Твоя правда в ноябре.
31 августа 2023 г., 12:00
В субботу Чимину приходится подняться на утреннюю смену, проживая весь день на одной-единственной спасительной данности — воскресение обещает стать действительно хорошим днем, полным релакса. Чимин старается не думать расточительно ни о чем, он планирует сходить в кино с Хосоком, в какао токе они начинают перекидываться афишами. Вроде как вышел новый триллер с Джейсоном Стэтхемом, говорят, убойные полтора часа отборной рукопашки вперемешку с плот-твистом ближе к концу. Там же действительно все очень интересно, давай позовем Юнги и притворимся, что нам снова семнадцать. Хосок не спрашивает про Чонгука, хотя у него шило в жопе и наверняка распирает любопытство, Чимин уверен, и за это Чимин его любит немного больше обычного. Он пишет Юнги предложение потусоваться в понедельник, задыхается в своей духоте, но одеяло так и не скидывает. Бездумно листает ленту, полную мемов в мире постиронии и мейнстримов, ведь всем по фану, всех несет в этом состоянии эйфории мира интернета и двоякого анонизма. А потом на пол экрана выскакивает уведомление, и Чимин машинально нажимает на него большим пальцем, пытаясь пролистнуть очередную картинку, ставшую на месяц иконой бунта комьюнити глобальной сети.
«Поздравляю»
Чимин не понимает, с чем его может поздравить Юнги. Разве что не сдох раньше времени, но это ведь… ведь…
Блядство. Блядь, блядь, блядь.
Потому что перед этим висящим сообщением тысяча только от него. Потому что перекрестно через раз слово «друзья». Потому что в итоге поздравляет его не Юнги, а Чонгук. От пальца к пальцу пробирает глубоким Паркинсоном. Чимин чувствует, как щиплет глаза от беспрерывного смотрения на яркий экран, но не моргает. Если он закроет глаза и отсчитает от одного до десяти, пожалуйста, пожалуйста, станет ли все по-другому?
Пожалуйста.
Пожалуйста, блядь.
«Что?»
Может ли так биться сердце у человека, когда он в порядке? Вряд ли. И Чимин что угодно, но точно не в порядке. У него не все хорошо и даже близко не будет. Он глупо переспрашивает, глупо ждет ответа и верит, как самый последний дурак, что все это шутка. Чимин знает — что, но все равно ставит в конце знак вопроса. Забывает излюбленный смайлик. Смайлики всегда все упрощают. Но это ничего, ведь есть тысяча причин, по которым Чонгук мог написать ему поздравления. Но Чимин почему-то знает только одну и.
Просто пожалуйста.
Чимин пытается упорно строить плотины, держащие мысли где-то за пределами мозга. Вместо того, чтобы приготовить остроумные аргументы, в голове каша и кисель, размазанный по стенкам черепа. Сил, чтобы выдвигать очередные штыки на защиту собственного сердца, не находится. Только мысль — и почему все так презренно. Не оттого ли, что Чимин презирает в первую очередь себя самого? Теперь Чонгук вобрал в себя все грани возможного спектра: он и про радость, и про печаль, и злость, и агрессию, и тухлую никчемную надежду, и о красных маках на полу университета, и о моменте, когда стоишь на обрыве, а ботинки уже наполовину над пропастью, остается только сделать заветный шаг. Про все и ничего в моменте. Чимин и пытается возродить в себе секундой ту глупую упертость, когда не стоит стараться, чтобы не видеть сожженного поля вокруг единственного выжившего цветка. Ведь если получится, Чимин сможет вновь нормально дышать. Но не выходит. У собственного Рубикона нет того единственного живого, за что бы зацепился взгляд. Только кладбище покосившихся крестов и обещание заветного счастливого конца в эпитафии на них.
Но тут же Чимин ловит себя на том, как эйфоричен этот момент голого страха — сердце бьется сильно-сильно, неважно, что скоро сносится, как у собаки. Его опять обуревают эмоции. И их причиной из раза в раз становится Чонгук, сам того не подозревая. Чимину страшно, неприятно, стыдно, а поверх всего возникает иррациональная радость — эти эмоции настоящие. Я живой — вот, что думает Чимин, совершая ошибку за ошибкой.
Чонгук отправляем ему следом «ты выиграл». И это как точка в некрологе, после этого нет мысли о том, что будет продолжение истории. Может быть, Чимин и выиграл. Но чувство такое, будто он слег в могилу и ему засыпают мокрой землей последний лучик света, хороня заживо. Чимин закрывает глаза. Раз-два-три. До десяти. Обратно. Снова до десяти. Господи, Чимин, прекрати быть таким идиотом. Прекрати верить в это. Как же мерзко от всего. Опять.
Телефон продолжает пиликать: «на что спорили?» и «кроме меня, конечно» отображаются на погасшем экране с разницей в одну секунду.
Чимин пялится на буквы. Перечитывает все несколько раз, чтобы понять смысл окончательно, потом снова смотрит. Несколько раз телефон гаснет, приходится включать экран обратно. На заставке стоит Конь Боджек с надписью «not depressed, just bummed out» — сериал крутой, Чимину и грустно, и смешно в моменте. На большее его не хватает. Его пульс, наверное, находится где-то ближе к двухсот пятидесяти и сердечная мышца все еще вправе легально отказаться от такой унизительной работы — качать кровь настолько втоптанному в грязь уроду, как он. Звуки плавают на подкорке сознания, но не складываются в слова и предложения — сам Чимин тоже не старается собирать из них членораздельные пазлы. Хватает разве что издать пару задушенных выдохов и заскулить, как голодный шакал. Чимин не то чтобы хочет. Жалеет только, что не закончил все раньше. Была возможность — такая же добродетельная и альтруистичная, какой на самом деле не место в его сердце. Чимин отринул ее, слывя эгоцентричностью собственного «я», и теперь — страшно до оживших кошмаров, что он впервые оказывается прав. Глаза жжет так, будто их вынули и опрыскали перцовым баллончиком. Проморгаться уже не помогает и вряд ли вообще что-нибудь сможет. Сводит скулы, пальцы потные и дрожат, по маленьким квадратикам он еле попадает, пытаясь набрать очередные сопливые сообщения.
Эй, пожалуйста. Только не снова.
Сто тысяч вон. Чимин отвечает Чонгуку по факту. Ждет. Десять, пятнадцать, двадцать минут. Сообщение остается висеть непрочитанным. Чимин кусает губы в состояния на мясо и трет глаза костяшками до белых кругов — развоплотиться едва ли помогает. Мир не исключает его из игры за грязные приемы и сломанные чужие жизни. Чимин всегда был таким — люди, которых он считал важными, не получали от этого и толики счастья: Чимин держал их в близости в угоду себе, собственному удовольствию, поглощая их чувства, радость и печали — и очернял их, когда совершал ошибки. Рушил убеждения и выворачивал наизнанку личину лукавого, чтобы в моменте уколоть больнее. И все, что люди вокруг получали от него — это несчастья, пущенные по кругу, но никак не могли понять, кто же виновник. Когда он сидел по левую руку и давил из себя жалость.
Странное желание добить себя, выкрутить вспыхнувшие эмоции на максимум заставляет Чимина вспомнить про записки. Они покоятся у него в выдвижном ящичке письменного стола, аккуратно вложенные в старую тетрадь по праву. Ебаные записки, которые писал Чонгук. Где между строк, так удобно не замечать, маленькая смерть на расстоянии десяти сантиметров от его собственного сердца.
Когда же оно сдохнет-то? Блядь…
Чонгук не отвечает и через час, и через два. Находясь в положении полулежа Чимин не выпускает из рук телефон, периодически смотрит на время и медленно сходит с ума. Секундой рождается мысль — паршивая, гнилая и опасная, гораздо опаснее ироничной шутки про револьвер и русскую рулетку. Чимин хоть и отгоняет ее на периферию, куда подальше, но она упорно навязывается сильнее других в беспокойном рое шумящих доводов. Ведь что-то не так. Всегда было это чертово что-то не так. Сокджин говорил ему, просил о чем-то, но вся его планка — это потрахаться в туалете университета и свить вокруг кокон из лжи. Никто ему не поясняет, поэтому он делает это сам. Зря, конечно. Просто. А что, если? Чонгук не отвечает через три. А что, если он не оставит даже банально предсмертной записки? Чимин гонит эту мысль прочь, пусть мозги от этого ломит с удвоенной силой, но не думать просто не получается. Это как услышать: «Эй, я умру, а ты пойди купи двухпроцентного молока». Кто пойдет покупать молоко в этом случае?
Чимини, малыш, ты не задумывался об этом раньше? Ай-ай-ай, как же плохо.
Ни на чем другом сосредоточиться теперь просто невозможно. Чимин суется проверять телефон каждые две минуты, что вдруг пропустил и ничего, тогда он зайдет в диалог и будет обновлять страницу до тех пор, пока Чонгук не ответит. Он же ответит? Конечно, да. Он не может не ответить, просто не может.
К семи вечера Чимин понимает, что не уснет сегодня.
Не отвечает Хосоку, не отвечает Юнги.
Просто пожалуйста. Больше ничего не надо.
Звенит уведомление. Чимин, до этого скудно пытавшийся дописать эссе по мировой религии, подпрыгивает на кровати, хватается за телефон и трясущимися руками снимает блокировку, еле попадая пальцами по экрану. Конь Боджек с заставки, держа в зубах прикуренную сигарету на фоне звездного неба, провожает его в так и не закрытый диалог. Чимин перечитывает полученное сообщение раз за разом, но смысл до него доходил только с тысяча первого.
«Какие дорогие нынче зажигалки, хен».
И вправду. На сто тысяч их купить столько, что хватит на всю жизнь вперед авансом. Но Чимин выиграл только одну.
Чимин больше не знает, как ему дышать. Как суметь пережить это. Спор — какой нахуй спор вообще? Ведь он даже не помнил об этом ебаном споре, совсем, это же глупости, ну. Ну, господи, только не опять.
Чимин хороший. Чимин так и говорит себе это — я хороший. Но оказывается, что за лоском дорого и уверенного в себе студента скрывается мальчик, который мастерски умеет играть нужную роль и совсем не умеет дружить. И когда Юнги, — то была подготовка к новому учебному году, конец августа — зевая, от скукоты предлагает поспорить на то, что первый человек, зашедший в спортивный зал при университете — тогда они сидели и ждали Хосока, тот помогал команде баскетболистов, — должен оказаться в кровати Чимина за месяц. Юнги спрашивает «слабо?» и прекрасно осознает простую истину, что Чимин поведется на эту открытую провокацию как последняя тварь. И всем было весело. Угарно и несерьезно.
Но Чимин совсем-совсем не плохой. Чимин хороший и ничего такого не хотел. Случайность за случайностью — в тот день в зал, угрюмый, в черной футболке с принтом из Наруто заходит Чонгук — и понеслась. Один паршивый месяц, чтобы сделать свою жизнь еще более жалкой и никчемной. Чимин выиграл.
Со злости Чимин пишет Юнги, что тот задолжал ему зажигалку. И не такую синюшную, с пластиковым корпусом и острым колесиком, а нормальную железную зажигалку. Чимин думает — кто? Кто эта сука? Кто додумался рассказать нестабильному в своем ментальном состоянии Чон Чонгуку про то, как на него спорили? Но вариантов всего ничего и догадаться, что это Хосок, не составляет должного труда. Логическая цепочка тянется по всем знакомым, которые могли знать о споре, и круг быстро сужается до трех людей, из которых Юнги беспринципная сволочь, Тэхену это просто не сдалось, а Хосок… Хосоку вроде самому незачем. Но у него язык без костей и жопа без батареек.
Чимин засыпает только под самое утро. Его сердце не успокаивается, синяки под глазами еле-еле скрываются за консилером, мысли продолжают жужжать и жалить. Мозг кажется воспаленным, словно кто-то оставил его в работающей микроволновке. Все время от вечера до утра, от дома до остановки, от входа в университет до аудитории, Чимин думает только о том, как разобьет Хосоку ебало.
С Чонгуком что-то не так. У Чонгука проблемы. Чонгук запутался. И Чимин очень боится, что стал таким незамысловатым способом его самым опасным трамплином. Что за этой правдой, которую Хосок безбожно растрепал и даже не удосужился ему в этом сознаться, у Чонгука теперь только сажа и копоть. Чимин так боится последствий совершенного, что превращает этот неконтролируемый страх в слепую агрессию.
Чимини, тебе не плохо, тебе хорошо.
В этот раз он не достает сигареты.
Чимин пялится на носки собственных кроссовок, пока глаза не начинают слезиться от ветра. С каждым днем холодает, порывы кусачие и неприятные. Щеки щиплет, губы высохшие и бесцветные. Чимин и сам становится подобием призрака. Он пытается подобрать слова, пока ждет Хосока у стены, но в голове кроме оборванных фраз и звенящей тревоги ничего не остается. Единственное, что Чимин правда хочет сделать — это заехать Хосоку по самодовольной роже и наконец стереть фальшь с его улыбки. И улыбку в целом своем.
Хосок во всем виноват. Не Чимин. Хосок.
Ждет недолго, но ощутимо — в пальто карманы-фальшивки и руки от собачьего ветра спрятать некуда. Несколько раз чиркает старой зажигалкой и греет по одной ладони над газовым пламенем. Чимин почти срывается. Когда издалека замечает две маячащие фигуры, всю пустоту в нем заполняет вакуумом потрескивающей от напряжения агрессии и непонимания. Чимин чувствует себя преданным, избитым и страшно так, что температура тела падает до минус десяти, ассимилируясь с уличной. Отдергиваясь от стены, сжимает кулаки и выдыхает клубящийся пар — Хосок приветливо машет раскрытой ладонью. Тэхен виснет у него на руке и щурится от холодного осеннего солнца. И все так красиво, будто ничего не произошло. У них на двоих своя фиолетовая галактика, своя вселенная. Неправильному Чимину с его случайными ошибками там не находится места.
Хосок улыбается. Кардстоковый герой чужого представления. У Чимина сводит скулы, голова начинает податливо трещать от сильно сомкнутых челюстей. Ямочки, теплые руки, морщинки у самых глаз. Улыбка в виде сердечка, яркий карий по радужке переливается янтарем в свете холодного солнца. Хосоку смешно. Чимину совсем нет.
Они так давно знакомы. Они лучшие друзья. Чимин просто… просто запутался в этом всем окончательно, завязал себе глаза и пустился танцевать по раскаленным углям. Всем на потеху.
— Ты уже все или как? Смотри не изменяй своим лучшим бро, — Хосок играется бровями, делая волну. Чимин думает, что если Хосок сейчас подмигнет ко всему этому, у него слетят последние тормоза.
Но Хосок не подмигивает. Отпускает ладонь Тэхена и тянется к карману.
Чимин двигается к нему всем телом, толкает в плечо каким-то хлипким движением указательного пальца.
Блядь. Хосок, кажется, искренне удивлен. Хлопает глазками, конечно, ведь что за фигня. Что за фигня, да, Хосок? Блядь. Заебало.
— Я выиграл.
Чимин устал и зол. Он устал жить так, в этом всем, болтаться ненужным крючком и не иметь смысла. В этом никто другой не виноват, он знает, что виноват во всем сам. Смириться с этим знанием оказывается невозможнее всего. Чимин устал и зол. Больше нечего добавить. Чувствует, как натягивается струна за струной последовательно, как звенит в этой пустоте его единственный китайский колокольчик. Этот звон эхом разлетается от кости до кости, пока Чимин совершенно случайно не запнется о бордюр на крыше высотки. Пока Чимин не распластается внизу кровавым маревом, продав всю свою жизнь за неясное обещание — в другой все будет лучше. Ему никто не обещает. Чимин зачем-то верит в эту иллюзию. Он слышит звон. Он видит космос. Он впервые так ясно хочет не быть.
Но толкает Хосока еще раз, сильнее, остервенело и грубо. Тот отступает на шаг. Смотрит как на совсем конченного.
— Ты чего? — посмеивается, теперь совсем уже нервно спрашивает Хосок.
— Я выиграл, Хосок. Так что ты зря, конечно, все это затеял.
Чимин видит, как Хосок медленно начинает понимать, к чему весь этот одноименный спектакль. Его глаза загораются упрямым огоньком, но улыбка с губ не пропадает. Чимин сбивается о нее раз за разом. У него точка кипения, а невозврата он и так давным-давно прошел.
Чимин подходит едва ли не вплотную, нос к носу, и толкает еще раз. Хосок поднимает руки вверх, будто бы сдается, и делает очередной маленький шажок назад. Запинается неловко, перекачивается с ноги на ногу. Чимин толкает снова.
— Эй-эй, окей, ты потрахался с Чонгуком, что было довольно предсказуемо в свете пятничных событий, но какого же хуя, причем тут в этой Санта-Барбаре я? С тобой спорил Юнги-хен, если тебе надо напомнить.
Ветер кусачий, холодно жуть просто. Чимин весь скукоживается в своем пальто, сжимает руку в кулак так, что костяшки хрустят, и замахивается наотмашь, лишь бы ударить.
Все происходит в моменте, быстро и непредсказуемо. Остается расставить свет и крикнуть мотор — до того смешно, такие юморески. Чимин всем телом дергается вперед и в последний момент его кулак не достигает поставленной цели, промазав по кривой траектории. Непонятно, кто толкает его в сторону первым — Тэхен, про существование которого опять удобно забыли, или сам Хосок. У того реакция как у сумасшедшего гепарда, поэтому не удивительно, что он быстрее. Тэхен же с силой пихает Чимина в сторону, защищая честь своего гребаного бойфренда, Хосок с дури вперед. Чимин путается в собственных ногах и валится на колени. На асфальт грязный. В своих черных джинсах и дорогущем драповом пальто. В кремовых баленсиагах. Он ведь так ими дорожит. Он и джинсами простецкими дорожит, потому что у него денег… денег совсем нет. На красивую жизнь, которой Чимин так отчаянно хочет подражать, точно.
Ладони жуть как саднит. Асфальт на ощупь противный, мокрый и колючий. Чимину тошно, горько и мерзко, но больше от самого себя. Чимин боится подняться и увидеть на коленях дырки. Какой же он мужчина, если даже ударить не может? Какой же он вообще. Нет синонимов. Просто ничего нет, не осталось.
Хосок первый подпрыгивает к нему, бережно поднимает за локти. Что-то невнятно лепечет прямо себе под нос. Чимин не старается различить, опускает глаза и смотрит себе на ладони: на правой кровавое месиво и маленькие камешки. Потом себе на коленки. Блядь. Дырка. Блядь.
— Ты совсем с катушек поехал?! Ты накачался, да, да ведь? Колеса, кислота, трава? Что это, Чимин, ответь мне сейчас же, — Хосок трясет его за плечи, вцепившись так, будто держит в своих длинных пальцах самое родное и дорогое.
Чимин опять сжимает кулак. Думает, ладно, сейчас я его ударю. Вот сейчас, пока он с беспокойством в голове перебирает все возможные и невозможные виды наркотиков. Пока почти ласково сжимает в своих руках, панически выдыхая, и боится отпустить, потому что мысль, что Чимин упадет обратно на асфальт, делает Хосоку очень больно. Сейчас я его ударю и все магическим способом прекратиться само.
Хосок в панике. У Чимина белеют губы. От попавшей земли рана на ладони горит черным пламенем. Все вокруг пролетает монохромным калейдоскопом перед глазами.
