнула она, и ты разжал пальцы. Твоё лицо дёрнулось, оно было белым-белым, на лбу выступили капли пота. Как будто судорога медленно отпускала — ты шевельнул губами, сложил их в улыбке. «Простите, дорита, — а голос ровный, почти спокойный. — Мне жаль, что я вас напугал. Больно?» «Нет, ничего, — она покрутила плечом, улыбнулась, испуг её сразу прошёл. — Вы меня простите. Я задела вашу рану?» Она смотрела на твою руку, прикрытую тканью рубашки. Ты хмыкнул, поддел носком ботинка пустую бутылку. «В каком-то смысле. Это ничего. Я могу для вас что-то сделать?» «Да всё в порядке, дор, не беспокойтесь!» «В таком случае, окажите мне любезность, напомните, где поблизости можно раздобыть воды». Она махнула рукой, что-то защебетала, и ты пошёл за ней, сказав мне ждать. Я присел на каменное ограждение, нагретое солнцем, и внутри у меня было совсем пусто. Нет, я не злился и, упаси Создатель, не ревновал. Просто… с того дня, как я приехал, ты со мной был совсем такой, как прежде, до Гальтары, разве что иногда посреди разговора прикрывал глаза, дотрагивался до век и с нажимом проводил пальцами к переносице, будто тебя донимала головная боль, — раньше я за тобой такого никогда не замечал… И у тебя в доме — я не обращал внимания, старался не обращать внимания, что в каждой комнате непременно стоит кувшин с водой. Почему бы и не стоять, мало ли, у каждого свои привычки и причуды… А ты смотрел на эту бутылку, на пролившуюся воду, и я знал, что ты помнишь, ни на секунду не забываешь, и ты знал, что я знаю — и, должно быть, хотел это стереть из моей памяти. И, наверное, вовсе не девчонку тебе хотелось приложить головой о камни. Ты возился со мной просто потому, что мог, потому что ты смел всё, даже день ото дня смотреть в глаза памяти о своём бессилии, о муке, о впечатавшемся в подкорку страхе. Я не хотел делать тебе больно. Я не хотел знать, что делаю тебе больно. И, наверное, я просто устал — вскакивать с постели на мокрых от пота простынях, с колотящимся сердцем, раз за разом видеть вновь, как труп тянут за ноги и затылок стукается о порог, как пищит датчик барокамеры и я бросаюсь к ней — но поздно, обширный инсульт, паралич, инъекция цианистого калия, как Альдо с деловитым видом склоняется над столом, делает разрез от подбородка до пупка, и я вижу, что у того, на столе, твоё лицо — и кричу, и давлюсь собственным криком. Мне надоело ощупывать себя в темноте и твердить себе, что я живой. Я подумал над тем, как мне следует поступить — и решил, что рассудил правильно. Записку я оставил на видном месте, на тумбочке у зеркала. Пара строк: счастлив, что увидел тебя, что ты жив и здоров, но не могу больше оставаться здесь, возвращаюсь в Надор, спасибо за всё. По-хорошему, нужно было это сказать глаза в глаза, но при одной мысли об этом у меня внутри всё сжималось. Не знаю, чего я боялся сильнее: что ты начнёшь расспрашивать, что такое на меня нашло — и я сломаюсь, не смогу уйти, или что ты отпустишь меня, ни о чём не спросив. Записка мне ужасно не понравилась. Надо было сказать совсем по-другому и о другом, но… я же писал её, чтобы ты не беспокоился, а если бы я начал рассказывать как есть… ну вот сейчас я пытаюсь рассказать как есть — видишь, сколько бумаги уже измарал. А тогда я торопился. Я побросал в сумку всё, что привёз из Криона и Гальтары — запасную рубашку и пару брюк, зубную щётку, какие-то побрякушки… Немного денег тоже надо было захватить, иначе выглядело бы странно, ты бы мне не поверил. Я вышел из дома