Snail jail

NC-17
Завершён
53
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
105 страниц, 48 401 слово, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
53 Нравится 3 Отзывы 21 В сборник

Моя ложь в сентябре.

Настройки
У Чимина не то чтобы плохая жизнь. У него все хорошо. Отлично. Много синонимов. Он учится в престижном университете, окружен друзьями, каждую субботу в девять вечера звонит отец. У Чимина всегда красивая, радостная улыбка, заливистый смех и просто — хорошо, правда — хорошо. Потому что Чимин сам себя в этом уверяет. Потому что Чимин пьет несладкий кофе несколько раз за день, ходит с компанией в блядушный каннамский клуб по расписанию три закрытых обнуления в месяц, два раза в неделю напивается в хлам дешевой лютой бурдой у Юнги в съемной квартирке — ровно до того момента, когда пиво встает поперек горла. А примерно раз в восемьдесят минут балуется легкими сигаретками, затягиваясь так, чтобы внутри все стянуло и заболело. Нормально. В последнее время, например, с ментолом. Потому что — вопреки всему рациональному — у Чимина в жизнь только хорошо. Гипотетически. На девяносто девять процентов. Остается один — ради невесомой погрешности, когда: Чимин закрывает глаза на секунду, а ощущение такое, что в этой бесконечной темноте он куда-то падает, бежит, спотыкается, поднимается, и падает, падает, падает. Чимин задерживает дыхание на три минуты, вцепившись взглядом в стену со старыми плакатами давно расформированных групп, и с легкостью может перестать дышать вообще. Чимин слушает биение своего сердца, слишком медленно, почти не стучит и, наверное, оно просто сносилось к чертовой матери. Иногда ему кажется, что он уже мертв. И так смешно грустить до такой степени, словно себя похоронил. — Ты куда собрался? — мама пропускает мимо, уткнувшись в телевизор с трансляцией одной из глупых развлекательных программ. — Рамена купи! С сыром, — созвучно с щелкнувшей входной. Кусачий мороз сеульского сентября щиплет кожу на щеках. В уголках глаз скапливаются слезы от продирающегося ветра. Приходится щуриться, чтобы уменьшить резь. Чимину не холодно. Можно было бы достать шарф и шапку, но для этого надо хотеть пережить эту осень — Чимину как-то все равно. Выпиливается наружу, а у хлопнувшей двери подъезда замирает. Ему и идти некуда. Смотрит на кружащиеся под властью ветра разноцветные листья, закрывает глаза и отсчитывает до десяти. В первом семестре своего третьего курса Чимин выбирает психологию как дополнительную дисциплину. Помарка — он ненавидит психологию. Бред, но Чимин фотографирует несколько конспектов у старшекурсников, чтобы вообще понимать, где надо будет находиться целых четыре месяца до сессии, а затем покупает большую клетчатую тетрадь. Как-то неожиданно случается, что как бы Чимин от этого не убегал, сидя на психологии придется вести личный дневник и готовиться к тестам. Чимин бы лучше упал с лестницы и свернул себе шею насмерть, но вместо этого на первой странице большой клетчатой тетради выводит «2.09.2019» и то, как проходит у него день. В основном дерьмово. Не в основном — тоже. Преподаватель психологии у их группы оказывается румяным, очень добрым и очень типичным красавчиком, модель-моделью прямо, и Чимин задается нелепым глобальным вопросом о чужой жизни — что случилось, если такой человек забыл свою душу на пыльных полочках кабинета их университета. Это не его место, он сам — инородная переменная в этих коридорах. Парни смеются и называют молодого преподавателя недоразумением с глазами Бэмби, и Чимин с ужасом ловит себя на отвращении ко всему происходящему в рамках трех часов — не ненависть, но что-то близко с ней граничащее. А потом незаметно, между стыков двух скамеек на четвертом ряду лекционной, он находит маленький сверток бумаги, сложенный вчетверо. Клочок торчит из-за дерева, просунутый с какой-то больной любовью, аккуратизмом, пусть и фальшивым для обычного мусора — его прятали, но хотели, чтобы кто-нибудь нашел. И Чимин бы не обратил внимания, если бы точно такой же, с голубо-красной клеткой и противным черным напечатанным треугольничком в правом нижнем углу, уже не цеплял взглядом. Один раз в столовой, еще один в туалете, некрасиво запиханный в состыковку зеркала и стены. Бред какой-то.

Жил-был мальчик, и однажды, проснувшись осенним утром, он понял, что умер. Что он не дышит, что в груди у него тихо и пусто. Свесив ноги с кровати, он взглянул вниз — там было простирающееся черное небо и миллиард тоскливых звезд. Тогда он подумал, что сможет поселится на одной из бесчисленного количества. В одиночестве. Не потому, что он сам хотел. Просто умирать за ним вслед никому не было нужно.

Кусок заканчивается кривой линией, явно оборванной в попытке не исказить уже написанное. Чимин складывает бумажку, закидывает себе в тетрадь и дальше упорно делает сосредоточенный вид, прислушиваясь к тому, что говорит Сокджин-сонбэним. Желание узнать, кто оставляет таинственные послания в никуда по всему университету у Чимина не возникает — слишком походит на пиратскую версию «Сплетницы» прямиком с экранов в две тысячи седьмом. Сериал прогнали через китайский конвейер. Чимину, что неудивительно, оказалось все равно. Закончив лекцию, Сокджин громко пожелает им удачи с написанием эссе. Чимин хлопнет обложкой, пригласит Чонгука вместе пообедать, в ответ получит «не сегодня, прости» и уйдет. Снова. Сегодня, завтра, послезавтра, всегда. По чертовому адовому кругу. И он, блядь, не знает, что не так, потому что кажется, что не так именно все. Чимин ненавидит психологию. За обедом пресная индейка с рисом, апельсиновый сок и присыпка из апатии сверху. Полностью работающий на автопилоте мозг генерирует странную шутку про клофелин, но Чимин не решается ее озвучить — минимизирует возможность задавать вопросы из графы «вы в порядке». Где-то же существует та невесома грань, когда юморески про смерть и петлю будут восприниматься как сигнал к помощи, а не черный юмор. И что-то Чимина трогает — за ребра, за сердце, глубже, — когда он тупо спрашивает: а я хочу, чтобы мне помогли? Потом приходится себя отдергивать. На правоведении их второй семестр учили правильно формулировать вопросы, даже если они адресованы своему подсознанию, и Чимин знает, что в действительности содержание должно звучать, как: а я хочу, чтобы мне помогли или чтобы они просто заметили? Но ответа на вопрос — любой из них — не находится. Рядом с чего-то патологически тупого ржет Хосок. Вечно несдающийся, он играет роль игрушки без батареек: шутит, сам же смеется. Чимин представляет свою жизнь театром с кардстоковыми декорациями и набитыми синтепоном куклами — местами так гораздо легче существовать. — Так когда нам ждать возвращения Чимини-няшки? Счастье там, радость? Я, конечно, понимаю, что у тебя депрессия по поводу красоты Ким Сокджина, но уменьши ее масштабы, ты все-таки тоже ничего. Хосок утвердительно в заключении тирады приподнимает бровь вверх, явно считая за собой победу, и слегка обнимает Тэхена за талию. Чимин цепляется взглядом, как между тонких хосочьих пальцев оказывается зажатой чужая футболка. Так по-хозяйски, что ли. Так не в его, Хосока, стиле. Чимин отворачивается, утыкаясь взглядом в свою тарелку, и продолжает ковырять в ней рис — не грустно, просто до сих пор странно. В стадии принятия Чимин остается висеть где-то в середине: и не то чтобы все равно, и не так, чтобы до кровавых истерик. Тэхен… Тэхен посмеивается, прежде чем уткнуться подбородком Хосоку в плечо. Иногда Чимин правда хочет, чтобы его лучший друг подавился своей колой исключительно насмерть. Потому что не бывает все просто плохо, если чреда случайных событий приводит к абсолютной темноте в жизни, всегда будет то, что превратит рутинное «плохо» в «дерьмово» взмахом волшебной палочки. И поэтому Хосок все же лезет со своими доебами. — Хорошо, — по слогам растягивает Хосок, Тэхен вместе с тем ласково целует своего бойфренда в шею, и Чимин, чтоб его, сейчас блеванет блестками прямо в тарелку. — Давай напомню: сегодня понедельник, только-только начало семестра, у тебя есть еще огромная куча времени, чтобы Чонгук пал к ногам, сраженный твоим личиком, которое проигрывает Сокджину на одну десятую. Нет, одну сотую! А потом, совсем скоро нас ждет a little party never killed nobody, так что поднимай свой царственный духоподъемный настрой и тащи его прямо во-от сюда. — Дерьмо твой английский. Чимин и не трепетная кисейная барышня с закосом под анемичек, чтобы долго строить из себя не пойми какую неженку. Он нечленораздельно мычит, допивает сок залпом и влепляет затрещину Хосоку. Хосок дурачится и бьет в ответ. — Классика жанра, — констатирует Тэхен, прежде чем отодвинуться от эпицентра зарождающейся войны. Жизнь Чимина красивая. Помимо сносной учебы с зависанием по библиотекам со скучными учебниками, Чимин любит помпезно, напоказ. Так, чтобы чужие влажные взгляды можно было в любой момент повернуться и слизать прямиком с глазного яблока, и на вечеринке парень на два курса старше по-братски крикнул в стиле: «Эй, Чимин, гони свой зад сюда, у нас тут пиво-понг». Чтобы за столиком в общей столовке обязательно сидеть с купленным кофе из вдоль и поперек разрекламированного Старбакса. Платить за бренд, как важно констатирует Хосок, но Чимину все равно. Чимин впахивает до седьмого пота. На такую жизнь у него припасены кашемировый брендовый свитер, несколько толстовок из именитых коллекций и те самые жуткие кроссовки баленсиаги, на которые он летом — об этом даже Хосоку ни слова — упаривался на двух подработках. Вообще-то он и на кашемировый свитер упаривался, и на ремень с черным «офф вайт». И устает Чимин как сволочь последняя, но это того стоит. — Скоро никаких денег не будет хватать на даже жалкий один блок, — и так-то Хосок дело говорит. Жизнь Чимина красивая. Дорогая. Но на сигареты скоро не будет даже мелкой тысячи вон. — Холодно, — тянет Тэхен, зевая, и подбивается под бок Хосока. У него ветровка нараспашку — красный китайский дракон на спине разве что прибавляет выпендрежности, но никак не тепла. — Давайте, руки в ноги и заканчивайте профилактику ЗОЖа. Просто напоминаю, что у нас дальше потоковая лекция, а в приоритете все еще последний ряд. Чимин стряхивает пепел с сигареты быстрыми автоматичным движениями большого пальца, закатывает глаза на слова Тэхена и вновь подносит медленно тлеющую винстон к сухим губам. С едким ментолом мешается холодный воздух, забивая легкие невыносимо тяжелым свинцом. Попроси сейчас Чимина сдвинуться с места, он вряд ли бы осилил сделать даже жалкий шаг — однажды Хосок назвал это чувство самосудом, веригами аскетов, прошедшими сквозь годы подобной ассимиляцией. Этакое «смирения плоти» двадцать первого века. Однако, какие бы синонимы не рождались в голове, когда Чимин затягивается, шесть секунд перед новым выдохом все вокруг словно замирает: сердце не бьется, улыбки статичные и картонные, ресницы перестают дрожать на сильном ветру. Шесть секунд ты будто не живешь, больше не существуешь, настолько тяжело отдается в груди смесь никотина и сентябрьского мороза. От такого мало приятного, но Чимин с малодушием признает — это и есть тот самый плюс один к саморазрушению. От самого Чимина последние две недели несет чем-то похожим на экзистенциальный кризис, но все попытки сводятся не к тому, чтобы сквозь тернии к звездам найти собственный смысл жизни, всего лишь — просто и понятно — выдумать причины, ради которых вообще стоит продолжать жить. Еще и с психологией оказывается все совершенно плохо. А Тэхен обнимается с Хосоком и показательно трется о его эту кричащую ветровку с драконом. И бесит за это все еще жутко. Прилично скинув бычки в урну, они плетутся обратно, Хосок опять дебильно шутит и никак не может угомониться. Чимин смеется на все это, смотрит почти с братской любовью и все вроде бы на месте. Чего ты хочешь, Чимин? Наверное, быть счастливым. У Чимина все хорошо. Он сам так говорит. Говорит отцу в трубку ленивым вечером субботы, говорит Хосоку и Юнги, маме, когда та наутро спрашивает, принимал ли сын наркотики. Чимин выблевывает желчь в раковину, смывает быстро и все хорошо, правда. Говорит, он уже счастливый, ему нетрудно быть. Но не получается. Потому что это, блядь, его константа, отъебитесь — ему лишь бы лучше, больше, красиво, красиво, красиво. Потому что у него в шкафу кашемировый свитер, как вся зарплата родителей за три месяца, а на ногах кремового цвета баленсиаги. Потому что он работал за них на двух работах до переутомления. Его утром будил коллега и чисто из вежливости интересовался, почему Чимин спит на рабочем месте. Утирая сонные глаза, Чимин собирал одежду и бежал на вторую подработку, лишь бы не выписали штраф за опоздание. Потому что у него уже не хватало сил подняться и уехать домой. Потому что ему все еще нужны были эти гребаные кремовые «трипл эс» баленсиаги. Может быть, это странно и неправильно — жить такой жизнью, и важный дядя на приеме у психотерапевта поставил бы неважный диагноз — авторитеты будут смыты в урну секунда в секунду, когда скажут что-то неугодное. Может быть, Чимин на тропе к саморазрушению, где-то на полпути случайно подорвется гранатой, оставленной собственноручно, его ребра давно тянет к земле с той беспрекословной силой, которой обычно совершенно не хочется сопротивляться. Похорони он себя заживо и из зарытых в толщу перегноя ребер вырастет манцинелла, переписывая старый ветхий завет на новый. В груди давным-давно вместо цветов поселились ядовитые плоды. На девятый неверный шаг они покачнуться, на десятый один упадет и… Чимин никогда не боялся смерти. Чтобы найти выход в этом надо быть сильным, до безумия, а Чимин — хоть бы и отнекивался — сильным никогда не был и не будет и, может быть, его сила именно в этом — ходить по тонкой грани, но всегда быть уверенным в том, что упади он, все равно ничего не произойдет. Смерть достаточно абстрактное понятие, чтобы его игнорировать, Чимин боится не оказаться в гробу раньше отведенных обществом сроков, а потерять чужое тихое восхищение. Ведь в университете большая половина считает, что бог носит его имя. В компьютерном классе стоит привычная тишина, как обычно называет ее Чимин, «тишина кладбища домашних животных». Постоянный стук по клавишам разбавляют редкие зевки и тяжелые выдохи сквозь тесно сжатые зубы, и Чимину хоть раз хотелось бы застать этот класс чуть-чуть более живым, чем легендарная отсылка к Кингу. Ему самому тут — быстро подкорректировать реферат — это и десяти плевых минут не стоит. Чимин наизусть знает амплитуду, с какой маятник в груди отсчитывает секунды потерянности в полной прострации: надо прийти домой пораньше, сделать всю домашнюю на неделю; надо по пути купить продуктов, если хватит денег, и между тем написать Юнги; надо начать разбираться со всем навалившимся дерьмом, даже если придется окунуться в него по макушку. Надо, надо, надо, Чимин знает — надо, но вместо открытого вордовского документа подозрительно косится — чуть-чуть даже сомневается — на белый уголок. Под одной из колонок спрятана все еще по больному аккуратно сложенная бумажка. Первые две минуты Чимин словно в тишине, вакууме с предстоящим коллапсом, нет ни мыслей, ни доводов, только это торчащее послание для кого-то небезразличного, а затем, без разменных секунд для размышлений, ловким движением разворачивает клочок, в котором по привычке голубо-красная клетка.

Когда Он начинает говорить, я падаю со стула на колени. Когда Он говорит, цвета меняются и весь дождь, что пролился за годы, десятилетия, века, льет обратно в небо. Когда Он говорит, я больше не один в моем доме горя. Я стою на коленях рядом.