— Это я, — где-то около сознания раздается спокойный голос Тэхена, — это не Хосок сказал. Я. Не Хосок. Так что не трогай его.
Дурак. Дурачок Тэхени. Зря ты так.
Они поворачиваются с рассинхроном в ноль одну секунды. Чимин пытается убрать руки Хосока с собственных плеч, остервенело выворачиваясь из чужого захвата. Хлопает ресничками. Доходит.
Тэхен смотрит прямо ему в глаза. У него ни страха, ни раскаяния. Просто смотрит в ответ, не проявляя ничего лишнего, сжимает губы в ровную полоску, слегка дергает плечами вверх-вниз. Будто да, вот так. Уже поздно что-то менять.
Извернувшись от хватки Хосока, Чимин, наконец, понимает, что именно Тэхен сейчас произнес вслух. Ну. Бить Тэхена это уже как-то слишком, потому что рядом все еще стоит ничего не понимающий Хосок, готовый защищать и отбиваться, если того потребует ситуация. Даже если хочется до зуда под грязными ногтями. Чимин жмурит глаза, сжимая кулаки в той степени, чтобы от боли в месте содранной кожи захотелось отрезать руку.
— Мне кто-нибудь объяснит, что вообще происходит или вы оба решили разово подсесть, но забыли позвать меня? — на Хосока впервые никто не обращает внимания.
Тэхен ежится в куртке от ветра, хлюпает носом до трагичного смеха, и глядит на жмурившегося Чимина почти с жалостью. Чимина трясет. Сильно, жуть, слава господу богу, что он не видит в этот момент взгляд Тэхена. Иначе все, баста, допрыгались. Конечная. Все и так зашло слишком далеко, чтобы продолжать этот парад грустных клоунов.
— Зачем? — на паническом выдохе выдавливает из зудящего горла Чимин. — Просто скажи честно, за кой нахуй фиг ты это сделал?
— Обычная солидарность, Чимин, — Тэхен совершенно спокойно пожимает плечами. Очень хреново, когда тебе врут прямо в лицо. Когда всаживают наточенный нож между лопаток, а ты не особо готовился к такому. Ведь из всех — именно Тэхен. Чимин мог бы смириться с тем, что это случайно сделал Хосок, но только не его сопливый бойфренд. Спасибо, Тэхена, что учишь настоящей жизни. — Ты говорил, что у Чонгука какие-то жесткие проблемы. Я просто не хотел, чтобы с дерьмом, которое ты заварил, все зашло слишком далеко. Но ты успел раньше. Мои поздравления. А я опоздал, поэтому сделал только хуже. Но я-то своевременно извинился, потому что мудак из меня так себе. Чонгук не заслужил. Вот и все. Больше ничего. Мне нечего тебе сказать, Чимин.
Тэхен еще раз пожимает плечами. Вскидывает и опускает, прячет руки в карманы. Ждет. Чимина дергает будто ударом во все двести двадцать вольт, будто его прожевали и выплюнули на землю, не забыв смачно харкнуть на макушку — пожелание светлого будущего и не хворать. Чимин снова чувствует вес ебаной лапши на своих ушах. Даже Хосок, кажется, все понимает. Лучше бы то были обычные наркотики. Господи, ну почему не.
— Ты мне в уши не ссы. Я тебя умоляю. Закрой. Свой. Рот. Простая солидарность, говоришь? Да на хуе я вертел тебя и твой грязную пасть! — Чимин понимает, что орет, плюет запредельным децибелом прямо в лицо, но не может остановиться.
— Кто бы сомневался.
— Я сказал. Закрой. Рот, — Чимина дерет от отчаяния, но он больше не обращает внимания на саднящую ладонь и дырку на джинсах. И что больно, но больно глубоко, от ножа между лопатками. — Тебе насрать на Чонгука, вот только не надо прикрываться тем, что ты пытался уберечь его, спасти от парня, который хочет им воспользоваться. Я знаю, зачем ты это сделал. Конечно, я знаю. Ну это же так легко, господи, ну ты и сука… Кого ты планировал поссорить?! Юнги и Хосока?! — Тэхен наконец роняет свою маску наигранного спокойствия, словно в комедии дель арте они разом сбрасывают личины перед друг другом и остаются голыми на угоду толпе. Стоит только упомянуть эти два имени в одном предложении, чтобы лицо Тэхена искривилось до неузнаваемости. Он с претензией на защиту смотрит на Хосока, но тот стоически молчит, только губы дергаются в неосознанном порыве закричать в ответ. — Меня и Хосока?! Давай, просвети нас, всемирный ты злодей! Хотел, чтобы все прыгали вокруг тебя, может, занять чужое место? О, ну это мое любимое. Конечно, всем ненапряжно и кайфово, а тебя никто не замечает. Просто скажи, что тебя так изъела твоя же ревность, что ты решил похерачить и несколько жизней вслед за своей паскудной.
Хосок отдергивает Чимина за рукав, не отпускает, дергает еще раз. Говорит. Серьезно, без тени улыбки или наигранного веселья, чтобы как обычно свести всю перепалку к глупой шутке, обнять этих двоих, сгрести в кучу, чтобы нос к носу, назвать нюнями из детского садика и посмеяться самому над собственной шуткой. Хосок тянется, но не чтобы успокоить. Просто. Чтобы лишнего не взболтнул.
У них все еще один хрустальный шар на троих. Прости, Хосок, ты это заслужил. Может, у него и была своя собственная сила — в том, как сносит невзгоды жизни и как с улыбкой встречает травмы, не отболевшие до сих пор. Но по сути — Хосок такой же слабак, как и все они.
— Все, Чимин, хватит, — не просит, руку тоже не убирает. В сторону Тэхена ни взгляду.
— Наш самый несчастный, про которого все вечно забывают! А знаешь почему? Хочешь знать? Я тебе скажу по-честному, только ты потом на меня не обижайся. Ты ведь начал, ну, — Хосок опять что-то говорит, но пришла пора разбить и разбиться. — Все легко и просто. Ты и сам себе Чонгук недоделанный. Твой горячо любимый бойфренд всего лишь держит тебя за третий ненужный табурет, потому что плевать он на тебя хотел, он любит Юнги и все мы прекрасно об этом знаем, просто удобно молчим на эту правду. Когда сказали это вслух, бежать ведь больше некуда. Ну же, где…
Хосок наотмашь бьет кулаком прямо Чимину по скуле. Тот обрывается и затыкается наконец, ошалевши кашляет, отхаркивается кровью. Кажется, он неудачно прокусил себе язык. Сгибается пополам, забыв про месиво на ладони, пачкает себе лицо, пытаясь стереть жгучую боль от удара. Не получается. В груди болит даже сильнее, чем весь этот наружный фарс. Держится за щеку на рефлексах, но не разгибается до победного конца.
Интересно, так и кончится? Это был бы неплохой антракт.
Хосок смотрит на Тэхена. У Тэхена глаза стеклянные-стеклянные, он запрокидывает голову, будто это сможет заставить непрошенные слезы влиться обратно. Чимин как-то запоздало вспоминает, что Тэхен хороший очень, что добрый, милый, красивый, смешной, вежливый, тактильный. И очень много чего еще. Что Тэхен Хосоку — это как Минни и Микки Маус, как Джекил и Хайд, как молоко и шоколад. Что, вообще-то, Чимин никогда не признавал, но всегда подсознательно знал, как на самом деле два этих человека подходят и дополняют друг друга. И такого дерьма не то что Тэхен не заслуживает, такого вообще никто и никогда. Может, только сам Чимин. За то, что в своей не столь длинной жизни он успел испортить несколько чужих.
— Пошли вы все, — говорит Чимин вслух, не заботясь, слышит ли его кто-то.
Разворачивается, опустив руки, и плетется к университету. Там еще вроде две пары. Посещаемость опять гадить не хочется. После всего этого Чимин будто выдыхает весь кислород, а потом больше не делает ни одного глотка. Когда он уходит, кажется, что Хосок начинает что-то осторожно говорить. Оправдываться, извиняться, что угодно. Чимин не слышит. Хосоков голос растаскивает по ноте сентябрьский ветер.
Чимин моет руки, лицо, полощет рот холодной проточной водой. На большее его просто не хватает. Молодец, Чимини, ты как всегда самый лучший. Чимини, малыш, только не плач потом, что жизнь без людей, которых не ценил, в несколько раз серее, чем такая, какой живешь сейчас.
Не смотрит в зеркало. Остальные интересуются, что произошло и какого черта их звездочка выглядит так, будто она упала в болото. Одногруппники обеспокоенно расспрашивают о ранах и суетятся, что на руках и колене их определенно стоит обработать, а к наливающемуся синяку по скуле лучше приложить лед. «Чимин, иди в медицинский кабинет». Чимин кивает, улыбка какая-то скупая, на автомате уже не вывозит. Как в замедленной съемке люди вокруг проходят мимо, но их лица заблюрены, искажены перспективой или игрой светотени, они — ничтожны, проглоеды, паразитирующие на свежем трупе. Чимин никуда не идет. Слишком не до этого всего.
Он еле отсиживает оставшиеся часы. Потом запрыгивает в автобус, прислоняется лбом к грязному стеклу и наконец понимает, что обычными извинениями теперь будет не отмыться. Хрустальный мир на их троих давно дал незаживающую трещину, но сегодня Чимин разбил его вдребезги. А от ответственности просто предсказуемо убежал. Даже не посмотрел на Хосока — очень стоило бы. У того тоже соразмерный нож у выпирающих лопаток.
Курить не хочется. Дома проверяет телефон — там непривычно пусто без единого сообщения. Если это и вправду был тот самый конец, то он хотя бы случился с пафосом. А Чимин любит пафос. Очень. Чимин мало чего в жизни считает важным. Закрывает глаза, отключает телефон. Хосока он считал самым.
Знает, что скоро на подработку. Что там еще куча домашки и всякая рутинная ересь, откинутая на периферию жизни. Завтра опять надо будет идти в университет. В кино вот уже никто не пойдет. Юнги не пишет ему. Значить это может только одно — тоже знает. Что Чимин расхерачил их жизни. Не Тэхен. Не Хосок. Только Чимин. Эгоистам так сложно понять, что все проблемы получаются не с неба и чужой ласковой подачи. Рассматривая спускающиеся капли по стеклу, Чимин осознает, какой глупостью был весь его крестовый поход. Будто с ударом от Хосока правда, которая для всех остальных и без того была истинной с самого начала, до Чимина тоже доходит. Пусть и с опозданием. Ведь во всем этом — в споре, сексе в кабинке туалета, предательстве — не было иных виноватых, кроме как него самого. Можно было сказать, что это все Юнги — ведь Юнги предложил интересную идею спорить на человека. Или Тэхен. Ведь если бы не Тэхен, Чонгук никогда не узнал бы всей правды и продолжал жить в своем исковерканном мире, нетронутым извне. Или даже Хосок — потому что не отговорил, а подначивал.
Капли скатываются одна быстрее другой, Чимин ставит вымышленные ставки. Если выиграет справа, придется признаться самому себе. Слева — оставить вопрос открытым.
Проблема в том, что Чимин сделал все сам. Не чужими руками и словами, не под угрозами и пытками. Он изначально не видел ничего, что могло бы остановить его от спора на живого человека. Никакой моральной подоплеки. Сочувствия или эмпатии. Чонгук был трофеем в гонке за признанием. Блестящим, натертым до лоска кубком. Пусть и отяжеленным впоследствии личными мотивами, которые задвинули изначальный спор за горизонт чего-то поистине важного.
Из капель выигрывает та, что слева. Чимин горько рассматривает свое замытое отражение.
Завтра опять надо будет жить. Функционировать как-то. В Чимине осколков с целый Тихий океан и он совсем не уверен, что с утра сможет склеить все правильно. И что вообще получится склеить — теперь тоже.
Ведь жить надо будет не только завтра. Еще после и после-после, через месяц и год, и по счастливой случайности не упасть на лестнице, чтобы свернуть себе шею и обнулиться. Чимин знает, что заварил все сам и если он хочет хотя бы что-то исправить, то придется очень постараться.
Только Чимин не уверен, что сможет. Он прячется под одеялом в какой раз и впивается ногтями прямо в ссадины на ладонях. Напитывается этой болью и двигается вперед.
Быть «ничто» в толпе из «нечто» оказывается на порядок сложнее, когда рядом нет столпов, поддерживающих хрупкое равновесие цепи питания.
Чимина хватает на чуть меньше трех недель. Синяк на скуле теряет краску в фиолетово-желтом оттенке, джинсы саморучно порезаны в дырки, чтобы настоящая, оставленная асфальтом, смотрелась более органично. Выкинуть их Чимин себе не позволяет.
Чуть меньше трех недель, чтобы стать для всех важных людей просвечивающим наголо полтергейстом. Юнги так и не пишет даже одного жалкого сообщения — забыть и вычеркнуть, как будто это легко и в душе не зияет дыра семь сантиметров диаметром. Чимин вроде порывается сам, но не хватает мужества посмотреть Юнги в глаза. Хосоку даже не пытается. Они учатся в одном университете, но не пересекаться, оказывается, такая легкая задача, когда не ищешь встреч сам. Чимин даже не старается, просто больше не приходит после первой пары к стене покурить, прячется за углом с компанией старшекурсников, а после третей не плетется в столовую. Видит Хосока у расписания, у входа с утра и у выхода с вечера. Но не подходит. Хосок на него даже не смотрит.
Чимин зачем-то вспоминает, как мама говорила: «Понимаешь, что это было слишком дорого, когда уже потерял». Потому что она сама потеряла отца. Ведь измену не прощают, даже когда очень-очень любят. Отец звонит в девять вечера субботы, чтобы узнать, как дела у его сыночка, но Чимин знает. Знает паскудно, что у отца новая семья и новый сыночек. Он чувствует себя самым ебаным балластом на этой планете, но ни разу за эти годы не бросает трубку и не пропускает звонка.
А теперь сам теряет то, чем совсем не дорожил. Ведь если дорожат, то не отделываются обычным «прости». Чимин не делает даже этого — не пишет им извинений, повинностей, «вот моя голова, рубите». Слишком сквозит гордостью и страхом. И чувством собственной ненужности. Чимин просто понимает, что даже если его жизнь не имеет смысла и цели, то раньше в ней были Хосок, Юнги, Тэхен, даже Чонгук. Теперь нет никого. Он так и не собирает себя по кусочкам, у него просто не получается. Он не хочет жить, но зачем-то, для кого-то продолжает. Ведь в мире все твердят про то, что время лечит. Может, если подождать, оно переболит и перегниет в этой зоне недосягаемости? Может, это правда, что потом станет это счастливое «хорошо»?
Ведь все это вокруг казалось Чимину совершенно обычным, вечным. Будто их душная петля на несколько шей будет виться дальше и дальше, и дальше, и никто не посмеет бросить его вот так — словно стереть человека из собственной жизни. Они забывают его. Смывают в унитаз девять лет дружбы, прокуривают дыру на лице Чимина по совместным фотографиям, разве что не блокируют номер. По меркам слишком ребячески. И вот так можно спустить на всемирную свалку все совместные воспоминания, нажать кнопочку «утилизировать» и улыбнуться напоследок. Чимин думал, что они про вечное — втроем, вместе навсегда. Он никогда так не ошибался.
Наступает ноябрь. К середине месяца становится теплее, чем в сентябре, несколькими днями выходит яркое солнце и появляется стимул быть чуточку бодрее прожиточного минимума. Синявость и желтушность сходят с лица Чимина сколами амальгамы зеркал. В каждом из них при желании можно рассмотреть человека на пороге своего отчаяния — и прекрасного в этом мгновении до стылого ужаса. Никогда прежде Чимин не задумывался о том, как разнится мир между двух берегов «жизни» и «после смерти». Что проходят люди, которым накидывают петлю на шею, зачитывают приговор, и в самый последний момент деревянный люк под их ногами не расходится в разные стороны, предвещая конец. Какой на вкус становится кислород? Как меняются цвета? Ценности? Приоритеты?
Как-то Чимин незатейливо говорит Юнги: «Знаешь, а я бы и умер, да только ссыкло». Они сидели у Юнги в квартире, воздух был наполнен духотой, влагопоглотитль работал с громким пыхтением, чем ужасно раздражал. Это не значило, что Чимин ночами напролет грезил о собственной смерти — слова, сказанные в тот вечер вслух, были панихидой одного маленького человека по своим ориентирам, потерявшимся за лоском напускного и неправильного. Чужого безразличия Чимин наглотался еще в детстве, затем долгим упорным трудом строил свой собственный пьедестал, но в конце, посмотрев на груду камней, составленных из пота и слез, Чимин сам спросил у себя до дури простой вопрос — зачем все это было? Так произошло полное обесценивание труда, проделанного из навязчивого желания оставаться замеченным. Кем был Чимин в тот момент? Если человек, жаждущий смерти, не может совершить ее сам, есть ли тогда это показатель не истинного желания прекратить страдания, а всего лишь криком в пустоту о том, как хочется быть выделенным в толпе? Банально нужным?
Юнги спросил — и почему же? Чимин помнит, что не осознал сути его вопроса. Спрашивал ли тогда Юнги, почему Чимин хочет умереть или почему Чимин ссыкло, или почему Чимин говорит все это? Они долго молчали, рассматривая мелькающие картинки в телевизоре. Холодильник стучал о стену, пиво было теплым и невкусным. Юнги ни разу не повернулся, чтобы посмотреть на Чимина, и Чимин даже думал, что Юнги в этот злосчастный момент противно находиться рядом с ним. Затем, чуть пожевав сушеного кальмара, сказал: «Я даже не знаю, зачем живу». На что Юнги передернул плечами, обозначив резкое — если бы все задумывались, зачем они родились на свет, в мире не осталось бы людей, а кто остался, существовали в каких-нибудь сектах вроде хиппи или «Нового дракона». Чимин не знал, что за секта «Нового дракона» и не изжили ли себя хиппи еще в восьмидесятых, поэтому просто кивнул.
Потом Чимин говорит с Юнги о смерти еще раза три, может быть, пять, в каждый из которых Юнги повторяет свою мысль о том, что уверенные в своей миссии люди — помешанные сектанты, борющиеся за мир во всем мире, оккупацию джунглей, коллапс мирового масштаба и устранение всех скотобойных ферм. Юнги, наверное, думает о том, что Чимин сможет понять глубину мысли, заложенную в короткую фразу. Но Чимин не понимает. Не хочет понимать.
Чимин замирает в этой странной константе существования как комар, пойманный в янтарную смолу. Между «жизнью» и «после смерти» — после потери всех, кто помнит Пак Чимина человеком — Чимин начинает осознавать, что чувствуют люди, которых едва не повесили. И только поэтому берет в руки бразды правления, отключая вросший в сознание автопилот.
Чимин решает начать исправлять все, что успел натворить, с самого начала. Но не потому, что в душе одиноко и неприкаянно — популярная ячейка общества в университете накладывает некоторые положительные аспекты в лице людей, которым ты интересен, и мероприятий, на которые систематично зовут позависать из уважения. Спрашивать про Хосока и Тэхена у Чимина перестают еще в сентябре, забив болт на то, кто и что не поделил. Не все люди вокруг корыстные и скучные, старшекурсники до сих пор еще топят за все афтепати, а девчонки классные и красивые. Чимин не теряется в одиночестве, но проблема оказывается в том, что в своих поступках Чимин пропускает самое главное — он потерял сам себя. Даже тот апатичный конструкт, каким был до того, как спалил все лондонские мосты. И Чимин понимает, что надо возвращать тех людей, которые еще помнят Пак Чимина хорошим парнем и смогут напомнить ему самому, каково это. Быть Пак Чимином.