тихонько, не встретил ни твоего телохранителя, похожего на работорговца, ни экономку. Наверное, ещё спали. На востоке, над морем, потихоньку светлело, розовая полоска едва заметно проглядывала. Я думал сесть в автобус, но совершенно не помнил, в какой стороне остановка, к тому же карта Кэналлоа представлялась мне очень смутно. Берег к северу от Алвасете всё такой же скалистый — или выравнивается? Проверять не хотелось. Можно было попросту отойти подальше от твоего дома, подняться повыше. Ты говорил, здесь много горных тропок. Один из гребней, выбеленных морем и ветром, казался почти отвесным — пока не подберёшься поближе, не разглядишь узкую дорожку между валунами, круто уходящую вверх. Я, как-никак, вырос в Надоре, мои предки звались Повелителями Скал — у меня на камни чутьё. Ты как-то рассказывал о белой скале, к которой якобы слетались эвро — хозяйки ветров, спутницы Анэма. Если полюбишься им — они примут облик того, кого сильнее всего хочешь видеть, но уж если их рассердишь… Не знаю, та ли самая была скала. Почти на самом верху было нечто вроде площадки — плоская, стёсанная каменная плита. Вряд ли сюда заглядывали туристы, слишком уж высоко, слишком крутой подъём, а вот местные — вполне. Ветер был куда сильнее, чем внизу — толкал в бок, я невольно расставил ноги для устойчивости. Подошёл к краю. Море внизу было гладким, как стекло. Таким я его ещё не видел, и странно было на него смотреть с высоты. Я сдвинулся ещё немножко вперёд, смотрел, как полоска на горизонте наливается красным. Как надрез под скальпелем. Или как гранатовый сок — говорят, всё дело в том, как смотреть, и я смотрел как мог, на Гальтару с её красным песком, на тех пятерых, которые оттуда никогда уже не выберутся — из-за меня, на Талигойю, которой нет и никогда не было, на мои собственные ноги — достаточно сделать маленький шаг… У меня из-под подошвы выкатился камешек. Медленно. Соскользнул с обрыва и полетел вниз, в волны. Как мне страшно стало — в одно мгновение. Живот скрутило, ладони сделались влажными, холодными. Я шарахнулся назад, нога соскользнула и поехала обратно, к краю — я упал, пластаясь на камнях, я цеплялся за что-то влажное, упругое, вроде мха. Пальцы еле слушались. Не знаю, сколько я так пролежал. Наконец кое-как, враскоряку, отодвинулся подальше. Встал, отряхнул штаны. Лизнул царапину на ладони. Надо было спускаться той же тропкой, что я сюда забрался — а спускаться всегда тяжелее в разы, это кто угодно подтвердит, хоть скалолаз, хоть закатная кошка, хоть самая обычная. До дома я добрался, когда солнце уже поднималось и начинало припекать, и моя фигура отбрасывала на ступеньки блеклую тень. Я уселся прямо на них, откинулся спиной на перила, подпер ладонью подбородок. Хотелось немного перевести дыхание. Просидел я недолго: дверь распахнулась рывком, ты выскочил, в распахнутой рубашке, в домашних штанах, босой. Завертел головой, меня увидел, и — то ли ты ко мне дёрнулся, то ли я к тебе, но дальше уже помню только как я твою поясницу обеими руками обхватил, в живот тебе уткнулся. И как ты мне в макушку бормочешь: «Не надо, Дикон, никогда, никогда, не надо так». Весь день я от тебя не отходил, и ты то и дело оглядывался, искал меня взглядом — как только видел меня, плечи твои расслаблялись и лицо становилось мягче. Мы нарезали сыр и зелень, размешали со сливками и уселись с тарелками прямо во дворе, кинув в траву покрывало. Солнце наконец-то начало по-кэналлийски палить, и ты отыскал где-то в сундуках соломенную