Чимин пытается вспомнить, когда это началось. Есть такой интересный показатель, феномен Баадера-Манхофа — когда один раз случайно за что-то цепляешься, потом постоянно кажется, что это «что-то» начинает донимать тебя. Чреда повторяющихся совпадений, от которой не можешь отделаться. Теория непрерывного преследования лишь из-за одного неверно заостренного внимания. Чимин заглатывает наживку с самого начала и попадает на крючок ровно в тот момент, когда находит вторую записку и непозволительно долго задумывается над значением — честно, он бы соврал, если сказал это пафосное «мне надоело». Поэтому Чимин не говорит ничего. Будь в нем хоть капля любви к ромкомам и к приторной романтизации, пришлось бы разворачивать целую операцию с игрой в поиски. Верить в то, что это какая-то фальшивая судьба. Открыть продолжительный розыск, проверять тетради у сокурсников, искать клеточки схожей разметки и почерк. В конце обязательно найти прекрасную страдающую девушку, которой Чимин залижет все раны на сердце и дальше розовое «жили они долго и счастливо». Только глупо все это. Ему по большому счету плевать на эти писульки. Большим пальцем очерчивает контур ровных букв гелиевой синей пастой, но в этом и вправду нет никакой магии. Чернила давно высохли и не размазываются. Обычный мусор. Чимин привык. Ему почти все равно. — Мне нужен компьютер, а ты ничего не делаешь уже десять минут, — недовольно бубнит кто-то за спиной. Чимин громко фыркает. Складывает бумажку по контуру, одним автоматичным движением закидывает ее в сумку. Что-то в этом все равно есть. Толика пафоса в страдании и угнетении, каждое предложение — мука, и Чимин чувствует нечто схожее с пониманием, откликом в себе, когда читает их. — Отвали, — роняет Чимин без всяких эмоций и, наконец, возвращается к реферату. На улице предсказуемо плохая погода — ветер, морось и типичная сентябрьская хандра. Поглощенные мифом об «осенней депрессии» люди не замечают, как это становится негласной общей традицией, едва ли не праздником, о котором говорят — не радостно, но все же. Каждый год наступает мрак, проблемы, удушье рабочей рутиной и только осенью для этого состояния нестояния оказывается очень легко придумать предлог. Чимин тоже хотел бы списать все на старую добрую осеннюю депрессию, но на некоторые из вещей, к сожалению, меньшие из общей массы, Чимин умеет смотреть здраво и под рациональным углом. Поэтому приходится смириться, что продолжительную апатию и нежелание что-то менять нельзя отнести к категории депрессии и тем более привязывать это чувство, не прекращающееся ни на секунду, к определенному времени года. Однажды у Чимина спросили, чего же ему хочется от жизни, и Чимин назвал тривиально-обобщенное «счастья». Кто же знал, что это окажется той самой отправной точкой, после которой почему-то неуловимо катишься вниз. И как не старайся, как не карабкайся вверх, падаешь — и все тут. В одиночестве бредя домой, Чимин уже не видит смысла улыбаться. Люди вокруг слепо убеждены, что его жизнь — это диснеевская сказка. Ведь Чимин сам их в этом старательно уверяет. В каждодневной мантре перед зеркалом «у меня все хорошо» попытками в тот же фокус, только с другими актерами — провал за провалом. Где та черта, после которой человек находит в себе силы перестать быть, потому что этих самых сил уже не остается ни на что, едва чтобы банально дышать? Чимин устает как собака последняя и ему даже тужиться не хочется ради дальнейшего спектакля. Прячет руки в карманах драпового пальто и, о, счастье, обходит все лужи на тротуаре. Баленсиаги новые все-таки жалко. И Хосоку Чимин тоже немного завидует. Потому что тот зажигалка с бесконечным резервом газа, хоть бы и все хреново и стабильно идет под откос. А все как раз таки хреново, но Хосок улыбается, целует Тэхена в макушку и бесконечно шутит, едва хватает кислорода. Честно, Чимин очень верит в то, что выглядит таким же счастливым рядом. В пятницу они все же жутко нажираются. В квартире у Юнги всегда педантично чисто и минималистично — смешно — оттого, что деньги даже как слово потерялись в лексиконе Юнги. Однако дерьмовый шлейф сигаретного дыма тянется от самой лестничной клетки, прокуренной и заваленной бычками всей коммуналки. Чимин выкуривает пятую за ночь, притираясь к открытому окну, и не знает, что не так. Думает, зря, сигареты дорогие. Но достает шестую. Все ведь одинаково, как было год назад, даже два: регулярные звонки, учеба, друзья, приставучие преподаватели и та самая биологическая ниша студента, когда ты все еще завис на перепутье взрослого ребенка, что ни туда, ни обратно. Все, как и раньше. Заедая свою дыру, заклеивая ее тысячью тонких бесцветных картонок из настоящего, Чимин по достоинству оценивает новый бит Юнги, едва срендеренный перед их приходом, прежде чем завалиться с кружащейся головой обратно на диван. Никто не обращает внимания, когда в порыве какой-то дискуссии Чимин сползает почти на пол. Вокруг будто миллион цветов и ничего конкретного сразу. Каждое слово вырывается легко, но с надрывом в легких, где-то к часу ночи Чимин начинает бессовестно икать. От этого в горло саднит и хочется глупо, очень по-детски сесть в середину комнаты и разрыдаться, чтобы все-таки обратили внимание. Но от лишних движений лишь сильнее поднимаются волны поблевать, мир расплывается как во второсортном артхаусе — чертов автопилот нужен как никогда. — Что-то случилось? — спрашивает Юнги, растягивая букву за буквой. Щеки неумолимо горят, дышать тяжело, в однокомнатной квартирке слишком душно, открытая форточка со сквозняком едва ли спасает. Чимин осторожно запрокидывает голову, чтобы посмотреть на Хосока в кресле: подтянув ноги к подбородку, он посмеивается над чем-то своим. Тихонько. Переживает много и напивается от этого еще быстрее. Говорит, что тоже нормально. В это вранье уже давно никто не верит. — Что, выгляжу дерьмово? — Чимин смеется, но Юнги все равно качает головой. Смешного на деле мало. Чимину хочется сказать, что да, случилось. Хочется сказать: мне так плохо. Устал. Но предсказуемо не говорит ничего. Потому что пьяный и несоображающий, грузить других людей какими-то тупыми переживаниями по поводу неуловимого счастья — а где смысл? — Представь, Чонгук не хочет со мной встречаться. Что мне делать? Как он может вообще не хотеть встречаться со мной — извините, с Пак Чимином? Какой дикий, наигранный фарс. Кажется, Юнги понимает — не лезть. Чимин буквально видит в нем это жуткое осознание — как смаргивает, как переводит взгляд и поджимает губы, едва открыв рот, как Юнги на него смотрит вновь — и прячет все то, что рвется расколоть их хрустальный мир, оставляя едким привкусом кислоты на кончике языка. Юнги смотрит на Чимина так, что лучше бы говорил, и у Чимина была бы причина ругаться с ним. — Ты вдул по полной программе, — Юнги устало хмыкает и шумно сглатывает, когда запивает слова пивом. — А ты жестокий, хен. У Чимина в глазах звезды. Невыплаканные, недорасказанные и умирающие в зачатке. — Я реалист, Чимин. Идти домой Чимин не может. Чимин в принципе идти не может. Хосок пил в два раза больше, но на себе тащит его до такси. На заднем сидении необратимо укачивает и от этого только больше тошнит. Хосок гладит его по волосам и пьяно треплет что-то важное, наверное, заговаривает не блевать в чужой машине, и у Чимина всплывает подозрительная ясная мысль на фоне неконтролируемого хаоса — давно они так не нажирались. И вправду, ужасно давно. До двери подъезда идти не больше десяти шагов, но Чимин не находит в себе силы сделать даже один. Не угадаешь, захочется ли тебе взблевануть. Вот вроде Хосок прикладывает его на плечо и, шатаясь, тащит на себе, а вот Чимин потрошит собственные внутренности в кустах. Хорошо, что на нем всего лишь футболка. Плохо, что они, кажется, забыли верхнюю одежду у Юнги. Обычная русская рулетка. Может и не захочется. А может вот как сейчас. Хосок садится на корточки посреди тротуара, почти падает на задницу, пока за это время Чимина все еще прорывает мерзкими звуками. — Я его люблю, — даже не пытаясь скрыть. Либо не замечает, что слышно, либо в принципе похуй. Чимин заставляет свое тяжелое потное тело разогнуться, сделать несколько шагов к осевшему на землю другу. Юнги. Большая маленькая ложь их дружбы. Юнги и Хосок. Все так… так неоправданно сложно. Сложно вспомнить, когда жизнь настолько глубоко стала сраной отметкой нулевого показателя. Кадры идут прямиком под откос, но уже просто все равно — не страшно, не больно, совершенно никак. И в целом все равно — завтра хоть умереть — все равно. — Знаешь, не помню, чтобы ты кого-нибудь любил, — Чимина от этих слов отшатывает на добрых полшага назад. Хосок опять глухо посмеивается, уставившись в асфальт, за это его хочется ударить. Констатация факта, простая и понятная, вторую Америку не открывает. А что такое любовь, Хосок, хочется завопить Чимину, а затем смачно ткнуть его, словно слепого котенка, в свое же дерьмо. Примитивная реакция защиты — нападай в ответ, если не хочешь отвечать. Но Чимину не надо заваливать Хосока глупыми, несдержанными вопросами, если он понимает все без данных на них ответов вслух — Хосок и сам не знает, что такое любовь. Все его эмоции, синонимичные к отношениям, сходятся в точке пересечения — лютый страх — и это точно не те самые чувства, которые Хосок мог бы ставить в упрек Чимину и поучать его. В старшей школе Чимину нравилась девочка, она была одной из самых популярных в их классе, и любить ее было до безумия просто и понятно, ведь она никогда бы не узнала о том, что эти чувства ненастоящие, потому что никогда бы даже не посмотрела в сторону Чимина. Большая и грандиозная выдумка для поддержания страданий в кругу друзей, свой маленький вклад в культ «обязательной школьной драмы», тогда, наверное, просто было модно иметь в сердце хоть что-то. И это было интересно, а иногда даже смешно, хотя, казалось бы, какой смех в том, чтобы страдать от невзаимности? Окажись его друзья чуточку внимательнее и умнее, они бы все поняли, но в то время это никому не казалось чем-то значимым. Чимин любил в ясельной группе, своих родителей и друзей, самыми разными формами любви. Но все это не то. Единственный факт в том, что последние годы внутри все настолько исхудало и почернело, что можно вешаться на ребре. От этого ничего не изменится. Чимин устал и не знает. Не знает — каково это, чтобы любить. Чимин ничего не отвечает, но Хосоку, кажется, все равно. Непонятно, кто кого доводит до лифта. Они оба еле заталкиваются в коробку и едут в соразмерном молчании, размноженном в их вакууме, Чимин долго не может воткнуть ключ в замочную скважину, а Хосок в это время тяжело сопит, опираясь лбом о грязную микробную стену подъезда. В квартире надо тихо, чтобы не разбудить маму. Разуваются, ползут в комнату, придерживаясь за все, что попадет под руку, но Чимина не отпускает даже в кровати. Хосок мирно сопит на коврике рядом, угашенным под ноль к родителям ему вход заказан. Завтра он сделает вид, что ничего не говорил, будет обнимать Тэхена за талию и смеяться чересчур громко, но Чимин и сам не уверен, что вспомнит. Его не отпускает и кажется, что не отпустит уже никогда. Утром Чимин трет глаза кулаком, аккуратно обходит едва сопящего Хосока, пытаясь не разбудить. Вместо зубной щетки хватает пачку с громко тарахтящего холодильника и плетется на лестничную клетку, чтобы не задымлять квартиру. Он долго моргает и почему-то кашляет от каждой затяжки, будто в первый раз. На глазах выступают слезы, он даже не пытается не давиться. Чимин ощущает себя главным придурком этой планеты. У него все хорошо. «У меня все хорошо», — говорит сам себе. Врет, конечно. Но верит в это паскудно. Иначе просто не получается. Иначе просто не получится жить. На очередном занятии психологии Сокджин ведет их в зал вместо обычного кабинета для практик и усаживает в круг, словно в детском садике. От ненависти к психологии Чимин находит себя на той стадии, когда лучше бы сжег все теории, ученых и ударился в физиологию, где все работает по механизмам, жутко сложным в восприятии, но устойчивым и изученным. А это — жалкое подобие круга помощи анонимным алкоголикам, едва ли кто-то из присутствующих на такое записывался. Хотя, наверное, стоило бы — взяться всем за ручки и дружно признаться в том, что «и я алкоголик». Сокджин улыбается им, увлеченно рассказывая про теории Вильгельма Райха о возможности радикальной социальной критики, как мысли великого ума влияли на сознание людей тогда и как это ответвление адаптируется для нашего времени, и Чимин вновь чувствует, как от происходящего начинает кружиться голова. Сокджин взмахивает рукой, когда доходит до кульминации, и причмокивает губами. Чимина цепляет не на шутку. За ненавистью к дисциплине приходит неосознанная неприязнь к человеку, преподающему ее — будто в Сокджине одно большое «слишком», бегущее красной строкой поперек его лба. Если в начале учебного года Чимин решает, что Сокджин просто не принадлежит этому месту, то сейчас осознает, насколько был глуп. Чимину не противно, но неуютно, и от этого щекочущего затылок чувства никак не получается убежать. Три часа два раза в неделю Сокджин смотрит на них как ангел, сошедший с небес, и великий покровитель бедных студентов, другие с благоговением готовы за такое жопу лизать. Но Чимин уверен, Сокджин слишком: добрый, красивый, умный, вежливый, он словно полностью гладкий ствол дерева, оттого и странный, потому что до полировки такой непоколебимой чистоты попросту не бывает. Расчленяй он кошек по ночам в своей ванной, смотрелся бы более приземлено, чем сейчас. В их молодом преподавателе есть то, что одновременно настораживает и привлекает Чимина — та вежливая отстраненность, которая выставлена на фасад улыбчиво-мягкого лица Сокджина, мешается с напускной открытостью для своих верных студентов. Чимин смотрит на него какую пару и очень хочется поднятья с места и спросить одногруппников: «А кто-нибудь знает про Сокджин-сонбэнима?», но вряд ли хоть одному из них действительно подвластен этот секрет. Пусть остальные и остаются глубоко убежденными в том, что преподаватель с ними на короткой ноге. Возможно, Чимин даже завидует такой способности быть одновременно всем и ничем. Чертова психология. Она сведет Чимина если не в могилу, то точно в непрошенную депрессию. Сокджин поправляет листы в планшетнике и обводит их взглядом, явно не предвещающим ничего того, что могло бы понравиться студентам. Не просто же так их привели в зал и усадили, будто каждый сейчас станет читать божью исповедь и Евангелие, целуя крест по кругу. Чонгук хмуро утыкается носом в тетрадь, и Чимин поворачивается к нему, рассматривая мелко подрагивающие ресницы. Чимину бы только Чонгук: глотать его взглядом, разговаривать, а что важнее, слышать его и слушать, чтобы тот ему хоть раз улыбнулся. Много чего еще. Чонгук, конечно, профессионально игнорирует любое поползновение, прямо прося отвалить с любыми знаками внимания, но Чимин не может и клеится в два раза сильнее. Такой ужасный театр, иногда Чимину просто по факту противно от самого себя. Чонгук замечает его взгляд и кривится. Чимину приходится отвернуться. В итоге Сокджин просит их открыть любую дату сентября в дневниках и вслух зачитать то, что там написано. Клише. Неубедительное и противное. Но студенты молча подчиняются. Все это становится походящим на очень слабый урок групповой психотерапии, а не на нормальную практику. Настолько же бессмысленно, как поливать овощи во время дождя, неужели Сокджин правда уверен в том, что ему будут откровенничать и зачитывать собственные проблемы? Чимин несдержанно усмехается, но на него не обращают внимания. Возможно, он пытается так с ними поговорить. Только делает это очень глупо, слишком самонадеянно. Попытка образумить зажравшихся студентиков зачтется в карме. Как предсказуемо, что никто с преподавателями не будет устраивать сезон откровений. В таких случаях отчаявшиеся и полностью вымотанные студенты миролюбиво огрызаются, а после получают выговор и красный ковер у заведующего кафедры — и это если повезет, а то могут и на отработки отправить сдуру. Не очень идея, если откровенно, Сокджин с этим дерьмом не попадает даже в единицу. Малость — плюс за никудышную попытку. Но когда наступает очередь Чимина, он без каких-либо проблем отрывает задницу с места и зачитывает, что двенадцатого сентября был хороший день, ведь: «на улице высохли лужи, сегодня по обычаю поедем с Хосоком в клуб, дописал реферат». Некоторые посмеиваются. Дураки. Сокджин достаточно уныло кивает. — Чонгук, пожалуйста, твоя очередь. Чонгук вздрагивает, поднимая взгляд как штыки — готовый обороняться от любого натиска, если потребуется. Чимин, вопреки всему, не слепой. И даже не такой глупы, как Джим из «Американского пирога», чтобы трахать пирог прямо на столе. В руках Чонгук держит тетрадь с каким-то ярким принтом из «Времени приключений» на обложке. Он неохотно, малость сомневаясь, разлепляет помятую бумагу под гнетом приказа, и Чимин понимает, почему, только тогда, когда опускает взгляд на страницы. Буквально каждая клеточка оказывается заполненной буквами, аккуратными и маленькими, и в миг все почему-то находит свой смысл. Чонгук прижимает ее к груди, зачитывает одно предложение из тысячи ровным каллиграфическим почерком синей гелиевой ручкой, и Сокджин хмурится сильнее. Чимин раньше даже не подозревал, что к этому «домашнему заданию» с дневниками по психологии кто-то действительно относится серьезно. Чонгук садится обратно под кивок Сокджина. На стуле он вдруг скукоживается, втягивает шею и прячет ладони в огромной толстовке. Захлопывает тетрадь, скребя ноготком по ламинированной обложке. Чимин немигающе пялится на его образ маленького, абсолютно невидимого для общества человека, чувствуя, как медленно по телу проходятся волны жара. Чонгук краснеет — гриппозная лихорадка ударяет по его щекам. Язык Чимина прилипает к небу, во рту оказывается сухая пустыня. Живот сводит, сердце через решето и трахею словно забивает свалявшимся комком кошачьей шерсти. Почему-то вот именно так некрасиво он себе это и представлял. Оказывается совсем-совсем не смешно. У Чонгука исписаны строчки в тетради, аккуратно по голубовато-красным клеткам, а в уголке страницы напечатанный черный треугольник. И почему-то впервые рождается мысль, что у человека, который оставляет те бессмысленные клочки, несколько раз случайно найденные Чимином, какие-то проблемы. Раньше Чимин натыкался на них и точно так же быстро забывал, но теперь появляется ощущение, что каждая строчка там имеет смысл. Поразительно, как сразу же обретается вес, стоит в уравнении появиться знакомой переменной. Это может быть не Чонгук. Конечно, сколько еще ребят в их университете имеют похожие тетради. Господи, успокойся. Чимин, прекрати. Что за нервозность? Можно и без нее прекрасно обойтись. Но Чимин уже лихорадочно постукивает себе пальцами по бедру, явно не намереваясь прийти к инсайту во всей ситуации, теперь добавляющей в копилку проблем еще веса. Он поднимает взгляд быстро, как-то бесстрашно, но тушуется, встретив на себе чужой. Чонгук смотрит напугано, с вызовом, с тем самым отчаянным броском. Будто давай, скажи, что ты там увидел. Но Чимин не видел, кажется, почувствовал. Спроси себя, нужны ли тебе эти проблемы, а потом: — Чонгук, одолжишь конспект за прошлую лекцию? Чонгук подозрительно косится на шепот, но тут же стряхивает это наваждение и кивает. — Только если за них ты не будешь уговаривать меня выпить кофе или что-то в этом роде. Чимин не знает, что сказать. Что вообще нужно говорить в таких случаях? «Чонгук, с тобой что-то происходит?» или тупое: «Ты имеешь психологические проблемы? Тебе одиноко?», сказать, спросить: «Все наладится в будущем, ты же не хочешь умирать по-настоящему, правда?». Чушь поганая. Не наладится. Может, он правда хочет. Если не получилось у Сокджина, то почему должно у него? — Звучит слишком жестоко, — смеется в ответ, — ты мог бы дать мне хоть один шанс. Чонгук безэмоционально передергивает плечами, поправляет челку и отворачивается обратно, обращая внимание на того, кто читает в красках расписанный день. Получив заветный конспект после занятия, Чимин первым делом поднимается в туалет, где доебывают разве что не ленивые и то вряд ли тронут его самого. Оставляет листы у умывальника, шарит в сумке. Ну же, он же закинул последнюю куда-то в сюда. От нетерпения вываливает содержимое на пол, наверное, разбивает свою единственную пудру от «холики холики» — по характерному стуку пудреницы о кафель, и только тогда поднимает маленький, сложенный вчетверо огрызок. Чимину хочется, чтобы он ошибся. Чтобы у Чонгука все на самом деле было хорошо, а записки так и не нашли своего автора. Он осторожно прикладывает листочек к тетради и ему почему-то глобально не везет. С Чонгуком что-то не так. Может, нормально все. Конечно, почему нет. Может, писатель. Может, сочиняет цитаты для своего тамблера. Черт, да есть тысяча и одна причина, опровергающая все подозрения Чимина. Раньше ему на эти записки ровно было, что сейчас изменилось? Правильно, ничего. Однако «ничего» уже отражается в его сознании миловидным личиком, острой линией челюсти и глазами-поглотителями, у «ничего» теперь есть имя и под ним скрывается то, что Чимин знает этого человека и он, черт дери, общается с Чонгуком практически каждый день. Парадокс жестокости социума: на общую массу безразличных к чужим страданиям приходится меньше одного процента гуманистов и альтруистов, выставляющих приоритеты в другом порядке. Казалось бы, что может измениться, если человек не поможет другому, потому что тот, другой, не оказался ему знакомым? Следовательно, автоматически переключаются все установки о желании помочь, обуревает отвращение и в принципе просто — насрать. Эффект стрекозы гласит о том, что маленькие действия приводят к самым большим последствиям. А в мире сплошных лицемеров, заставляющих верить в то, что помощи можно ждать либо от себя, либо от себя, без вариантов, последствия к этому будут чрезмерно разрушающими. И Чимин — обычный среднестатистический житель Кореи, инвалидная ячейка общества, вмиг ярко ощущает ту разность откликов в самом себе одной и той же ситуации с меняющимися переменными. Подсознательно он всегда допускал, что стоящий за написанием отрывков может быть предполагаемым суицидником с моральными проблемами, одиноким, запутавшемся человеком, но не все равно стало только в тот момент, когда этим человеком оказался Чонгук. Мерзость. И прелести самокопания. Хосок громко смеется над ним, когда узнает про эти писульки. Его задушенный в ладонь гогот отдает по вискам. Не разделяет всеобщего веселья только Тэхен, он поджимает губы и хмурится — весь его вид кричит о том, как ему не нравится сложившаяся ситуация. — Ты понимаешь, насколько это — золотая жила, попавшая тебе в руки? Говоришь, сохранил большую часть найденных, — вообще-то все, но Чимин кивает, — так перечитай. Вдруг там будет важная информация? Что Чонгуку нравится, чего он хочет. Ну же, Чимин, поработай своими полудохлыми извилинами. Если половина его каракуль про него самого, то только что ты нашел святой Грааль, представляющий собой чашу из средневековья, в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь из ран распятого на кресте Спасителя по легенде, рыцарями Круглого стола предположительно она была завезена в Англию… Тэхен мягко поправляет, перебивая: — В Британию. Улыбка врастает в лицо Хосока как солнечный придаток, ласковая и мягкая. Раздается громкий хмык. — Да заебал ты уже со своей историей, завались хоть на полминуты, — Чимин для виду огрызается, показушно. Хосок также для виду петушится: — Слышь, мне вообще-то эту дрянь сдавать на зимней сессии, не будь жопой, ради всего святого! Смахивая пепел на промокший асфальт, Чимин начинает понимать, что надо мыслить в другом ключе, не зацикливаясь на нормах морали. В двадцать первом веке, находясь на распутье дизморали и высокого, выбор сводится к простейшему уравнению. Только что был найден золотой победный кубок. Если же у Чонгука и вправду что-то произошло, думает Чимин, то он узнает в процессе становления слащавой парочкой со страниц «Космо». Идеально. — Мне от вас противно, — заявляет Тэхен, морща милый носик, но так и не пытаясь смахнуть руку своего горячо любимого бойфренда с плеча. — Вы не понимаете, что это может быть серьезно? Что человеку действительно херово? Какого члена вы думаете только о том, как бы кому присунуть. Хосок лишь убеждает Чимина в собственной мерзости, но от еле осязаемого заверения в нормальности происходящего становится лучше, мысли в окружении друзей постепенно отпускают Чимина. После затяжки его почти расслабляет, погружая в капилляры знакомую гелиевую легкость. Чимин способен жить только так, дело въевшейся привычки. Он ассимилировался к образу зависимого от чужого мнения человека с перенятыми чертами характера. Может и не намеренно, но Чимин давно впитал в свой образ поведение и установки буйков морали от знакомых людей. Остаточный след мимикрии. Если Хосок когда-нибудь скажет «спрятать труп на заднем дворе лучшая идея», Чимин сначала согласится, а лишь потом задумается о том, какой труп и почему это не вызывает у них никакого страха. Затягивается в последний раз, отбрасывает бычок и быстренько ретируется с места зарождающихся разборок в стиле «кто тут главный». Чимину не то чтобы параллельно на эти отношения, но скоро станет. Все-таки это вообще не его дело. Тэхен на самом деле хороший — не просто красивый или изящный, не в его отношении и не в любви к нему Хосока кроется самая подлая свинья. Будь Тэхен ненормальным, аморальным ублюдком, использующим людей или строящим хитросплетенные интриги, жизнь Чимина упростилась бы в разы. Но Тэхен — хороший. И это не дает Чимину, отчаянно ищущему причины ненавидеть Тэхена, спокойно существовать с ним в одном социуме на дистанции в один локоть — это уже из-за Хосока, естественно. Чимин знает, что не будь все так сложно и запутанно, они с Тэхеном могли бы быть прекрасными товарищами, может, даже заключили бы то пари из «Друзей», мол, если к тридцати оба холостые, то женимся друг на друге. И определенно бы поженились. И жили бы до старости счастливо. Чимину легко представить это — Тэхен хороший, такие люди отравляют своим светом. Будь в нем хоть что-то такое неоправданно злое, отвратительное, Чимину стало бы легче ненавидеть его, оправдывая этим свое важное «не согласен» на его пару с Хосоком. Потому что у Чимина всегда одно — Юнги — и другие варианты даже не рассматриваются. Тэхен с Хосоком встречаются уже почти год. Данность бренного бытия. Чимин находит себя на той точке, когда хочется просто выть. Но он по-другому не может. Ведь Тэхен добрый, заботливый, приземленный, такой вот именно «свой» от макушки до пяток, но Чимин воротит нос. Не говорит Хосоку — а смысл? У них иллюзия общего хрупкого мирка на троих — он, Хосок и Юнги, не Тэхен, — а Чимин не хочет быть тем первым, кто ее кощунственно разрушит. Брать ответственность за сломанные жизни и свою собственную в частности он никогда не будет готов. Идея Хосока, вопреки отголоскам разума в воплощении тэхеньих доводов, приживается в голове Чимина. Она пухнет и растет как на дрожжах и, свинтив с последней подработки, на манер Эркюля Пуаро, Чимин ищет зацепки в записках. Это глупо, но, кажется, работает. В закрытой на замок комнате стоит противный духота. У теплого света от единственной лампы словно привкус пыли, почти осязаемый на кончике языка. От этого тошнит. Гребаная психосоматика. У желтых настольных часов как раз разряжаются батарейки — слишком громко и отрывисто тикает секундная стрелка. Чимин перечитывает одну записку за другой и чувствует, как неуловимое щекочет по вспотевшим подушечкам пальцев едким холодком. В каждой из этих аккуратных бумажек написана маленькая смерть одного маленького человека. Не просто человека — Чонгука. Под другим углом все начинает казаться сюрреалистичным, острым и ядовитым, Чимин распознает свои допотопные чувства — страх и отчаяние. Приходится вспоминать слова Хосока для мантры. Чимин упорно прокручивает у себя в голове те заверения несколько раз той же самой манерой — уверенно и без сомнений, но по итогу все равно берет в руки телефон. Под ногтями на пальцах зудит от едкого тремора. Чимин мучает свою восьмерку еще с три минуты, пребывая в сомнениях. Стрелка тикает. Пыль оседает. Понятно, почему часы используют как пыточное средство в камерах для пожизненно заключенных. В своей комнате Чимин все равно, что узник в железной маске. На двадцать втором тиканье он срывается — печатает Хосоку много сообщений, в которых мало сути. Каждая буква в них вопит от того, что в этом дерьме Чимину одному страшно, заблудиться и потеряться — потерять себя — между строчек тут на раз-два. Столкнуться с чужой реальностью, где кривые зеркала в черно-белом манере и между ними тонкая грань, на которую вступил он сам. Что ему, блядь, с этим делать? Хосок через несколько минут набирает его. — Слушай, Чимин, — он выдыхает прямо в трубку, и Чимин поклясться готов, что сейчас смотрит на время. 1:55, вот только не надо лгать, что ты спал. — Просто хотя бы немного подумай, вместо того чтобы разводить свой любимый соплебанк: ты в своей глубоко помешанной голове сначала устакань, что вся эта бурда на записках может быть хоть тысячу раз заметками, стишками или чем-то там, блядь, еще, ну, чтоб тебя, прекрати быть всемирной королевой драмы и занимать мою биологическую нишу, пусанская ты засранка. В психотерапевты записался? Да ты же ненавидишь всю эту лютую херь с психологией! Чимин по дурному улыбается себе в подушку и бурчит, даже не скрывая улыбку в голосе: — Еще раз, Хосок, и я тебя реально задушу во сне. Спасибо. Человеческое спасибо. Хосок понимает все и без обозначений. — Ебу дал? Никакого грандиозного плана у Чимина за ночь планомерной работы в вычитке не вырисовывается. Только какая-то недалекая мазня и несколько робких пометок, высосанных из пальца.