Аскетичное «начало» в судьбе Чимина носит имя Чон Чонгука — и в смысле коллапса, и в смысле спасения. Адрес Чонгука узнать просто, реестровые анкеты все еще сфотографированы на телефон. Его улицей оказывается Госанджа, за три квартала от университета Коре, небольшой едва отстроенный жилищный район с высотками и многоэтажками, тремя крытыми парковками, прорытыми громадным тоннелем под комплексом, мощеными тротуарами и фонтанчиком на центральной площади жилого района. Исключая возможность встретиться на учебе изначально, чтобы минимизировать скандальные происшествия на публике и отсрочить взрывную реакцию Чонгука на радиус, в зоне поражения которого нет знакомых лиц, Чимин оказывается у его двери около трех часов воскресения, едва отбив себе возможность пройти у консьержки. Приходится соврать, что Чонгук болен, его лучше не тревожить навязчивыми звонками с вопросами о том, ждет ли он кого-то, ведь Чимин его однокурсник. Консьержка внимательно рассматривала студенческий билет, а затем пропустила, при этом сильно ворча.
Чимин смотрит на присобаченные позолоченные цифры на двери — шестьдесят четыре — и совершенно без понятия, что должен говорить. Знает — надо. Что в таких случаях говорят? Прости, я на тебя спорил, но ты вообще-то интересный и не заслуживаешь такого, просто я мудак? Или удариться в эпатажные сопли — я не подозревал, чем все кончится! Чимин фыркает себе под нос, поправляя правой рукой ворот плаща. Главное — извиниться и действовать по ситуации. Указательный палец медитационно зависает над кнопкой звонка.
Чонгук все это время не меняется ни на йоту — те же взгляды, та же отстраненность и неприветливость, выставленная штыками на громкий крестовый поход против общества. Он кутается в свои оверсайз кофты-толстовки, похожие на высер дизайнерской общественности, и ходит на любимую психологию едва не припеваючи. У Чимина от этой картины явного спокойствия так пронзительно жжет иглоукалыванием между третьим и четвертым ребром. Будь возможность снять грудную клетку и повесить ее на вешалку, чтобы обсосать кости и жилы, выгрызть все гнилое мясо — Чимин был бы первым в очереди. И Чонгук не причина — простое следствие. Чимин прекрасно осознает, любовь и ревность всего лишь иллюзия, которая может присутствовать в его монохромном мире. Ведь Чимин никого не любит. Он только понимает, тоже каким-то долгим и заторможенным способом, что ему не все равно. И давно уже стало не. Поэтому трусливо выжимает кнопку звонка.
Проходит несколько секунд, прежде чем Чонгук открывает ему дверь. Чимин слегка задает улыбку на своем лице. Глаза в глаза. Чонгук выглядит по-домашнему — совсем не похож на того, что они все видят в университете: он в смешных оранжевых тапках с помпонами и огромной застиранной свободной кофте с принтом Бигбанг. Без макияжа его лицо не бледное и бесцветное, кожа здорового оливкового оттенка, видно маленькие прыщички и шрамик справа от верхней губы. Чимин смотрит на живое без маски конструкта и понимает, простое осознание снисходит карой — он совсем не знает человека, который стоит перед ним. Но очень хочет — узнать.
Когда Чонгук хмурится, сдвигая брови до упора в непонимании происходящего, Чимин готов прищемить руку, ногу, хоть голову, лишь бы не дать ему закрыть дверь до того, как раздадутся извинения.
— Привет, — Чимин тараторит на одном выдохе, сбивчиво, неосознанно. Говорит с придыханием, ненавязчиво кладя ладонь на дверь. — Подожди пожалуйста, не закрывай, давай просто поговорим, мы можем не заходить к тебе в квартиру, если не хочешь, давай выйдем в кафе, только не закрывай, хорошо? Выслушай меня.
После нескольких секунд молчания Чонгук коротко кивает. Он распахивает входную массивную дверь, пропуская внутрь, и сердце у Чимина непривычно заходится в бешеной тахикардии. Оно кричит — получилось! Это придает совсем уж глупой надежды. Ведь всем так хочется во что-то верить. Например, в лучшее. А в тот факт, что надо ждать худшего, чтобы потом не расстраиваться, что лучшего не случилось, Чимина беспокоит в последнюю очередь.
У Чонгука большая квартира. Все в этом жилище слишком необжитое, голое, пустое. Серые стены, выкрашенные под цемент и местами отделанные безтекстурным деревом. Пол выложен паркетом. Черные массивные габардины. Из ярких красок Чимин замечает разве что только мягкий бежевый ковер с красными цветами в гостиной. Вкупе все выглядит донельзя богато. То, о чем сам Чимин мог только грезить. Одна плазма, висящая на стене, стоит, наверное, всей его собственной жизни. От этого сравнения грудь сдавливает отчаянным смехом. Чимин хмыкает. Впереди идущий Чонгук моментов оборачивается на него, вскидывая брови, но затем быстро меняет свое выражения лица на плохо скрываемое отвращение и разворачивается обратно. Чимин понимает, что их двоих только что обуяло неконтролируемое чувство дежавю, проводящее аналогии с роковым вечером. Злиться не хочется.
Раньше в голове Чимина были одни только догадки о жизни Чонгука, которую тот скрывает за образом нелюдимого и малообщительного парня. Чимин представлял себе съемную квартиру, коллекцию манги, может быть, плейстейшн или иксбокс. Даже, наверное, гиковские, висящие на стенах постеры, вставленные в рамки. Чонгук был богат — родители Чонгука были богаты, нет никакой разницы. Его квартира дорогая и очень красивая, но на полочках отсутствуют рамки с фотографиями, статуэтки, краски жизни словно покинули это место. Оно прекрасное, но мертвое. Как и сам Чонгук.
— Не стану играться в гостеприимного хозяина и предлагать чай, — бросает Чонгук. Он садится на диван, поджимая под собой одну ногу, и кивает Чимину на место напротив. — Тебе лучше начать говорить, что ты хотел, пока я совсем не передумал заниматься этим цирком.
Чимин неловко пожимает плечами. Садится в кресло серой обивки, нелепо плюхнувшись на самый край. Открывает рот, чтобы хотя бы попытаться. Ведь он правда пришел сюда. Ведь ему до крови хочется верить, что еще не поздно помочь Чонгуку так, как просил его сделать Сокджин.
Чонгук предотвращает поток мыслей язвительным тоном:
— Будешь оправдываться? — спрашивает он, сверля взглядом лицо Чимина. От его пронизывающих глаз, убивающих, ненавидящих, жжет лучше, чем когда бил Хосок.
Чимин качает головой.
— Нет. Не буду.
— Хорошо, — в лицо Чонгука врастает гипсокартонное выражение негодования.
Он слегка переминается в своем положении на диване и в ожидании складывает руки друг на друга, принимая закрытую, как говорил Сокджин-сонбэнним, позу.
— Давай я скажу, как есть. Тэхен донес до тебя только праву. Я спорил на то, что затащу в постель любого студента, который зайдет в спортивный зал. Это было в конце августа, ты, наверное, не помнишь.
— Что зашел первым я, — Чонгук зло усмехается.
— Что зашел первым ты, — повторяет за ним Чимин, судорожно подбирает слова. Прочищает горло. Это едва ли помогает. В голове крутится так много всего, но ничего не задерживается дольше, чем на секунду. — Но когда я написал тебе, когда подсел в столовой и даже когда мы поебались в университетском толчке. Мне было совершенно не до этого дурацкого спора. В некоторые моменты я просто хотел подружиться с тобой. Как и говорил тебе. Ничего больше.
— И? Что в моих словах «отвали от меня» для тебя значило «я хочу дружить»?
Секунды отбывают со звуком песчинки, разбивающейся о ладонь. Чимин слегка хмурится и поджимает губы. Как убедить Чонгука?
— Я извиняюсь. Хочу обозначить это вслух, знаешь, как будто если скажешь — все исправится. Глупости, я тоже так думаю, прости меня. Не только за то, что спорил. И за то, что воспользовался. И за то, что лез к тебе, писал тебе и приставал, — слова идут с трудом, подбирать и выбирать нужное сложно, когда из извинений можно составить список. — Все было не просто так. Правда! Я клянусь тебе. Ты нравишься мне, как человек, потому что только с тобой я чувствую…
Чонгук поднимает одну руку вверх, как бы останавливая этот неубедительный сопливый театр, развернутый прямо у него в гостиной. Чимин сам себе верит с трудом. Неудивительно, что Чонгук вообще нет.
— Это уже похоже на оправдание.
Его кофта задирается, свободный рукав собирается на сгибе локтя, образуя гармошку. Чимин едва кивает, пожимая плечами. Затем медленно переводит взгляд с лица на щеки, на ушную раковину, продырявленную в нескольких местах, на массивное плечо и костяшку запястья, предплечье и локоть. Он угловатый и красный. Чимин опускает взгляд на ногу в смешной оранжевой тапке с помпоном, которая стоит на паркетном полу, точно отдельное изваяние. Весь Чонгук вдруг престает перед ним шарнирной куклой, разными частями, которые делают его человеком. Конструктором. Пазлом. Чимин глубоко вдыхает через нос и упирается глазами в собственные ноги. Они тоже стоят на полу. На них тапки — серые, подходящие этой квартире. И синие полосатые носки.
Глупости.
Глупости, простые непорочные глупости.
Такого не бывает, эй, Чимин не верит.
Эй, пожалуйста. Не надо так снова. Не надо так опять.
Только не опять. Чимин не готов. Пожалуйста.
Чонгук медленно и очень спокойно опускает руку, отдергивает задравшийся рукав кофты. Смотрит на Чимина будто ждет какого-то словесного подтверждения увиденному. Чимин рассматривает свои носки. Несколько раз сдержано моргает. Веки опускаются тяжело, словно налитые свинцом, и Чимину еще сложнее открыть их вновь. Он и не хочет открывать — чтобы по факту просто сделать вид, что ничего не видел.
Ебаный ты трус, Пак Чимин, вот ты кто.
Чимини, закрой глазки и сосчитай от одного до десяти, когда ты их откроешь все обязательно будет хорошо.
Может, у Чимина и будет все хорошо, но только не у Чонгука.
У Чимина титановые тросы терпения. С семнадцати лет — еще бы не появились. Такие если случаются, то уже на все случаи жизни: не ржавеют, не рвутся, послушно сносят любое происшествие, только перманентно стираются с каждого краешка, когда случается какое-то дерьмо. За весь сентябрь они захворали больше, чем за все года до. А потом Чонгук тяжело выдыхает — слишком громко, чтобы игнорировать его картинное негодование в повисшей могильной тишине. Как будто кричит: «Ты ничего не видел! Ты ничего не видел!» Он ставит обе ноги на пол, опираясь на колени локтями, и сцепляет пальцы в замок. И Чимин пытается не давиться криком, визгом, до смерти, как забитая не до конца свинья — ее оставили умирать, потому что не заметили мучений в гряде будущих и бывших безжизненных туш. Полузадушенная, полумертвая. На пороге коллапса. Бьется в конвульсиях. Ей видится мать, которая перегрызает пуповину. Розовый пятак в крови. Она тоже визжит. Смерть не всегда самый легкий исход.
Воздуха становится катастрофически мало. Чимин понимает, что поперхнулся. Всем тем, что в этих случаях говорят такие, как Чимин, таким, как Чонгук.
У него ведь титановые тросы терпения, но в этой тишине с кощунственным звуком лопается каждый из них последовательно.
Чимин просто больше не хочет так. Чонгуки, ну зачем? Зачем?
Он поднимается с места. Ноги негнущиеся, деревянные. Тапки шаркают по полу пластиковой подошвой. Чимин подходит как можно ближе, не выказывая разбирающего его психа. Как хищник, готовый выслеживать свою жертву, часами перебираясь на полусогнутых лапах. Между телами оказываются едва ли неполные десять сантиметров. Чонгук запрокидывает голову, его шея хрустит в нескольких местах от непроизвольной резкости движения. Он смотрит с напускным вызовом, губы сжимает так, что от них остается одно только название.
Давай, что ты сделаешь.
Чимину просто жалко. Себя, Чонгука тоже. Чимин хочет коснуться его голой кожи, взять его за руку осторожно, даже несвойственно нежно. Его ладонь тянется обхватить эти запястья, тронуть за сжатые пальцы, распрямить фаланги. Убаюкать движениями ленно и сонно, заморить теплотой ласки. Но вместо этого Чимин хватает Чонгука, остервенело, так, что Чонгук от напора дергается вперед. Еще ближе. Колени упираются в колени. Будто бы расстояния все еще кощунственно много. Чонгук вырывается, выкручивается, шипит и брыкается всем телом, но в Чимине либо просыпается второе дыхание от океана боли и впрыснутого в кровь адреналина от страха, либо просто припекает так, что в нем все кости, мышцы, сухожилия, каждая клетка организма превращается в олово. Чимин прижимает Чонгука всем своим весом, что тому не повернуться, едва не заваливаясь на диван вслед за брыкающимся телом, затем вновь заламывает ему руку. Чтобы посмотреть еще раз. И никогда не забывать увиденного. Чтобы отпечатать нестираемой картинкой на обратной стороне век выжженным клеймом и навсегда.
Эти глубокие порезы на сгибе локтя, все вертикально неровными линиями вниз, но не такие длинные, чтобы достать запястий: старые, где остались только никогда не заживающие шрамы, и совсем новые. На них лопаются засохшие клочки кожи, проступают от возни мелкие капли крови. Чимин понимает, что его мутит от этого зрелища.
Ошпарено отлетает в сторону, запинается за диван, почти падает. Дыши, Чимин, напоминает он себе. Дыши-дыши-дыши.
Чимина будто оставляют всю жизнь до этого момента ждать на кухне. В другой комнате творится что-то до жути интересное, которое очень хочется хотя бы глазком, но Чимин сидит, сложив руки на столе, верный словесному приказу, и пытается хотя бы прислушаться. Он сидит на этой кухне долго-долго, вечность наедине с собой, и с каждым прошедшим мгновением мысль о смерти становится прерогативой на ближайшее будущее. Никто не говорит ему «все изменится», но собственное убеждение в том, как серо проходят дни на этой одинокой кухне заставляет серьезно заявлять самому себе, что умереть — и есть спасение. На этой кухне пролетают дни рождения, взросление, смерти близких, утраты и горе. Стол, табурет, обои, тюль с прокуренной дыркой и одно окно. Створка хлипкая, хоть и пластиковая. Комната заточения души. Чимин риторически вопрошает у пустоты «когда же я сдохну» и даже задуматься, а как же. Иметь столько сил, чтобы покончить с дерьмом. Слова перестают быть шутками, потому что никто не смеется в ответ на их произнесение.
А потом грохот, визг, и дверь с силой распахивается, шандарахнув по стене. Чимин разом забывает, как ему приказали никогда не покидать эту кухню, подрывается с места, бегом на звук. В его тайной комнате был спрятан Чонгук с изрезанными руками. И Чимин стоит посреди всего этого неминуемого хаоса. Хлопает глазами. Вопрос «что мне сделать» теряется в издаваемых хрипах и скулеже. Чимин не понимает, что сам издает их, пока не хватается ладонью за грудь. Такое ощущение, что внутри все ходит ходуном. Ведь он всегда так много говорил — про смерть, что сил продолжать у него нет, как устал существовать. И столкнувшись с этим по-настоящему, лицом к лицу с кровью и шрамами, становится понятно, что Чимин никогда бы не смог так. Никогда. Его тошнит. Ему плохо, страшно, страшно закрыть глаза, а увидеть там чонгуковы руки. Ведь так нельзя. Не Чонгуку.
Чимин не был готов столкнуться с такой убогой реальностью. Чимин вообще поразительно ни к чему не оказывается готов — сегодня утром он представил ровно семь вариаций разговора с Чонгуком, начиная от захлопнутой у носа двери, заканчивая дракой слово за слово. И не учел восьмую — вот эту. Выдох спирается в груди, легкие тяжелые и словно бы ощущаются внутри. Чимин едва заставляет себя моргнуть. Ведь тогда это точно будет не сон, от этой жуткой данности уже никогда не сбежать. Все по какому-то странному сценарию Нового завета. Может, у Чимина просто самые жесткие галлюцинации. Ведь с Чонгуком что-то не так, но «не так» — это не его руки. Чимину видится отчаянный бросок в глазах напротив, когда он поднимает голову. Ведь это не может быть их настоящей реальностью.
Чонгук возвращается в позу с ногами, опущенными на пол. Его выражение, его положение, он не старается скрыть или прикрыться — наоборот, опирается ладонями в колени, крича: давай! Только открой свой рот, и ты почувствуешь, почему не стоило. Чимин не задерживается, проезжает глазами по его фигуре, отворачивается. Вдох-выдох. Дыши, Чимин.
— Какого фига? — слова шелестят по губам тихо, едва различимо. Чимин таранит горло кашлем, трет глаза костяшками горячих, словно в сумасшедшей лихорадке, рук. Глазные яблоки жжет, как будто давление в них разом превышает возможные нормы и сейчас они лопнут, как яйца в микроволновке. И наступит тьма. — Какого фига, Чонгук?!
Десять сантиметров до смерти превращаются в сто. Чонгук на диване. А смерть у него по рукам. Чимин знает, что боится, что его трясет от этого фальшивого спектакля как в эпилептическом припадке, он сжимает-разжимает кулаки. Еще раз. Пока в молчании не начинает скапливаться смертельная доза шалящего электричества. Могильным холодом обдает от пальца к пальцу — его тело переполнено, ему хочется кричать.
— Не твое собачье дело, — отчеканивает Чонгук. Напускное равнодушие трещит вместе с гласными, произнесенными вслух. Звук, похожий на тот, с которым земля бы разверзлась, чтобы дать трещину в ад. — Ты мне кто? Заботливый папочка? Может, после всего дерьма ты еще и жизни меня учить будешь, конечно, святой отец, блядь, дорвался. Читай по губам для особо умственно отсталых: мне на тебя насрать. На спор твой ебаный тоже вместе с этим. Думаешь, меня тронуло? Торкнуло от такого, как ты? Пойми ты уже наконец, что от такого, как ты, ничего другого априори не ждешь. Так что не лезь, а лучше вали-ка ты отсюда, пока я прошу по-хорошему.
Чимин понимает, что ему хочется орать и ругаться. И драться. И разбить Чонгуку лицо, и чтобы Чонгук разбил лицо ему. Выплеснуть тремор, зарождающий в теле полную аннигиляцию. Чонгук кривится в насмешливом, гадко испещренном уродливостью выражении. Чимин повторяет про себя — кто я, зачем я, почему я. Бывшая боязнь, что Чонгук со своим вечным «что-то не так» дойдет до таблеток или петли сейчас кажется высокопоставленным сюром воображения, мороком наваждений мысли о том, что всегда будет хуже, чем лучше. Теперь Чимин видит воочию, картина совершенного несовершенства предстает перед его глазами уродливой пыткой «наказания плоти» — Чонгук не дошел. И даже близко не собирался. Его порезы, его несмирение плоти, кривые, вертикальные, с запекшейся кровью и старыми шрамами, пересекающими друг друга, все они составляют рисунок дурацкой современности. Раньше «смирение» прятали под рясами, между бедер, за поясами и плотными рукавами, а если показывали — стыдились, что их «смирение» нарушено чужим взглядом. А что теперь? «Я хочу умереть» на фасаде перекошенного в злости лица и порезы, расщепляющие кожу так, чтобы аккурат не умереть.