шляпу с отвисшими полями и синей ленточкой, смеялся, надевая мне на голову: «Цвет герцогов Алва». Потом ты повёл меня на виноградник, потом мы покупали шадди в тёмной маленькой лавочке, пропахшей сладко-горьким, прямо у дороги, и варили его дома на веранде. Уже когда начало темнеть и с побережья потянуло прохладой, я поймал тебя за руку в коридоре, где почти не было света, и спросил: «Как ты с этим живёшь?» Ты понял, о чём я. Не о Гальтаре, где я едва не убил тебя жаждой ради медицинского эксперимента. Не о лагере, где ты умирал от истощения, где тебе выбили суставы и наверняка избивали ещё много раз. «Лурме?» Я кивнул. Я спрашивал — давно, в прошлом круге, в прошлой жизни, у парапета на берегу Данара. Но я спрашивал не о том. Ты помедлил, отстранил мою ладонь, сложил было руки на груди — и опустил, как будто выдохнул. «Живу. Что сказать… В лаборатории готовили вирус — её нужно было уничтожить. Она была на территории госпиталя — вероятно, дриксы надеялись, что их прикроет живой щит. У них случилась утечка, к нам пришла информация о том, что они собираются распылить заражённые споры над территорией Талига. Я предложил Фердинанду этот вылет, я сбросил бомбу. Других вариантов я не видел, и никто их не нашёл. Всё. Вируса больше нет». «Нет?» «По-видимому, они не смогли восстановить свои наработки — или не захотели. У них, думаю, найдётся ещё пара-тройка лабораторий, где они выводят всякую дрянь. И у Фердинанда были, и у Ракана. И у Квентина будут — наверняка». В висках у меня стучало. «Те, кто выводил вирус, они ведь тоже думали, что правы… да? Что они защищают свою страну. Я так думал — в Гальтаре. Я не хотел. Мне было противно. Но ведь… ради Талигойи…» «Ради Талигойи, ради Талига, ради Кесарии Дриксен, ради тысяч человеческих жизней — взамен на сотни или десятки. Иногда это действительно работает именно так. Иногда ты так до конца и не узнаёшь, оправдался ли твой расчёт. Просто… я стараюсь держать в уме пару вещей. Всё, что сделано мною — сделано мною. Не кем-то ещё, не Фердинандом, отдававшим приказы, не дриксами, от которых мы отбивались. А те, в кого я стреляю, на кого сбрасываю бомбу — люди из мяса и костей, настоящие, примерно такие же, как я. Сначала кажется, что свихнёшься, если об этом не забудешь. На деле выходит ровно наоборот. И ещё: я — это я, это больше, чем один мой поступок. Даже такой, как убийство или спасение чьей-то жизни. Во мне столько всего, оно рвётся наружу, хочет, чтобы его прожили, пережили. И лучше я пойду дальше и буду творить или разрушать, думать, чувствовать, чем увязну в чём-то, что уже случилось, и буду тонуть в нём как в болоте. Меня ломало не только после Лурме, на войне бывало… разное. Как-то так я себя держал. Держу. Я, наверное, не очень хорошо умею объясняться словами, Дикон. Ответил ли я тебе?» Я замотал головой — не знаю даже, соглашаясь или отрицая. Ты протянул руку, ладонь была прохладная, шершавая, мозоли как деревяшка, у тебя раньше были такие гладкие, нежные, белые руки, и сильные — сила из них не ушла, сила и ласка, ты трогал кончиками пальцев мои веки, переносицу, кончик носа, щёки, губы, подбородок, а я норовил лизнуть между пальцами, дотронуться языком до натянутой твёрдой кожи под ними, до того, что когда-то болело и кровило, а теперь, наверное, вовсе ничего не чувствует, но вдруг всё же почувствует меня, я не хочу, чтобы тебе было больно, Рокэ, хочу, чтобы — хорошо… Твои пальцы поймали мой подбородок, приподняли, и губы, сухие, тёплые, накрыли