«Доброе утро, Вьетнам!» я слышу голосом Пеллегрино и открываю глаза. Мне надо проверить сердце. Но я не хочу услышать «все хорошо». И заплакать, захлебываясь слезами. Я не плачу. Потому что мне повезло с сердцем, но единственное, о чем мечтаю — чтобы оно у меня было такое же, как у Джо Дессана. Я могу утопиться в Красном море из собственных слез? Бодлер зачем-то писал о любви. Я читаю и плачу; моя урна горести переполнилась до краев.

В библиотеке как раз спит один из томиков Бодлера. Плевать, что он на английском, а английский у Чимина на уровне человека, едва насосавшего на тридцать проходных баллов в школьном табеле. Томик отдает в руки бренностью начала конца — тяжестью непосильных знаний, если быть точнее. Чимин для виду выкладывает его на лекции по психологии. Девочки в коридоре два дня подряд пытаются зацепиться за французскую поэзию, чтобы с ним пообщаться. Какая же томительная скука. Когда же Чонгук обратит внимание на их схожие интересы — вот, о чем Чимин мечтает. Расчет допотопный: Чонгук постепенно понимает, что они с Чимином не такие разные, как кажется на первый взгляд. А потом вместо него замечает Сокджин. Их новоиспеченный профессор, указывая при этом на книгу Чимина, приводит в пример аргумента одно стихотворение из любовной лирики Бодлера. Сокджин называет Чимина «глубоким и понимающим». Оборачивается даже Чонгук. Недоверчивый взгляд скользит по корешку книги. Пусанская засранка в Чимине победно вопит и плевать, что Хосок ржет над ним еще три дня с лихвой.

Помнишь, что случилось, когда мы поцеловались? На моих губах был привкус зеленого чая и соленой смерти. В нас летели пригоршни, целые пригоршни света. С неба спустилась веревка, сладкие голоса позвали в Рай. Кто вообще смешал слово «любовь» и слово «жизнь» в одно предложение? Мы спустились в Ад. Я проснулся. Я был один, но почему-то все еще в Аду.

Возвращая конспекты, Чимин не просит встречи в кафе, как планировал изначально, или хотя бы нормального диалога, которые Чонгук в обычное время в упор отказывается строить, — приносит из все того же Старбакса стаканчик с зеленым чаем, ставит его перед Чонгуком как данность. Когда тот отпивает, хмыкая на все попытки флирта, его брови в удивлении взлетают вверх. Реакция кажется Чимину превосходной. Все внимание вновь приковано к нему. Чонгук вопросительно смотрит на Чимина. Его челюсть монотонно работает над пережевыванием жвачки. Залипательно. Он все же преобладает над своим удивлением, и Чимин стучит себе по виску указательным пальцем, намекая на дедукцию, и соблазнительно подмигивает вдогонку. И улыбается-улыбается-улыбается. Все они похожи. Отчасти Чимину бы хотелось заверить, что Чонгук не такой, отбивая честь парня за неприступность и странно-опасную душевную организацию, исходя из записок. Что тот не ведется на весь этот глуповатый флирт, на уступки и внимание от популярного студента университета. Но Чонгук сам ставит под сомнение утверждение Чимина своим изменившимся поведением. Он кажется самым обычным нормальным среднестатистическим парнем. Любит зеленый чай. Лирику. Романтику, наверное. Просто не покупается на банальные знаки внимания и качественный флирт, направленный на обобщенные вещи, а не на узкие достоинства, применимые только лишь к нему одному. После нескольких удачных попыток с определенными подходом, Чонгук уже не показательно отворачивается в сторону при виде Чимина, а кивает головой и даже поддерживает диалог. Все они похожи. Да и сам Чимин — чем он отличается от серой массы, которая жаждет получать внимание и любовь в свою сторону? Ведется на красоту, поддается заигрываниям и роется носом в своем личном дне, на котором похоронил не только своих домашних животных. Чимин ненавидит ненавидеть. Абсолютно все — себя, Чонгука, жизнь, людей в целом, их поведение и слова. Ненависть к окружающему миру привилась в нем на уровне основный программы, и Чимин долгой правдой учился сосуществовать с чувством всепоглощающего невроза. Быть угнетенным не ровняется к ущемлению меньшинств обществом — Чимин угнетает сам себя, за что и проплывает свою никчемную жизнь в картонных рамках самоконтроля и правил. Закон каменных джунглей. Правила выживания в этом мире Чимин понял давно, иногда проще соответствовать ожиданиям и не разочаровывать окружение, чем бороться со столпами мироздания в битве, которую заведомо проиграешь. Его счастье в том, чтобы отчаянно его желать, но никогда не суметь по-настоящему найти и выбраться. Есть определенные бирки, которые люди вокруг будут клеить на тебя вне зависимости от твоего собственного мнения: плохо учишься — глупый, хорошо — отличник без личной жизни; красиво одеваешься — чипированный на тренды, не по моде — странный, белая ворона. Золотой середины не существует, Чимин уже давно это осознал. Для нахождения в обществе есть определенный шаблон поведения, а выбор — примерить его на себя и стать «удобным» или пойти против, чтобы большая половина людей отвернулась — остается за тобой. Но даже этот выбор не дает полной вседозволенности, хотя, казалось бы, ты ставишь на свободу в самовыражении и этим обозначаешь жирную точку в пересудах. Однако общество — это не только давно созданный шаблон, под который ты обязан подходить, чтобы пройти весь оценочный градиент нормальности, общество — это деньги, Чимин знает не понаслышке. Глупо утверждать, что без денег можно прожить. Отчаянно заверять, что деньги — главное. Без средств даже с заготовленным шаблонным поведением «удобного человека» подстроиться под массу людей и стать единицей какого бы то ни было общества — школьного, университетского, рабочего — практически не представляется возможным. В девятнадцать Чимин поступает в университет на специальность, которая ему не нравится и едва ли он хочет в ней разбираться, в девятнадцать у Чимина в голове — сквозной ветер пять метров в секунду и ни капли осознанности в том, какое его ждет будущее. На помощь тут же приходят социальные установки, в частности та, где говорится про доход и деньги, ведь не будет денег — не будет и жизни. Чимин поступает туда, где в последствии будут платить чуть больше прожиточного минимума. И не терпит угрызения совести, когда первокурсникам вручают бланк-опросник, а в графе «почему вы выбрали эту специальность» Чимин честно отвечает — из-за ее востребованности в мире и зарплаты, которая она впоследствии будет приносить. Потому что это и есть жизнь тех, кто делает себя шаблоном — подстраиваться и мимикрировать, прогибаться под правила. Не отучится — не будет работать, не будет работать — лишится денег, лишится денег — останется без всего и однажды повесит на себя вынужденный кредит при оказании медицинской помощи, не имя средств оплатить страховку. Чимин знает, что такое жизнь. Каторга, состоящая из вещей, которые ты ненавидишь, но обязан выполнять, чтобы банально не сдохнуть. Мышление вечного раба. Чимин хочет достичь счастья, но не знает, что это такое. Он сам давным-давно загнал себя в адовые круги по Данте, чтобы в один день набраться той небывалой смелости и отчаяния закончить свою пытку. Но в этом Чимин уже не признается, ведь счастье — его проклятье, его любовь. Проходит еще несколько дней, прежде чем Чимин думает — пора. Он готов еще раз позвать Чонгука на свидание и чертовски не — услышать отказ. Но у Юнги дома опять болезненная чистота и картонные стенки, разглашающие чужие тайны. Чимин тащится за молчаливым Юнги на открытый балкон, не накинув на плечи даже пледа, и они стоят рука к руке. Без лишних слов разговаривают о том, что нельзя сказать вслух. О том, что их общий мир всего лишь хрустальный шар, подвешенный за ржавый крюк на давно осыпавшейся рождественской елке. Как разбить такую дорогую сердцу диковинку? Никто из них троих даже не пытается. Им так уютно и привычно оставаться в очерченных границах, что это становится прописным диагнозом. Потому что Юнги сбегает, Хосок прячется, Чимин тянется к тому, чего не может достичь. Потому что они все запутались и не то чтобы хотят обратно. Потому что им всем за двадцать, но застряли в подростковом максимализме. — Вот чего ты хочешь на самом деле? — Чимин позорно срывается в глухоту на каждой согласной. — Я? Ну, хочу сверху. А ты предлагаешь? Чимин смеется, давится кашлем. — Фу, хен. У Юнги на переносице морщинка от сдвинутых бровей, глаза закрыты и совершенно заебанное выражение лица. Его руки на бортиках балкона как инородное белое к черному, почти идентично, пальцы слово пружины. Он постукивает ими в бредовой последовательности и пропускает через себя ноты давно знакомой тишины. Без Хосока всегда становится слишком глухо. Возня его пальцев как иллюзия чужого присутствия. Чимин цепляется за нее, как за якорь. Ему хочется закричать: «Давайте сбежим!» и сбежать реально. Бросить все и угнаться за своим призрачным счастьем. До звезд, мать вашу, до самой космической бесконечности. Сказать: «Я верю в счастливые концы». Что не получается у них по-другому жить. Что давайте попытаемся еще раз, в последний. Чимин молчит и смотрит на темное небо. Звезд там давно нет. — Хочу быть счастливым. Он говорит это легко, как что-то неважное, будто бы между делом. Другие бы не заметили, но Юнги понимает — и иногда за это молчаливое понимание хочется хорошенько приложить его головой о стену. Чимин старается быть хорошим, сильным и целым для всех, а потом… потом, наверное, все идет почему-то не по плану. Чимин пожимает плечами и упорно отводит глаза. В промежутках между ребрами у него сладкий прах Хиросимы, по лопаткам с морской солью догорает Нагасаки и атомная боеголовка на один-два-три где-то между. Чимин учился так жить, он привык. — А что сделает тебя счастливым? «Прости». В таком обычно что-то большее. Какой-то громадный смысл, яркая идея — о, мое великое самопожертвование! Чимину хочется смеяться, пока из глаз не хлынут слезы. За напускным альтруизмом в нем — черным, блядь, по белому — животный страх и трусость. Одиночества, отречения и жизни, той самой, которая существует за пределами их купола. Вместо кислорода Чимин привычно насыщается своей пустотой, его кпд сто, но минус ноль на желание продолжать существовать. Его чертовски делают счастливым новенькие баленсиаги. — Если Чонгук завтра согласится пойти со мной на свидание, — Чимин смешно хрюкает, запрокидывает голову к чернильному небу. — Я придумал целую программу вроде как в «Красотке», только лучше по визуалке и саундтрекам. А еще нашел атмосферное местечко на последнем этаже высотки, прямо из дорам по кабельному. До этого момента я даже не знал, что такие скамейки с видом на город надо бронировать, клянусь! Бронировать скамейки, хен, ты вообще понимаешь это? Почему мы, как самые разумные существа на этой планете платим деньги за полчаса времени посидеть на скрепленных друг с другом досках, — Чимин картинно всплескивает руками, выказывая свое неудовлетворение бессмысленной тратой средств. — В общем, Чонгуку надо только согласиться, чтобы оказаться в раю с названием «Чиминлэнд». Юнги глухо фыркает и сжимает кулаки, прекращая свою мнимую симфонию. — Ты знаешь, что как в дорамах не бывает, а ты ни в одном месте не Ричард Гир, ты свою рожу-то видел хоть. Их давно доказанная теорема. Они повторяют ее из раза в раз, но попадаются на крючки. — Я знаю. И не пизди. Перед тобой секс-символ Кореи. Больше Чимину нечего сказать. Вместо второй пары Чимин бежит на остановку, потом на автобусе, который приходит почти сразу, еще два пролета до первого в этом районе цветочного, покупает там букет из маков, а затем возвращается так же, лишь бы успеть. Хосок гогочет в какао, что Чимин выглядит как собака, сбежавшая из-под иглы укола от бешенства, и Хосок прав, но его все равно ласково шлют нахуй. Чимин впервые ощущает себя молодцом. В нем играет глупая гордость за придуманный план и его осуществление, от маленьких заморочек и улыбки Чонгука в груди трепещет — благие действия порождают в Чимине нечто хорошее, неопознанное. И хочется жить. От позитивной направленности собственных планов все полумертвое в Чимине не оживает, но предвкушает. Он плетется до кабинета психологии с инкубированным радостным настроем — пара начинается только через двадцать минут, но от ожидания в Чимине рождается неусидчивость. Хочется бегать, прыгать, обойти весь корпус и вернуться обратно, лишь бы время уходило быстрее. Чонгук должен согласиться. Рабочая классика. В эту данность легко поверить. С цветущими маками в руке Чимин и так лучше клоуна на представлении, приходится-таки шататься по пустым коридорам университета. В конечном итоге Чимин сдается, закрывает кэнди краш на двадцатой попытке пройти сложный уровень. Напротив кабинета есть подоконники. Они старые и на них обшарпанная белая краска, второй год обещают выделить корпусу деньги на ремонт. Краска с них колупается и пачкает одежду, но всякие дурачки все равно садятся на них, потому что четыре года назад пообещали выделить корпусу больше скамеек, но впоследствии то ли забили, то ли «денег нет, но вы держитесь». Чимин смотрит на свои джинсы — черные, дорогущие, и решает не выделываться. Сегодня хороший денек, думает он. Не может же такого быть, чтобы в такое время краска отпечаталась прямо на заднице. Чимин думает, денек хороший, и на полпути к кабинету жестко стопорится. Его пятки намертво гвоздит к полу. Чужой голос эхом отдает в аудиальный канал. Потому что… Потому то «Сокджин». Хрипло, глухо, как наждачкой о камень. Совсем печально, еле различимо. Чимин прислушивается, сам не замечая, как столбенеет словно камень — ни вдохов, ни выдохов. Потому что другим голосом разрезает воздух «перестань». Мягко, устало, в одном только слове будто кристально просвечивает каждое действие: потрепать по волосам, смахнуть челку, сжать пальцы на плече и отойти на безопасное расстояние. Чимин будто читает книгу и перелистывает на финал. …что…? Чимин чувствует, как внутри все подозрительно сжимается в ебаную пыль. — Пожалуйста, — кажется, это какая-то глупая первоапрельская шутка, а он их цель. Они просто… просто готовятся, плевать, что до апреля еще полгода с лихвой, ну же, разве не бывает такого. Пожалуйста, чтоб вас всех. Блядь… Блядь. Чимин не знает, что ему делать или думать. В его руке только что купленные маки на аванс с подработки, и они вянут с каждым последующим словом полушепотом, в который даже не стоит усилий вслушиваться в той затянувшейся тишине пустого коридора. — Нет, нет, пожалуйста, стой, только не уходи опять, — Чонгук сипит и, кажется, ревет как маленький. — Пожалуйста, ты не можешь оставить меня одного со всем этим. Сокджин, черт тебя дери, ты даже не смотришь на меня теперь, да? Теперь ты делаешь, вид, что меня вообще не существует в твоем идеальном мире? Так ты избавляешься от мусора, Сокджин?! Чонгук злится и плачет. Поразительно отчаянно. Буквально в ста метрах он разыгрывает драму года с их преподавателем психологии, а Чимин стоит в коридоре, совершенно глупо сжимая свой ненужный веник в ладони, за которым мотался туда-сюда на автобусе. Лишь бы успеть. Денек-то хороший. Руки перестают его слушаться вслед за растекшимися мозгами, Чимин панически выдыхает полной грудью и отказывается верить в это затянувшееся молчание между Чонгуком и Сокджином. Чонгук всхлипывает там, за углом, а у Чимина голова кружится и ну, эй, есть же тысяча оправданий тому, что все это не то. Они всегда есть. Ах, эти глупые, но такие нужны оправдания! Он совершенно идиотски киношно говорит сам себе «это не то, что ты думаешь» и изо всех сил пытается поверить, размазывая эту данность как мозги по стенкам черепа. И Чимину бы себя почувствовать умолишенным, шутом, придурком или хотя бы сволочью, что подслушивает, но он лишь чувствует глухое навязчивое «это не то…». А потом Сокджин говорит «этот разговор окончен», разрывает повисшую тишину твердой и решительной интонацией, которая не поддается пересудам, и следом раздается такой громкий всхлип Чонгука, что правда. Что все эта дурная писанина на клочках, которую находил Чимин — это ебаная правда. Чимин на голых рефлексах судорожно ищет, куда спрятаться. Под правой рукой дверь — он успевает заскочить в первый попавшийся кабинет, прежде чем Сокджин вывернет из-за угла. С тупыми маками в руке Чимин действительно клоун этого века. В голове грохочут удаляющиеся шаги Сокджин-сонбэнима — похоронный марш в последних аккордах — не видит, но точно знает, их преподаватель психологии оставляет рыдающего Чонгука одного. Возьми себя в руки. Все будет хорошо. Все и так хорошо. Все будет отлично, это просто какая-то ошибка. — Извините? — на него пялятся поголовно все в битком набитой аудитории. Профессор просто заслуженно интересуется, какого все-таки хуя. Но Чимин и сам не знает, какого хуя. Сложившись в три складочки поклоном, он вылетает обратно в коридор, лишь бы не опозориться еще больше. Нет. Точно — нет. Все не будет хорошо. Это не просто какая-то глупая ошибка. Чонгук стоит перед ним. Жутко зареванный. С красными глазами и мокрыми ресницами, в своей огромной бордовой толстовке с одной из тех клишированных чисто американских фразочек посередине. Остывшие щеки, слипшиеся пряди, синий подтон — его плотно сжатые губы; выражение лица как маска из картона, такое же легко мнущиеся и недолговечное. Слепая недвижимость. Тогда Чимин впервые видит его. Он и раньше смотрел на Чонгука — красивого, улыбающегося и хмурящегося, совершенно разного, но именно сейчас Чимин отчетливо осознает, что видит Чонгука впервые. Чувство не хорошее, но и не плохое, Чимин, вылупив глаза в немом страхе, стоит и обгладывает взглядом нечто настоящее насухо. Чистые эмоции, не фальшивые, не фальшивый Чонгук — Чимин уповает на эту картину, его захлестывает редкая для людей искренность, ведь Чонгук перед ним сейчас живой оголенный нерв, такой до ломоты настоящий. Чимину страшно, но в то же время прекрасно. Чонгук ловит его испуганный в этом неправильном восхищении взгляд. Пустота и душевное омертвление — так гадко, что почти эстетичное искусство. — Ты. Его глухое «ты» имеет тысячи оттенков черного, которые посекундно декламируют всевозможный яд. Чимин бы и сдох, если только мог, но у него сегодня, кажется, очень удачливый день. Все мерзкое разом возвращается неизмеримым грузом на плечи, стоит Чонгуку нарушить хрустальную тишину, и Чимин вновь теряет все краски. Взгляд на красные маки, быстро и почти не отследить, возвращаясь к растерянному чиминову лицу. — Для начала, — пальцы Чонгука сцепляются до боли на плече Чимина, и Чимин хочет поставить сто тысяч на то, что Чонгук пытается переломать ему этим все возможные кости. — Я тебе, блядь, сейчас все объясню так, что ты больше ко мне ни разу за всю свою чертову паскудную жизнь не посмеешь подойти. Ясно тебе, хен? Сумасшедший взгляд. Чонгук дрожит, вяло подмечает Чимин, прежде чем его импульсивно встряхивают за плечо, заставляя ужаснуться. Тремор, начавшийся задолго до того, как они пришли к логичному заключению, отдает к загривку, и Чимин сам поддается странной панике, окутавшей их двоих. Проснуться завтра утром или не проснуться — ответ вдруг практически очевидно плавает на самой поверхности. — Чонгук… — Рот свой закрой, — Чонгук шипит ему в лицо, сжимая пальцы еще сильнее, почти не моргает и уголки бледных губ тянутся вверх как у фарфоровой куклы, которую кто-то сильно обидел. — Правда ведь, думаешь, просек, что мне нравится, так я на твой член сразу запрыгну? Господи, мои любимые цветочки, мне так