Чимина прорывает. В последнее время складывается паскудное ощущение, что ему подрезали тормоза и теперь он только и может, что неконтролируемо лететь вниз. Мерзость становится новым топливом для бесконечной машины эмоциональных качелей.
Правда. Если бы хотел сдохнуть, то давно бы уже. А это. Тошнит.
— Бесит. Ты, малолетний ублюдок, начитавшийся пропагандистов-социопатов в интернете, вообще соображаешь, что творишь?! Думаешь, ты крутой? Все твои дружки по этому делу тоже крутые? Ведь вы не такие, как все, еще бы! Уникальные долбоебы. У тебя есть хотя бы малейшее понимание, что ты творишь с собственной жизнью: сегодня увидел я, а завтра это будет твой профессор, который не задумываясь сдаст тебя в больничку. А ты хочешь в больницу, Чонгук? Ну а что, сядешь на таблетки, седативное, снотворное, чтобы не рыпался. И за тобой жопу будут подтирать, и ложку в рот класть. Классно ведь? Классно. Очень ведь хочется встать на учет, ну как же по-другому, а потом жить с вечным клеймом — это ведь сейчас модно. Быть ко всем толерантным. Уважать проблемы в жизни других. «Не задень ближнего своего», так, наверное, толкают лозунги постироничное общество тупых скотов. Скажешь это в аргумент, когда тебя не возьмут ни на одну приличную работу. «Мы не клеим ярлыки, а то, что я режу себя по приколу, и есть визитная карточка», — Чимин резко осекается, вспомнив, что надо дышать, и продолжает почти сразу же, как набирает в легкие еще больше заряженного кислорода. — Или мне тоже стоит это сделать? Набрать сейчас 911.Сказать им — алло, тут больной. Пусть о тебе позаботятся в психушке, ведь таким, как ты, самое место среди тупых предметов и привинченной мебели.
— Заткнись! — Чонгук теряет весь свой наигранный фарс и показушную уверенность, вскакивает с дивана, подлетает к Чимину. Нечеловечески. Вцепляется ему в плечи.
— Зачем ты, блядь, это делаешь?! У тебя настолько дерьмовая жизнь? Ах, прости-прости, как же я посмел забыть! У Чон Чонгука на этой планете разбито его нежное сердечко! — Чимин кричит, кричит так, что болит горло, и не на секунду не смущается слов, которые слетают с языка. — Бедный, бедный мальчик. Давайте возьмемся за ручки и будем жалеть его по кругу. Он обязательно поправится! Знаешь что, ты хоть раз пробовал открыть свои глаза на суровую правду — у всех нас жизнь дерьмо. Нет такого уравнения, чтобы щелчок и все счастливые, нет и не будет. Каждый человек болен. И я тоже. Только смотри, как интересно получается — ты видишь на мне такую же хрень? — задирает рукава, вцепляется пальцами в руки Чонгука на своих плечах. Отдирает их силой, отбрасывает вниз, Чонгука шатает. — Что, слабак такой? Конечно, слабак. А ты и рад быть подыхающим суицидником, очень, да тебе же нравится такое положение. Посмотри на себя. Ведь все тебя жалеют, сюсюкаются. Все мне понятно, Чонгук.
Чонгук снова вцепляется ладонями в плечи Чимина, даже несколько раз потряхивает в руках как тряпку, назад-вперед. Чонгук выше и вероятно сильнее, и ему ничего не стоит толкнуть Чимина так, чтобы тот повалился на спину. Или сломать руку. Или разбить-таки нос.
— Заткнись! Ты ничего обо мне не знаешь!
— Я знаю. Вот почему Сокджин сказал, что ты ебаный шизик. А, ты же этого не слышал. Ну так вот: «С Чонгуком что-то не так», но с тобой не так все. Думаешь, мир крутится вокруг тебя и твоих проблем? Бедный, несчастный. Посмотрите, я режу себя! Ну посмотрите же! Чье внимание ты хочешь привлечь своими выходками? Ну точно, родители недолюбили в детстве. Этому же учит твоя психология? Еще и Сокджин не любит вообще, надо же. А в голове у тебя, наверное, что так они будут всегда о тебе помнить. Ведь ты такой глупенький и несчастный, брошенный всеми, виктимная жертва происходящего. Вокруг виноваты все, кроме тебя самого.
Чимин знает, что задел за живое. Это видно по Чонгуку, как меняется его выражение лица и как под конец его руки сами по себе расцепляются из тяжелого захвата, спадают вниз балластом, оставляя на плечах пустоту с ноющей болью. Чимин смотрит прямо на Чонгука. Взгляд бегает по чужому лицу, выискивая зацепку на продолжение конфликта, или на малейшую возможность пожалеть — за слова, сказанные сегодня, должно быть очень стыдно. Такие люди, думает Чимин, давно разучились понимать человеческий язык. Их надо взять за загривок вместо привычного жалостливого поглаживания по волосам, вцепиться в них и окунуть в реальность головой. Показать, что они творят с собственной жизнью. Рассказать, что их ждет дальше. И Чимину ни секунды не жаль слов.
— Ты ничего не обо мне не знаешь, — знает. И Чимин попал бы в точку даже с закрытыми глазами.
Какой его любимый цвет? Какое любимое время года? Чаще всего слушает попсу или кантри? Хотел бы завести собаку? Умеет ли водить машину? Хочет ли отдыхать в жарких странах? Может быть, аллергия на соленую воду? Или на загар? Или нравится активный туризм? Почему выбрал именно эту специальность? Как сдал летнюю сессию? Как умеет улыбаться? Как умеет плакать?
Чимин не знает ответа ни на один вопрос. Но для того, чтобы понимать Чонгука, ему хватит и одного факта. Зеркального, в точности списанного с него самого. Чонгук эгоист. Все люди по своей натуре эгоисты. Но есть уникальные, зацикленные только на себе и своих проблемах, абсолютно апатичные к происходящему вокруг. Они помешаны на себе до деталей. Внутри. Рефлексия, самоанализ. Новые, новые проблемы. И Чонгук был таким. И Чимин был таким.
— Если я не прав, — горло горит. Говорить больно. Внутри щиплет от предыдущего визга. — Если я не прав, Чонгук, скажи, зачем ты это делаешь?
Чимин никогда не слышал, чтобы люди так кричали. На несколько секунд его просто оглушает от того, насколько же больно Чонгуку смотреть правде глаза. Его крик отчаянный, всеми невысказанными словами и переживаниями, которые копились в нем горсти упущенного времени. Его крик больше похож на звериный вой. Загнанный в тупик хищник, отчаянно бросающийся на нож с воплем, означающим смерть.
— Потому что только так я существую!
Чимина дергает от этих слов. Чонгук сам пугается, что сказал эту оглушающую правду вслух. Их обоих отбрасывает друг от друга на безопасное расстояние. Чимин не знает, что означает чонгуково «существую», но почему-то догадывается — грязными урывками, недосказанными предложениями, молчаливыми взглядами. Таким незамысловатым образом Чонгук существует в чужих жизнях, потому что другого способа там задержаться просто не знает.
С Чонгуком не «что-то не так».
Чонгук болеет одиночеством.
— Пошел нахуй отсюда.
— Чонгук… — Чимин сипит, еле размыкая непослушные губы.
— Я. Сказал. Пошел. Нахуй, — Чонгук всплескивает руками, ударяется ладонями о ляжки с громким шлепком. Нервозность в движениях, дерганность взгляда и голоса. Чонгук словно на краю пропасти. — Я просто хочу сдохнуть.
Чонгука совершенно нельзя оставлять одного. Чимин знает это. Знает — ни за что нельзя. Но Чимин патологический слабак. И когда проще сбежать, чем трогать, то он сбежит. Его до сих пор трясет и непонятно с чего — злости или страха — с чего больше. За эти тридцать минут было сказано столько, что все буквально невозможно переварить за раз, голова пухнет как на дрожжах. Чимин напоминает себе — нельзя. Будет хуже. Во много раз хуже. Потому что уже сбегал, а потом — приходил просить прощения, замаливать грешки. Нельзя.
— Хотел бы сдохнуть, так давно бы уже.
Последний раз я в это полез, говорит Чимин себе, когда вылетает из квартиры, хлопнув дверью так, что зазвенели лампы в коридоре. Звук стукнувшего железа отдается в голове набатом, уши словно закладывает, мир вокруг гудит, гудит, гудит, а как поставить на стоп — неясно. Чимин на ватных ногах выползает из лифта, всю поездку старательно игнорируя собственное отражение в застекленной коробке. На улицу выходить проще, хочется глотнуть воздуха. Ветер бьет в лицо сыростью и мелкими каплями. Почти сразу же становится зябко, но не так, как внутри. Там все тянет, болит и скулит сильнее, чем хотелось бы представлять. Здравый рассудок искать не хочется — а смысл? Весь мир сейчас сходится в идее заглушить рокот мыслей.
Чимину бы почувствовать себя кретином, идиотом, конченным, мудачьем хотя бы. Он вытаптывается под проливной, сходя с парапета козырька. Когда только начался? Видимо, для атмосферы происходящей помпезность начала конца. И понимает, что вот оно. Он нашел. Столько раз думал, почему все оказалось так. Почему его к Чонгуку со всем этим дерьмом тянет словно невидимым канатом, завязанным морскими узлами через каждое ребро в грудной клетке. Так вот. Раньше думал — интересно, любопытно, страшно немного, но в это лезть — само по себе сплошная интрига, охватывающий блок эмоций оживает и хочется делать, и хочется дышать. Теперь Чимин осознает. Чимин берет и находит причину.
Чонгук так похож на него самого. Не в том, как совершает необдуманные поступки, беря в руки лезвие. Для параллелей хватит простых зарубин — в том, как прячется от существования, как сбегает от проблем и не хочет решать их человеческими, гуманными способами. Он бежит от мира. Мир нагоняет его, а чтобы избавиться от вновь накинутых вериг реальности, происходит «смирение плоти». И сам Чимин такой же трус — ему нужны были два месяца, чтобы собраться с силами и прийти к Чонгуку извиняться. Все это время он сам искал спасения в других людях, чтобы зарядиться этой мнимой «нормальностью». Чонгук ненавидит свою жизнь. И Чимин кричал на него, но складывалось такое ощущение, будто извергал тяготы некрасивой правды на свое же, едва искаженное временем отражение. Это была такая простая истина! Они херят свою жизнь, просто каждый для этого нашел свой особенный индивидуальный способ.
Капли мелкого ливня скатываются по лицу, опускаясь к подбородку. Только наступив прямиком в лужу, Чимин чувствует, как пальцы ног охватывает неприятное ощущения холода и сырости. Оказывается, он оставил свои ботинки у Чонгука. Неудивительно, что несколько школьников так странно смотрели на него, проходя мимо. Тапки промокли. Чимин оттряхивает ногу, выйдя из лужи, но это едва ли помогает. Он прячет замерзающие ладошки под плащ, решительно выбрав не возвращаться за ботинками. До остановки остается всего ничего, Чимин выходит с территории дорого жилого комплекса к главной дороге. Волосы тяжелеют и сваливаются на лоб мокрыми сосульками. Ко времени, когда становится видно тент, Чимин промокает едва ли не до нитки. Стонет вслух. Ну как можно было вообще додуматься, что он хоть кому-то сможет помочь, если даже самому себе не получается?
Как?
До остановки не больше тридцати метров. Там толпятся люди, кто-то даже с дождевиками. Чимин видит, как нужный автобус проезжает мимо, едва не забрызгивая и без того мокрые штаны. Останавливается с громким лязгом тормозов. Люди выходят и тут же открывают черные зонтики. Они тоже прячутся. Автобус уезжает, замигав фарами, когда Чимину остаются жалкие десять шагов до тента.
Чимин знает. Знать оказывается просто — просто не в концепции будущего или прошлого, а в настоящем, том, которое происходит под эгидой сладких дней детства и заветов матери, убивающейся горем над своим постельным бельем и старыми фотографиями в пластиковых рамках. Она плакала, разглядывая кадры собственной жизни, а потом говорила Чимину — стоит закрыть глаза и сосчитать до десяти, чтобы сказка оказалась былью. Она верила в это так же, как и в свое модельное прошлое, как верила отцу и подругам, заверяющим, что все наладится, и верила своему сыну, когда тот кивал на вопрос «все нормально». Чимин тоже верил.
И Чимин смотрит на тент. С него капает вода, крыша под скатом и все льется на асфальт. Если встать под него, то можно вспомнить. Любимое правило, его непрописанная заповедь и собственная молитва.
Чимин укроется от дождя. Все снова станет хорошо.
Нет. Не надо.
Не надо так.
Чимин не будет закрывать глазки. Чимин патологически устал делать вид, для себя в первую очередь, что у него в жизни все хорошо. А Чонгук — с порезами, с желанием быть в чужих жизнях, с той правдой, которую не хотел говорить — Чонгук заслуживает другого.
Десять шагов, десять сантиметров. Чимин разворачивается и бежит оттуда. Чуть не шлепается в лужу, когда резко тормозит пятками у аптеки. Пластиковая подошва тапок прохудилась и ужасно скользит по мокрому асфальту. И по кафелю, из которого выложен пол аптеки, тоже. Фармацевт внимательно смотрит на его разъезжающиеся ноги. Чимин пожимает плечами. Покупает там всевозможную первую помощь, складывает в противно громко шелестящий пакет, продавец смотрит на него, как на лихорадочного сумасшедшего. Спрашивает. У Вас все хорошо? Чимин улыбается. Впервые за столько времени по-настоящему, без скрытого смысла, и парнишка думает, наверное, что он реально поехал головой. У Чимина сводит мышцы щек, губы дрожат, сонная артерия бешено стрекочет на шее, он отвечает легко и просто — нет. И вдруг ощущает себя по больному свободным, произнеся это вслух.
Проходит не больше часа, когда Чимин снова звонит в дверь с золотыми «шестьдесят четыре». Не понимает, что чувствует по всему этому поводу, но кажется, что глухую истерику.
Чонгук пропускает его без вопросов. Словно молчаливо приняв сокрушающую правду, висящую между ними, они оба примирились с ней, и слова стали ненужными, полыми, даже если наполнять их смыслом — пустыми. Нет тех предложений, которые бы обозначили неприятное прощение, нет ни извинений, ни признаний. Чонгук молчит, сжимая губы, и Чимин знает — просто знает — это всего лишь секундная нуждаемость в том, чтобы хоть кто-то был рядом. И в том, как Чимин возвращается — тоже. Тихая и отчаянная борьба с одиночеством.
У Чонгука красное-красное лицо, зареванное, шея идет крупными белыми пятнами. На руке запекшаяся кровь от порвавшейся кожи. Чимин усаживает его как тряпичную куклу на диван, давится жалкими выдохами, кашляет, опускается перед ним на корточки. Мокрые штаны натягиваются на коленях. Роется в пакете. Несколько долгих секунд. Чонгук только моргает. Ресницы отбрасывают тени на его щеки. От перекиси не шипит, от йода по краям только морщится.
— Я купил пластыри, заклей через несколько дней, когда рана хоть чуть-чуть затянется.
Быть удобным просто, если знать правила. Человек в своей натуре одноклеточный — всего на одну ступень эволюции умнее инфузории туфельки — и все важно утверждают, мол, нет, люди многогранны, у них свое мнение и потребности. Маслоу создает пирамиду. Греческие философы разбирают натуру поведения. Фрейд придумывает ответвления психологии. Хемингуэй пишет про дикобразов. Быть «ничто» в толпе из «нечто» не есть отсталость и серость. Человеческая глупость по природе так же зеркальна, как гордыня — про нее нельзя говорить вслух, чтобы ненароком не задеть. И быть «ничто» от того, что не видишь, как другие «ничто» считают себя «нечто», значит сталкивать глупость с гордыней лбами, заведомо зная исход поединка. А быть удобным в стаде из одинаковых голов почти так же банально, как прокурить на кухне тюли. Всем нужен кто-то рядом, даже если этот кто-то Пак Чимин.
— Это глупо, — вдруг говорит Чонгук. У него хрипящий голос, он прокашливается. Сглатывает ком то ли соплей, то ли слов.
Чимин встает. Колени скрипят, ноги затекли. Все мокрое и липнет к коже. Под тапками, скинутыми в прихожей, лужа.
— Я знаю, — на лоб опять скатывается пара капель.
Взгляд, которым смотрит Чонгук, словно разбивает еще один Рубикон.
— И ты оставил ботинки. Я даже сначала не заметил, ну лежат и лежат. Потом смотрю — твои. И тапок нет. Ты совсем дурак?
Чимин издает полузадушенный смешок. Качает головой:
— И я испортил тебе тапки, знаю. И точно напугал нескольких школьников. Пялились как на городского сумасшедшего, — дождь молотит по пластиковым окнам набатом. — Я куплю тебе новые. Выглядят как конвейерные из супермаркета.
— Заказывал панда экспрессом. Садись.
Чонгук несколько раз хлопает ладонью по дивану. Чимин качает головой.
— Нет. Я мокрый, с меня и так натекло.
— Высушись. Дать одежду?
Чимин снова отнекивается.
Тишина опускается вуалью, сонным параличом. Они, незнакомые друг другу люди, застывают напротив, едва пересекаясь взглядами. Предплечий Чонгука не видно за рукавами кофты. Даже мысленно Чимин не говорит оглушающего «порезы», по воспаленному мозгу и без того ощущение, что бьют как молотком по наковальне. То бросает в жар, то в холодный пот. Чимин из всего месива в голове разве что понимает простую истину — он очень хочет верить, что новые больше не появятся. Если постараться. Можно же еще постараться, правда? Помочь им обоим. Стать «нечто», потому что поверить в это. Если он спасет Чонгука, то спасется сам.
Чимин обещает себе — эта попытка последняя.
Промокший как последняя тварь, замерзший. Кажется, знобит. Чимин громко выдыхает, обхватывает себя руками, почти как убаюкивает. Холодно и сыро.
— Прекрати все это. Я серьезно. Бросай эту хрень.
Грустная усмешка. Чонгук кривится, задирая голову. Едко замечает:
— Потому что ты просишь?
— Потому что ты не один.
Чимин видит, как лицо Чонгука секундой искривляется до ужаса, как тот сдерживает рвущиеся наружу слезы. Но не может. Кулаками он впивается себе в глаза, и если бы можно было вдавить истерику обратно, Чонгук бы сделал это на одной своей силе воли. Но не получается. Да и не надо, перед кем строить?
Чимин наклоняется к Чонгуку. Несколько секунд просто стоит, не зная, как поступить в этой ситуации. Затем кладет руку на плечо, чуть сжимает пальцы, чтобы мышцы под ними расслабились. Чонгук периодически вздрагивает, словно напоминает, что жив, и хлюпает носом. В какой-то момент он просто отнимает кулаки от глаз и смотрит на Чимина. В его глазах отражается вся душа.
— Ты жестокий, — говорит он.
Чимин наклоняется, чтобы неловко приобнять Чонгука. Как протянуть свечу утопающему. Нужна ли она ему? Возьмет ли он ее просто от того, что никто другой не кинет круг?