мои. Ты толкнул меня к стене, завёл руку мне за спину, просунул за пояс штанов, по-хозяйски обшарил, сжал, и я уже знал, чуял, что сейчас сгорю, пеплом рассыплюсь в твоих руках. «Дикон. Захочется кричать — кричи». И я кричал, ойкал, всхлипывал, тоненько подвывал, сжимая тебя в себе, и знал, что ты меня слышишь, ты меня держишь, и я тебя держу. *** Помню, ты пихаешь меня в бок: вставай, соня, пора на море, пока солнце ещё ласковое, не сожжёт твою северную кожу. Я зеваю, пытаюсь заползти под подушку, замотаться в одеяло и замотать в него тебя, прохладного и крепкого на ощупь, пахнущего чем-то травяным; мне не до моря и солнца, я сплю, иди ко мне, останься со мной, ляг, потрогай, чувствуешь, я мягкий, тёплый, твой. Помню, как выхожу на веранду, плитка холодит босые ступни, глаза слипаются, иду на запах — шадди, корица, подогретое молоко. Когда я был маленьким, меня поили им, я терпеть его не мог, а тут пил бы и пил, намазывая на булку толстый слой масла, откусывая сразу большой кусок. Помню набегающую на валуны пену, мелкую гальку, поднятую волной, брызги в лицо. Я гребу, дышу глубоко, в такт, и спина сладко ноет, вытягиваясь, распрямляясь, твоя черноволосая макушка мелькает впереди, за тобой не угнаться — зато ты за мной не угонишься берегом, по камням. Помню, ты смеёшься, зрачки большие, блестят, радужка сине́е и темнее моря, волосы мокрые, длинные, щекочут мне шею — ты наклоняешься, прихватываешь мою кожу между шеей и ключицей, так чувствительно, почти больно, и, когда ты лижешь там, широко, размашисто, а потом дуешь, у меня всё поджимается за рёбрами и в заднице, и ты уже давно стянул с меня мокрые плавки, водишь ладонью у меня между ног, задеваешь вздрагивающий, пульсирующий член и смеёшься опять. У меня в глазах влажно и жжёт, я неловко перекидываю ногу через твоё бедро, колено мелко дрожит, его колет иголочками, я ёрзаю, хватаюсь за твоё плечо, только бы не соскользнуть… если свалюсь — растянусь поперёк твоих колен, задом кверху, беззащитным, оттопыренным, и ты можешь решить, будто я хочу… а я и хочу, я почти чувствую резкий шлепок твоей ладони, обжигающий кожу, вырывающий у меня крик… но нет, ты просто накрываешь ладонью, гладишь, легонько надавливаешь между ягодиц — и я всё же кричу, не сдерживаясь, в голос, впуская в себя твой твёрдый горячий член, вбирая глубже. Помню, как ты дышишь хрипло, загнанно, как колотится под моей щекой пульс — сто пятнадцать, я мотаю головой, я не хочу считать, оно само, поцелуй меня, Рокэ, поцелуй ещё, пей меня, чтоб у меня наконец закончились силы соображать. Помню — ещё не дошли до дома, а я уже почти обсох, опять жарко, ты тянешь меня за руку, «смотри, тут живёт старая Микаэла, мы с Карлосом воровали у неё черешню… ну-ка, пригни вон ту ветку!» Помню, твоя ладонь, твёрдая, жилистая, сжимает мой кулак. Ты показываешь, как достать, как уклониться, бьёшь не щадя, со злостью, с азартом, и радостно вопишь, когда я, наконец не выдержав, бью в ответ по-настоящему. В один из дней, сонных, солнечных, меня вдруг тряхнуло: Весенние Молнии уже на исходе — а я дал нам сроку лишь до лета. Ты знал, что я собираюсь написать явку с повинной. Я сказал тебе почти сразу, как решил. Ты пожал плечами. «Сейчас они ловят крупную рыбу, им не до тебя. Но если сам свалишься им в руки — будь уверен, они тобою займутся, накинут на тебя даже такое, о чём ты и вовсе понятия не имел. Я бы сказал, разумнее переждать. Для полного спокойствия сделаем тебе новые документы — скажем, на