приятно, — Чимин уверен, что еще немного и Чонгук харкнет прямо ему на новые кремовые баленсиаги. — Или хочешь сладкий поцелуйчик в щечку, или что, любишь меня? Любишь, а, Чимин?! Мы ведь с тобой такие противоположности, ну как же. Блядь. Любовь, прекрасно, я слишком польщен таким даром от Пак, гребаного, Чимина. Так сильно счастлив. Бо-оже, он обратил на меня свое внимание, обоссусь сейчас от радости. Читай по губам: мне просто плевать. Так что иди-ка ты нахуй со своей любовью, Пак Чимин. Прогорклый ком встает рядом с гландами, хочется сглотнуть все неприятные ощущения, но банально не получается. Резь в глазах усиливается, и что-то явно важное и нужное ухает куда-то вниз, где кишки вяжутся в узлы. Чимин открывает рот — скудная попытка что-то сказать в свое оправдание, но он едва ли успевает даже моргнуть, когда Чонгук вырывает из рук только-только купленный букет. Аванс с подработки. Туда-обратно на автобусе. Любимые цветы. Нечто хорошее, позитивное и прекрасное, рожденное в его груди сегодня утром. Выдергивает из кулака, царапается о плотную крафтовую бумагу — плевать — и вниз. Маки разлетаются по грязному кафелю. — Мне глубоко насрать, что ты собираешься делать, но больше даже не смей смотреть в мою сторону. Чимин пригвождено стоит один еще несколько минут, чтобы осознаться до смысла всего произошедшего. На кафеле валяются распотрошенные маки — как и цветы в его груди. Обхарканные и никому не нужные. Сердце бьется с той силой, когда отдает в шум по ушам. Чимин смотрит вниз. На красные лепестки, разметанные по полу, как и слова, минутами раннее обличенные вслух. Все еще висит засасывающая тишина после того, как отзвук быстрых шагов Чонгука угасает совсем. Из-за сильного гула в голове не разобрать ни одной жалящей мысли. Чимин просто смотрит. Задерживает дыхание, чтобы не заорать. Затем закрывает глаза и отсчитывает до десяти. Открыв их снова — вот это удивление! — ничего не меняется. Ядовитый осадок в груди заливает все нераспустившиеся цветы на ребрах кислотой, дырявит легкие и заставляет Чимина задыхаться в непонимании и полном отторжении произошедшего. Не бывает же все сразу так плохо. Нет, это бред собачий. Чимин сначала садится на корточки, а потом секундой осознает, что, вот он, тот самый финиш. Что дальше этот поезд уже не пойдет, не хватило тяги и какой-то призрачной удачи вывести все это дерьмо на новый уровень. — По закону Мерфи все, что может пойти не так, пойдет не так, — ирония вслух отрезвляет, иногда включающийся от безысходности цинизм становится очень к месту. Чимин надсмехается сам над собой и ему становится легче смотреть на картину под углом иронизирования, чем прямо. Над языком кислит. Перед глазами маки, вырванные прямиком с его грудного палисада, все хорошее, что он пытался вложить в сегодняшний день в итоге оказывается размазанным по кафелю коридоров университета. Один оторвавшийся лепесток и вовсе растоптан. Наверное, Чонгук наступил на него, когда в спешке ретировался со сцены этой трагикомедии. Чимин цепляется за него взглядом. Вот и еще одна ирония. Ему паршиво. Поразительное явление человека — возможность строить нечто веками, чтобы в один миг это разрушить. Мысли в голове не находят покоя, слишком много информации за один раз, Чимин не пытается классифицировать произошедшее по градации собственной аморальности, только смотрит. На распотрошенные маки. Красные бутоны, разлетевшиеся по коридору, втоптанные в пол. Будто бы он сам их выхаркал. Чимину паршиво, потому что он даже не знает Чонгука. Но все, что тот писал — ебаная правда. Чонгук ему в лицо: пошел нахер со своей любовью. А у Чимина в голове до ужаса простая мысль, что какая, блядь, любовь? Он не любит Чонгука, Сокджина, себя. Чимин вообще никого не любит. Собрав и выбросив остатки букета, Чимин пишет Хосоку «у стены, один» и вываливается на улицу, блокируя телефон. Руки, когда Чимин вытаскивает почти закончившуюся пачку эссенс, трясутся как в глубоком Паркинсоне и просто страшно, что сейчас уронит сигарету, которые вообще-то все еще стоят тех денег, которых скоро не будет. Поджигая раза с сотого дешевой зажигалкой свой фитиль самоуничтожения, Чимин позволяет себе глубоко вдохнуть морозный воздух их паршивого сеульского сентября. Его колотит, незнание и непонимание собственных морских узлов выливается в вопрос — почему? Ему ведь плевать, правда, просто плевать. Не думай, говорит Чимин сам себе, и возвращается мыслями к Хосоку, который, наверное, жует задницей иголки, досиживая на паре, а еще хмурит брови, потому что в который раз придется сказать Тэхену, что он не с ними, а это ведь ужасно неудобно, да, они же там встречаются почти год и у них постоянно споры на эту тему, а еще следующим пара психологии и… блядь. — Что-то ты пиздец, — Хосок тормозит на носочках, едва не встречаясь с ногами Чимина, красный от нехилой пробежки. Дышит надсадно, приваливаясь плечом к кирпичной стене видно, как его узкие глаза приобретают округлую форму. Чимин молчаливо соглашается, что да, это пиздец. Потому что. Потому что — что не так с тобой, Чонгук? А что не так с ним самим? Как же жжет горло после этого чертового ментола, господи… — Свалим, — Чимин практически смеется от того напора истеричности и жалости к себе, который трудно сдержать, — давай, а? Тут и прогуливать почти нечего, серьезно, политология? Психология? А может нахуй. Затягивается еще, глубоко, выпускает через пару секунд дым, затягивается снова. Сансара. — Придется просить старосту подчистить посещаемость, так что предоставляю право подлизывать ему тебе. Если честно, Чимину похер. Он не хочет ни на какую психологию и в принципе ничего не хочет, кроме как лечь, свернуться калачиком и нянчиться со своим сердцем, пока то не остановится. Он не знает, что ему делать с тем, что получил без расписки и просьбы. Чимин абсолютно уверен только в одном — это то, что с ними обоими что-то не так, да, Чонгук? Но больше ему не хочется в это окунаться. Дерьма, если быть совсем откровенными, ему и в своей жизни по горло, а разбираться с поехавшей крышей застрявшего в подростковой шкуре ребенка-эгоиста он не подписывался. В его плюс сто подработок не входит «воспитатель для неуравновешенных». Если Чонгук так хочет быть важным «против всего мира», то флаг ему в руки. Чимин ретируется до того, как подорвется на своих же ожиданиях. На автобусе до дома Чимина шесть остановок, платный проезд, на улице невозможный дубак, пешком кварталов пять, наверное, но они не придумывают ничего умнее, как взять ноги в руки и пойти. Чимин говорит быстро, почти тараторит, захлебывается вдруг вспыхнувшей гордостью. Щеки краснеют не от того, что щиплет мороз, а потому что у Чимина возмущение — крепкое, остаточное, он взмахивает руками и не замечает, как начинает жаловаться по второму кругу. Говорит, что это финиш, что Чонгук спал с их профессором психологии, что надо на все это забить и выкинуть подальше, сделать себя в этой истории непричастным. Много чего еще говорит. Но не забивает. Все пять кварталов, петли по подворотням и лестницу до квартиры. — Так, останови свой беспрерывно-плаксивый поток дерьма, не то меня сейчас прорвет на истерический смех, а ты знаешь, что бывает, когда я начинаю истерически смеяться, — Хосок скидывает свои заляпанные осенней грязью кроссовки и по-хозяйски заваливается на диван, едва не промахиваясь в прыжке. — Ты так много сказал, но я просто тупой, либо тупой ты, потому что у тебя слишком много красивостей во всей истории, но где связь между тем, что Чонгук психанул как неуравновешенный и твоим состоянием, близким к «привет, крыша, я тебя люблю»? Чимин заторможено кивает. Сам он тоже не знает, где тут найти смысл. Еще сегодня утром Чимин представлял из себя единицу, которая в графе настроение за огромное количество прошедшего времени наконец могла поставить «положительно» — и не потому, что хотелось увидеть Чонгука, а потому, что было по-человечески приятно ощущать себя неким фантомным добродетелем. Чимин был полон. Хотя думал, что забыл это чувство навсегда. Но Чонгук, кажется, поехал головой настолько, что не осталось даже фундамента, и у всех бывают плохие дни — Чимин бы спустил на тормозах в любой из возможных. Только не сегодня. В моменте, когда Чимин вспомнил вкус эмоций, подножка оказалась болючей. Так что иди-ка ты нахер, Чон Чонгук, если еще раз. И Чимин уверен, что следующего раза уже точно не будет. В том коридоре Чонгук поставил точку сам, уверенно и безапелляционно, а Чимину не то чтобы очень хочется оспаривать его решение. — Ну извини, — Чимин глубоко выдыхает, находит взглядом старую прокуренную дырку на тюли и на душе становится привычно мерзко, но спокойно. Цепляет за обыденное, — но это просто надо было слышать. Или видеть, я хрен знает, что было хуже. Он как будто, не знаю даже, словил дичайший приступ агрессии? То есть я же понимаю, что просто случайно попался ему под горячую руку после ссоры, надо было выместить на ком-то и далее, и далее, как делают все гондоны. Только если отбросить, например, то, что я теоретически в него не влюблен, а он уверен в обратном, просто представь, насколько хуево он поступил. Он бы разбил мне сердце и харканул на него, будь все по-настоящему. Хосок театрально вздыхает, и несколько последующих секунд они молчат, пока тощий хосочий зад постоянно норовит сползти с дивана. — Что делать с этим собираешься? Звучит невесело. Чимин спрашивает это сам у себя же, но ответа все равно не находит. У него у самого вопросов больше, чем воды в Тихом океане, и вот уж спасибо, не надо. Чимин все еще на это не подписывался. Чимин все еще паршиво верит, что если закрыть глаза и посчитать до десяти, то все рассосется магическим образом само. — Если я скажу ничего? — Хосок кивает как болванчик, улыбается. — А Чонгук… — …пусть ебется с конем и сосет у Сокджина. Чимин морщится, потому что мерзость, это все еще достаточно сложно даже вообразить, но смеется хрипло и — это ведь даже не его дело. Пошло оно все. Наверняка Сокджин сам может со всем разобраться, думает Чимин, ведь это не его проблемы. И действительно, он в этой истории как третье лишнее колесо. Совсем, получается, не к месту. Хосок вопросительно смотрит на него: — Значит, мне не стоит начинать беспокоиться? Чимин качает головой. Отворачивается к окну. Явно не стоит. Его маленькая прокуренная дырка в тюли неизменная переменная. Еще в школьные годы они — Хосок, Чимин и Юнги — раскуривали свою первую сигарету, мня себя крутыми и взрослыми в этот момент. Они стряхивали пепел в банку из-под персикового джема, громко смеялись и совершенно не знали, что через несколько нещадных лет их улыбки превратятся в уродливое отражение, перевернутое вверх тормашками. Чимин тогда смеялся больше всех. Много дурачился, щекотал Хосока, также неосторожно прокурил в тюли эту дырень — взмахнул рукой, загоготал, и вот. Его очередные вериги, оплетшие сердце намертво. Иронично, что у людей все в жизни происходит по случайному взмаху руки. Чимин цепляется за нее, за старые картинки из прошлого, денно и нощно зарытые в подсознании, вспоминает, как тяжело разгребать собственное дерьмо и не сказать отцу, который как обычно около девяти в субботу — ебаное расписание — звонит ему, что от паскудства жизни они все скоро в коллективную петлю. Готовь братскую могилу, папочка, мы ждем. Прошло чуть больше пяти лет, но Чимин до сих пор хватается за эти звонки обеими руками, крепко-крепко, и сдохнуть от этого хочется чуточку сильнее, чем обычно. «Как ты?» — «Хорошо». Странно — любить лишь воспоминания при еще живом человеке. Тот образ отца, отпечатавшийся в его подсознании намертво. Как человека, который вырастил, обожал и энное количество времени был опорой мироздания. Чимин всегда будет ему благодарен, это и есть та нерушимая данность, которая останется непоколебимой даже после смерти. У него было хорошее и беззаботное детство, отец не чаял в нем души и всегда учил какой-то отчаянной мудрости, в которую верил сам. Эти воспоминания прекрасные — Чимин любит доставать их из чертогов и вертеть в руках, разглядывая. До ожогов. О, как эти старые картинки жгутся! Неизменно. Потому что то время давно прошло и окрасило их с отцом в черный, разводя по разные стороны одной реки одиночества. Чимин помнит его замечательным родителем, но сейчас, если удается встретиться раз в пятилетку, человек напротив не вызывает в нем ничего, кроме отстраненности и вялого осознания, что именно он вырастил его. И все остальное остается белым листом. Они друг другу давно чужие люди. Чимин улыбается одними уголками губ, едва дергает их вверх, и отбрасывает голову вниз с кресла. Мир сразу же жутко кружится, слишком обильное прилитие крови в мозг. Ему так хочется верить в их общую иллюзию, что сил скоро не будет хватать ни на что, кроме как на поддержание этой видимости «нормального». Правда. Их маленький удобный мирок все еще стоит. Он стоит всего и всегда будет. — Надо позвонить Тэхену и предупредить его, что мы слиняли с пар, — диван трясется, когда Хосок плетется за телефоном. — Он будет искать нас, ты же знаешь. А. Да, точно. Тэхен. Есть же еще Тэхен. Все-таки, блядь. Чимин закрывает глаза, голова от этого кружится еще сильнее, вестибулярный у него ни к черту, и начинает свою любимую мантру. Чимини, закрой глазки и сосчитай от одного до десяти, когда ты их откроешь все обязательно будет хорошо. Спасибо, мамочка. За умение жить во мраке. Вечером Хосок устало провожает Чимина до подработки и с любовью желает не сдохнуть в ночную. В груди сладко и липко, как бывает, когда раскрываешь обман родителей в детстве, и их ложь давит на воспаленное сознание вплоть до взросления. Они ведь обещали, что все будет хорошо, а не развод. Маленькие травмы больших людей. Кажется, Чимин все еще не повзрослел. Иллюзия счастливого конца придавливает бетонными плитами и подыхать под ними приходится далеко не за считанные секунды. Ему даже не хочется выбраться. Это и есть его личная экзекуция, наверное. Все говорят «твоя жизнь в твоих руках», говорят, что мы сами куем свою золотую жилу. Много чего еще говорят. Чимин на все кивает послушно, ведь да, правильно, отличные духоподъемные фразочки с просторов интернета. Но это так не работает. Счастье для него недостижимое понятие, потому что в этом слове больше миллиона подтекстов, а Чимин не может разобрать, какой же из них нужен ему самому. Он учится, работает, живет, улыбается, смеется и все это будто для гребаной галочки, для принятия обществом его как годной единицы, будто около его имени в один момент за все достижения загорится «Пак Чимин — прошел». Да только что прошел? Куда годен? Чимин не знает, не хочет задумываться, потому что с допуском в голову разрушительных мыслей держаться как ни в чем не бывало уже не получится. И он боится. Чимину почти двадцать пять и единственное, что он знает в своей жизни, то, что проживет ее паскудно. Ему будет восемьдесят, если хватит сил, когда за закрытыми глазами станет невыносимо жечь от невыплаканных слез его ушедшее прошлое. Будет хотеться рыдать, уткнувшись в морщинистые ладони. Будет больно, очень, несоизмеримо. Десять сантиметров до смерти. И он умрет, покинутый всеми и всеми забытый, нянчившись до последнего со своим прошлым. С тем упущенным временем. Сейчас Чимину все еще почти двадцать пять и единственный вопрос, которым он задается — а стоит ли вообще доживать до восьмидесяти? Чимин забывает обо всем на несколько лучших дней. Плетется к старосте, подлизывает ему, не буквально, к его же великому сожалению, а всего-навсего платит с кармана последними купюрами. Их с Хосоком посещаемость превращается за сентябрь практически в кристально-идеальную. Любуется голубками до рвотного рефлекса, обходит Чонгука всеми возможными сторонами. Это оказывается не так уж и сложно, когда из пересекающихся предметов у вас только ненавистная психология. Каждую секунду Чимин дышит, собирает себя с дешевым аккуратизмом по кусочкам с утра, перебирает комбинации так, чтобы получилось что-то человеческое. К вечеру разбивается вновь. А утром опять склеивает осколки. Почти. Он знает, что у него получается на «почти». И все до блевоты хорошо. Давится этим словом и находит в этом собственный десятый адов круг по Данте. Хо-ро-шо. А впрочем — какая разница, правда? Они все упорно делают вид, что все идет так, как задумывалось. Неправильно, неубедительно, но с мазохистским упрямством, как только открывают глаза. В какой-то момент это становится автоматическим действием — улыбаться и отхаркиваться от этого всего в одиночестве. Они так отчаянно пытаются не казаться серыми в этой серой жизни. Маленькие люди. И Чимин ведь тоже пытается, но сам не понимает, зачем. «Я в говно» приходит посекундно в четыре тридцать шесть утра. Чимин дергается от звука уведомления как от сильной пощечины и чуть не падает, едва успевая схватиться за столешницу. Он снова заснул на работе. Кажется. Кажется, он скоро сдохнет от переутомления. Еще несколько отчаянно долгих минут Чимин не дергаясь пялится в стену, подсвеченную дешевыми фиолетовыми светодиодами. Она расплывается масляными мазками. Мозг сопротивляется включению. Проморгавшись посильнее, все встает на свои места в начинающей функционировать голове. Плюс-минус пять минут, чтобы вспомнить, что он сейчас за стойкой их дешевого караоке на отшибе Ансана. Проверяет кассу — вроде бы ничего не украли. Его, наверное, не уволят, хотя даже в этом он не уверен. Стекла не выбиты, никого нет — Чимин выдыхает панически и только потом вспоминает, что кто-то ему написал и этим самым спас его шкуру. «Я в говно» до сих пор одиноко висит от контакта Юнги. Чимин спрашивает «где?» и накидывает на форму пальто. Юнги тут же делится геолокацией и это оказывается пиздец как далеко, прямо в Намсане. Чимину страшно, плохо, холодно, из него дерьмо какой работник, он ждет такси и роняет сигарету заледеневшими руками. Втаптывает ее в грязь и срывается. — Все, что может пойти не так, пойдет не так, — вновь напоминает себе Чимин, но в этот раз закон Мерфи не приносит должного облегчения даже вкупе с ядовитой иронией. Может, потому что Чимин устал как собака сутулая и даже на то, чтобы смотреть на все происходящее с точки зрения клоуна нет ни сил, ни желания. Завернувшись в такси, Чимин представляет себе Юнги, тоже усталого, но одетого по блядушному — он всегда выряжается так, когда идет клеить к своему хую задницы в клубе. Представляет, как у того размазывается помада, но глаза все еще лихорадочно блестят, даже если он уже успел выпотрошить себя в сифозном туалете. Юнги всегда такой — две грани одной монеты, Чимин знает. Но полученной картиной можно разве что подтереться. Юнги перед тухлым безликим клубом процентов пятьдесят на поблевать в первую попавшуюся урну и пятьдесят на то, что он уже. Чимин тянет его за руку, закидывает безжизненное тело себе на плечо и толкается вперед. Хоть бы только таксист не свинтил, увидев это состояние не тела, а мешка с отходами. Блядь, пожалуйста. — Спросишь? — Юнги отзывается почти безжизненно. Слова растворяются в оглушающем шуме клуба, разбивающимся им о спины. Интересно, когда в жизни Чимина все стало держаться на этом поганом «почти». — А ты ответишь, если я спрошу? Конечно же, нет. Конечно же, блядь, нет. Кто бы мог подумать, что в их судьбе и вправду будет что-то по-другому, если попросить бога и сложить руки в ожидании второго пришествия. — Мы сдохнем до тридцати, хен, и это будет полностью