— Ты тоже, — звучит в ответ.
«Все будет хорошо» — глупость, поделенная на полуправды. Дальше не будет лучше. Мир и люди в нем не изменятся от горя, которое приходится переживать крупицам в системе пан или пропал. И время не лечит, оно не лекарство, ничто не лекарство от душевной боли — ни наркотики, ни алкоголь, ни другие люди. Время всего лишь даст отсрочку от воспоминаний, а затем будет удлинять расстояние между приступами ноющей ностальгии. Вот и вся правда.
Чонгук вцепляется в мокрую толстовку Чимина, булькая и скуля себе под нос. Ресницы и губы дрожат, челюсти стиснуты. В какой-то момент Чонгук опускает голову. Слезы скапливаются на кончике носа и разбиваются о паркет. Этот звук умирает в шуме дождя.
Чимин не знает, сколько проходит времени. Спина затекает, он отпускает Чонгука первым и щелкает костями, те хрустят в суставах. Ливень так и не заканчивается, но гул сливается в ушах в одну какофонию звуков на заднем фоне. Чонгук еще несколько секунд сидит, упарившись взглядом в лужу собственных слез, распластанную на полу в гостиной.
— Мерзость, — очерчивает он шепотом. И громко икает.
Чимин приносит ему воды из-под крана, уверенный, что там стоят лучшие фильтры, и выпрашивает местоположение таблеток. Обычные обезболивающие. У Чонгука точно разболелась голова — Чимину не надо говорить, что это так. Они пьют чай почти не разговаривая, потом таблетки все же не помогают и Чонгук ложится к себе, гонимый жуткой мигренью. Он заворачивается в одеяло и смотрится неописуемо одиноко на этой огромной двуспальной кровати. Даже его собственная комната — пустая, и Чимину неуютно осознавать, почему.
— Это что, бамбуковое одеяло?
Чонгук посмеивается.
— Мама помешана на всех этих эко-лайф вещичках для дома.
Чимин подходит ближе. Кладет руку на этот комок человеческой плоти под слоем выцеженного бамбука, поглаживает как-то уж совсем ребячески. Собственная одежда со временем сохнет на теле, либо просто подстраивается под температуру. Волосы торчат в разные стороны, как солома из пугала посреди выжженного поля.
Времени набегает половина девятого. Еще немного, думает Чимин, и придется заказывать такси. На такую роскошь денег все еще нет — мать хоть и дает, но немного, хватает только на сигареты и кофе в университете, а свои с зарплаты уходят на костюм из новой коллекции «Масимо Дутти». Чимин убирает руку. Пятки едва шаркают по паркету. В этот раз без тапок, те, что были для гостей, он же и испортил, вымочив в лужах. Чимин оставляет Чонгука успокаиваться и отсыпаться, тихо перебираясь к выходу из комнаты. Уже у дверного косяка Чонгук окликает его голой просьбой:
— Не уходи, — и Чимин не может.
— Автобусы скоро перестанут ходить.
— Хен.
Чимин знает, что завтра не успеет на первую пару. Ведь маршрут придется строить до собственной квартиры и обратно, уже в университет. Знает, но все равно аккуратно садится рядом.
У Чонгука нету сил. Жалкая попытка дернуть Чимина за руку и повалить на кровать словно ничто, его пальцы цепляются за рукав толстовки невесомо, почти неощутимо. Детский лепет. Чимин сдавленно выдыхает, звук получается натужным, с таким обычно отходят паромы от причала, и ложится сам. Чонгук делится своим бамбуковым одеялом. Они лежат в одежде, не глядя друг на друга, с закрытыми глазами.
— Я бы не хотел, чтобы ты умер, — звучит панихидой. Так, если бы пришлось писать некролог в газету, но очень бы не хотелось ставить точку.
Чонгук позволяет себе пустить на лицо слабую тень улыбки, блеклой, но настоящей. Чимин впитывает ее, пока дают. Веки дрожат. Чимину — мятому, уставшему, по-человечески выжатому — неумолимо хочется плакать впервые за день. Всего лишь от солнечной, такой реальной улыбки, подаренной мгновению едкого освобождения.
— Ой, как мы заговорили.
Чонгук ерничает. Чимин смаргивает наваждение слез, едва выступивших на глазах.
— Спи.
Их дрожащие голоса замирают в этой тишине камертоном от удара, они лежат, пока дождь отбивает свою мелодию жизни, и каждый думает о том, что, возможно, у них получится.
«Мы вылечимся?» — «Мы вместе».
Удобным быть просто, потому что люди низменны в своих желаниях, но отчаянно не признают этого, потому что признать равняется стать звеном, а не единицей. Громкие пикеты, тренды на самовыражение, искусственно выращенная взаимопомощь, будто всем не насрать, и везде хэштег — ты можешь быть кем захочешь. То есть быть единицей, быть «нечто», если в первую очередь убедить в этом себя. Люди просматривают библию перед сном, потому что так сказала церковь, и целуют медный крест на шее, когда ходят на воскресенское чтение проповедей, потому что так правильно, и покупают пачку ужасных крекеров, ведь их рекламирует Зак Галифианакис. Но уплетая эти крекеры, почему-то никто не вспоминает, что надо быть не таким как все. Может, из-за того, что вся жизнь состоит из цепочек? Даже если «я» гораздо громче, чем «мы». Человеку нужен человек. Как ни старайся выделяться, написывая в фейсбуке комментарии вроде «быть таким круто» и где-то в ленте отвечать на фотографию девочки, которая собирается сменить пол — «так держать, я с тобой». Просто чтобы быть замеченным. Потому что так модно. А по сути насрать. Чонгук зависим. Не осознавая до конца — от людей, чужого внимания и эмоций. Экзюпери писал, что мы в ответе за тех, кого приручили, даже если способ разгрести дерьмо будет лежать через тропу, на которой придется окунуться в него по уши. Чимин не посему, а вопреки протягивает руку в последний раз, обещая самому себе, что не отвернется при малейшей трудности.
Они не разговаривают об этом. Как оказывается — просто не надо. На следующий день Чимин садится к Чонгуку в столовой, как неоспоримый факт мостя на его стол свой поднос с едой и кофе из Старбакса. Выбор скудный — рис, жареные грибы, курица или кусочки рыбы, похожие скорее на потроха, и пара фруктов. Чонгук расчленяет бедный гарнир палочками, когда поднимает настороженный взгляд. Чимин садится, с минуту перекладывает курицу в грибы, чтобы впитала соус. Еще отец учил, что так гораздо вкуснее. Смотрит на Чонгука. Тот поджимает губы, ковыряясь в еде. Чимин глубоко выдыхает, берет в руки чужую ложку, зачерпывает склеенного риса и сует прямо в рот Чонгуку с убедительными словами «ты достанешь, ешь уже». И Чонгук сначала просто тянет уголки губ вверх, рядом с глазами собираются мимические морщинки, ресницы дрожат, все это выглядит жутко глупо — изо рта торчит ложка, мешающая улыбаться. А потом Чонгук смеется в голос так, что расплевывает половину риса себе на ладони, которыми старательно прикрывается, и на стол. Чимин тоже смеется. Они делают это вместе, нездорово опьяненные мыслью о том, что у них может все получиться.
У Чимина есть тысяча вопросов, но он хранит их до того времени, когда Чонгук сможет ответить честно. Когда он сам захочет рассказать. Как оказалось, что его квартира богатая и красивая, но пустая и серая; предметом влюбленности — Сокджин-сонбэним; из друзей только неясные университетские знакомые. Они узнают друг друга осторожно, не копошась в язвах и гангренах, пока не перестанут болеть.
Их первые сообщения после тех, что выше, неловкие и короткие, но с каждым разом написать что-то становится легче. Еще приятнее видеть, что тебе почти тут же отвечают.
Часто они просто слоняются вдвоем по городу, редко переговариваясь о том, что не болит так, чтобы выворачивало ребра наизнанку: про учебу, интересы, иногда фильмы или книги. Чаще просто молчат. Иллюзорная веха принятия одиночества начинается с того, что кто-то рядом с тобой молчит и не надо, чтобы говорил, потому что слова заполнять аудиальный канал ненужным, а тишина возвращает умиротворение. Наматывая круг за кругом, Чимин не говорит о том, какой на самом деле, Чонгук молчит о вещах, скрытых за шрамами на предплечьях. В этих маленьких шагах к принятию ситуации и, что важнее, друг друга, они складывают руки в жест мольбы, чтобы все получилось. Даже не произнося ничего вслух.
А потом, где-то к середине декабря, Чонгук признается, что его родители живут в Каннаме. Чимин качает головой, но молчит, едва способный родить здравую мысль. В Олимпийском парке холодно, почти мерзло, много людей — все куда-то спешат, как-то продолжают жить. Ветер поднимает пыль с тротуаров. Голые деревья смотрятся как пошатывающиеся могильные вязи. Они садятся на едва заиндевелую скамейку под темными ветками липы, в дырчатых джинсах — те самые черные — Чимину зябко, но он не признается. Чонгук продолжает рассказывать спокойно, отпинывая носком найковских кроссовок попавшиеся камешки. Слова вьются с его губ трелью, он почти тараторит, слишком спешит ухватиться за мысль в голове, лишь бы не потерять — Чимину не надо гадать, чтобы осознать, насколько Чонгуку неприятно вспоминать прошлое. Распятое как белый бражник булавками в альбоме коллекционера, оно оказалось выставлено напоказ ему одному.
— Я не знаю, правда, что не так, — признается Чонгук. Импульсивно всплескивает руками. — Иногда смотрю на старые фотографии и понимаю, что они прекрасные люди. И, если честно, заслужили лучшего, чем я. И не начинай говорить про любовь к себе, бла-бла. Умоляю, избавь меня от этой бурды, — Чимин пожимает плечами, мол, даже не собирался, — которая и так лезет в лицо, дай только выйти на улицу. Все позитивные. За повесточку. Щас блевану. И вот мои родители вырастили меня в достатке и хорошем отношении, но чувства… Их как будто ампутировали. У всех нас. Изъяли за ненадобностью. Бывает такое?
Чимин шмыгает носом. Ветер задувает под пальто и становится холодней, по хребту до локтей бегут мурашки.
— Наверное, когда люди слишком разные.
— Понимаю, что мама видела меня в самых разных состояниях, что в детстве я обожал ее, как обожал воскресное утро с отцом, когда он таскал меня в разные спортивные клубы. Мне было семь, а он возил меня на гольф вместо того, чтобы поиграть на детской площадке или в песочнице. И ему казалось, что я с клюшкой смотрюсь как с только выловленной щукой, то есть, едва не наделав в штаны от счастья. А сейчас я думаю, думаю, не могу перестать, думаю об этом постоянно — как они стали мне чужими, просто потому, что.
Чонгук прочищает горло сдавленным кашлем. Его найковские кроссовки запылились, белая подошва грязная, заляпанная мазутом. Чимин разглядывает фонарь, он горит ярким желтым ровно напротив по другую сторону тротуара. От него начинают болеть глаза.
— Вы ругались?
— Нет. Если бы знал их лично, понял, почему категорично «нет». Они амебны на такие вещи, скорее молча уйдут, чем будут спорить и что-то доказывать. Однажды я разбил отцовский порше шестьдесят пятого года, а все, что он сказал мне после этого — поинтересовался, почему я не попросил ключи, зачем стащил их с кармана. Представь. Это нормально? Они вообще люди?
— Может, они слишком хорошие для этого времени.
Чонгук издает звук, похожий на полузадушенный смешок. Поворачивается, Чимину приходится щуриться, чтобы разглядеть его лицо расфокусированным взглядом, заплывшим от долгого созерцания фонаря.
— Тогда у них родился очень плохой я.
— Ты тоже хороший, — протестует Чимин.
— Это вряд ли. У меня все атрофировалось. А в итоге я существовал с чувством, будто живу у каких-то дальних родственников, но им неудобно меня выгнать, хотя они точно считают меня зарвавшимся и зажравшимся малолеткой. В какой-то момент мне захотелось напомнить — себе, им, блядскому миру — я существую! Я есть. Живой. Не потому, что на меня завели документы в налоговой службе. Мне больно. Моим родителям больно — и они замечают меня. Это бред.
Чимин качает головой. Парирует:
— Это крик.
Чонгука передергивает. С минуту они молчат, разглядывая проходящих мимо людей. Как будто слова истощили себя, но надо открыть рот, чтобы издавать задушенные звуки и все бы видели — тут происходит что-то важное. Собственное тайное вечере.
— Мир не злой и добрый, может, я скажу банальность, но все вокруг серое, — у Чимина в конец замерзает нос, он несколько раз хлюпает им, чтобы продолжить. — Призма взгляда вообще очень занимательная штука, работает по принципу калейдоскопа. Ты видишь ситуацию синей в красный ромбик, даешь посмотреть другому, а он говорит — она красная в синий квадрат. Кто прав?
— Стелишь, как древнегреческий философ. Тебя кто-нибудь сравнивал с Аристотелем? Профиль вылитый греческий, только вплюснутый.
— Вообще-то я был рожден, чтобы разводить полемику и учувствовать в дебатах. И не хочу хвастаться — я был лучшим в школьном клубе ораторов. Однажды, помню, так яростно доказывал, что Мария Магдалина была женой Иисуса, мой оппонент — типа христианская церковь — мямлил про библию, а потом мне залепили две проверки у психолога, потому что я выдавал на дебатах сектантские факты и буквально заставил поверить в них большую половину слушателей.
Чонгук смеется. Смех у него чистый, немного скрипучий, яркий и заразительный. Чимин понимает, что слышит его впервые — и немного расслабляется, сам хихикает. В груди палисад цветов, красных маков и роз, хризантем и подсолнухов, больно, едко прорастает на могилах прошлого.
— Так ты шиз? — Чонгук садится на скамейку рядом, вытягивая ноги.
— Покажи мне, кто нет.
Чимин не лжет и не кривит душой, когда говорит это. Хочется признаться — я урод, эгоист, трус и предатель. Теперь что? Мир растает от таких признаний? Кто — нет? Сердце — самоликвидация жизни — просто комок пульсирующей боли. Волны, волны агонии, длящейся бесконечность лет. Элементарный феномен вечности отчаяния — кроме пустоты и панихиды эмоции притупляются, словно фантомы в темноте. Редкие, они едва ли касаются души, а потом исчезают. Доброта и злость субъективные понятия, которые придумали, чтобы убирать неугодных, а потом поверили, потому что поверить всегда легче, чем препарировать на атомы. Люди продолжают жить черным ради белого. Как мотыльки, летящие на свет, но сгорающие вблизи желанного. Человек дуален, но ребро монеты всегда — надежда.
А от эгоизма вылечится сложнее всего. Кажется, не хватит и целой жизни.
— Вообще-то я собираюсь дожить до восьмидесяти, так что еще много времени, — Чимин смеется, выдыхает облачко серого пара. Вечером становится в несколько раз прохладнее, улицы постепенно пустеют. — Ты тоже должен дожить до восьмидесяти, чтобы посмотреть, получится ли у меня.
Чимин даже не пытается скрыть, что в этом утверждении гораздо больше, чем видно на первый взгляд. Ждет, когда Чонгук поклянется ему. Пообещает, что он обязательно доживет — до восьмидесяти, девяноста, ста лет. Ведь Чимин до сих пор проверяет его руки, ненавязчиво, когда Чонгук в футболке или когда задирается рубашка — беглый взгляд на кожу, плавно, даже не заметишь, если не ожидать подвоха. И до жути боится в один из дней увидеть там, рядом с незаживающими шрамами новую красную полосу.
Чонгук кивает, и Чимина отпускает.
Они говорят еще немного. Про родителей Чонгука, которые, как он считает, откупаются от него всем, чем только можно. Как оказывается, они подарили ему квартиру на поступление — полноправное владение собственностью, записано на частное гражданское лицо. Но Чонгуку противно в ней находиться. Чимин, преисполнившись отравленной надеждой, обещает, что они смогут привнести в нее немного живых красок.
Когда ветер становится совсем кусачим, они уходят из Олимпийского парка на остановку. Там несколько долгих минут ждут автобус, Чимин выкуривает свой фитиль самоуничтожения, Чонгук несколько раз просит затянуться, но не стреляет сигарету. Потом проскальзывают в душную кабину.
— Я тоже облажался, — признается Чимин. Автобус трясется на светофоре, готовый рвануть в любую секунду, Чонгук переводит взгляд от окна. — Если у нас сегодня день откровений, то вообще-то я мудачье. Помнишь парня, всегда таскался со мной, высокий и худой?
— Который очень красивый? С фактурным лицом. Мы с ним разговаривали, я забыл, как его там.
— Нет, который с вытянутым. Вечно улыбается.
Чонгук кивает. Чимин, удостоверившись, что его поняли, мнется, потеряв мысль. Автобус таки газует на зеленый, их трясет, затем сильно отбрасывает вправо. Дождавшись, когда дорога выровняется, Чимин продолжает:
— Его зовут Хосок. После того, как вскрылась вся правда, мы с ним разасрались, грубо говоря, я очень некрасиво поступил по отношению к нему и его парню. Это тот, который с фактурным лицом, с гуманитарного. Тэхен. Он тоже хороший. Они оба хорошие, будем честными. И я сраное мудачье, опрокинул их в своей манере, а потом забил болт.
— Из-за меня? — спрашивает Чонгук. Он выглядит мрачным. Хмурит брови, плечи осанистые. — Из-за того, что Тэхен сказал мне про спор?
— Нет. Ну, то есть… Блядь. Может быть косвенно. Если я сейчас начну объяснять тебе этот ком, мы никогда его не разберем. Если что, ты не был причиной конфликта. Только если чем-то вроде спускового крючка. Он слетел и появился повод вылить на людей давно копившееся дерьмо, — холодные руки так и не оттаивают, Чимин трет лоб, запахивая пальто посильнее. — Я поступил ужасно по отношению к ним, ну знаешь, когда ты говоришь одно, они говорят другое и в моменте вы уже не помните, как дружили в десна, вместо этого лучше ругаться и обвинять друг друга. А я обвинил их буквально во всем, приписал все смертные грехи. Всем своим друзьям. И сбежал. Сбежать вообще всегда легче легкого. Думал, ну переболит, придут. Но не пришли. Все же охереть какие гордые, что вы! Кому в двадцать первом веке нужно спасать дружбу, — за окном пролетает светящаяся вывеска торгового центра, Чимин вспоминает, что надо сходить в обувной на третьем этаже, там должна быть распродажа по случаю нового года. — И срань, блядь, в том, что страшнее всего прийти самому, посмотреть в их лица, чтобы понять — ничего, нихера уже не вернуть.
Ничего не ответив, Чонгук отворачивается к окну. В отражении видно, как мрачно выглядит его лицо — Чимин понимает, что Чонгук за это время эгоистично, в своей манере успел подумать, что сам Чимин только для него. В его мире, искаженном понятиями о принадлежности, нет Хосока и Тэхена, нет Юнги, каких-то невнятных знакомых и приятелей, которые бы маячили на горизонте превалирующим цветом. Сейчас он злится. Может быть, на себя. Потому что еще на научился отпускать. Не клеймировать к себе. Не чувствовать сжирающую изнутри ненужость, если в жизни человека присутствуют другие.
Чимин касается локтем руки Чонгука. Как бы ободряющее. Спокойно говорит:
— Я вас всех познакомлю. Ты им понравишься.