имя Ричарда Горика… Нет? Тебе виднее, Дикон. Только, перед тем, как ты что-либо предпримешь, тебе не мешало бы уяснить: дело твоё будет разбирать не беспристрастный и неподкупный суд эориев из легенд. Соберутся обычные люди, со своими страстями и страстишками, ненадолго получившие в свои руки власть карать и миловать. Для кого-то из них и впрямь важна справедливость — так, как он её понимает, многие думают прежде всего о своих выгодах, а у кого-то на руках крови побольше, чем у тебя или меня. Тебе так необходимо каяться перед ними?» Но дело ведь было не в судьях. Просто — я так чувствовал, мне нужно было рассказать о том, что я сделал, услышать свой приговор, принять его. Попросить прощения. Мне казалось, так я смогу отделить себя от Гальтары, наконец из неё выбраться. Было страшно думать о том, что в суд наверняка вызовут и тебя, будут спрашивать о том, как я тебя мучил, заставлять тебя заново проживать всё, что творилось в лаборатории. И ты будешь смотреть на меня там, в зале суда, и, может, в какой-то момент тебя уколет мысль: «Не хочу больше к этому возвращаться, мне тошно, с меня хватит, я больше не буду иметь со всем этим — с ним, Ричардом Окделлом — ничего общего». А я растеряюсь, не смогу сказать тебе, что у меня внутри, что я думал тогда и что чувствую сейчас, буду сбиваться, путаться, и любая правда, которую я скажу на суде, всё равно будет не та и не о том, и ты меня не услышишь. Я не ожидал, что на самом деле суд будет совсем короткий, закрытый, и что перед этим я проведу в камере больше года. Там не было так уж страшно. Хуже всего — между допросами, когда делать было совершенно нечего, и я ни с кем не говорил днями, неделями. Из библиотеки можно было брать книги, мне приносили газеты, иногда давали послушать радио. Но это всё совершенно не помогало, когда меня внезапно прошибал ужас и я звал надзирателя, просил открыть окно: вдруг не хватит воздуха. Или лежал на койке целыми днями, свесив руку и ногу, и трудно было пошевелиться. Ещё бывало, начну дремать — и вижу тени, плотные, густо-зелёные, похожие на монахов в капюшонах. Они плывут ко мне, одна тянет руку к голове, капюшон спадает, я вот-вот увижу лицо — и мне так страшно, я подскакиваю на постели, сердце колотится, будто сейчас выскочит. И боюсь засыпать, и не сплю — сутки, полтора, двое. Следователь Вейзель, который вёл моё дело, спросил как-то, не хочу ли я переговорить со священником. Я ухватился за это предложение: лучше уж разговаривать, чем без конца гонять мысли по кругу. Так я познакомился с отцом Германом. Он был олларианец, я по привычке считал себя эсператистом, хотя чтить и ожидать мне вроде как было уже поздновато. Да и толку: если Создатель до сих пор не проверил, как мы тут без него, не вмешался, не остановил то, что мы творим — сомневаюсь, что он вообще когда-нибудь объявится. Отцу Герману я так и заявил — он со мной не спорил. Он рассказывал мне о язычниках-абвениатах, веривших, что мир создали Четверо, повелевавшие стихиями. И эти Четверо, окончив свою работу, ушли странствовать по Ожерелью миров, и с тех пор от них нет вестей. Хотел бы я знать, есть ли на свете хоть одна вера, в которой творец не бросает своё творение на произвол судьбы? Нас выталкивает материнская утроба, говорил отец Герман, и в этот самый миг мы чувствуем себя брошенными. Если повезёт, вырастаем — и придумываем злые легенды, и пытаемся силой привязать кого-то к себе, или бросаем сами. И с этим ничего не поделаешь, на этом стоит