оправдано, — Чимин роняет это от какой-то свалявшейся безнадеги, безумной собачьей тоски. Свет попадающихся фонарей рассеивается на их усталых лицах, и таксист все еще ждет на обочине, мигая включенной аварийкой. Все хорошо. Не уехал. Чимин же ему не заплатил. Господи, какой же тупой. Как же все это заебало. — Я в говно. Чимин опять ничего не отвечает. Юнги валится на заднее, и Чимин силой заставляет его сесть. Он быстро тараторит, повторяя как гребаную мантру: «Не закрывай глаза, хен-хен-хен-хен». Чимин сжимает ладонь Юнги в своей до опасного хруста, но тот даже не шипит. Пятый час утра. Денег на счетчике накапало еще больше, чем он недавно отдал старосте. Юнги опасно предостерегающе хрипит и еле дышит, кутаясь в свою легонькую продуваемую куртенку. Чимини, закрой глазки и сосчитай от одного до десяти, когда ты их откроешь все обязательно будет хорошо. Чимин устал. Моральное истощение до полого скелета — просто устал для остальных, сейчас умру — для себя. Хочется заниматься саможалостью, пока последние кости не истлеют и не рассыплются, стирая из мира обычного слабого нытика Пак Чимина. Может, Чимин все еще хочет жить. Может, в нем осталось яркое, глупое наваждение о лучшем. Но сложно бороться, если даже не знаешь корень проблемы, где высасывать эмоции, откуда брать оппонента, если апатия рождается как по щелчку пальцев и не отпускает уже который год. Она множится в прогрессии, вплетается в капилляры и срастается в симбиозе, Чимин уже не помнит себя другим, без нее. У Чимина есть хобби, есть друзья, есть учеба, родители, деньги, статус, но у Чимина нет себя самого. Он потерялся, поистерся и пропал. Просто и понятно, на самом-то деле. В один неопределенный момент становится невмоготу тащить все заново в этой замкнутой циклической раз за разом. Чимин прислоняется головой к хрупкому плечу Юнги. Плакать хочется в несколько раз сильнее. Юнги дрожит и Чимину, как бы случайно, передается его тремор. Хочется зареветь и напугать таксиста. Может, тогда бы он случайно забыл о плате, лишь бы быстрее уехать от этого ненормального. Начинают стучать зубы — первый признак сдерживаемого рева, Чимин кутается в пальто сильнее. Желание реветь до дикости, пока не разорвется сердечная мышца рождается в нем тихо и быстро. Пусть бы в свидетельстве о смерти написали, что произошел новый прецедент своеобразного суицида — мышца отказалась работать, Чимин не очень хотел, чтобы она продолжала. Он ведь правда мог просто не проснуться. Не приехать, позвонить Хосоку. Наверное, так было бы хуже, но не с ним. Чимин все еще обыкновенный трус и ссыкло. Больше всего ему хочется не проснуться сегодня, не заказывать такси, не видеть серого лица Юнги и не читать сообщения в его телефоне. «Ответь мне» «Тогда позвони» «Еб твою за ногу, Юнги, где ты» «Я приду, только скинь адрес, скинь мне, сука, адрес. Сейчас же» И все от Хосока. Да. Прекрасно. Чимин бы мог не открывать глаза. Было бы просто чудесно. Но только Чимин проснулся. Чимин заказал такси, обнял убуханного Юнги и напечатал Хосоку «я его привез». Чимин снова закрыл глаза и зачем-то понадеялся, что все исправится. Как только Чимин открывает квартиру, Юнги кособоко отталкивается от него ватными руками, пытаясь выбраться, и Чимин просто отпускает его, позволяет уйти. Пьяную в сопли тушу тут же намертво гвоздит к стене. Юнги заваливается. Его косит и шатает. Он усердно плетется в ванную, все по давно заезженному сценарию. Чимин за ним — посмотреть, все ли в порядке и не собирается ли Юнги в тишине захлебнуться собственной желчью. Как факт — не собирается. Совсем недавно им маленькие семнадцать и главной проблемой их жизни — сдать итоговые экзамены. Они ненавидят историка, называя того тухлым анчоусом, и делят одну миску риса в столовке на троих. Хосок танцует до десятого пота вместо библиотеки, а Юнги пытается создать музыку для его тела. Он признается в этом Чимину как в великом таинстве, Чимин ведь помнит, что у Юнги так и не получилось. Они забираются на крышу школы и загадывают желания, хотя звезды не падают. Мечтают громко, несбыточно, по первости глупо верят в то, что все может случиться само. А само, оказывается, просто не бывает, и в их кривые маленькие семнадцать из них никто не болел. Не болел, но лечился. Чимин совсем не злится на Юнги. Достаточно того, что Юнги ненавидит себя сам. Чимин просто перманентно устал от этого депрессивного сентября. Юнги чуть ли не падает, запутываясь в собственных ногах, но хватается за раковину. Включает воду на самый максимум, подставляет свое лицо прямо под неустанно бьющий поток. Разбрызгивает все на пол, мочит куртку, которую не удосужился снять, волосы и всего себя в целом. Держится за умывальник так, будто сейчас упадет, Чимин почти слышит звук, с которым его ногти проезжаются по белой керамике. Скрип отдается у него на периферии сознания, заставляет морщиться. Он не сдерживается и трет уши кулаками. Блядь. — Блядь, — Юнги даже не обращает внимания. Он больше не двигается — все так же льет воду мимо, открывая рот и закрывая. По его брюкам стекает целый Ниагар. А под ногами — Мертвое море. Затем Юнги неосторожно давится, кашляет громко, но так и не отходит. Может, Юнги все же собирается захлебнуться. Может, он давно уже хотел. Чимин быстро щелкает выключателем, отдергивает Юнги от раковины за шкиботник. Чимину, как факт для галочки, все еще не насрать. Юнги шлепает ногами по натекшей воде, держится за чиминовы плечи напрочь оледеневшими руками и не моргает. Пять, десять, может, больше. Минута за минутой. Закрывает глаза, проводит по лицу рукой. Ничего не меняется. Чимин отводит Юнги в спальню, выбрасывает всю мокрую одежду с его дрожащего тела и переодевает в сухую пижаму. Говорит, ложись, я сейчас. Укрывает пуховым одеялом, сто раз прокуренным и тысячу — обблеванным. Сам идет в ванну — воды и вправду натекло на целое море. Чимин готов поклясться, что соседи снизу недавно делали евроремонт. Но сил на самом деле хватает лишь на то, чтобы бросить на пол пять чистых полотенец и притоптать их ногой. В итоге носки окончательно приходят в негодность. Мокрые носки, мокрые джинсы, мокрая толстовка. Чимин думает, что ему в шесть сдавать ключи. Что ему через каких-то двадцать минут надо быть в караоке в Ансане за стойкой, чтобы уйти домой. Чимин думает, что его уволят с последней подработки и денег на сигареты больше не будет точно. Он заваливается на диван. Смотрит в яркий желтый потолок. В обычное время он белый, но сейчас раннее утро и у Юнги не задернуты шторы. Чимин отчаянно много думает. Еще чуть-чуть. Если так продолжиться, то он наконец сбросит звонок отца в девять вечера субботы. Его телефон снова пищит. Чимин снова закрывает глаза. Скукоживается клубочком, протирает лицо мокрым рукавом. Отворачивается. Заебало. Поворачивается вновь, берет трубку. Коллега искренне ласково интересуется, какого хуя все закрыто и где, собственно, Чимин. Чимин отвечает, что повесил ключи на третью рею за их неоновый вывеской и сбрасывает звонок. Заебало. Чимин просыпается, когда потолок в квартире Юнги снова белый, даже серый — на улице темно, электронный часы с красными наклейками показывают семь вечера. Сам Юнги оставляет следы жизни на кухне, бултыхает дешевым пакетиком черного в кипятке. Из электрического чайника еще валит пар — только что заварил. Юнги смотрит на Чимина устало, более устало даже чем сам Чимин смотрит на него в ответ, ставит на стол свою и достает вторую кружку. Бледный-бледный, с желтыми кругами под глазами и легкой трясучкой от пальца к пальцу. Словно живые мертвецы. — Задница зудит, — Юнги вываливает себе две ложки сахара и пододвигает Чимину, — кажется, вчера я был классически выебан по пьяни. — Пиздос ты, хен, — почти весело. Никаких «прости, что дернул» или даже «спасибо, что приехал». Они настолько привыкли так жить. — Количество алкоголя в тебе было такое, что растворило не только оболочку фригидной доски, так еще и быть киношно трахнутым в грязном туалете дешевого клуба в Намсане, а вообще-то говорили, и я тебе сейчас напомню, что клубы намсанские это паленое пойло и ЗППП через раз. Кстати, о ЗППП… — На этом моменте тебе лучше закрыть рот и помешать чай, — Юнги улыбается даже криво-косо, на оскал тянет больше. Нездоровая бледность: наверное, мутит до сих пор, оттеняет зеленоватым румянцем, выебанный по пьяни, расстройство желудка на фоне алкоголизма, хотя бы раз в чертову неделю паленое соджу со спиртом по дешевке — с какого-то времени они даже не стараются придумывать поводы, чтобы нажраться в сопли. Это край? Это наш общий край, Юнги? — Поесть? — Чимин хлюпает чаем, не хочет чистить зубы или умываться. Так насрать. И телефон проверять тоже — не хочется. Юнги достает вазочку с печеньками. Пододвигает молча. Чимин не берется судить, сколько лет этим засохшим ублюдствам, но в его животе повесилась единственная живая крыса, поэтому он безрадостно ломает зубы, вгрызаясь в то, что некогда было сладким. — С работы поперли, — в тишине слова отскакивают от стен и даже страшно, просто страшно, — точнее, с моей подработки, ну, ты знаешь. За последний текст кинули двадцатку, я ее спустил на сигареты, честно — плевать. За последний бит — пятьдесят. Ни одного контракта. В их маленькие семнадцать, Чимин помнит, как вчера, Юнги первым попытался исполнит свою мечту. Чимин вообще много чего помнит. Воспоминания цветные, как лента в кинофильме, такие же слегка потертые, но родные. Картина о людях, которые умели мечтать. Они загадывали желания на непадающие звезды и ни одно не исполнилось. Чимин мог запомнить утро, когда впервые Хосок на стареньком красном велосипеде подъехал к его дому и предложил ходить в школу вместе. Вечер, когда Юнги проводит их в какой-то клуб по фальшивым документам и там они веселятся до самого рассвета. Или ночь, когда они втроем выбираются на крышу заброшки, Юнги спотыкается об обломки, Хосок смеется над ним и предлагает бросать камушки в небо. Но Чимин выбрал запомнить тот момент, в который под звездным небом они молятся о несбыточном. — Мы коллективно бросаем курить, так что предлагаю скинуться на разрекламированные пластыри. А от курения вообще кодируют? Если кодируют, то давай, м? Юнги громко фыркает. Щурится, поглядывая на Чимина. Так его глаза совсем теряются на опухшем лице. — Скажи лучше с окна сброситься, один хрен разница. Все равно такими темпами на полпути до того, чтобы остаться без квартиры, мой максимум — это вернуться в Тэгу к бабушке. Про родителей даже думать не хочу. Чимин ковыряется в печенье, тянет свою ссанину в кружке. Метафорично — их хрустальный мир трещит по швам. Говорят, чуть-чуть до конца сентября. Говорят — не переживай, все наладится, пусть придет время. Но нет. Не хватило. И не наладится. А если и наладится — когда? Через сколько? Почему все вокруг как заведенные твердят о том, что люди проходят испытания жизни, чтобы потом быть счастливыми и сильными? Почему нельзя быть счастливым без сломанных ребер, растоптанного сердца и вытраханных мозгов? Чимин тяжело вздыхает, прикрывает глаза и прислушивается к звуку, с которым лопаются его натянутые нервы. Так мама есть курочку — они заказывают ее раз в год, а она вгрызается в крылышки гриль и под ее зубами хрустят кости. Потом она обсасывает оставшееся, причмокивая губами, и отрывает хрящи, чтобы упоительно жевать их в тишине. Хрящи попадают на зубы и давятся от напора. Мама облизывает пальцы с громким чмоком. Чимина тошнит. Он знал, что когда-то время придет, но не думал, что так скоро. Внутри давит на грудную клетку с грандиозной силой, дерет летним сквозняком прошлого, от которого они не могу отойти весь сентябрь. И ему, по-честному если, просто жалко. Всех. И себя в том числе, и даже Тэхена. Себя, может, больше остальных, но эта правда не колет глаза. Жить можно вечно, жить так, как они сейчас, от пятницы до пятницы и обратно по новой — а где смысл? — Хосок по пьяни сказал, что любит тебя. Чимин никогда не будет готов взять за эту трещину ответственность. За то, как всего на одну десятую секунды случилась задержка в привычном моргании Юнги, как дернулась его рука с кружкой и сжалась вторая, под столом. Он думает, наверное, не видно, не заметит. Прости, Юнги, стол высокий. Его ладонь разжимается уже на следующую, но слова Чимина эхом висят в этой вакуумной пустоте. — Я знаю. Чимин все еще ощущает себя ебаным главным клоуном всей этой земли. Жутко печально, остальным смешно — такое представление. Бип-бип, красный нос только что завернули мне в зад и прокрутили до полной готовности. Аплодисменты! — Но как же… ты же… — Чимин мямлит, запинается на каждом слове, пытается выдавить из себя что-то помимо замешательства и удивления. Но все внятные убеждения остаются лежать забытыми в ворохе скоморошных конфетти. — Серьезно? Вот так вот? — Чимин, — его собственное имя чужим голосом звучит как самое строгое предупреждение не переходить давно прочерченную линию, — мы закрыли тему. Юнги неосторожно вскакивает с места. Табуретка дергается и скрипит, деревянные ножки скрежещут по полу. Юнги не смотрит в глаза. Его взгляд вообще сугубо сосредоточенный — только на намеченной цели. Хватает кружку в руки, остатки плохо заваренного черного чая бухают в раковину с противным звуком о металлическую мойку. Он тут же включает воду, чтобы смыть чаинки, прилипшие к стенкам. Чимин рефлекторно моргает от этого грохота. Ему вдруг отчетливо не страшно. Разрушить чужое точно так же, как свое. Сказать себе тривиальное «я делаю только лучше» и попытаться поверить хотя бы самому, чтобы потом убедить других. Слепые волны агрессии за вечную недосказанность и заблуждение в дружбе втроем охватывают его ежесекундно, как Юнги отворачивается к раковине. Классно ходить за ручки, быть друзьями в десна и никогда не чувствовать одиночества, потому что вы втроем. Не классно становится в момент, когда Чимина делают мальчиком-по-середине между двух полюсов. Чимин же совершенно не хотел, чтобы все так некрасиво рушилось. Только удобно забыл об этом, поглощенный неврозом и слепой агрессией момента. — Какого хрена тогда ты ничего ему не говоришь? — и где же ты потерял свое любимое «хен», Чимин? Юнги не реагирует на чужое возмущение. Он спокойно домывает свою чашку в напряженной тишине. Его кожа в надвигающейся темноте позднего вечера принимает оттенок болотного дерьма. Он и сам из себя тоже одно сплошное дерьмо. Поворачивается, пожимает плечами. Как ни в чем не бывало. Только лицо словно у восставшего мертвяка при плохой игре в массовке. — Ты не понимаешь, ты даже ничего не знаешь, если забыл. Так что не лезь не в свое дело, — в углу громко тарахтит холодильник о стену. Юнги медленно плетется к нему, пододвигает к центру, сбавляет нарастание шума. В глаза не смотрит — слишком неприятно. — Он сделает это первым, либо все останется на своих местах. Такой уговор. Чимину заорать до срывал глотки хочется. Волосы себе повыдирать на крайний случай. Потому что у Юнги, оказывается, принципы шире него раз в сто и прогорклый ком свалявшейся обиды. С их уже паршивых двадцати. И если очень хорошо подумать, его правда нельзя за это винить. Все предполагали на лице Юнги признаки иррациональных чувств — и они родились, целая жизнь раскрошилась на борьбу с собой, с обществом, с порядками. Юнги был измотан, а еще отчаян — такое отчаяние не про повеситься, а про глубокое, холодное и колючее, бессильное в нулевой степени. Его не лечат дулом пистолета. Юнги был одинок. Юнги одинок даже в компании с людьми, Чимин это понимает. Чимин трескает кружкой по столу с такой силой, что вазочка с печеньем подпрыгивает в воздух. Юнги дергается и, наконец, поворачивается, но вместо Чимина спотыкается бесстрастным взглядом о бешеную псину, которая была верной и ласковой к своим хозяевам, а ответной милостью получила пинок в бочину. Больно. Больно, Юнги. Чимин устал паскудно, спал несколько часов, его, наверное, уволили и придется выплачивать весь аванс; потратил последние деньги на такси и уронил только прикуренную сигарету. Вчера он тащил Юнги от клуба домой и даже не просит благодарности, просто немного разобраться во всей трясине эмоциональной деградации, заваренной с момента их знакомства. Потому что вчера Хосок писал ему много глупого и токсливого, и Чимин прочитал каждое сообщение. Начиная с того, где в третьем часу ночи Юнги отсылает Хосоку сопливый текст о непадающих звездах и несбыточных мечтах. Потому что Чимина заебало. — Это ты ебаное ссыкло, Юнги, понятно. Ты, — Юнги словно не замечает, — не видишь поводов что-то сказать и думаешь — мне плевать, я буду лучше трахаться с кем-то, кого не вспомню уже через две минуты после, и душиться по самые гланды своими сраными принципами, — Чимин срывается на крик, но кричит будто не на Юнги, будто на самого себя. Ведь по сути. — А ты Хосока видел? Что у него жизнь тоже дерьмо собачье, но он не тушит свое горе о задницу первого встречного. Ты, блядь, сам реши, что тебе вообще нужно, а потом хоть подыхай со своим великим «я знаю», езжай в Тэгу, бросай тут всех, кто хоть как-то о тебе заботится, помнит вообще такой имя — Мин Юнги. Ведь Мин Юнги… Юнги разворачивается и уходит. По какой-то своей неведомой траектории, косой линией на балкон, там слышно, как чиркает зажигалка в его трясущихся руках и как с раза сотого, наверное, он может затянуться. Чимин стоит в висящей тишине. У горла застревают крики. Приходится давиться собственными злыми обвинениями в пустоту. Все скапливается в один большой отчаянный крик. Что заметьте меня, вот же он я, я здесь, вижу все, хочу, чтобы наладилось. Я тут! В тишине слова, вырвавшиеся по нелепой случайности вслух, оседают радиоактивной пылью на дощатый пол. Агрессия вспыхивает секундой — и остывает на следующую. Чимин почти срывается к балкону с извинениями. Попросить прощения у Юнги не так сложно. Друзьям тоже положено ссориться, правда ведь? Но вместо этого Чимин просто сбегает. Ноги в руки, вылетает из квартиры, шандарахнув дверью, и прочь. Видимо не так мы все-таки отличаемся, да, Чонгуки? Прелестные эгоисты. Чимин возвращается домой, с проветренной головы пишет Юнги извинения, но это как приклеить пластырь на черепно-мозговую. Один хрен разница. Поэтому он отсылает это поганое «извини, я зря так», но не для Юнги. Чимину все еще жалко и преимущественно себя. Со следующей недели они делают вид, что все нормально, потому что копаться и разбираться ни у кого не находится и толики силы. На работе Чимину выносят предупреждение, что еще раз и выплаченный аванс придется отдавать с компенсацией. Хосок обнимает Тэхена, Тэхен утыкается Хосоку носом в макушку. Юнги зовет в среду посидеть с пивом и просто по-человечески позависать. Будто ничего не было. Будто бы это их общий чертов конек, негласное правило, которое нельзя нарушить. Чимин только дурак, может, конченный человек, но вытаскивает маленький огрызок бумажки из-под цветочного горшка у кабинета психологии. Смотрит на него, просто смотрит — даже не думает, а потом разворачивает.

Жил однажды один мальчик, который не боялся темноты, потому что темноту заполняла привычная тишина через комнату; потому что даже в густой беззвездной пустоте ночи он мог закрыть глаза и представить, что он не один; потому что он ложился на холодный кафель и смотрел вверх, ожидая, когда здесь снова появятся звезды, и звезды так и не появлялись. Мальчик не боялся темноты, потому что знал, что в любую секунду может погасить собственную надежду.