Чонгук не отвечает, но его плечи опускаются. Через несколько минут он уже растекается по креслу, с придыханием рассказывая о новом вышедшем фильме Марвел. Он выглядит ребенком. Мирным и спокойным, которого не коснулись проблемы настоящего мира — Чимина поражает дуальность человека, смотрящего ему в глаза. Чонгук как будто обо всем и ни о чем сразу: и друг, и враг, и возлюбленный, и ненавистник, и маки, распластанные по серому кафелю словно мазки крови, выхарканной из легких, и даже солнце, маячащее на горизонте, но не имеющее сил, чтобы выйти в полную силу. Нас ничего не связывает, вдруг понимает Чимин. Чонгук рассказывает ему впечатление о новом фильме, слегка улыбается, дергает за руку, если замечает, что Чимин не слушает. И Чимин ясно видит это — просто видит, понимает, познает на каком-то ином уровне — их ничего не держит вместе. Но Чонгук был всем сразу. Все эмоции заключались в нем. Чимин улыбается. Чонгук спрашивает — что смешного? Ответить нечего. Все? Ничего?
Чимин молчаливо просит у своих друзей немного времени, чтобы разобраться с обломками собственной жизни, вылезти к маленькому просвету, и тогда можно будет попытаться все исправить.
Все существование Чимина после коллапса состоит из этого — никчемных попыток танцевать на пепле.
И Чимин — гордость и предубеждение — роет носом землю, лишь бы получилось.
А через несколько дней Чонгук приходит к нему домой.
Он удивленно рассматривает маленькую квартирку в районе старых частных секторов. Расположенная на третьем этаже, она не представляет из себя ничего, чем можно было бы гордиться — старая, с местами выцветшими обоями и линолеумом под древесный паркет, она по-человечески захламлена бытовыми вещами и небольшой коллекцией хрустальных игрушек, спрятанных за стеклом серванта, которую собирала мама. В углу гостиной уложены пылесос и влагопоглотитель, кондиционер тарахтит, на полках собирают пыль томики Ницше и Пьюзо. Круглый серый ковер с крупным ворсом Чимин называет волком, которого застрелили в овечьей шкуре. Чонгук смеется, проходя дальше — в личную комнату.
— Это странно, — заключает он. Кровать скрипит под весом, матрас едва просаживается, слишком деревянный. Чонгук, опираясь на руки, склоняет голову в недоумении. — Ты прикалываешься надо мной? Либо самозабвенно наебываешь всех остальных. Не могу решить, что из этого хуже.
Чимин, подняв ноги вверх, делает полный оборот в триста шестьдесят градусов на офисном стуле с пятью колесиками на длинных ножках. Одна из них треснута и перемотана скотчем.
— Но ты же поверил.
— В то, что ты так называемый потомок господина Пака, который сейчас занимает пост президента «Самсунга»? Не совсем, я думал, что ты можешь быть кем-то вроде его племянника с побочной линии, потому что ни разу не видел тебя в дорогой тачке.
— Боже, — Чимин с придыханием задушено смеется, стуча себе по коленке ладонью, — серьезно? Меня считают чеболем в университете. Если нужна причина умирать молодым, то сейчас ты только что ее озвучил. Представь — однокурсникам рассылают грустный некролог о непреждевременной кончине, они приходят на прощание, а там вместо венков с Инсадонга вазочка с пеплом и закуски с Ахена. Звучит?
— Ужасно, — Чонгук качает головой, рассматривая свои носки. Вытянув ноги, он покачивает их из стороны в сторону, чтобы не смотреть в глаза. — Так кто такой Пак Чимин на самом деле?
Прекрасно, думает Чимин, сформулированный вопрос. Он сам задает его себе — когда встает, смотрится в зеркало, чистит зубы, когда проходит мимо витрин с отражением и когда остается один, случайно, люди поблизости просеиваются сквозь пальцы и не остается ничего, кроме как находиться с собственными мыслями вдвоем. На ринге. Кто кого отправит в нокаут — подвох зарождающегося панегирика.
— Меня зовут Пак Чимин, моя специальность — международное дело, отец живет с другой семьей, мать работает на рынке, у меня одна подработка, летом было три, сейчас с двух уволился, осталась только в караоке — там ночные смены, есть поблажки для студентов, платят средне, но на шмотье раз в три месяца хватает. Если копить, — Чимин делает глубокий вдох, горло жжет, глаза тоже жжет — то ли хочется плакать, то ли обидно, что он рассказывает про человека, в котором совершенно не видит себя самого. — У меня ровно два кашемировых свитера, несколько брендовых толстовок и футболок, один костюм от «Валентино», я выиграл его на аукционе ебея, он был с оторванным подкладом и без пуговицы на штанах, мне латали его здесь, где рынок Норяджина. А еще баленсиаги. Кроссовки «трипл эс» в цвете беж, я все лето упарывался на них. Чуть не сдох. И вообще-то никто не знает, что они не паленые, мама все время думает я затариваюсь подделками, а зарплату спускаю на еду и разлекаловки. Так что ты первый. Вот как получается, Чонгук. Будем знакомы.
Прекрасно видя, как Чонгук в полной растерянности смотрит на него убитым и при этом паникующим взглядом — ему наверняка хочется сбежать к черту не то что от Чимина, а из этого помещения, лучше, чтобы вне зоны досягаемости, сам Чимин вдавливает смех в себя. Как завинчивает болты. Ребра ноют от желания дышать и реветь одновременно. Вот как, значит. Когда говоришь всю правду — ни Хосок, ни Юнги не знали, чем Чимин промышляет каждым летом, зато Чонгук теперь будет. Странное чувство застигнутости врасплох вдруг обуревает сознание, буквально вручив в руки рычаг давления, теперь есть шанс вечно болтаться на крючке за губой, как рыба, которую поймали на обещание «долго и счастливо». Но Чимин успокаивает себя — Чонгук изменился.
— Ты отличный актер, — говорит Чонгук. Теперь он смотрит прямо в глаза, не отрываясь, серьезно и менее испугано, чем минутами ранее.
Чимин пожимает плечами:
— Это банально, если вручаешь информацию в руки сам. Просто… не знаю. Это сложно объяснить. Мне всегда хотелось быть окруженным людьми.
— С помощью денег? Что ты там себе еще приписываешь: статус, положение, бренды.
Секундная стрелка тикает, разбавляя молчание. Чимин по привычке начинает крутить кольцо между указательным и большим пальцами. Серебряное, оно отливает белым в дневном свете, хотя не представляет из себя ничего ценного.
— Деньги сублимируют на другие отрасли социального взаимодействия. И так проще, когда ты с полпинка уже поднимаешься в глазах людей, как гордый носитель футболки «Селин» со стаканчиком старбаковского кофе, а потом создаешь впечатление свойского, который тоже подвержен протестующим мейнстримам и иронизированию жизни. И все такие — блядь, посмотрите на него! Истинный вельможа с нами на короткой ноге! Давайте возьмемся за ручки и будем лучшими друзьями, — Чонгук отфыркивается, но Чимин качает головой — он уверен в своих словах. Нет такого святого, который бы не встречал по одежке. — Этот образ, маска, хороша тем, что закрывает сразу два людских гештальта — на удобного человека под боком и на богача, который вроде как выше по статусу. И я им нравлюсь. Даже тебе.
Чонгук не отнекивается, поджимает губы, опускает взгляд — на колесики офисного стула, в этой комнате исполняющего роль единственной табуретки. Видимо, руки затекают, он разминает запястья и складывает ладони себе на колени, сцепляя пальцы между собой. Винтики в его голове крутятся со скрипом, едва совершая движение, Чонгук растерян и не знает, что на это ответить — Чимин понимает все по молчанию, которое окутывает их, словно фата моргана.
— Это цинично. Ты лжешь им, чтобы быть в центре внимания.
— Я реалист. Ну на крайний случай фаталист, всегда верю в то, что в конце тоннеля будет свет, а до него все предрешено.
Чонгук громко фыркает, кривя губы.
— Тогда херовый из тебя фаталист.
— Почему? — притворно возмущается Чимин, комично всхлестывая руками. — Я же верил, что ты возьмешь те маки.
Иногда Чимин может быть жестоким, чтобы почувствовать что-то, кроме монотонной пустоты. Иногда — игнорировать, как бы отсрочивая время платы по счетам. Игра в дельца душ на проверку оказывается помойным сборищем падали, на которую бы слетались мухи — или иначе эмоции, как называет их Чимин. Ему хочется посмотреть на Чонгука и сказать правду — ту правду, которую хранил в себе — о том, как единственный нещадный момент впервые за три года вызвал в нем не мух, покусившихся на гниль души, а сладостную истому предвкушения. Однако есть те слова, которые лучше рассказывать звездам. Или собственному отражению. Мертвые не выдают секретов.
— Звучит как обвинение.
А ты звучишь как виноватый, подмечает про себя Чимин. Но додавливать не видит смысла. Чонгук последние две недели был мирным, словно все вериги паники, сковывающие его на постоянной основе, улеглись в нем спать, затерялись где-то между ребер, а Чимину нравится спокойный Чонгук — в такие моменты он похож на человека. В полном понимании слова — не конструкта, не оболочку на автопилоте, не вечно атрофированное ебало под ноль на плановую порцию дерьма за шиворот — перечислили, проверяйте. Чонгук был человеком полностью. Это мгновение собственной маленькой победы ужасно не хочется отпускать.
Чимин решает свести все к шутке. Потому что впервые в жизни ставит другого человека выше себя самого.
— Эй, имей совесть, я запросил аванс за сентябрь на этот букет, а чтобы ты понимал, маки в Сеуле не ходовой товар. Мне вот нравятся пионы — прекрасные, пахучие и удивительно распространенные. Тут каждому второму подавай пионы. Культура стадного чувства. Слышал про такую? Ненавязчивая нативная реклама паре сотен человек, чтобы раскурить бизнес никчемной флористики на пионах из Шотландии, а потом сбывать миллионы на спонсирование толерантных движений, — Чимин нарочито выделывается, кривя губы, на что лицо Чонгука озаряется слабой улыбкой. — И ты — маки! Выделился. Доказал, что не за повесточку.
— Знаешь, почему именно маки?
Чимин пересаживается на кровать, соприкасается коленом с Чонгуком, но ничего не взрывается, это скорее дружеское, даже отеческое касание. Происходящее лишено всякой романтики. Завалившись спиной, Чимин рассматривает потолок. Он выбеленный, весь в катышках. Чонгук, погодя, тоже ложится на лопатки.
— Зная тебя, это точно какая-нибудь грустная история с подоплекой меланхолии, как маки дарили тебе краски в жизни. Стой, над этим уже можно иронизировать? — Чонгук хихикает, звуки похожи больше на бульканье. — Они напоминают тебе о железном человеке, тоже красные и желтые.
— Я посмотрел «Нарко», сериал в целом нудный, проходной, но там говорилось, что в Кубе выращивают целые поля мака, перевозят в Колумбию, где из него Пабло Эскобар делал свой первый кокаин. Это же пиздец поэтично.
— Боже, а потом этот человек заявляет, что из нас шиз — я.
Они смеются, успокоенные очередным днем без демонов. И поверить все больше не просто хочется — надо. Секундная стрелка тихо тикает, отсчитывая пласт времени до момента, когда придется вернуться в реальность. Чимин закрывает глаза, чтобы не думать — не думать у него вообще получается на отлично, когда спокойствие можно потрогать кончиками пальцев.
— Ты грустный, — Чонгук говорит это твердо. Утверждающе. Так, что становится понятно — без пересудов.
Чимин тянется, ежится, по телу бегут мурашки, и он не открывает глаз, когда бессмысленно роняет:
— Неправда.
Чонгук поворачивается к нему, укладываясь набок, и подпирает щеку ладонью. Чимин чувствует, как его пронзительный взгляд скользит по его лицу, требуя ответов.
— Почему? — безапелляционно.
Подумав над смыслом вопроса, верного ответа на него не находится — нет такой константы, которая бы делала жизнь грустной. Не существует относительно плохого и относительного хорошего. Почему грустит Чимин? Почему? Он не знает. Просто в какой-то момент становится ясно, что бывают дни, когда проще не выходить из дома и не вставать с кровати, потому что все время извне — если оно будет — окажется проведенным не самим Чимином, а его автопилотом. Зная, где надо поддакнуть, где улыбнуться, где сочувственно потрепать по плечу, почти не вслушиваясь, все это становится представлением на отраду публике. А Чимину от всего ни тепло, ни холодно.
— Без малейшего понятия, Чонгук. Честно. Я как будто Каспер, вот почему. Для самого себя. Не дружелюбный сосед с чердака, а, не знаю. Мертвый?
Почему-то эта мысль, крошечная, никчемная мыслишка, жалит Чимина где-то глубоко. Его передергивает.
— Но ты же живой, правда.
Чимин прыскает.
— Звучит, как будто это большая часть проблемы. Что-то в этом есть.
Чимин встает, потягивается. Позвонки мягко распрямляются, а шея щелкает. Чонгук лениво переводит на него взгляд. В выдвижном ящичке стола есть старая тетрадь по праву, в которую спрятаны все ранее найденные записки Чонгука. Чимин достает их осторожно, словно сокровище. И передает в руки владельцу, усаживаясь рядом. Чонгук молчаливо принимает клочки в руки, минуты три он листает их, перечитывая, затем складывает обратно. Так, словно они должны быть у Чимина, в его комнате. Как гадкое напоминание.
— Я догадывался, — честно признается Чонгук. — Кто-то же должен был их найти. А ты так удачно узнал про маки. И про Бодлера. Хотя я не люблю Бодлера — на заметку. Ну как не люблю, декаданс и символизм мне нравится, но он был известным гашишистом. А его первые стихотворения, кстати, отдавали дьявольщиной. В подтекстах, конечно.
Чимин как ни в чем не бывало пожимает плечами.
— Но зачем?
— Ни за чем. Они не имеют смысла.
— Ты врешь, — утвердительно.
Чонгук восклицает:
— Клянусь! Да, они про меня, про мою жизнь, но я распихивал их по университету не потому, что просил помощи или хотел, чтобы меня нашли. Мне нравится сама мысль тайны, ты тоже чувствовал ее. Если собирал их — чувствовал сто процентов.
Вуаль тайны — так называл ее Чимин, приправляя долей пафоса. Напыщенные строки горести, собранные на клетчатых кусках бумаги. Он кивает головой.
— Вот видишь. И когда я оставлял их, я представлял себе тебя — человека, который случайно наткнется на записку, окунется в чьи-то печали, на секунду подумает о разгадке. Кто это? Зачем это? Почему? Как? Но в следующую уже выбросит этот клочок под сидение.
— Но они про тебя, про твои проблемы.
Чонгук смеется. У его глаз собираются морщинки, а два передних зуба смешно выпирают, как у зайца.
— Признайся, испугался.
Чимин тоже посмеивается. Хотя и думает про то, что не выкинет ни одну записку из своей коллекции.
— Честно? Обосрался.
Про Сокджина они все же не говорят. На психологии теперь сидят вместе, заполняют дневники, но уже без особой фанатичности, перед зимней сессией остается только получить зачет, закрыть табель дополнительной дисциплины. Про Сокджина — как могильной плитой — ни слова. Может, это не так уж и плохо. Как Сокджин и сказал — чем больше пытаться потушить пламя, тем сильнее оно разгорается. Может, у Чонгука переболит.
— Ты Полианна наоборот, — как-то незатейливо сообщает Чонгук.
Они сидят в кафетерии университета, на обед опять пресная курица — к ней гарнир из маринованных яиц, куриного бульона и водорослей, замоченных в чем-то, на вид напоминающим смолу. Вокруг гудит какофония звуков, к Чимину за прошедшие десять минут подходит в крайней мере половина присутствующих: кто с проходными вопросами, кто с проблемами. Старшекурсники с медицинского, лекции которых сегодня в главном корпусе, вовсе зовут Чимина на посвят — обряд совершеннолетия первашей после окончания семестра, на котором меньшее, что им предстоит — целовать череп, сворованный из анатомички, в засос. Так, чтобы язык было видно. Чонгук ощетинивается на всех, как ребенок Маугли, хоть и старается не показывать виду. С ним, сидящим за одним столиком с Чимином, никто даже не здоровается.
— Я Чимин.
Чонгук откровенно прыскает, вытирая пот над губой салфеткой. В помещении правда стоял воздух, жарко и душно, дуэт работающих батарей с толпой людей в очереди на обед заведомо проигрышная комбинация.
— Ты дурак, Чимин. Принцип Полианны — человек склонен соглашаться с положительными утверждениями о своей личности, когда как негативные может отрицать даже подсознательно. Этим, кстати, часто пользуются разводилы вроде медиумов и гадалок. Но ты будто антоним этому феномену.
Маринованные яйца отвратительны, Чимин облизывает одноразовые деревянные палочки и запивает вкус нестиранных годами штанов водой. На языке кислит.
— Ты задрот в психологии, — отвечает он, хорошенько прополоскав рот.
— Я серьезно. У тебя словно установка в башке, что ты плохой. Скажу я тебе — ты добрый. Начнешь отпираться и апеллировать прецедентами из жизни, доказывающими обратное. Скажу: «ты злой». Промолчишь сто процентов.
Чимин задумывается, пережевывая курицу. Чонгук прав. Это называется не признаком Полианны, а обыкновенной низкой самооценкой — и в Чимине достаточно силы, чтобы признаться в этом хотя бы себе. Но не хватает толики исправить данность. Даже под ласковой эгидой постиронии и мемов, столпом которой становится умение смеяться над собой — читай, мейнстримом.
— Ты не можешь утверждать это мне, на секундочку человеку, который является гребаной университетской знаменитостью.
Следует немой кивок головы, Чонгук пережевывает. Затем тоже запивает обед водой.
— Не могу. Со стороны всегда легче насоветовать, все ведь охереть какие умные, если дело не касается их самих. Забей. Мне просто не нравится, как ты отбеливаешь меня, но при этом очерняешь себя.
Чимин не знает, что на это ответить. Поэтому не отвечает ничего.
В какой-то момент Чимин понимает, что они с Чонгуком смогли выбраться. Это осознание витает между их встреч, в сообщениях и звонках, даже в том, как смотрят друг на друга — атрофированное нутро оживает благодаря макам, которые туда засадил Чонгук. И пусть это не было чем-то новым, они играли в друзей, которые знают проблемы друг друга, но один только взгляд на здорового Чонгука дает Чимину стимул. Быть собой. Чуть-чуть всплывая поверх болота, опираясь на плечи друг друга, так начинается путь в лучшее — хочется верить Чимину. Даже если он не выложен желтым кирпичом, это не страна Оз и не забытый Нэверлэнд — в каждом дне, который Чонгук проживает без ранения себя, Чимин видит собственную победу.
Взгляд скользит взглядом по давно привычным дешевым светодиодам в караоке и кажется, самому себе даже признавать глупо, но все начинает потихоньку налаживаться. Приходами Чимин дышит выздоравливающим Чонгуком и с каждым таким разом забывает о собственной ненужности в этой жизни. Слишком хорошо, понимает он. Так, как никогда не бывает в реальности. Переводя взгляд на пиликающий от уведомлений телефон, Чимин даже не заставляет себя наигранно удивиться — внутри все замирает на добрые полминуты, виснет, дыхание спирает.