мир, кто бы его ни создал; это не изменишь, можно только простить. Если захочется. Вы ранены, говорил он, у вас внутри всё кровоточит, но это не так страшно, хуже, если рана закрывается и внутри копится гной. Вот карандаш, нарисуйте свою боль. Какой у неё цвет, как она звучит, какова на ощупь? Иногда я всё-таки просил его помолиться со мной. Голос у него был напевный, мягкий, и перестук чёток успокаивал, как в детстве, когда мы молились с отцом Маттео в домашней часовенке и казалось, что бы я ни натворил, Создатель наверняка увидит, что я не со зла, и не станет долго сердиться. Всё же, если Создатель существует, у него должно быть занятное чувство юмора. Один раз я развернул «Вести Олларии», которые мне принесли — и у меня прямо внутри что-то оборвалось: на первой полосе эр Август раскланивается с Дораком. Улыбаются друг другу. «Талиг залечивает раны», вроде этого заголовок. Ты бы точно сказал — «прелесть какая». Понимаешь, я на допросах, на очных ставках рассказывал всё, как было, и меня хотя бы немного успокаивала мысль о том, что я помогаю посадить их всех, Айнсмеллера, Кавендиша, Колиньяра… С Колиньяром забавная история вышла: его взяли на фельпской границе, и, говорят, он проскочил бы, если бы не начал возмущаться, что ему не разрешают провезти нож. А на ноже-то клеймо ордена Рыцарей Талигойи, кто-то из рассерженных таможенников возьми и присмотрись. Эрнани, Альдо — ушли, ладно, хотя это ещё вопрос, как надо было так искать, чтобы не найти. Но Штанцлер! Не могли Дорак и его помощники быть настолько наивны, чтобы не понимать, в чём он замарался. Хватит и того, что знаю я — а ведь это, наверное, даже не четверть от всего. Катарина могла бы многое рассказать о своём соратнике и наставнике. О ней в газетах тоже было: фотография, некролог. Выдающаяся женщина-политик и общественный деятель стала жертвой нападения грабителя, возвращаясь с заседания руководства своего фонда. Три ножевых в грудь, скончалась на месте от кровопотери. Я прочитал, скомкал лист и долго плакал. К Рыцарям Талигойи я шёл следом за ней, она меня накрепко привязывала к эру Августу, и, уверен, кроме меня было предостаточно влюблённых дураков, которые ради одного её взгляда ломали себе жизнь, но… даже она не заслужила того, чтобы получить нож от своих. А тут ещё, как нарочно, через пару недель после того, как мне попался этот номер, я получил ответ доктора медицины Вернера фок Бермессера. Он отправлял его ещё на мой гальтарский адрес, письмо плутало невесть где все эти месяцы — и всё-таки попало ко мне, вскрытое, с красным штампом: «Просмотрено цензурой следственного изолятора Багерлее». Доктор фок Бермессер в самых любезных выражениях сообщал мне, что имел честь работать с Эгмонтом Окделлом в госпитале Лурме, и что талант, прилежание и самоотверженность упомянутого господина Окделла заслуживают самой высокой оценки — несмотря на «избыточный интерес, проявленный господином Окделлом к некоторым исследованиям, допуска к которым он не имел». Также доктор упоминал, что знания и профессиональные навыки господина Окделла могли бы представлять интерес для определённых правительственных структур, и, поскольку он фактически оказался в плену, его неминуемо должны были попытаться склонить к сотрудничеству в военных целях. В заключение доктор фок Бермессер приносил мне соболезнования и выражал надежду однажды поработать со мной вместе. Иронично, правда? Писал он экспериментатору из Гальтары, а прочитал письмо заключённый Багерлее. Над