Чимин и не хочет думать. Больше никогда в своей жизни. На психологию Чимин и раньше ходил без особого энтузиазма, сейчас же каждый раз борется со стойким желанием прогулять и больше не появляться на глазах у Чонгука. Видеть его странно, делать вид, что не знакомы и между ними не лежит изломанный мост — еще страннее. Чимин путается в линиях поведения, которые строил себе годами, что должен делать и как реагировать, когда Чонгук случайно спотыкается о него взглядом: есть вещи, которые даже после заверения в их неважности сложно выкинуть из головы, притворяясь сторонним наблюдателем. Садясь на свое привычное место первым, Чимин обращает внимание на дверь. Чонгука в кабинете еще нет, но он, естественно, придет, Чимин знает это — ведь их преподаватель по психологии все также несменный Ким Сокджин. Может, новый вид мазохизма заключается в том, чтобы раз за разом отдалять от себя даже мысленно, но возвращаться на то же место отсчета и наблюдать, как юный Пигмалион обхаживает свою еще пока мраморную Галатею. Зачем только. Чимин и сам задается этим вопросом, постепенно начиная ощущать, как давнишние петлявые узлы, поистертые временем, смыкаются на его шее чуть выше кадыка. Чимин говорит Хосоку, что ему насрать на Чонгука и его личную драму, и какое-то время он слепо убежден в собственных словах. Отчаянная вера в то, что большая трагедия кончины одного маленького человека, смутно знакомого и едва ли небезразличного, не оставляет в собственной душе никакого следа, обуревает Чимина. Но ненадолго. Запала на обещанную бесконечность не хватает. Как слабоумный, Чимин перебирает карточки с цветами, ассоциируя их с собственными эмоциями, разглядывает и препарирует ощущения, которых доселе не испытывал. Или забыл, как делал это. Красный — агрессия и ярость на Сокджина, желтый — отчаяние, планшетник, дневники и записки, черный — трепет и доброта, коллапс, толстовка Чонгука. Белым цветом в его личной палитре становится сам Чон Чонгук, апогей начала конца. Спусковой крючок, открывший Чимину мир давно потерянных эмоций помимо глухой, словно общепринятой ненависти. До момента пересечения с Чонгуком Чимин — эмоциональный инвалид, на четыре года забывший ощущение, когда грудь распирает от чувств. Все всегда происходило на безусловных рефлексах: где радоваться, когда получил зачет, где злиться, если с кем-то поругался. Он не был полностью выкаченной куклой или бездушным роботом, однако превалирующим чувством Чимина четыре года до злополучной встречи была полная апатия. На завтрак, обед, ужин и где-то между. Чреда случайностей, записки и последующее отвращение, склеенное в симбиозе с непониманием, на какой-то промежуток времени смещает апатию и возвращает Чимина к той функциональности, о полноте которой он забыл и думать. И он ищет глазами Чонгука, потому что из-за него все пошатнулось. Стынущая кровь в жилах, когда находит, того стоит. Чимин и забыл уже, наверное, каково это — чувствовать так остро что-то помимо тихой пустоты. Чонгук все еще совершенно обычный. Он не улыбается, не дергается, смотрит на Чимина в ответ пробежавшим бледным взглядом, садится вперед, откидывая челку с глаз незамысловатым движением. Автоматично. Видно, как блестит его темная радужка в желтоватом свете их аудитории. Чонгук достает свою роковую тетрадь смерти, поселившую смуту в чиминовой душе. Чимин сглатывает. Страшная мысль всплывает трупом утопленника в его голове — как это, уметь различать чонгуково «обычно»? Как научиться? Приходится усиленно задуматься о навязчивой песне, чтобы не поддаваться странным порывам и желаниям. Чимин не ввязывается, он не находит в себе силы разгрести собственное дерьмо, не говоря уже о чужом. Чонгук тоже, оказывается, прекрасно умеет играть в их общую игру. Ничего не было, о чем это вы? А потом Чонгук поднимает руку отвечать на вопрос, и Сокджин улыбается ему, кивает своим красивым глянцевым личиком. Но не так, это видно, совсем не так, как делает с остальными. У Чонгука дергается голос, с оттяжкой на гласной, с хрипотцой по глухим, Чимин не видит его лица — готов еще раз ставить, что там детское упрямство. Доказать всему гребаному миру, что он существует, живет, имеет смысл. Имеет собственное место, но не в жизни, а в жизни Сокджина. Чимин отворачивается. Плевать. Мерзость. Приходится стоически стиснуть зубы, чтобы досидеть эту пару. И, конечно же, Сокджин. Ну как же не. Его рука тяжело ложиться на чиминово плечо, не давая покинуть аудиторию в конце занятия, а затем так же быстро исчезает. Чимин зверски кричит в себя, когда это происходит, но остается покорно ждать пока люди рассосутся, позволяя им с преподавателем найти место для «серьезного разговора». Чонгук, выходя за дверь, смотрит на него почти нечитаемое, с толикой сортированной до миллиграмм ядовитой ненавистью — их личная еженедельная дозировка, а потом переводит взгляд на Сокджина. И сразу смягчается. Чимину противно. Еще немного смешно, что такая печально-трагичная история развернулась прямо у него под носом, а он бы даже не заметил того, если бы не случайное стечение обстоятельств. Но в остальном только волны мерзости поднимаются к горлу как сель с болотного дна. Единственное, о чем Чимин мечтал последние тридцать минут — это выйти из этой душной аудитории, покинуть сцену, вернуться таким образом в свою зону комфорта. В одиночестве, когда Чонгук не досягает его радиуса поражения, легче возвратиться в состояние апатичности. Однако у Сокджина оказываются совершенно диаметрально противоположные планы. Гребаная психология. Чимину интересно, каким сейчас будет их Сокджин-сонбэним, стоит ему обернуться: такой, что вот мое заявление, я знаю, что все это перешло границы, поэтому увольняюсь, или вместо заявления деньги, на худой конец обещание проставить зачеты по курсу психологии. Чимину бы деньги, наверное, не помешали. На зачет он сам наскребет, не глупый. Но, посмотрев на преподавателя, Чимин теряется. Сокджин не то что без сожалений и заявлений наперевес, Сокджин вообще полностью обмундирован и готов к сражению. Его штыки подняты и Чимин чувствует, как острием те аккуратно упираются ему прямиком в горло. Это было неожиданно, вопреки всему здравый смысл вопил, что правда на стороне Чимина, но в то же время никаких доказательств на руках не имелось, только слова. Придуманная за минуты до этого разговора стратегия ссыпается прахом к ногам. Сокджин поправляет свои очки, слишком громко выдыхает и поясняет, что никакого заявления, денег и проставленного зачета не будет. Чонгук, говорит, рассказал, что ты слышал тогда, но это не то, что ты подумал. У Чимина дыхание сбоит, потому что серьезно. Серьезно, блядь. Он бы и с радостью поверил в это «не то, чем кажется», но Чонгук, сам того не зная, все ему заочно подтвердил. Подтверждал и подтверждает до сих пор. На весы встают два слова: утверждение о связи преподавателя и студента от Чимина и полное отрицание от Сокджина. Без доказательств и признаний подтвердить правдивость не представляется возможным, но это будет скандал, резонанс, стоит Чимину открыто заявить об увиденном и о своей кристально чистой репутации ангелочку Ким Сокджину придется забыть навсегда. Это может просочиться в прессу, тогда история нанесет вред и имиджу университета, что вынудит их либо обороняться, либо уволить проблемного Сокджина. Риск потерять все колоссальный. Чимин вдруг осознает то, что выигрыш в любом случае на его стороне, и тут же резко отпускает всякая тревога. Если Сокджин хочет поиграть, то у Чимина все лучшие расклады карт на руках и джокер в рукаве. Однако Сокджин не улыбается, не светится и не излучает свое природное обаяние, сейчас перед ним тот самый Ким Сокджин, которого никто из них, обычных проходных студентов, не знает. Он нервно отдергивает пиджак своими кривыми пальцами, говорит: — У нас ничего нет и не было. Чон Чонгук просто запутался. Буквально невозможно объяснить так быстро, все гораздо сложнее, чем я могу рассказать или показать, — Сокджин качает головой, словно отрицает сам себя. — Если тебе не безразличен Чонгук, то, пожалуйста, поверь мне. Я пытаюсь помочь. Чимин устало промаргивается, заторможено кивает, словно не понимает, что происходит и где находится. В ушах застревает писк разорванной гранаты в десяти метрах от него, а сорванная чека почему-то болтается на собственном пальце. Затем мотает головой из стороны в сторону. Вакуум сгущается, плотнеет, отрезает его и стоящего чуть поодаль Сокджина от остального мира — клетка захлопывается в ту же секунду, когда Сокджин разлепляет сухие губы, чтобы продолжить. Чимин все еще не понимает и все еще где-то не здесь, мысли путаются, ориентировки в ситуации не происходит. Как рыба, выброшенная слишком сильным приливом на мель. В словах Сокджина так много неправильного, неверного и странного, что Чимин не успевает сообразить остановить его, ведь «если тебе не безразличен Чонгук» уже должно перевернуть всю картинку с ног на голову. Потому что — какого хрена? Но Сокджин говорит, перекрикивая своим спокойным тембром писк гранаты, оглушивший Чимина, и в голосе у Сокджина такая дичайшая усталость, что Чимин задумывается зачем-то — а есть ли из них вообще те, кто не заебался жить черным в ожидании белого? Сокджин стойко выдерживает каждый недоверчивый взгляд, но Чимину резко становится совсем-совсем нехорошо. С ясностью приходит осознание, с осознанием — груз новых проблем, обрамляющих шлейку на шее. Это ведь даже не его дело. Сокджин говорит и заткнуть бы его по-хорошему еще на золотой середине, но Чимин не затыкает. Просто не может. — Чонгук очень сложный в понимании человек, ты, я уверен, и сам смог это ощутить, когда начал общаться с ним ближе обычного. «Сложный», естественно, совершенно неверно подобранное в данном случае слово, но у нас не лекция по психологии. Давай просто проведем этот разговор на равных. Я скажу тебе прямо, Чимин, Чонгук зациклился на мне уже где-то, — Сокджин поднимает голову вверх, видно, как его зрачки уменьшаются из-за яркого тошнотворного света аудитории, — год, наверное. Может, больше. Тогда он ходил ко мне на дополнительные курсы по психоанализу и гештальт психологии. Я узнавал его постепенно, психологу, признаться, сложно не читать человека, когда он находится в поле зрения непрерывно год, волей-неволей Чонгук слишком часто мелькал передо мной. В итоге мне захотелось помочь ему с некоторыми непроработанными проблемами, по-человечески поддержать, ведь я видел, как ему этого не хватает, но моя доброта и отзывчивость обернулись злом в обратную сторону. Кто бы сомневался. Сокджин горько усмехается. Возвращает шею в статичное положение, а взгляд — на Чимина. Его маленькие от яркого света зрачки мгновенно расширяются, являя смотрящему в них тревогу, отчаяние и доброту. Ту добродетель, которой так не хватает самому Чимину, идущему на поводу у жестокого общества и своих мелочных желаний, полностью игнорируя чужие чувства. Записки Чонгука прямое тому подтверждение. — Это изначально бермудская палка на двух концах и ко мне она повернулась не самым счастливым из возможного расклада. Закон Старджона, помнишь? Ничто не может всегда идти правильно и что девяносто процентов чего угодно является ерундой. Я согласен с обеими интерпретациями и их применению к ситуации, которую я организовал в слепой попытке помочь человеку, но в то же время соблюдать отношения преподаватель-студент и держаться на расстоянии вытянутой руки. В моменты, когда я вижу перед собой нерешенные проблемы и незакрытые гештальты, я забываю, кто я и зачем здесь. И, естественно, в этом университете я не за тем, чтобы проводить психологические сеансы как во времена моей практики. А мои студенты не за тем ходят ко мне на предмет, чтобы я их консультировал. До Чонгука мне не приходилось обжигаться на этом изначально погорелом деле, но Старджон был прав, все просто не может идти гладко постоянно. Сокджин давит еще один смешок, словно заканчивает исповедь. Чимин гулко сглатывает. Самая суть, он чувствует, кроется дальше, глубже сказанных вслух слов. Легкий зуд вместе с тремором забирается по всему телу, приходится давить в себе параноидальные порывы начать чесаться. Однажды Чимин подумал, что их преподаватель психологии слишком идеален и из-за того обесчеловечен, а затем приписал ему кредо маньяка, освежевывающего шкуры в ванной, но теперь перед ним оказывается личность без единой маски, которую Чимин менее всего ожидал увидеть. Самый обычный, уставший, запутавшейся, до бесконечности эмпативный человек. Их Ким Сокджин. Это понимание так удивляет его, что Чимин приоткрывает рот в глуповатой «о», но Сокджин не обращает на то внимания, прочищает горло и продолжает: — Чонгук поразительно недолюблен. Синдром недолюбленного ребенка, если говорить психологическим языком. Постоянная нужда в заполнении прорех, поглощающей изнутри пустоты, заставляет его жаждать ласки, внимания и заботы, искать ее в каждом, кто проявляет доброту в его сторону. Но все не ограничивается лишь тем, чтобы молча хотеть и ждать, когда ему преподнесут все хорошее на блюдечке, отнюдь, в нем просыпается инстинкт «тирана», что является прямым ответвлением от синдрома, полученного в детстве. Теперь Чонгук завоевывает любовь. Он нашел человека, который не отвернулся от него и обласкал, что являлось на тот момент спусковым крючком к действиям, которые сейчас привели к таким крушащим последствиям. Чимин, ты должен понять одно, никакой любви с его стороны ко мне нет, это лишь самовнушение и травма. Про себя в этом ключе я даже не хочу думать, — Сокджин сглатывает, кадык в теплом свете масляный, дергается туда-сюда. — Чонгук потерялся, понимаешь? Вебер-Фехнер однажды сказал, если совсем простым языком, что у людей их положительные чувства всегда будут пропорциональны отрицательным. Чонгук думает, что любит, при этом ненавидит, он умоляет меня отдавать, но в другую секунду кричит, потому что не получает желаемого. Он запутался, Чимин! Запутался! И я не имею сил помочь ему. Теперь точно нет. Он не собирается взрослеть. Он эгоистичный, капризный, упертый ребенок. Чем больше я буду пытаться потушить это пламя, тем сильнее оно станет разгораться. Поэтому мне не стоит лезть опять, — Сокджин спокойный внешне, но Чимин опускает глаза — рука преподавателя вцеплена в стол до побелевших костяшек. Исповедь закончена. Чимин готов отпустить все грехи, а затем быстрее смыться из душащей атмосферы в аудитории и проработать услышанное. То застревает где-то на полпути в аудиальных каналах и не может найти доступа к мозгу, там слишком крепкий блок на то, что Чимин знает — не в состоянии переварить и адаптировать для себя так быстро, выдавая молниеносную реакцию и собственные выводы. Сокджин четко решает добить: — Чимин, пойми, Чонгуку надо, чтобы ты немного сильнее поборолся за свою любовь и вытащил его из той нескончаемой кольцевой трассы, бешеных гонок, которые он неосознанно устраивает себе сам. Но не тем, что ты подсадишь его на новый вид зависимости, отнюдь. Покажи, что Чонгук — самостоятельная личность, даже если рядом нет человека, который будет отдавать. Повисает едкая тишина. Теперь Чимин понимает, что отпускать Сокджину грехи он не готов и не будет. Никогда. Атмосфера сравнимая только с той, какая бывает, если у попа в исповедальне нашли использованный гондон. Никто не знает, что будет дальше. Чтобы. Вы. Сука. Подавились. Своей. Любовью. Чимин прикусывает язык. До крови, до боли, до мешенного со слюной металла. Сглатывает. Как удобно они устроились! Сокджин знает, что надо Чонгуку, сваливает все на Чимина и усвистывает в закат. Умно. Вот поэтому Чимин никогда не записывался на психологию, он, блядь, ненавидел ее всю свою жизнь. Он будто возвращается в свое первое сентября, обнуляется на все хорошее, что успело произойти, и вновь находит себя по горло в отвращении. Хочется ласково и учтиво попросить Сокджина не доебывать со всем этим. Только Сокджини и не доебывает. Он просто вываливает на него ушат грязи, топит как слепого котенка и бросает подыхать на последнем выдохе в слепой надежде того, что Чимину не все равно. Но Чимин не просил этого: Чонгука, серьезных разговоров, криков, синдромов недолюбленности. Чимин ведь вообще такое, что просто по фану, по приколу, по нелепой случайности. Чимин ненавидит психологию. Нахуй их. Нахуй Сокджина, нахуй синдромы, нахуй любовь, одиночество, боль, эгоизм. Нахуй Чонгука, нахуй Юнги, нахуй Хосока с Тэхеном. Нахуй всех. — Я его не люблю, вы, кажется, не разобрались во всей ситуации до конца. Чимин посекундно видит, как рот Сокджина складывается в противное розовое «о» и еще более темная тень усталости ложиться на его красивое лицо нестираемым клеймом. Чимин почему-то отчетливо осознает, как они играют в «горячую картошку», только вместо мячика у них в руках Чонгук. Закончить игру душонки не хватает. Они перебрасывают его друг другу как можно быстрее, лишь бы избавиться. Сокджин, может, помочь хочет. Может, у него выхода нет. Но по сути. — И я не собираюсь никому ничего говорить об этом. Никакого шантажа, прочего, что мог бы сделать. Давайте закончим эту истории здесь и сейчас, потому что обсуждать в дальнейшем мне не слишком то хочется — Чонгук мне абсолютно безразличен, я не признавался ему, не заявлял о чувствах и уж тем более не подписывался разгребать проблемы, — кивок со стороны, немо, Чонгук Сокджину, наверное, много чего сказал. Факт один — говно вопрос додумать за, а не разобраться. — Я пойду? Еще один кивок. Сокджин трясет головой. Порывается что-то сказать вдогонку, открывает рот. Но не говорит. Чимин вылетает оттуда и отчаянно хочет стереться из этой жизни. Чимин не любит Чонгука, потому что Чимин вообще никого не любит. Это константа, бесконечная переменная. Больше ему нет дела до чертового треугольника великомучеников и постоянной драмы Хосока, параллельно на какой-то там праздник в конце месяца, про который ездит по мозгам весь студенческий совет. Чимин забывает об обещании прийти в среду на посиделки с пивом к Юнги, засыпает за работой и, проснувшись, опять проверяет кассу. Его не уволят. Хорошо. Завтра, послезавтра, через пять дней и дальше. Все по накатной. К концу недели Чимин боится закрывать глаза, потому что под веками едким фосфором загораются шесть букв, складывающиеся в неправильное «Чонгук». Навязчивая идея, мысль, не отпускающая даже во сне, Чимин живет автоматично на выставленном автопилоте, чтобы спотыкаться на ассоциациях и просыпаться, начиная новый круг самобичевания и самокопаний. Безумная рефлексия настигает внезапно и неосознанно с мягкой подачи Сокджина, и Чимин теряется в домыслах и выводах, закручивающихся в тонкие подожженные спирали. Он не знает Чонгука, не знает его проблем, едва ли так отчаянно желает во всем этом разбираться, Чимин не обладает ярко выраженной эмпатией, чтобы как принц под мелодию из ебучей «Синдереллы» бросаться к Чонгуку на белом коне и исполнять все его желания. Чимин не альтруист и гуманист. Какое там, да смилостивится над нами Господь! Чимин эгоист. Но в то же время Чимин — явление полностью потерянного в себе человека, выполняющего роль серого клона в безумном обществе. Повзрослев, как шары на бильярдном столе растерялись по лункам — норам белого кролика — все составляющие цельной личности, определяющей Чимина когда-то. У него нет постоянных хобби, кроме повторяющихся вечеринок, алкоголя и подработок. Единственные цели, поставленные в приоритет, неотрывно приклеены к финансовому и социальному статусу, в большей степени отражающие не желания самого Чимина, а всего лишь общества, в котором приходится находиться. Навсегда забывший о бескорыстной помощи и любви к людям, Чимин встречает Чонгука — человека, которому эта помощь как никогда нужна. И спотыкается на нем. Не в силах подняться. Сопротивляться. Чувствовать. История, к которой Чимин никогда не был причастен, теперь занимала все его мысли, размазывая остатки мозгов по стенкам черепа, размышлять о чем-то другом уже не представлялось возможным. Чонгук был везде. Когда-то Артур Шопенгауэр с точностью описал систему, почему люди, несмотря на постоянное разочарование и отвращение тянулись друг к другу, возвращались и склеивались вновь в ожидании, пока боль волной не захлестнет их снова. Дилемма дикобразов являет собой картину, которая полностью отражает суть человека: дикобразам было холодно, они инстинктивно сбивались в кучку, но спустя некоторое время чужие иголки начинали слишком сильно колоться. И приходилось отходить друг от друга в слепой попытке минимизировать боль. Но, с другой стороны, был холод — иного выбора, как обратно сбиться в толпу и отогреться не находилось. И этот круг Сансары как Уроборос, вечность, нерушимый закон. Почему люди возвращаются к людям? Потому что без общества разум деградирует, наступает вечная мерзлота. Чимин и есть дикобраз. Отбившийся от стаи — неприкаянный мальчишка в буйной толпе — на четыре долгих года поглощенный непрекращающейся зимой. Неосознанно сделав выбор не приближаться к людям близко, Чимин заледенел как прекрасное холодное изваяние, все и ничто разом. Рубикон оказался пройден. Апатия — превалирующим чувством. Одиночество по своему же выбору — незамеченным из-за того, что все последующее время Чимин только и делал, что лежал и нянчился с собственным сердцем в попытках понять, что же с ним такое и почему в жизни все настолько сложно. Чужое имя на языке — разъедающий цианид, но Чон Чонгук уколол Чимина, заставил цветы в легких прорости глубокими, тонкими корнями, устроив дикую встряску на давно усыпленные в криосне эмоции. Дилемма дикобразов обернулась правдой, теперь Чимину хотелось коснуться Чонгука так же, как тот сделал это с ним. Чтобы продолжать отогреваться самому. Чимин не может отделаться от этого выедающего все нутро чувства. Чувства, что он умирает вместе с Чонгуком, даже если между ними километры расстояния. Ночью, оказавшись один на один со своим серым потолком, Чимин повторяет себе, что не лезет в это дерьмо. Но это оказывается неосуществимой задачей, а в голове мантра и вовсе звучит как полнейшая неубедительная дрянь. Его изъело изнутри, вывернуло на сто восемьдесят ребра и подвесило лопатки словно ангельские крылья за невидимые лески. Сокджин покаялся ему. Пришла пора переводить стрелки. И Чимин кричит в подушку, но не может. Он никому не рассказывает. Чимин достаточно легко получает телефон Чонгука. Всего лишь стоило вспомнить про свою красивую лакированную жизнь, кашемировый свитер и самую сладкую улыбочку. Попилькать ресничками, построить из себя невесть какого плейбоя и вот, пожалуйста. Реестровый список всех