«Хен, приезжай»
«Я не шучу, пожалуйста»
Чимин рассматривает эти сообщения, пока смысл прочитанного не доходит окончательно. В этот раз даже как-то быстрее, слишком цинично думает он, печатая Чонгуку ответные вопросы. Уже как-то не удивляет. Это преглупый уровень отчаяния, после того, как все силы были брошены в одно дело, а ставки сделаны на больного коня. И когда конь проигрывает — внутри пусто. Как будто смотришь со стороны. Наиграно охаешь, мол, как так. Немного смешно. Секунда потехи — как отрадно, жизнь такие бастионы рушит! И вроде бы плакать, но дальше все равно — хоть смерть, хоть жизнь. Просто — все равно. Даже умереть — все равно.
Чимин смотрит на время — минутная стрелка показывает два ночи. Снова на сообщения. Выжимает кнопку звонка. «Абонент выключен или находится вне зоны действия сети». Еще раз. «Абонент выключен…» Блядь. Для приличия можно было хотя бы не ставить это ублюдское «пожалуйста» в конце. Словно Чимин во всем виноват.
Ведь про Сокджина они не говорят. У Чонгука вряд ли переболит.
Почему-то совсем не сложно представить Чонгука с новым порезом вдоль локтевого сгиба. И выше. Он же всегда режет выше, чтобы не палиться. А может быть, на ногах? Ляжки или икры? Об этом Чимин и не думал никогда, может, все это время Чонгук не бросал. Может, и не думал бросать. Вот юмореска. Закадровые аплодисменты.
Чимин боится увидеть кровь, когда зайдет на порог чужой квартиры. Думает, если все будет так, то он больше не выдержит. Надежда странная штука людской сущности — думал, помог, смог, оказался нужным хоть кому-то, — получил дерьма за шиворот. Не орел и не решка. Ребро монеты всего гребаного человечества. Пиздеж и пустые мечты.
Чимину гадко, блевота стоит в горле комом и опять слишком жалко себя.
Когда остервенело пытается закурить вторую, а пальцы не слушаются от слова совсем, отплясывая свой дикий марш, и его старая синюшная зажигалка не выдает огоньку, Чимин практически осязаемо чувствует эту непостижимую соленую волну девятого вала. Как Рембрандт писал людей в свете одной свечи, кривыми и уродливыми, низшими в своем жалком существовании, и как Айвазовский с точностью в капли изображал морские бури на холсте — Чимин все и ничто одновременно. Его ежесекундно накрывает с головой.
Таксист попадается неразговорчивым, смотрит настороженно, ему словно передается нервозность — он ведет сбивчиво, на светофорах резко газует и тормозит, а когда высаживает, заезжает капотом старенькой «Шевроле» в бордюр у тротуара. Матерится. Чимин, чтобы отвлечься, спрашивает, все ли в порядке. Таксист машет рукой, глуша двигатель, и выползает из машины следом.
Чимин звонит в дверь, потом сразу дергает за ручку — открыто. Он останавливается в коридоре, чувствуя, как паника обуяла ноги — и ни туда, ни обратно. В квартире мертвая тишина. «Мертвая» цепляет даже неосознанно, тремор передается от рук к ногам, колени наливаются свинцом, силы сделать шаг нет. По сердцу проходится раскаленным железом. Мысль, которая крутилась у Чимина в голове транслитом почти всегда, черным по белому — а что, если так? А что, если Чонгук никогда не сможет вылечиться? И когда-нибудь решит сдаться совсем. Когда-нибудь сейчас, сегодня, в третьем часу ночи, в этой гребаной необжитой квартире, которую они планировали украсить яркими цветами.
А что, если?..
Сердце бесконечно стучит. Отсчитывает удары — быстровато, чуть что и сносится. Вот почему собаки живут так мало — их сердце колошматит с неимоверной скоростью, а потом раз и не выдерживает. Чимин тоже — раз. И не выдерживает.
Набирает в легкие как можно больше воздуха.
Даже не смешно, вот вообще — не смешно, злобная ирония не к месту.
— Чонгук? — имя слетает полукриком. Горло дерет. В животе слышно, как вместе с буквами ухает вниз печень. Чимин готов закрыть глаза.
Чимини…
— Да, я на кухне.
На осознание у Чимина уходит чуть меньше секунды. На принятие — не хватит целой жизни. Не снимая ботинки, пальто, Чимин срывается с места как-то совсем отчаянно, за такое, наверное, должно быть страшно стыдно, но потом, когда отболит — если отболит, на самом-то деле. Сердце, думает Чимин, уже ничем не вылечить, даже временем.
Чонгук находится на кухне. Одомашенный и удивительно спокойный: футболка свисает до колен, спортивки все чем-то усраны, волосы закреплены резинкой на макушке. Чимин сначала замечает, как белые полоски, простроченные по бокам штанов, местами заляпаны красным, потом видит руки Чонгука, ключицы Чонгука и только потом Чонгука самого — с горящими глазами и хаотичным румянцем по щекам. Тот выглядит радостным, но также быстро меняется в лице, улыбка уступает беспокойству и растерянности.
У Чимина, кажется, едет крыша. Просто. Просто это все слишком. Господи…
Чимин запрокидывает голову и смеется, звуки выхаркиваются их легких не то скрипом, не то бульканьем. Истерически, чтобы не заплакать. Как будто уже похоронил человека, подумал о торжественном панегирике, о гробе из лакированного дуба, о фотографии, которую поставишь в церкви — не успел смириться — и человек жив. Заплакать Чимин себе не позволяет, но испытывает что-то сродни облегчению. Под конец голос хрипит от тяжести звуков. Чимин хватается руками за живот, там сводит мышцы, и замолкает.
— Ты чего? — Чонгук подходит ближе, кладет руку на плечо. Не понимая, что происходит, он действует осторожно, даже с несвойственной заботой.
— Сука, — Чимин давит из себя слова, давит тяжелым хрипом, изо всех сил, — сука ты недоношенная.
— Нормальный?
— А время видел? Три ночи, Чонгук, у тебя совсем человеческих градаций не существует? Я сижу на работе, ты пишешь мне два странных сообщения, отключаешь телефон, звонки уходят в ноль, а потом спрашиваешь у меня, нормально. Нормальный ли я. А ты нормальный?
Чонгук похлопывает по плечу ладонью несколько раз. Удостоверившись, что все в порядке, отходит к столу, качая головой — эдакая несправедливость — ему ставят в упрек поведение. Отмахивается:
— Да я заплачу за такси, чего ты паришься, я же знал, что у тебя работа сегодня в ночную. Ну. Хен. А телефон кинут на зарядку в другой комнате, как всегда на беззвучном. Ты же помнишь.
Чимину бы злиться за это ребячество, за это необъятное «хочу и буду», но сил на это он в себе просто не находит. В легкие напускается кислороду, хочется кричать или прыгать, чтобы все знали — тут хорошо, ничего плохо не случилось — в горле опять щекочет приступ смеха. Чимин открывает рот, но вместо слов громко икает, сразу же схлопывая обратно. Челюсти стукаются друг о друга с мерзким скрежетом. Чонгук незамедлительно подает стакан воды.
— Ты ошибка несовершенного аборта. Извини, если обидел правдой, — в этот раз они смеются в два голоса.
Получается тепло, по-домашнему. Резко отпускает всеми переживаниями и дышится в два раза чаще.
Чимину, по-честному если, страшно, что если так будет продолжаться, то когда-нибудь он точно не выдержит. Но сейчас голова гудит, там пусто, и нет места ни на что — только облегчение.
— Я кое-что сделал и, короче, хочу, ну, ты должен первым попробовать.
Чимин заглядывает за плечо Чонгука, наконец замечая декорации: на столешницах немытая посуда, какие-то миски и ложки, крафтовая бумага, обожженная с концов, на столе две тарелки из какого-то дорогого сервиза, часы все еще показывают третий час ночи. Это сумасшествие, думает Чимин, но ничего не говорит. Ноги все еще подкашиваются, ватные-ватные, надежда в глазах Чонгука опьяняет своей ребяческой чистотой.
Чимин плетется в коридор, там раздевается, когда приходит обратно на кухню, Чонгук уже аккуратно распределяет немного подгорелый хотток по тарелкам. Форма оладий больше напоминает овал, чем положенный круг, а края чересчур черные, и весь этот Чонгуков хотток совсем-совсем неидеальный. Но, глядя на него, у Чимина такая глупая улыбка, на душе так противно спокойно и хорошо, что ему самому стыдно. За себя в первую очередь. Он стоит и смотрит на этот хотток, почти ревя от до сих пор обуревающего облегчения. Ведь на руках у Чонгука, он проверил, нет новых признаков болезни.
— Ты серьезно позвал меня в ночь ехать к тебе через весь город, чтобы накормить хоттоком? — Чимин и щетинится только для галочки, оно видно, слишком улыбается.
— Это не просто хотток, это хотток от величайшего в будущем повара Чон Чонгука и тебя удостоили чести попробовать его первым, — глаза горят лихорадочной радостью, когда Чимин собирается откусить. — Я раньше никогда не готовил. То есть даже яичницы. Вообще ничего. Но сегодня, точнее вчера, мне захотелось поэкспериментировать и я просто — да, окей, будет хотток.
Чимин замирает, поднеся ко рту кусок, а потом была не была, кусает. Ведь Чонгук старался. Ведь это — от Чонгука, которому больше не надо резать себя, чтобы привлечь чье-то внимание. Хотток на вкус горелый, пресность своего творения Чонгук, видимо, пытался исправить перебором сахара. Не получилось, конечно, но Чимин даже не кривится.
— Это сладко, — кивает, — и сносно.
Чонгук пробует сам, а потом смеется, что до величайшего повара ему как Майклу Джексону до упокоения, но они все равно едят этот хотток до победного конца. Чаще молчат, иногда лениво бросают в друг друга какими-то фактами, успевшими произойти за день.
Сложив тарелки в мойку, как и остальную посуду, Чимин разворачивается на пятках. Копчик упирается в дерево, то впивается, кожу щиплет. Чонгук умиротворенно следит за его движениями. Тогда Чимин, склонив голову набок, спрашивает:
— Что с Сокджином?
Зная, если не спросит сейчас, то скоро сдохнет от ожидания извержения личного Везувия личной Помпеи. Поэтому спрашивает. Видит, как Чонгук замирает на несколько чертовски долгих секунд, как дергается его бровь. Но он просто не может по-другому.
— Ничего, — Чонгук нарочито неважно пожимает плечами, — я давно перестал ему писать и мучить своим тупым навязыванием.
— А он знал?
— Да. Я скидывал ему фото и говорил, что вот так мне больно от его отказов. После этого он всегда ко мне приезжал, такое доброе сердце, я и тогда это понимал, но игнорировал. Он никогда на меня после всего не кричал, просто пытался помочь, долго разговаривал. Думаю, Сокджин бы до одурения понравился моим родителям, — размяв шею, та хрустит с громким щелчком, Чонгук посмеивается, превращая исповедь в шутку. — Он всегда такой. Это, наверное, его ахиллесова пята, что он ко всем обращается с открытой душой — не из корысти, а потому что не может по-другому. Но я ему надоел. Видите ли, слишком цеплялся. И он сказал, что если я еще раз порежу себя, придется сообщить это. И я просто перестал скидывать ему фото.
— Он сказал тебе это тогда, да? Когда я случайно услышал? — Чонгук коротко кивает, подтверждая догадки. — Ему никогда не было пофиг. Просто для справки. Да ты и сам это понимаешь, он боится. И наверняка гадает, почему я прилип к тебе и паразитирую.
Странно обсуждать Сокджина — профессора в университете, пусть и молодого, но достаточно опытного, как предмет обожания Чонгука. Чимин, опираясь руками на столешницу, закидывает голову вверх. Как делает это Сокджин. Что он ищет там, когда смотрит в потолок? Передышку подумать? Смысл жизни? Смешок срывается с губ, шея быстро затекает. На потолке Чонгука нет смысла жизни.
— Ты все еще нуждаешься в нем?
Чонгук отвечает точечно:
— Нет.
Но за этим коротким чеканным «нет» спрятано непомерно много. Чимин твердо решает, что на сегодня хватит этих убийственных откровений и больше не задает ни вопросов, назойливо крутящихся в голове.
Чимин, переполненный чувством стоялого одиночество, секундно понял, что если не он, то больше никто. И если не сейчас, когда побежал в аптеку, то больше уже никогда. Это было дурманящее пламя, охватившее лихорадкой безумия все тело, незаметный для глаз народа Олимпийский факел — Чимин вцепился в него всем, что только было, силясь не упасть. И эта встряска помогла ему. А он помог Чонгуку. История, начатая как громкий крестовый поход за свободу и эмоции, разбилась в реальность на осколки амальгамы — разметавшиеся в погоне за счастьем — легкие чувства принадлежности и поддержки. Случайные люди, встретившись, открыли друг другу мир, но не потому, что дарованы судьбой, а потому что проявили уважение — и выплыли. Спасение утопающего дело самого утопающего. Наличие рядом кого-то в полной мере идентичного по обстоятельствам всего-навсего облегчает учесть.
Чонгук оказался не одинок. Чимин почувствовал, что кому-то нужен.
Это было равнозначно просто и сложно одновременно.
Чонгук уговаривает Чимина выбраться на крышу в начале пятого, когда ноги затекают сидеть на кухне. На работу все еще к шести, сдавать ключи и смену, якобы закрывать кабинки на уборку в районе пересменки, но Чимин достает телефон и быстро печатает коллеге, что ключи вообще-то опять повесил на третью рею за их неоновой вывеской. И если его уволят. Чимин часто-часто моргает, стоя плечо к плечу с улыбающимся Чонгуком — лифт привез их на последний этаж, откуда стеклянные двери на двух поворотах ключа вывели к оборудованной террасе — если его уволят, как-то совершенно все равно.
Их жизнь в этом моменте. В розовых облаках, зиждущихся над пыльным Сеулом, в холодном воздухе по щекам и как навязчиво волосы лезут в глаза от ветра, а на морозе с носа течет, приходится громко смешно шмыгать, разбавляя нереальную тишину. Мегаполис под их подошвами не спит, но с высоты все кажется игрушечным, развоплощенным. Звуки проезжающих машин едва долетают до аудиального канала. Шпили высоток нанизывают на себя вату облаков. В этом моменте Чимин дышит полной грудью, видит, еще немного и весь мир будет гореть ради одного только — мы справились. Может быть, уже горит. Может быть, уже сгорел. Просто так. До задушенных слез облегчения, потому что жизнь настоящая — вот она, а все, что было до — какое-то жалкое существование. Балласт с плеч снят, вопрос о счастье всего лишь второй план, когда воздухопровод на проверку оказывается очищен от пыли с подачи константы — ты не один. И легкие заполняются кислородом. Чимин шально ощущает, как наконец начинает дышать.
Рассвет расплывается красками от апельсино-оранжевого до ядовитого красного, из-за горизонта выглядывает светящийся диск Аполлона — его почти не видно за настроем Сеула. Они смотрят на действо как пятнадцатилетние подростки, выражение нежного умиротворения на лице заставляет все мышцы тела расслабиться, Чимин ощущает, как на самом деле устал. На душе вразрез этому легко. На ум приходят тамплиеры, больше шестисот лет назад точно так же вылезшие на свет в храме Франции, после того, как церковь обрушила на них божью кару и все грехи. Чувствовали ли они то же единение с солнцем, когда посмотрели на него после жизни в катакомбах? Как Икар летел вверх и его крылья горели, как Минотавр решил головоломку лабиринта, как Пигмалион впервые узрел свою Галатею. Все они отчаянно счастливы и свободны в этом моменте. Мы счастливы и свободны. Это бесхитростное, без фальши, с надеждами на то, что даже в бесконечной черной полосе есть момент не потеряться, утверждение, означает новое начало.
— Ты меня любишь? — Чонгук издает странный звук, будто давится чем-то.
Повернувшись, он вглядывается Чимину в щеку, пытаясь найти настоящий ответ в том, как меняется выражение чужого лица по мере пролетающих в голове мыслей. Обнимает себя руками, в футболке, конечно, холодно, мурашки селятся на коже.
— Не знаю, — говорит Чимин, понимая, что на заданный вопрос нет ответа однозначно хорошего.
Как и однозначного плохого. Поэтому он выбирает честность — лучшее, что может предложить людям в «новом» начале.
Чонгук отворачивается. Сухие губы трогает едва заметная улыбка снисхождения и уважения к правде.
— Ну, — хмыкает он, — даже если бы ты сказал «да», я бы не поверил.
Чимин не любит Чонгука. Но дело не в том, что к Чонгуку невозможно проникнуться чувствами, зная его настоящего, без образа парня, которому на все насрать. Сам Чимин в принципе никого не любит. Не знает вообще — а каково это, испытывать любовь? Они замолкают, но это правильное, спокойное молчание. Им все еще не надо много слов, чтобы понимать друг друга.
С подработки Чимина, предсказуемо, увольняют. Будь возможность вернуться в прошлое и сыграть по-другому, момент, который случился на крыше, важнее остального. В караоке предлагали выгодный график по минимальной ставке, но не требовали сверхъестественного от студентов, ищущих деньги, Чимин лоялен к такому отношению, но Чонгука бы не променял. В воскресенье, вернувшись домой с увольнительной мишуры, Чимин зависает на сайтах с работодателями. Поиск, конечно, фильтрует по желаемым критериям, но чаще попадаются либо операторы поддержки, либо доставщики. Более-менее подходящее его университетскому графику находит разве что вакансию официанта в ночном клубе — дрянь, но хоть что-то. От своей фальшивой красивой жизни Чимин, даже понимая, что надо, отказаться не готов. Лучше бы, наверное, да — для здоровья и поддержки «новой эры» как превалирующего происшествия в судьбе, но для Чимина это так важно, что не может переубедить даже Чонгук. Тот без задней мысли бросает, когда они лежат после крыши, продрогшие до костей, на кровати, что он вообще-то может дать денег или просто подарить кучу всякой брендовой хрени. Даже попросить родителей о работе — если очень надо. Чимин не обижается только потому, что Чонгук в стадии своего эмоционального развития как тринадцатилетний ребенок. Подачки ему не нужны.
Раздается звонок, трель побуждает Чимина оторваться от ноутбука и лениво вылезти из своей комнаты. Проходя мимо тумбы, на которой с утра, как мать ушла на работу, лежит сетка апельсинов — она просила отнести их на самый солнечный подоконник, чтобы зрели дальше, Чимин понимает, что совершенно забыл об этом. Звон раздается еще раз. Чимин отрывает взгляд, опомнившись, и открывает дверь.
Хосок.
Хосок улыбается. От этого его лицо приобретает черты ребячества, глаза словно щелки, морщинки собираются у носа и на лбу. Чимин едва справляется с удивлением, когда замечает в руке Хосока ананас. Наверняка купленный на рыночном лотке, без защитной сетки из полиэтилена, у него торчат листья и местами свисает колючая кожура пожухлого темного цвета.
— Ананас? — удивленно спрашивает Чимин. Вопрос вырывается против воли. Хосок пожимает плечами, чуть краснея в щеках.
— А тут то, что заставит тебя раскрыть рот от удивления, — показательно пошевелив пакетом в другой руке, Хосок поджимает губы.
И Чимин вспоминает — удивляется, что помнит Хосок — как в начале сентября говорил что-то про глупости, связанные с ананасом. Пораженный скорее фактом хосоковой памяти, Чимин приоткрывает рот, силясь выдавить слова, хотя без малейшего понятия, что должен говорить после всего того, что он сказал уже.