письмом я сидел долго, перечёл даже вслух, всё никак не мог собраться с мыслями. Я ведь был прав, несмотря ни на что. Мой отец не имел никакого отношения к этой вирусной дряни — наоборот, пытался её расследовать, потому «гуси» и поспешили перевести его на другую базу. Наверное, он их спугнул — они решили, что отпускать его нельзя, он успел узнать слишком много… значит, должен погибнуть при попытке к бегству. А если нет? Если они всё же надеялись уговорить его работать на них? Отец бы не согласился, ни за что бы не нарушил присягу, он не разбирал, кому служит, анаксу или разваливающейся республике, это мать говорила, что лишь Раканы достойны верности, для отца долг был важнее всего… Только вот знали ли об этом здесь, в Талиге? Положились на его преданность? Или есть лишь один абсолютно надёжный способ не позволить попавшему в плен офицеру начать работать на врага? «Подчистить хвосты», так, кажется, это называется. Я сделал круг. Я вернулся к началу. Те же самые мысли не давали мне покоя в двенадцать, когда я ещё ничего толком не знал, но всё-таки заподозрил… Странно так. И смешно, и горько. Я был ребёнком, я придумал себе убийцу и ждал встречи с ним, ждал, что узнаю всю правду, до крупицы, и наконец отплачу. А меня ждала Талигойя из старых книг и маминых рассказов. Моя Талигойя не терпела несправедливости и предательства, и я шёл служить ей, зажмурившись, протянув руки, и ты знаешь, чем это обернулось. Чего мне ждать сейчас? Если я даже выясню достоверно, доподлинно, что случилось с моим отцом, кто отдал приказ его убить… наверняка кто-то из тех, кого сейчас восхваляют и чествуют, кто «очищает Талиг от ошмётков Та-Раканьего режима»… даже если сумею до него дотянуться, не уверен, что это даст мне хоть что-то. Может, я попросту устал и меня до сих пор ещё мутит от крови. Тогда, наверное, это должно пройти — а хочу ли я, чтоб проходило? Так или иначе, я дождался суда. За пару недель Вейзель вызвал меня к себе и объяснил, что всё пройдёт тихо, без зрителей. Он сказал, что оправдать меня нельзя, потому что я действительно совершил преступление, но мне не будут назначать наказание и отпустят. Наверное, это тоже зачем-то нужно высокой политике. У меня голова пухнет, когда я об этом думаю. Отпустили — и ладно, в Олларии я лишнего дня оставаться не хотел. Адвокат связался с моей мамой, она успела выслать деньги — и прямо из зала суда я отправился на вокзал, покупать билет на Северный экспресс. Пока ждал поезд, обошёл залы ожидания, перрон, купил с лотка пирожок и увяз в нём зубами, как в клейком картоне, отщипывал крошки голубям, насвистывал песенки — и всё-таки не удержался, зашёл в будку связи, черкнул два слова на бланке телеграммы и протянул девушке за стеклом. Девушка подняла брови, когда увидела имя — и титул адресата, но обещала, что телеграмма дойдёт. А я обещал, что приеду. Я уже почти, полчаса осталось, даже меньше. Въезжаем в пригород — за окном видны увитые виноградом заборы, плоские крыши. Жарко. Форточка откинута, но от горячего пыльного ветра сильнее сохнет в горле. А может, не от него. Я весь взмок, но кончики пальцев ледяные, я прикладываю их ко лбу, с силой вдавливаю в висок. Вышагиваю от двери к окну, задевая коленями сиденья — кажется, уже набил синяков. Выглядываю в коридор, до колючих мошек перед глазами пытаюсь высмотреть за окном тёмно-синюю полоску. Нет, не видно. Море далеко. На столе шелестят, вздрагивают страницы. Эрэа Кредон оставила газету — я пытался листать, но слова