студентов из заявлений на дополнительные предметы, а в частности на дисциплину психологии. Чимин забивает номер в контакты, но медитирует на него еще два дня с лишним. А потом заваливается домой, уставший как сволочь после ночной смены в караоке, и глупое такое — сейчас или никогда. «Это Пак Чимин» И ебаный смайлик. Ну как же без, естественно, желтая улыбака поможет сгладить все углы прошлого. Чимин строчит еще всякой ереси, но стирает тут же, строчит еще и отправляет, пока не передумал окончательно. Пишет «прости, что достаю» и дальше на полторы страницы сопливых сообщений, в которых Чимин красочно просит Чонгука посидеть с ним в кафе и по-человечески поговорить. Когда ничего из инвентаря «хорошего парня» не срабатывает, Чимин достает козыри неумелого манипулятора. «Ведь если тебе не нужна моя любовь, мы могли бы быть просто друзьями». Чимин не верит, что правда пишет именно это. Обновляет страницу, проскроливает вниз своей огромной тирады и да, точно — написал. Он не ждет. Отключает телефон и засыпает паскудно прямо в одежде от собачей усталости работать, учиться, жить. А когда просыпается по будильнику, вместо рутинного умыться-почистить зубы, Чимин единственное, что держит в голове — проверить свои уведомления. Поднимает телефон, вчитывается. Там оказывается только всякая веселая мишура от Хосока. Перезагружает еще раз, еще, еще, еще, пока не устает дергаться большой палец. Чонгук прочитал каждое сообщение в их диалоге, но ни на одно не ответил. Сука. Сука малолетняя. Но Чимин доелся уже, все, хватит. Его воспаленный мозг опухает так, что жить чем-то кроме навязчивой мысли поговорить с Чонгуком становится практически невозможно. Ему кажется, что он методично сходит с ума от того, что ничего не получается. После третей пары, вытряхиваясь в столовую, Чимин ищет глазами свое бельмо. Но его нет. И Чимин не ест, отмахивается от вечно доебчивого Хосока, не идет в излюбленный Старбакс. Конечно, деньги же кончились. У мамы попросить не вариант, у отца тем более. Можно продать новенькие беленсиаги, половину собственных брендовых шмоток, но Чимин лучше продаст на даркнете почку, чем то, зачем старался существовать столько времени. Ведь все это — любимый пафос Чимина. И от истории с Чонгуком тоже неуловимо несет чем-то таким, что Чимин не мог не заметить. Будто одну черную дыру всасывает в другую со световой скоростью. Чимин барахтается, но не выбирается. Потому что не может. После четвертой пары Чонгук находится сидящим у окна в столовой со своим рисом, курицей и овощами, ковыряется там палочками. Чимин маниакально наблюдает за каждым движением его рук — как тот запивает две рисинки соком и расчленяет овощи. Нахуй их всех. — Привет, — Чонгук дергается, его брови взлетают вверх. Удивление транслитом бежит по его загорелому лицу. Оправданная претензия в его взгляде не удивляет, Чимин прикладывается задницей прямо напротив, хлопая по столу собственным подносом. — Ты мне не ответил, так что я решил, что мы все же могли бы поговорить так. Чимин ведь хотел не просыпаться больше. Чтобы не видеть перед собой собственных оживших страхов. Но Чимин проснулся, а в глазах Чонгука отзеркаленное отражение, что он тоже хотел бы сегодня просто не поднимать веки. И все-таки да, слишком точно и уверенное — да, мы совсем не противоположности, Чонгуки. — Я сказал тебе, — с расстановкой декламирует Чонгук, тыкая в сторону Чимина своими палочками, — вроде бы достаточно ясно и понятно для того, чтобы ты больше не появлялся в моем поле зрения. Или я не на корейском говорю? Надо на долбоебском? Чимин жует быстро, почти комично, запивает все водой и шумно сглатывает. — Это глупость. Просто несусветная глупость, мы оба сделаем вид, что ты ничего не говорил, а я не слышал. Мы могли бы быть… Чимин даже не успевает договорить это проклятое слово «друзьями», когда Чонгук выдыхает злобно, истерично, и закатывает глаза. — Заткнись! Он продолжает ковырять рис как ни в чем не бывало, словно не он только что крикнул так, что на их столик обернулась половина студентов в кафетерии. Бренчит своими палочками, но в рот не берет ничего. Чимин смотрит на это с нескрываемым омерзением и думает, что если так продолжится, то он запихаем Чонгуку в рот всю эту курицу в знак начала их дружбы. Как декламировали май литл пони — дружба же это, блядь, чудо. Не продолжается. Чонгук отбрасывает палочки в сторону с очередным оглушающим звоном. Те едва не перекатываются через зеленый поднос. Чимин наблюдает, как Чонгука коробит от ситуации. Дерганный. Неуравновешенный. Мерзкий. Мерзость. — Мы не могли бы, так что лучше стяни уже свое сосало и завались со всем этим дерьмом, пока все опять не кончилось хуже. Или хочешь скандала? Крестовый поход «обосрем репутацию Пак Чимина»? Так это без меня. Чимин едва не прыскает от смеха. Огурец спокойно поддевается палочками, также легко отправляется в рот. На зубах хрустит. Чимин снова вспоминает маму и курочку. И лопающиеся нервы. Она также иногда приходит к нему во сне, только вместо курицы вгрызается в пуповину. С бешеными как у сумасшедшего глазами, будто голодала десять лет и теперь готова есть что угодно, лишь бы утолить собачий голод. Чтобы разорвать связь. Мама кричит. Ее рот в крови, ее руки в крови, ее шея в крови. Чимин тоже кричит. Потом просыпается. Обычно такое снится после травы или в алкогольном угаре. Теперь Чимин смотрит на Чонгука, сложившего руки в замок, и представляет свою мать, убивающую родного сына, чтобы не быть одним целым. Чонгук, что с тобой не так? Чимин не отвечает. Ест свой слипшийся рис и хрустит огурцами, но не уходит. И не поднимает глаз. Чонгук с ожесточением сверлит взглядом его лоб, этой его излюбленной ненавистью, как бы сам ненароком не задавился. Чимин с неозвученным смешком думает, что, вероятно, Чонгук вывел новый сорт яда лично для него, и это уже ощущается как честь. И Чимин правда с удовольствием сыграет в ящик. Сыграл бы. Если бы не был таким ебаным ссыклом. — Уходи, — шипит Чонгук. Чимин качает головой. — Нет. Так не пойдет. Это и есть первое правило общения с детьми. Им назло, они тебе со своим ребяческим упрямством. Сокджин, молодец, твоя тупая психология не совсем ненужный балласт. — Иди отсюда, Чимин. Пока не «хен», но зато «Чимин». Для первого раза этот разговор и полученный в ходе него прогресс можно считать определенным успехом. — Нет. Они остаются есть молча. Как последние конченные люди на этой планете. Чонгук из вредности не уходит сам, а Чимин доедается этим как собственной победой и жует в два раза медленнее, тепля надежду на финал в виде диснеевской сказки. Как факт — не помогает от слова совсем. Да катись оно все, если честно, просто нахуй. Хосок по итогу делится своей сигаретой, когда они по обычаю вытаскиваются покурить к облюбованной кирпичной стене. У Чимина те закончились точно так же, как и деньги, он знает — аванс, маки, Юнги и староста в этом месяце влетели в слишком круглую копеечку. Для продолжения функционирования надо будет просить у мамы, а вот эта мысль уже отвращает почти до блевоты. Хочешь курить — если хочешь жить — натягиваешь на атрофированное ебало сладкую улыбку и становишься на несколько минут глупым лучшим сыночком, сносящим все сказанное с терпением и смирением. Хлопать глазками и соглашаться с тем, какой ты на самом деле паршивый — мамочкин закон на карт-бланш помощи. — Оно тебе вообще надо, Чимин? — миролюбиво спрашивает Хосок. Невесело. Затягивается не по-детски, даже без тени улыбки. — Оно того стоит? Конечно, нет. Конечно, не надо. Чимин больной, зависимый, дурак, тряпка, эмоционально деградирующий человек, который за счет спасения утопающего решает, что выплывет сам, но не может остановиться. Он тянется к Чонгуку с его проблемами в какой-то отчаянно-прогрессивной степени пытаясь таким способом заклеить свои. Знает — бесполезно. Сокджин бы тоже поставил ему какой-нибудь тупой диагноз, но Чимин не ебет себе мозги и перманентно ненавидит психологию. — Ты на него посмотри, он уже там погряз, — Тэхен вклинивается в разговор, насмешливо поигрывая бровями вверх-вниз. А потом добавляет то, чтобы добить Чимина окончательно: — Просто признайся уже, что влюбился в него, упрости всем нам жизнь. Не смеется даже Хосок. И никто вообще не смеется очень давно. Чимин отстраненно думает, что стоит еще хоть раз кому-нибудь упомянуть про него и любовь в одном предложении и он повесится хоть на клочке туалетной бумаги. Невесело. Совсем. Мерзкая сель вперемешку с кровью и горечью поднимается к глотке, на языке кислит. Усталость снисходит на Чимина как божественно просветление — разом и тяжестью, отдающей по затылку. Приходится грубо отрезать: — Нет, — и тем самым закрыть разговор про Чонгука хотя бы на какое-то время. — Ладно, — Хосок хлопает себя по ляжкам так, что звук от удара разлетается вместе с порывом злоебучего ветра. Скручивает бычок, Хосок-солнышко, Хосок-лучик. Тошнит. — Ты только не строй улыбку в обратную сторону, окей? Сдохнешь рано. Чимин цокает, делая последнюю затяжку, блаженная волна никотина разливается по телу очередным девятым валом, топит все цветы в легких и на несколько так нужных Чимину секунд обращает мир в звенящую тишину, успокаивая. Со стажем теряется вкус и головокружение, остаются только безусловные рефлексы о том, что с сигаретой во рту мир становится чуть более терпимым. Деньги, нужны деньги. Иначе Чимин не выдержит. — Если так ждешь моей улыбки, то в правой руке у тебя должен быть ананас, а в левой то, что заставит меня раскрыть рот от удивления, потому что я такого от тебя не ожидал. Хосок громко разражается смехом. Яркий, безудержный, он на секунду возвращает Чимина в те школьные воспоминания, когда вся жизнь еще не была абсолютной серой массой. Но — только на секунду. — Ебанись, Чимин! Ананас. Гребаный ананас. Я разве похож на Гослинга из «Ла-ла ленда», чтобы исполнять твои желания и петь тебе серенады как в бродвейском мюзикле? Чимин вопреки всему улыбается, сдерживая смешки. Хосок всегда такой. Всегда таким был. Разрушенным и сильным одновременно. — Справедливости ради замечу, что ты мог бы сойти за корейскую версию Гослинга, — мычит Тэхен, слюнява щеку своего бойфренда в чмоке, от нежности которого Чимину до сих пор перманентно тошно. — А еще ты круто танцуешь. Лишнее. Улыбка Хосока дергается, Чимин замечает, как его рот кривится в немой мольбе не напоминать. Однако Тэхен, вероятно, не знает об этом, и его нельзя винить. Но Чимин цепляется за неосторожные слова как утопленник за соломинку, чтобы не счесть в конце концов Тэхена нормальным. Мир рухнет, как хижина из картона, если даже на секунду так естественно позволить себе мысль, что Тэхен действительно хороший человек, который достоин быть рядом с Хосоком больше, чем все остальные. Достоин вообще всего — не Хосока, а самому стать счастливым. Чимин упирается — Тэхен всегда будет лишним и чужим. Тем спокойнее и привычнее, не нарушает построенных еще в школьные времена границ. — Юнги-хен не особо похож на Мию, — задумчиво замечает Чимин, рассматривая с неким диким удовольствием, как улыбка Тэхена мрачнеет и меркнет. — Он будет твоим неизменным фортепиано, если, конечно, Корея когда-нибудь заречется снять ремейк на культовый фильм. Какого хрена ты вообще такой радостный? Бесишь. Холодно, к началу октября в Сеуле не обещают ничего хорошего. Хосок ежится в своей куртенке, по лицу видно, как неуютно ему вновь находится между двух огней. Чимин не заставляет его выбирать. Никогда не заставлял. Но за эту необоснованную и несформулированную вслух неприязнь ему не бывает стыдно. — Открытие, — Чимин вопросительно вскидывает брови вверх, — в эту пятницу. Алле, земля вызывает Пак Чимина. Помните такого? Вечно ходит по вечеринкам, выпендривается своим шмотьем и статусом, корешится со старшекурсниками и любит ебать то, что движется и опрятное. Если у тебя что-то случилось и подводит память, лучше признайся сейчас, в неминуемом грядущем будущем все ведь будет только хуже и хуже! — Хосок откровенно гогочет, мило растирает тэхеньи ладони от холода. Чимин отворачивается. — В пятницу открытие осеннего университетского сезона. В голове сразу же простреливает пониманием. Студенческий совет последние две недели только и делал, что промывал мозги про этот ежегодный праздник для факультетов, развешивал листовки и ходил с напоминанием по кабинетам во время занятий. Чимин, кажется, совсем уже ни к черту со всем своим дерьмом, мысль о феерии, на которой он блистает из раза в раз не то что просто затерялась в его голове, ее просто не было. За один гребаный месяц Чимин устал так, как не уставал за все три летних, когда скакал от подработки к подработке, лишь бы успеть к началу учебы накопить деньги. Баленсиаги у него есть, но желание жить глубоко-глубоко потерялось. — Он не в каматозе, — верещит Хосок, дергая Тэхена за руку, — я вижу проблеск сознания в его мутном взгляде! Чимин смеется почти свободно, почти искренне радостно, почти не задыхаясь в конце. Тишина после спектакля — разорванная граната, бьющая прежде всего по ушам. Чимин до сих пор существует на одном только «почти». А потом пинает Хосока под лодыжку, чтобы не повадно было. — По классике, — обыденно заключает Тэхен и — да. Все, как всегда. До пятницы все еще среда и четверг. Чимин заваливает Чонгука немножко тупыми и бсячими сообщениями без какого-либо смысла, однако пустые слова ему быстро надоедают. Все в тихую глушь. Человек на том конце провода живой, но такое ощущение, будто все уходит к какому-то ожившему трупу. Под конец даже не ждешь, что ответят — пишешь по старой привычке. У Чимина привычки нет, поэтому он бросает это дело, оставляя Каспера лелеять свою гордость в одиночестве. По крайней мере у него все еще есть пара психологии и столовая, чтобы найти там линии пересечения с Чонгуком и попытаться хотя бы нормально поговорить с ним. Голосом Сокджина в его голове рождается «Чонгук просто запутался», как яркое напоминание, красный флагшток, и приходится концентрировать себе на этой данности. Ведь Чимин тоже запутался. И Хосок запутался. И Юнги. Все они. Несколько лет они существуют под эффектом гондона, натянутого на гранату, считая секунды, когда все рассосется на атомы и приведет их к обычному первобытному естественному отбору: сильные выживают, слабые умирают. И проглоедами их сделали не судьба и жизнь, а слабость, аккуратно утрамбованная между ребер. Невозможность ничего в себе изменить. Назови Юнги слабаком, он разобьет бесстрашному нос — Чимин бы улыбнулся, рассеки кто у его лица эту неозвученную правду. Чонгук не приходит в столовую. Ни после третьей, ни после четвертой пары. Чимин ощущает себя главным ебаным клоуном этой планеты. Хочется громко истерически смеяться, ведь было громкое «я не полезу», а вот оно как получилось. Полез и потонул там с концами. Впервые в жизни Чимин не хочет сдаваться, он вгрызается в надежду проснуться от анабиоза зубами и плевать, что Чонгуку это не нравится. Как-то Хосок весело сказал ему: «Никто не может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько не старается уверить себя в противном». Парадигма оказывается простой и понятной, но Чимин не знал, как выбраться из круговорота кольцевой трассы, по дефолту не включающей в себя предусмотренные остановки и искренние улыбки. Чимин мог быть живым и счастливым — для общества, близких друзей и случайных товарищей, семьи и незнакомцев, но глубоко в себе оставался подавлен и потерян без всякого ориентира. Радости забываются, а печали никогда. Чимин оставался никем, хоть и был окружен кем-то. В самом примитивном понимании: люди, наполненные жизнью, вокруг того, кто считал себя пустотой. Хосок был прав, хоть Чимин никогда не признает. Но — прав до момента, когда цвета вспыхнули неосторожной секундой и мир, доселе остающийся допотопным, не обрел в глазах Чимина новые грани. А Чонгуку всего-навсего не повезло оказаться спусковым крючком. Открытие осеннего университетского сезона в спортивном зале, как и все года до, не являет собой ничего интересного, кроме как фарса и вечеринки для заучек с преподавателями. Детский сад, думает Чимин, улыбаясь каждому, кто посмотрит в его сторону. Им всем в душе всего лишь семнадцать. Никакого алкоголя писаными правила устава, но кто такой Хосок и половина выпускников, чтобы оставить это тусклое убожество без чего-то покрепче лимонада с шведского стола. Чимин ловит каждый восхищенный, обгладывающий его насухо взгляд, и на душе становится лучше, отбрасывает за плотную стенку до Рубикона — наслаждайся, пока есть возможность. Хосок выпрашивает с тысячу селфи втроем, затягивает Тэхена в объятия, и они строят самые счастливые лица на этой планете, тыкаясь в камеру носами и пальцами. Хосок весело гогочет, что надо скинуть Юнги-хену, чтобы знал, от какой зашибенной университетской жизни отказался. Правда. Скидывай. Чимина тошнит от собственной компании больше, чем от фальши в рефренах написанных аккордов, когда он занятно поддакивает Хосоку на его офигеть какую умную идею. Скидывай, Хосок, твои же проблемы. Они громко разговаривают, не обращая внимания на приготовленную программу, веселятся кто как может, прибиваются к компании выпускников и распивают подальше от всех профессоров с горла две бутылки соджу. На плюс-минус человек двенадцать практически в ничто. Похуй. Чимину настолько паршиво, что даже хорошо. Он не успевает определиться. Флиртует с кем-то и какой-то совсем банальной мыслью. А когда в последний раз он кого-то целовал? А когда целовали его? Парень около нравится достаточно, чтобы исправить недоразумение, и Чимин даже тянется прикоснуться к румяной персиковой коже его щек, но глаза цепляются за знакомый силуэт и его дергает. Чимин опускает руку балластом, слишком тяжелым, чтобы держать на весу. Чон, сука, Чонгук. Чимин не ищет, но находит. Голова кружится получше, чем от соджу с бутылок старшекурсников, распитых втихую. Чонгук серый на этом мероприятии. Маленький человек в огромном капкане. Злой, эта злость до сжатых за спиной кулаков. Его лопатки вдавлены в холодную стену, с ним разговаривает кто-то, но он с ними — нет. Чимину почти ощутимо плохо, в животе рождается ощущение завязанных в плотный узел кишок — парень рядом смеется, красиво смеется, мелодично, Чимин переводит на него взгляд. Но не смеется вместе. В глотке горчит привкусом собственной желчи, потому что Чимин знает, зачем здесь Чонгук, конечно, знает. И сам ищет взглядом их преподавателя по психологии. Сокджин-сонбэним? Он. Сокджин стоит в компании других преподавателей, Чимин цепляется за них взглядом ровно в тот момент, когда кто-то рождает несомненно смешную шутку и все гогочут. Запрокинутая голова, блестящий в свете кадык, Чимин дергается и отворачивается. Сокджин такой красивый в своем неброском лаконичном костюме, с уложенной в педантичной четкости на две стороны челкой, он красив в своей идеальности — смыто все до капли от того человека, каким оставил его Чимин в аудитории. Сокджин вновь конструкт, глянец, нереально реальная картонка перед чужими пожирающими глазами — в такого ужасно сложно не влюбиться. Красивый, призывно улыбающийся конфетками-ирисками, с этими фосфорически блестящими кукольно-лолитными глазками. Гребаный идеал. Рука Сокджина на чужой талии смотрится как нечто инородное. Девушка рядом с ним под стать: красивый модельный конвейер, но красота далеко не каннамских хирургов, такая, что видно — природная. С острым носом, тонкими аккуратными губками и ростом на полголовы ниже Сокджина, словно подобранная по линейке — сантиметр к сантиметру. Смотришь и даже не просто красивая, как тот же Тэхен. Большая игра, высший класс. Она улыбается одними уголкам глаз и продолжает смеяться, что-то говорит. Наверное, тоже шутит. Ее голос скорее всего мягкий, стелющийся бархатом. Наслаждается сокджиновой рукой на собственной талии. Поправляет прическу, играючи хлопает ресничками. Слишком влюбленно. Чимин совершенно не слушает, что ему говорят, но парень рядом вроде как игнорирует проявленную отстраненность и, чтобы не казаться совсем назойливым, даже будто бы понимает. Ведь по университету ходят интересные слухи, что их бог Чимин решил остепениться. Только нет. Вот так значит, Сокджин? Чимин качает головой сам себе. Так значит. Интересно. Звук мокрого чмока дергает из прострации. Тэхен обслюнявил щеку Хосока и теперь довольно улыбается, Хосок вроде тоже выглядит довольным и, господи, они все на единорогах сейчас сиганут в стратосферу от радости, взявшись за руки и нараспев зачитывая оду о добродетели. Тэхенья улыбка квадратная, какая-то отвратительно светлая, такая неподдельно счастливая. Хочется познакомить его умиротворенное лицо с первой попавшейся стеной. Чимина слепит. Он для галочки вспоминает — Тэхен хороший. Добрый. Ласковый. Много синонимов. — Прости. Парень рядом мотает головой, типа, «да что тут, не парься, окей». Но все не окей. Совсем и давно. Целоваться хочется так, что зудит под ногтями. В итоге они все выходят еще раз, на плюс-минус уже десять голодных ртов идут до победного конца две половинки с бутылок соджу, с миру по нитке еще немного ликера на догнаться. Хрен его знает, из какой шляпы. Они мешают их вместе и пускают невкусную бурду по кругу как сифозную шлюху. К возвращению всех «отбившихся от рук» тупая программа деканата, наконец, заканчивается, и им включают банальщину с каналов, которую и без того ежедневно крутят из каждого утюга. Слащавый даунбит давит на воспалившийся мозг — мерзость, окрашенная в цвет всеобщей радости, — Чимин еле заходит вовнутрь наперекор жалкому желанию забить болт и уехать домой. Двадцать конвейерных мальчиков-зайчиков воют на запись о разбитом сердце и им предлагают под это развлекаться. Супер. Хосок подпевает криво-косо, но двигается так, как в свои семнадцать. От этого жалкого зрелища удавка на шее Чимина с каждой секундой сильнее и сильнее дает о себе знать — ни одного лишнего вдоха, ни одного лишнего движения. Чертов Хосок. У Чимина от этого излучения и вправду разрастающаяся гангрена и раковая опухоль, в горле застревает отчаянный порыв не то заорать, не то отхаркаться кровью. Взять Хосока за плечи, вцепиться намертво и тряхануть его так, чтобы в голове заработали шестеренки — Хосок, ну Хосок, только не надо, только не ты, пожалуйста, не надо, не падай. Но Хосок не слышит его, а Чимин в какой раз терпит, миролюбиво улыбаясь на картину собственной погибели в ста сантиметрах от радиуса поражения. И Хосок за своим громким смехом тоже — молчит — только его движения говорят лучше. Они буквально кричат. Как же все… Как же все, блядь. Заебало. Его дергают за рукав и Чимин думает — его парень-на-вечер, уже открывает рот, чтобы настойчиво предложить свалить отсюда подальше, конечно же, чтобы поебаться — но про это тактично умолчать. Однако перед ним оказывается Чонгук и поебаться про него лучше даже не думать. Раз-два, покрутить головой, немного приятно кружиться после смеси на голодный желудок, но Чонгук перед глазами не растворяется, наоборот, стоит себе как ни в чем не бывало. В его космических зрачках мириады звезд в ненайденных созвездиях, но еще больше там только злости и холодной решимости. Бесконечные острые углы — отточенность годами, полными отстранения, — одно неверное движение, чтобы умереть. Отвратительно. Страшно. Чимин чувствует, как к его затылку тут же приклеиваются сразу несколько непозволительно любопытных взглядов, и это еще больше играет на нервах. Спектакль, главные актеры, выставить свет. Начали. — Хочу тебя, — Чонгук не шепчет, но слова тонут в оглушающих басах из выкрученных колонок. Чимину надо притвориться, словно не услышал, дернуть Чонгука за ухо, чтобы перестал дурить, затем комично переспросить. Но он услышал. И не переспрашивает. Ток начинает свой ход от пальцев, проходится от копчика к загривку и в конце херачит так, что голова неконтролируемо дергается. Чимин вздрагивает. Вообще пусто. В мыслях — пусто, голова настойчиво гудит как забитый до отказа товарняк. Потому что — что, черт возьми, ты несешь? Открывает рот и закрывает обратно. Чимин был готов обороняться, вздернув штыки как пики для трупов, но Чонгук в этой партии ходит не по правилам, сметает уверенность Чимина, выбрасывает его на мель. Чимин чувствует, как задыхается. Огорчение, непонимание, отторжение скапливаются в груди сосущим комом, пуская по венам то отчаяние, с которым Чимин так боялся столкнуться лицом к лицу. Существует тот самый тихоокеанский рубеж, после которого нечего терять, и Чимин знает, что секунда в секунду переплывает собственный. Но его давно никто не целовал, и он сам — тоже. Как же это паршиво звучит, господи… — Что, уже не хочешь? — чужой голос дрожит от брошенного вызова, претензии, Чонгук приподнимает одну бровь в неверии отказа, но не отпускает чиминов рукав. — Я хочу тебя, ты хочешь меня, давай просто не будем усложнять это чем-то другим. К концу Чонгук практически скатывается на шепот, почти тараторит, сбивчиво и неразборчиво, в этом поразительно глупом испуге оказаться отвергнутым. Чимин видит — полного обнуления после скола в чужих глазах не случается. Великая трагедия. Глубокая тень точки бифуркации въедается в лицо выражением, не предвещающим ничего хорошего — Чонгук мог выбрать кого угодно, но, наверное, заметил в Чимине зеркальное желание умножиться на ноль этим вечером. Когда-то Чимин прозаично сравнил их с Чонгуком знакомство с черными дырами, которые всасываются одна в другую, и теперь точная картина видится ему в чужих бесконечно темных зрачках. Бесконечно пустых. Туда только бежать, бежать и падать, спотыкаться, бежать-бежать-бежать, падать и вставать вновь. Чонгук тоже задыхается. Его сердце бьется так сильно, что сводит ребра. Чимин знает, что это, знает — почему. Говорит сам себе: не ведись на этого эгоистичного ребенка, не надо, будет хуже, во много раз, блядь, хуже. А потом кивает. Он был не прочь поебаться сегодня с кем угодно. Теперь Чимин просто не усложняет. Проживает в моменте. Замирает на мгновение вечной тишины, разглядывая неоткрытые вселенные в безумной глухоте чужого взгляда, а затем кивает еще раз. Будто бы убеждая самого себя не думать. Чонгук кивает в ответ. Словно они с самого начала знали, что ни к кому больше не испытают такой печали. Выпитое соджу, намешанное с ликером на голодный желудок — неубедительная прикормка для совести, чтобы сильно не бушевала в разрезе на две стороны одной монеты — плохую и добрую. Чимин почти уверен, что это не сработает, но твердо говорит вслух, будто если произнести, слова вдруг волшебно превратятся в правду: — Я пьян. И Чонгук кивает снова. Он понимает — видно по взгляду, по опущенным плечам и холодной ладони, путающийся в чиминовой. Неумолимая тоска обуревает его, но он больше ничего не говорит. Чимину жаль, ведь если бы Чонгук хотя бы что-нибудь ответил, любую из вариативных колкостей, Чимин мог бы поругаться с ним. Вакуум бы лопнул как мыльный пузырь с горьким послевкусием на кончике языка. Но Чонгук упрямо молчит. В голове подозрительный белый шум в серую рябь, мир по дефолтной установке красится в сепию, из мыслей ни за одну не зацепиться. Чимин кивнул головой, Чонгук кивнул в ответ — дальше этот поезд не идет, все, баста, наигрались. Они разменивают монету на один нещадный раз быть кем-то, быть для кого-то — и упрямо не думать, почему в месте, где должно быть сердце, так до ужаса больно зудит. Чонгук удобнее перехватывает их сцепленные ладони и ведет куда-то, и Чимин кожей чувствует, как Хосок всеми силами сдерживает свой продолжительно радостный вопль «о-о-о» прямо ему в спину. Хосок не кричит и за это ему когда-нибудь надо будет сказать спасибо. Когда-нибудь. Когда-нибудь, но не в ближайшие тысячу лет. Потому что крик Хосока, возможно, выбил бы из его ватной головы всю дурь. Подарил возможность опомниться — спектакль ушел бы в вечный антракт. Чимин хлопает глазами слегка захмелевше, вкус во рту смесь горько-сладкого соджу с ликером, и горло дерет чертовски до самых слез. Поперек глотки застревает громкий истеричный смех, что он предъявлял Юнги, что он Юнги обвинял и кричал, а сам сейчас — а сам сейчас где? Зуб на зуб не попадает. Язык словно из стекловаты. Негромкий ироничный смешок слетает с губ последним оплотом нормального, брони не остается. Чонгук смотрит на него с явным немым вопросом, поворачиваясь в пол-оборота. Ответить нечего. Чимин предпочитает сделать вид, что все как всегда. Что все до сих пор нормально. Даже когда они заходят в ебучий туалет. На ебучем первом этаже. Надо было подняться хотя бы на второй, туда вряд кто-нибудь соберется сходить справить нужду сегодня вечером. Надо было вообще не идти, надо было забить на все это еще в самом начале. Надо было… Чонгук целует его первым. Разворачивается на одних пятках, не дойдя до первой кабинки несколько шагов, и вцепляется губами в губы. Сухо, безжизненно, но с таким упорством, что Чимин отшагивает в сторону. Чонгук умный мальчик, напористый и старательный, когда очень надо и так сильно хочется. Он вжимается в Чимина всем своим существом, закусывает чужую нижнюю губу до непрошенного полувздоха-полувскрика, застревающего в тишине помещения балластом на плечах. Бешенство пугает. Это не страсть — глубже, что-то животное, на инстинктах, без эмоций. Чонгук отчаянно жмурит глаза, настолько, что наверняка становится больно. Веки неконтролируемо дрожат от того, как сильно он пытается представить на месте Чимина другого человека. Мерзость. А что ты хотел? А хотел ли Чимин вообще хоть что-то? — Ну же, — Чонгук злится, отстраняется и смотрит так, словно сейчас прострелит Чимину башку. Сквозная дыра поперек лба. Такая, чтобы можно было рассмотреть через нее спасительный выход из девятого вала. Чимин не понимает, зачем ему это. Не хочет понимать. На губах остывает холодок после поцелуя, руки Чонгука на предплечьях держат так, что скоро переломаются все кости, отчаянно и со злобой. Чонгук подарил Чимину цветы в легких — и они прекрасны, но теперь Чимин не может дышать. Он задыхается, ловит воздух с тяжестью, руки дрожат, попытки взяться за ситуацию расходятся по швам. Чимин целоваться хотел, но, видимо, совсем не с Чонгуком. Однако сам наклоняется вперед, сам сжимает талию под слоями красивой одежды, до боли надавливая большими пальцами по тазовым косточкам. Закрывает глаза. Можно еще полсекунды, совсем капельку?.. Один, два, три… Блядь. Чимини, закрой глазки и сосчитай от одного до десяти, когда ты их откроешь все обязательно будет хорошо. Чонгук массирует его затылок, незамысловато ворошит пряди сквозь пальцы, обсасывает язык умело, больше не давит. Пропускает себе между ног колено Чимина и призывно трется о него, почти садится, стягивает собственные брюки сразу же. Но это напускная ложь. Каждый его вдох-выдох от нехватки кислорода, каждое движение рук, бедер, пальцев. Быстро, механически, дико, чтобы отхаркаться от этого дерьма и уйти, напоследок быстро стерев кончу клочком туалетной бумаги, выбросить в унитаз, но не смыть. Чимин щелкает заклепкой на чужих брюках, проталкивает Чонгука в кабинку и неуклюже просовывает щеколду как патроны в барабан револьвера, будто это хоть как-то поможет. Да пошло оно все. Глаза за закрытыми веками предательски щиплет. В такой момент — больно, больно, больно — если бы у Чимина осталась хоть капля цинизма, он бы обязательно обсосал себя за это проявление слабости. Но Чимин пуст. Как конструкт, оболочка, в глазах Чонгука бесконечность темноты — Чимин мимикрировал под него. Тремор долбит по каждой косточке. Противно. Угомонись. Бьет-бьет-бьет и Чимин сам жмурится так, что кружится голова, нутро обжигает гефестовой печью. Словно бы так можно дезинфицировать всю гниль, скопившуюся в организме. Чимин в какой раз ощущает в себе эту гребаную нужду плакать с открытыми глазами, нянчиться с сердцем и реветь, насколько хватит сил. Между перманентной жалостью к себе вжираться зубами в спасительную сигарету. Из-за дрожи раскусить ее до едкого табака. Задавиться погано, люто закашлять, отхарикваясь, дышать судорожно, пока не отпустит. И сказать хотя бы самому себе «это меня с гадости так, подавился». Не поверить в святую истину, но хотя бы попытаться. Ведь это так… господи, так глупо — когда афферентация замедляется до минимума, а серебряные блестки с чужого лица кричат гораздо больше, чем говорят слова. Целоваться совсем не хочется, от губ Чонгука на собственных Чимина передергивает какой-то запоздалой мерзостью. Сирена по всему телу вопит, что со всем этим скопом последствий собственных выборов Чимин не справится. И Чонгук тоже вряд ли. И это будет — это есть ошибка, совершенная от бесконечного отчаяния, окрашенного в монохром. Дикая, практически безумная сепия. Однажды на выставке ноунейма Энди Уорхол вскрикнул: «Какая красота!», и Чимин глядя на раскрасневшегося Чонгука думает: «Какая грязь!», зацикливая историю. Ошибки всегда несут за собой трупы. Что бывает, когда два эгоиста встречаются друг с другом? Ответ проскальзывает мимо пальцев, мимо спущенных брюк — чужих и собственных — Чимин пытается поймать его, чтобы убедиться в этом. Переворачивает Чонгука спиной к себе, заставляет опереться о закрытую хлипкую дверь их университетского толчка. Скрипит сухими ладонями по коже, чуть задирая накрахмаленную рубашку, и ловит. Правда на вкус никакая. Кровавый маскар — дойдя до этой простой истины Чимин не пытается сделать вид, что не знал это с самого ебанного начала. Простое и понятное — за все в этой жизни надо платить. Чимин в этой вселенной фишка, цветная и красивая, он выживает в каменных джунглях и давно перестал помнить, что когда-то могло быть по-другому. Эту возню слышно, наверное, за километр, и не догадаться, что за действо происходит в радиусе пяти метров от умывальников — это надо еще постараться построить из себя дурачка года. Противно. Совсем. На собственнические метки они не растрачиваются, на нежности и поцелуи — а зачем оно, собственно, надо? Отсосать друг у дружки, пройтись губами по позвоночнику, вылезать с податливой готовностью и не только рот, все смешивается в константе того, что они даже не любовники. Всего лишь черные дыры, бесконечно беспомощные и бесконечно запутавшиеся. Их предварительные ласки — адский коктейль из злости, трех поцелуев со вкусом невысказанных ругательств и сладкого ликера с чиминова языка. Погорело. Чимин вцепляется руками в чужие бока до синяков, Чонгук скулит побитой псиной, дергается, но в коробке два на два далеко не сбежать. А он и есть эта клишированная побитая псина, на которой Сокджин проверяет излюбленные медиками рефлексы Павлова. Один его взгляд и Чонгук раздвигает ножки. Он и перед Чимином их раздвигает, и хрен пойми еще перед кем. Но Чимину нет до этого никакого дела. Чимин входит. Раз-два. Раз-два-три. Презерватива ни у кого не нашлось. Машинально, вставать-высунуть, со злости на самого себя заколотить по самые яйца. Чонгук стонет, опираясь руками за шатающуюся с глухим постукиванием дверь, и в месиве из шума в ушах слышно: — Еще, — Чимина выводит из себя один факт того, что Чонгук разговаривает с ним. Просит, как будто не больно. Заткнись. Просто заткнись. Просто, блядь, ни звука больше. Чимин дерет Чонгука как последнюю малолетнюю суку, пряжка со спущенных брюк противно звенит по грязному кафелю с каждым новым поступательным движением. Хор ангелов милостивых уморительно заглушен. У Чимина самого звенит в ушах так, что лучше оглохнуть. — Быстрее, — срывается на гласных, не просит — приказывает. Чонгук находит нужным разговаривать с Чимином только тогда, когда его ебут, и вот это пошатывает и без того взвинченное сознание. Заткнись, мать твою. Заткнись, я тебе сказал, закрой свой поганый рот. И кто-то все же заходит в туалет. Кто-то из их плюс-минус двенадцати, наверное, с бутылки соджу всегда в туалет гоняет как после хорошенького мочегонного. Голос за дверью радостный, веселый до пизды со всего происходящего, миролюбиво желает закончить без травм для университетского сортира, иначе вставят уже им. Несколько секунд топчется на месте. Руки в карманах. Уходит, так и не поссав. Зато паскудно смеясь во все горло, с толикой черной зависти — как это, чтобы кому-то перепало, а мне нет. Чимин в какой-то момент просто отключается. Чонгук стонет под конец совсем бесстыже, и Чимин не выдерживает. Заткнись, просто заткнись. Зажимает ему рот ладошкой, шея податливо хрустит от такого резкого поворота, но все еще плевать. Чимин сам хрипит, выдыхает тяжело, рваным и сиплым, резко толкается внутрь, почти агрессивно, до больного. Плевать. Заткнись. Заткнись. Заебало. Чонгук кончает первым прямо на дверь кабинки, безбожно заляпывает рубашку и свой какой-то жуть брендовый пиджак. Он мелко содрогается, мышцы под ладонями Чимина наливаются тугим железом, но ни звука. Его лицо в этой потерянной эйфории может быть красивым, нежное искусство, чтобы писать «как одну из твоих французских» черным мелком по старому акварельному листу. Чимин не видит и даже не хочет. Выскальзывает из Чонгука тут же, не дышит совсем — противно, берет в руки член, чтобы чисто физически получить свою заслуженную разрядку и свалить отсюда подальше. — Можешь, — чонгуков тихий голос шелестит по ушной раковине триггером. Становится только хуже. Чимин не оборачивается, но слышит, как Чонгук облизывает напрочь иссохшие губы, — можешь закончить. Чимин не хочет. Он не отвечает — а смысл? Разворачивается, чтобы вообще ничего не видеть, и догоняется себе в кулак, вцепившись взглядом в толчок. Не закрывает глаз, не думает ни о чем, рваные движения и, содрогнувшись, на секунду становится небывало легко. Все тело пропускает через поры дерьмо, самоочищается и расплывается блаженная нега, будто хорошо-хорошо, нет никаких проблем. Умноженное на ноль сознание Чимина испаряется вместе с той непосильной тяжестью, которую он привык таскать на себе каждый день. Но — только на одну выпрошенную у судьбы секунду. Туалетная бумага, стереть, выкинуть, взгляд на Чонгука — тот отодвигает щеколду и вываливается к умывальникам. Его лицо красное, шея в белых пятнах. От опрятного молодого человека осталось одно воспоминание, рубашка торчит из-под криво натянутых брюк, а на пиджаке виднеются несколько пятен. Едва ли Чонгук расстраивается, что Чимин отказался принять его великодушное ссаное одолжение. Когда Чимин заканчивает заправлять собственную накрахмаленную рубашку и подходит к раковине, Чонгук безуспешно пытается оттереть сперму с пиджака: льет водой, даже трет мылом, но такое сложно вывести одними подручными средствами. Ему, кажется, совершенно все равно, потому что он бросает это дело и теперь в ожидании чего-то, видимо, смотрит на умывающегося Чимина. На лице эпицентр глобальной пустоты, волосы растрепались, руки мелко дрожат. Но это все так, слишком мимо. Чимин уверен, что однажды он посмотрит в зеркало и не увидит там ничего. Это его не пугает. Несколькими движениями зачесывает пряди назад, педантично поправляет бляшку на ремне, и глупая мысль отдается неозвученным смешком — свалить первым и есть самая гениальная идея фикс. — Не понравилось? Чонгук будто смеется над ним. Надсадно, паршиво. С мокрым пятном на половину черного пиджака, привалившись плечом к этим грязным микробным стенам. Чимин моргает несколько раз и вопрос застревает поперек горла криком, рвущимся наружу. Ему вообще надо отвечать? — А что, предлагаешь повторить? Чонгук качает головой. — Нет, — ухмыляется, — это была одноразовая акция. Чонгук все-таки уходит первым, и Чимин в какой-то прогрессивной степени даже благодарен ему за это. Дышать сразу становится легче, легкие отпускает от вериг обязательного разговора после неудавшегося секса. Чимин еще несколько минут тупо пялится на свое отражение, время от времени полощет рот и отдергивает себя от желанного анализа ситуации и самобичевания, идущего след в след. Затем просто уходит. Он не возвращается обратно на праздник, забирает пальто и плетется на остановку. Там полчаса ждет автобус без единой сигареты, прячется от лютого ветра за козырьком. Привычная липкая пустота стекает мазутом по ребрам. Откровение на откровение — у Чимина все всегда хорошо. Молчаливым призраком Чимин проскальзывает в квартиру. Снимает ботинки, аккуратно вешает пальто. Мама сидит у телевизора, говорит, хочешь кушать — в холодильнике. Чимин не хочет. Он встает рядом, от него до сих пор разит не то выхлопными газами, не то сексом, поэтому мама картинно морщится своим носиком. Даже не поворачивается. Чимин видит, как она перегрызает его пуповину. Зачем он здесь? Зачем? Чимин просит денег. Немного, чтобы хватило на блок. Не говорит, конечно, на что, просто как факт. А потом выслушивает двадцатиминутную лекцию о том, что сын из него, как и человек, просто конченное мудло. Он согласен. Он привык. Сносит все это, фильтрует, получает свои деньги, кинутые картинно на журнальный столик, и уходит к себе в комнату. Спасибо, мамочка. Они все еще создают свою иллюзию надобности. Друг для друга, для жизни этой ебаной. Это фарс, фальшивость, бред, игра в одни ворота, а самое глупое, что непонятно, в какие. Для кого приходится выстраивать линию поведения образцовой семьи, если отца давным-давно нет в этой вселенной, а все соседи и без того знают, что мать представляет из себя. Их картина поистерлась, так сильно, что былые времена ее лоска и образцовости выветрились из памяти. Чимин не верит в праздные воссоединения на радость публике — крови, кричит она, мы хотим крови — и они бы вцепились друг другу в глотки, будь оно реальностью. Мама, еще по молодости снявшаяся в рекламе постельного белья, которую полгода крутили по кабельному в перерывах от шоу и новостей, слепо верит, что у нее модельное прошлое. У них в доме лежит один комплект этого белья, спрятан на пятой полке в ее комнате. Она никогда его не откроет. А когда умрет, Чимин выбросит выцветшую упаковку. Мам, хочется сказать ему, ты не модель. Ты продаешь рыбу в Норяджине. Мам, проснись. Зачем ты перегрызаешь нашу связь? Но спектакль слишком привычный, чтобы от него отказываться. Скрипят половицы, Чимин закрывает дверь в свою комнату, стягивает одежду, забирается под одеяло с головой. Не задохнуться. Вылезает обратно, тупо смотрит на обои. На них совершенно ублюдский принт в цветочек. За книжным стеллажом спрятаны ошибки детства — ромашки на обоях там раскрашены спиртовыми фломастерами. Ему было четыре и очень хотелось творить искусство. Странно чувство неполноценности подкатывает к горлу. Осознавать, что когда-то все сводилось к простой истине разукрасить стены радугой и быть от этого жутко счастливым — больно. А как теперь быть? Есть желтую краску, чтобы внутренности окрасились в солнце? Умереть? Родиться заново? Чимин закрывает глаза. Но к трем часам ночи все равно просыпается снова. В животе перекати-поле, в горле сушняк, голова зудит мыслями-отрывками о том, что сегодня было. Чимину бы очень хотелось поверить, что это все паршивый сон, в котором он — дурачок, совершающий ошибку за ошибкой в дне сурка. Старается что-то исправить — таким очень неоправданно доблестным порывом, — потом забивает хуй и продолжает творить то, что имеет свои последствия только до момента прекрасного обнуления счетчиков. Почти вся его жизнь — про это. Только счетчики остаются тикать. Чимин не умеет смотреть в лицо собственным погрешностям, он вообще ничего не умеет — его набор навыков как у человека с прогрессирующей деменцией. Иногда кажется, что он и живет только потому, что надо. Потому что все остальные тоже живут, учатся, влюбляются, рожают детей. Чимин за своим пуховым одеялом отчаянно пытается спрятаться от кошмаров, но от самого себя такой способ убежать не самый надежный. В любимом перманентном одиночестве как всегда единственный вопрос и вдогонку слабое утверждение. Когда все стало так? Все хорошо. Микроволновку с обедом удается выключить за секунду до, до зубного скрежета зажмуриться. В телефоне много сообщений от Хосока и одно от Юнги. «Тэхен сегодня красивый». Со злости Чимин чуть ли не пишет в ответ, что Тэхен всегда, но останавливается и стирает все до того, как по закону подлости случайно клацнет на кнопку «отправить». Нет. Им просто правда пора уже заканчивать со всем этим. Розовые очки с прописным «депрессия», сам себе врач и сам себе пациент, разбить и снести на всемирную свалку. Либо сдохнуть уже в первом попавшемся переулке, либо выбираться потихоньку из выгребной ямы. Чонгук просто запутался. Чимин просто тоже. Он боится признать, что у него никогда не исполнится заветная мечта. Ведь смысл жизни у него в счастье, а счастья в его жизни — как прозаично! — нет. Чимин не знает, чего хочет: у него нет цели, нет планов, нет наметок на то, как прожить следующий день, не говоря уже про будущее. Он застрял где-то в середине этого бесконечного уравнения константной и не может выбраться. Или не пытается. В этом, как оказывается, нет никакой разницы. Семантика. Но радуется немного, что завтра надо разве что на отработку. И что послезавтра — тоже. В четвертом часу укладывается под свой любимый щит, выстраивая новые и новые плотины, не давая разлиться собственному океану бессмысленной боли. И продолжает жить.
53 Нравится 3 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (1)