проплывали мимо меня, я так и не смог ни за что зацепиться. В какой-то заметке упоминали, что Рокэ Алва, соберано Кэналлоа и Марикьяры, подписал указ, немедленно вступающий в силу… о чём указ, понятия не имею — будто кошки слизали из памяти. Сжимаю пальцы, суставы хрустят — Айри ужасно не любит, когда я так делаю, ох и напустилась бы она на меня сейчас. Айри всю неделю, пока я отсыпался и приходил в себя в Надоре, от меня не отходила, норовила повиснуть на мне, уткнуться в шею. Прощения просила, глупая. За что? Она была во всём права, когда кричала на меня в трубку, а я… Я так хочу смеяться и хлопать в ладоши, когда вспоминаю, что не один, что у меня есть Айри, Дейдри, Эди, что они от меня не отворачиваются. Я никому уже не позволю забрать их у меня. Себе самому — не позволю. Мама… мне кажется, она разочарована — в Раканах, а вместе с ними и во мне. Я оказался слаб, проиграл, не справился. Я попытался — честное слово, я однажды попытался рассказать ей о Гальтаре. Она поджимала губы, отводила взгляд, и я не стал её мучить. Может, просто испугался. А ты… я отдал бы тебе эти записки, но я уже и сам не разберу, что тут нацарапал. Придётся говорить. Произносить каждое слово вслух, отчётливо, глядя в глаза. Это ничего. Только бы ты меня выслушал. Только бы ты ждал меня. Если ты не придёшь — я не буду злиться, Рокэ, честно. То есть, конечно, буду, но я знаю, что ты вправе не прийти. Это разумно и правильно. И, наверное, мне самому тогда будет легче. Я ведь тоже, когда тебя вижу, вспоминаю себя… всякого. Но я не хочу, чтобы легче. Я хочу обнимать тебя, стискивать изо всех сил, прижиматься щекой к щеке, тихонько тереться носом и чувствовать, как от тебя пахнет — цитрусом, имбирём, морем. Запускать пальцы в твои волосы, раздевать тебя, ложиться под тебя, чувствовать тебя всем телом. Просить прощения — в десятый, сотый, тысячный раз, и улыбаться сквозь слёзы, когда ты хмуришься: «Хватит, Дикон, хватит, всё прошло давно» — или просто прижимаешь палец к моим губам. А в тысяча какой-нибудь — наконец выдохнуть и просто сказать «Люблю». Ну, вот, пора… закрываю исписанную, исчерканную тетрадь, прячу в чемодан вместе с курткой и пиджаком, оглядываю пустое купе — ничего ли не забыл. Подворачиваю рукава рубашки, расстёгиваю ворот. Надо купить шляпу с широкими полями, не то голову быстро напечёт — но это потом… Вагон встряхивает. Остановились. Я прохожу по коридору, высовываюсь наружу, жмурюсь, глотаю прогретый, отдающий просмолённым деревом и угольной пылью воздух. На перроне почти никого — несколько смуглых фигур в пёстрых рубахах и платьях. Уж точно здесь нет соберано Кэналлоа. Поворачиваю голову, пытаюсь рассмотреть автомобильную парковку. Пусто и там. Ну что ж. Вдыхаю медленно-медленно, выдыхаю, утираю пот со лба. Вон за стеной лоток с лимонадом — смеющаяся кэналлийка протягивает нетерпеливо приплясывающему мальчишке искрящийся, пенящийся стакан. Попью тоже. Потом буду думать, куда дальше. Я прохожу мимо скамей — они под палящим солнцем, там никого, только мужчина в широких рабочих штанах и тёмной футболке листает журнал. Ловлю силуэт боковым зрением — и сбиваюсь с шага, поворачиваюсь, чемодан хлопает меня по лодыжке, а я толком не чувствую боли: мужчина убирает журнал, снимает тёмные очки, гибким, пружинистым движением поднимается. Я смотрю в глаза, синие-синие, пена прибоя брызжет мне в лицо, прохладный солёный ветер освежает глотку. Я влетаю в тебя, как в волну.
172 Нравится 41 Отзывы 34 В сборник
Отзывы (27)