Глаза панически бегают по лестничной клетке: лампа на этаже не светит, кажется, выбитая, или кто-то ворует их, потому что лампы пропадают с удивительно частой периодичностью, а еще Хосок в этой полутьме какой-то эфемерный, тонкий, состоящий только из фальшивых улыбок и осколков хрусталя, которые оставил после себя Чимин. Мол, сам разбирайся. Едва задумываясь, какое голое пепелище на километры вперед бросит после себя.
— Я решил, что мы давно не пили вместе пива, так что, — в доказательство Хосок трясет пакетом с бьющимися друг о друга бутылками.
— Обычно о таком предупреждают заранее.
— Ставлю все фишки на твое «да».
Чимин хмыкает, переминаясь с ноги на ногу.
— Вообще-то это называется «ставить перед фактом».
— Имеешь что-то против?
— Охуел?
Хосок смеется, но его голос больше напоминает надрыв, с запекшейся кровью и невысказанными проклятиями, резко начинается и также резко обрывается. Чимину, глядя на друга, опаляет стыдом кончики ушей. За все прошедшие дни он так и не набирается смелости обернуться назад и посмотреть, что натворил с их маленьким удобным мирком на троих. Может быть, стоило. Чтобы осознать, как несколько до дури простых слов причиняют боли и страданий больше, чем самые завитые эпитетами и метафорами речи. Когда с Чонгуком все начало понемногу налаживаться, Чимин перестал искать взглядом Хосока — тот был в университете, но редко попадался на глаза сам, а Чимин больше не искал. Юнги так и не пишет даже одного сообщения. Негласно заняв позицию Хосока, он обрывает все концы с полпинка.
Чимин не понимает, радоваться ему или злиться. Что чувствовать по этому поводу.
Они притираются на кухню в том неловком молчании, которое свойственно старым знакомым, некогда расставшимся на плохой ноте и впоследствии случайно встретившимся у прилавков волмарта спустя лет так пять — разговор не идет, хотя давно отболело, а перебрасываться поверхностными фразами почти как потерять уважение даже к тому, что еще было отклеймированно в памяти хорошим. Хосок откупоривает пиво с оглушающим чпоком, Чимин судорожно прочищает горло, хрипит, что-то встает поперек, и переходит в кашель.
— Ну как там твоя жизнь? Раз не загнулся, — Хосок хоть и улыбается снова, но совсем не радостно.
Он выглядит осунувшимся, местами грустным, даже когда тянет губы вверх. Больше всего поражает мысль, что между ними прошло не пять лет, а два с половиной месяца.
— Как гондон, который старательно пытаются натянуть на арбуз, — выходит едва ли смешно. Чимин делает глоток из своего стакана, слизывая пенку. Начинает крутить кольцо, то едва ли не брякается на стол. Хосок даже открывает рот, метя сказать нечто гадкое и едкое, но Чимин качает головой. — Вообще-то я тут пытаюсь извиниться, так что заткнись.
— Тогда тебе надо стараться чуточку лучше. В извинения, знаешь ли, входят такие слова, как «прости» и «меня», может быть еще «я был неправ», но это уже на тот случай, если решишь расщедриться, в целом мне хватит и первых двух, я неприхотливый, — Хосок тоже отпивает. Чуть морщится, продолжая говорить: — А вообще, лучше сказать уже гребаное «извини, Хосок, я тупая пусанская засранка-истеричка, которая все-таки отобрала у тебя звание королевы драмы, а потом бросила разгребать все, что заварила». Как тебе идея? На мой вкус идеальная.
Чимин давится пивом, газированное бьет по носу, вода идет не в то горло, он начинает громко кашлять, старательно зажимая себе рот, и несколько раз бьет кулаком по груди, прочищаясь. Внутри все тянет густым облегчением. Вместо того, чтобы снести все происшествия лбом и гордой физиономией, Чимин морщится, как будто сейчас заплачет, и краснеет — с того, как усердно кашлял и как стыдно смотреть Хосоку в глаза. Эмоциональная устойчивость за эти месяцы вообще опускается едва ли не ниже плинтуса. Размазывая ладонью по подбородку все горькое пиво, Чимин думает, как эта осень — сырая, холодная, будто и не было солнечного августа, самая неприятная во всей его жизни — сделала с его авитаминозной распланированной жизнью невозможное. Заставила проснуться.
— Одного «извини, я мудила» тебе будет достаточно?
Хосок выдыхает, как бы облегченно, дергает плечами — прощен. Наконец. Без дураков.
— Я слишком отходчивый, для чего-то большего, но ты как минимум два раза платишь нам за примирительное пиво, — смеется. На щеках от улыбки сияют ямочки. — А вот перед Тэхеном тебе лучше извиниться по нормальному. Он хороший и не заслужил.
Хосок хоть и с кровью, но про остальное умалчивает. Как и всегда, он избегает говорить про больное напрямую и тем более делиться своими мыслями, если эти мысли в первую очередь причиняют дискомфорт ему самому. Чимин знает, как легко Хосок падает из одного притворства в другое, боясь обременять других своей непосильной ношей, и хочет встряхнуть его, сильно, за шкирку, и заорать, что лучше бы орал на него Хосок — ратуя за справедливость. Но Хосок, наверное, и правда слишком отходчивый для этого. Хотя за такое вообще принято не прощать.
— Во-первых, меня поперли с подработки и пока не найду новую, у меня бюджет только на сигареты, — и на автобус до Чонгука, но про это Чимин не добавляет. Хосок громко заявляет, что ему откровенно все равно на отягощающие обстоятельства, и они опять смеются, хлюпая пивом в рифленых стаканах. — Во-вторых, я и сам собирался. Перед тобой, Тэхеном и Юнги-хеном.
— Долговато собирался, Чимин.
Кивок. Ненадолго опускается молчание, как бы давая время подумать о своем. Их мысли находят пересечение в одной точке — эта осень паршивая и мерзкая, но, кажется, в этой липкой гадости они разлепили глаза и наконец-то начали по-настоящему жить. Каждый по своим причинам.
— Отсрочил себе времени до нового года, все думал, знаешь, переболит, запылится, не будет ругани — приду, покаюсь. А потом становилось сложнее и сложнее просто набрать единственное сообщение. Юнги вообще не сказал мне ни слова — как так можно? Обрубил все, даже не слушая.
По стеклу шуршит ветер. Тюли, навешанные на кухне, с продырявленной от окурка дырой, едва колышутся. Маленькая, но такая всеобъемлющая, она напоминает о былых временах. С шумом работает вытяжка.
— Справедливости ради, если бы ты пришел к нему, он бы выслушал. И вини меня, а не его. Я нажаловался, наорался, все же поступил ты по-мудачески, даже не спорь. Он спросил — что ты хочешь, чтобы я сделал. Ну я и ляпнул — игнорируй.
Чимин уныло отворачивается к окну, находит взглядом ту прокуренную дырку. На душе становится тепло, как если бы все наладилось взмахом волшебной палочки.
— Даже не собирался спорить. Поступил как мудак. Расплачиваюсь как мудак. Юнги вообще сложно заставить что-то сделать, так что, если он взялся меня обрубить, значит считал, что поступает верно. Я не виню его за это, — Хосок вяло кивает головой. Немного погодя, Чимин переводит взгляд на него, прямо в глаза. — Расскажи мне, что между вами происходило. Иначе нечего не получится.
Хосок впервые рассказывает все с самого начала. Тогда им стукнуло по семнадцать. Ведь Чимин знал, что Хосок любит Юнги, а Юнги любит Хосока, но они никогда об этом не говорили. Бывало только по пьяни, а потом притворялись, что никто и ничего — это не считается. Они не разговаривали об этой простой истине, потому что сказать, значит обречь слова на вес — и так не принято. И как бы Чимину не было интересно, он никогда не спрашивал — столько лет, ужас, — потому что, если спросит, тогда эти два разбитых сердца — реальность, а никто из них не хочет ее такой принимать.
Хосок говорит про их семнадцать, и восемнадцать Юнги. То самое прекрасное время, которым они дышали последующие годы. И разбили сердце не ему, а он — Юнги. Потому что Юнги признался за несколько дней до их с Чимином выпускного, просто сказав «я в тебя давно и по серьезному». Это отчаянно похоже на Юнги — человека, резавшего правду даже в мелочах, если его беспокоило. Он дал диск. На том диске была записана композиция, сыгранная на фортепиано и замиксованная с битом. Чимину разом становится сладко и липко, паскудно, ведь значит у Юнги получилось исполнить свою мечту. Но Хосок перестал танцевать немного раньше этого.
Хосок не сказал «нет».
Юнги — это сложно, с кровью и болью, с Юнги никогда не будет просто, Юнги — это творчество, про которое так хотелось ему забыть и выкинуть из головы. Но Хосок в свою юность отдавался любви с безумием, какое бывает только у подростков — либо так, либо никак. Успокаивал себя, у Юнги это все ветрено, посюсюкается с ним и пойдет дальше, они же столько лет друзья; ведь Юнги — творчество, а творчество не бывает приземленным. Хосок любил так, что ему было страшно разбивать себе сердце, веря в истинное, когда издалека — это эфемерно и красиво, всегда с неумирающей надеждой, когда попробовал и не получилось — разбивает даже самый верный Рубикон.
Но Хосок так любил.
Хосоку так хотелось верить в свои семнадцать, что он будет счастливым.
Хосок стирается окончательно тогда, когда Юнги начинает говорить про съемную квартиру, про какую-то студию в Намсандоне, про новых знакомых — в его линии судьбы нет ни университета, ни Хосока. Только планы на лучшее: музыка, музыка, музыка. Как-то он даже приводит в этот подвал, названный студией звукозаписи, Хосока с Чимином, показывает и рассказывает про оборудование и то, как здесь будет твориться история — верит, конечно, они тоже в него верят — нельзя не.
Хосок говорит Юнги «нет» и они остаются друзьями. Это потом выясняется, что с музыкой у Юнги как-то не ладится, он пишет много и красиво, продает за копейки, потом едва скапливает достаточно, чтобы купить себе бывшее в употреблении оборудование на дом и больше не появляться в той студии в подвале Намсандона. Иногда свои особо удачные работы Юнги дает послушать друзьями. У Хосока перманентно от каждой разбивается сердце, он слушает написанный Юнги бит и давится своим «а ты чего ожидал, полудурок». И в итоге они вообще ни про что не говорят. Это становится их общим негласным правилом.
Чимин знает — Юнги всегда любил Хосока, потому, что Хосок-Хосок-Хосок у него на заезженной пластинке звучит лучше, чем любая из сочиненных композиций.
— А сейчас что? — завтра вставать на первую пару, вспоминает Чимин, после третей бутылки пива совсем не весело.
Они идут курить на лестничную клетку, в этой поглощающей темноте холодно и сыро, окно на кухне приходится открыть — мама будет меньше ворчать. Встав рука к руке, дымят в никуда. Молчание теплится, но в этот раз оно уже не давящее — спокойное. Чимин так затягивается, что едва не разжевывает кончик сигареты зубами. Хосока чуть погодя отвечает бодро, в какой-то мере оптимистично, но за столько лет дружбы Чимин понимает природу хосочьего нутра — он боится, пусть и не выказывает это напрямую. Страх идет от причины шанса, последнего шанса, дарованного судьбой.
— Когда ты отвалился, мы остались вдвоем — иногда говорили, иногда молчали. С ним вообще удобно молчать, ты же знаешь. Я как-то осмелел, не знаю, рыпнулся сказать ему, что давно уже надо было. Он ответил, что подумает над моим запоздалым предложением, — Хосок делает долгую затяжку, сигарета между его губ издает задушенный звук угасающей табачной бумаги. Треск похож на тот, с каким бы жарились мозги в микроволновой печи. — Мы с Тэхеном расстались. Сюрприз. Спасибо тебе что ли сказать, даже не знаю. Отвадил от меня положительного человека. Сам бы я его вряд ли кинул — он прекрасен, а я малодушен. Или все же по делу тогда разукрасил? Потому что Тэхен не захотел оставаться со мной друзьями. Сказал, у него слишком болит, чтобы постоянно видеть меня.
Укол вины пронзает сознание Чимина. То, что так долго Чимин отрицал — доброту Тэхена как человека — подтверждает Хосок, оставшийся один. Ужас статикой.
— По делу, — соглашается он. Минутой погодя они заплетаются обратно в квартиру, уличная дверь оказывается закрыта с громким тарахтением. — Можешь даже еще раз, если очень хочется. Правило бойцовского клуба — я никогда не скажу об этом бойцовском клубе.
Жертвенность, видите ли. Хосок пародирует несколько реплик Тайлера Дердена, но с его манерой веселить даже буквы в словах это скорее похоже на выступления стенд-ап комика. Они смеются, пьют, едва ли тянутся обсуждать тяжелое. Типичное человеческое поведение: когда рядом с тобой падает дерево, ты не рвешься узнать, почему оно упало, а благодаришь бога, что не на тебя. Бьешься головой — живой! Так и они — не вороша причины снова оказываются вместе.
На закуску они жуют печеньки и хлебцы с брусникой и злаками, редко переходят на личности, рассказывают общее — учеба, сессия, работа. Когда в голову ударяет достаточно, Чимин достает сотовый, наводит камеру на Хосока и включает запись видео. Хосок недоуменно хлопает глазками. Залпом допивая в стакане пиво, он машет в объектив раскрытой ладошкой, изображая приветствие.
— Представляю вам лот под названием Чон Хосок, он страдает клиническим долбаебизмом, это, к сожалению, не лечится, но у него есть положительные стороны, — приближая камеру, Чимин откровенно стебется с происходящего. — Его улыбка вызывает необратимое привыкание, сравнил бы с наркотиками, но это душно и не за ЗОЖ. Он может светить ночью вместо лампочки и экономить вам деньги за электричество. А еще лот имеет привычку тупо шутить, так обычно шутят в передачах по кабельному в будний день вечера, когда крутят шоу для контингента пенсионного возраста. То есть редко удачно, плюс ко всему смеется громко, удушливо, как лошадь, но это заразительно и мило, если приглядеться. Так что предлагаю сжальтесь над ним, — Хосок фыркает и кривляется на камеру все это время, изображая то пантомиму, то умалишенного. В какой-то момент начинает показывать парад разнообразных видов эгье и сердечек. Чимин делает вид, что сейчас блеванет. — Гордый носитель званий года «лучший друг» и «ссыкло», — ударяя по ляжке Чимина от смеха, Хосок чуть не выбивает телефон у того из рук. Чимин переворачивает камеру на себя, улыбается до глаз-щелочек. — Лот Чон Хосок продается забесплатно только одному человеку. Тебе, хен.
Выключает. Хосок давится слезами от смеха, стучит ладонью по столу, наверняка селезенка болит от усердия смеяться дальше.
— Только не отправляй ему, — сквозь удушье умоляет он.
Подтирая под глазами выступившие слезы, Чимин гордо отвечает:
— Уже.
Все будет хорошо. Он добавляет после видео «не будь говном, хен» и закрывает диалог. Все будет лучше, чем вчера. Они счастливы. Счастливы и свободны. Оказывается, Чимин исполнил свою мечту. Он нашел свой собственный оттенок счастья. Оно оказалось не эфемерным, а вполне приближенным. Чимин без дураков знает, как оно звучит.
— Я тебя ненавижу.
— Я тебя тоже. И что там в пакете, которое заставит меня непомерно удивиться?
Хосок достает коробку. На это движение в ней все отзывается тряской и сдавленным грохотом. На обложке нарисован мультяшный старичок во фраке с цилиндром и тростью, а под губой у него роскошны белые усы.
— Это «монополия». Ничто так не заставляет людей подружиться снова, как игра в настолку.
Проходит еще немного времени. Четыре дня, может больше. Чимин знакомит Чонгука с друзьями. Сначала неловко, но за всеми своими недостатками Чонгук действительно хороший, чтобы его не любить. Это становится понятно, когда Хосок срастается с ним в непонятное нечто, схожее с симбиозом. Юнги ревнует, но не признает, спрашивает только с каким-то задавленным любопытством — ты с ним встречаешься? Чимин отвечает «нет», на что Юнги скептически изгибает бровь. Говорит — а Чонгук знает об этом уверенном «нет»? Не посвящая своих друзей во все детали чонгуковой болезни, Чимин ничего не отвечает на выпад Юнги, оставляя недосказанность висеть между ними до того времени, как Чонгук сам захочет признаться во всем. Чимин только смотрит — на Чонгука, на его улыбку, на его квартиру, которая стала яркой, стоило только приложить усилия, и как Хосок тискает его, эмпат хренов, и как находит все точки соприкосновения за полчаса.
Выясняется, что Чонгук тоже раньше танцевал, и Хосок загорается этой идеей, что надо снова. Вместе — не страшно.
Юнги, в отличие от Хосока, сходится с людьми долго и болезненно, он называет Чонгука мелким, иногда дурачком, когда Чонгука вновь притаскивают к нему позависать — в своей пофигичстичной манере куксится, потом как-то устает, наверное. После долгих уговоров дает послушать свои треки. Чонгук каждый раз говорит «это офигенно, хен, хочу так же», и Юнги просто не может его не любить.
Чонгук ревнует Чимина к остальным — это видно, Юнги молчаливо считает это неразделенной любовью, но Чимин знает, почему. Знает, отчего. Чонгуку не надо называть это словами, придумывать названия, Чимин понимает — и принимает его таким, какой он есть. Вытащив из Чонгука человека, настоящего, живого человека, уже имело свою цену, и нужно время ассимилироваться к моменту дружбы не за что-то, а вопреки. И неважно, кто спас, а кто виноват. Хотя они не говорят про это — наверное, думает Чимин, потому что время еще не пришло.
Тридцатого декабря они вчетвером собираются в «Нобу» поужинать, заказывают всяко лабудени, Чонгук фотографирует блюда на память. Чимин фотографирует их — счастливых в этой «новой эпохе». Юнги улыбается, у него видны десна, когда улыбка настоящая. Он приобнимет Хосока за плечи. Чонгук довольный. У него румянятся щеки и блестят глаза. Если бы Чимина попросили показать здорового человека, без зазрения совести он бы указал на сидящего по левую сторону Чонгука.
— Ты серьезно на счет второй вышки? — спрашивает Юнги.
Чимин кивает, пожимая плечами, как бы говоря — да, но я над этим не властен. Так решила судьба. Заканчивая в предстоящем году международные отношения, Чимин собирается отказаться от практики заграницей и пойти на второе высшее — психфак. Долго думая над причиной собственных возродившихся из пепла чувств, Чимин в рефлексии препарировал свое отношение к Чонгуку — все и ничто сразу, цветы в легких, убивающие, сгубившие его конструкт — и понял, что помогло ему на самом деле. Жизнь Чимина не бесцельная, когда она направлена на помощь другим людям, пусть и не в альтруистической манере, роль которой обычно берут на себя врачи. Его жизнь имеет смысл, если по земле будут ходить души, которые вылечились благодаря его помощи.
— Мы общаемся с конченным человеком, — важно заключает Хосок.
Юнги кивает ему, как бы соглашаясь с данностью.
Тогда Чимин смотрит на Чонгука. Тот опирается на него своим плечом, развалившись на диване после плотного ужина, лениво дожевывает кусок красного бархата, и все существо Чимина захватывает самая тупая гордость, что он смог. Уверенность в том, что именно он помог Чонгуку придает фантомной фундаментальности в предстоящем решении.
— Я прошаренный, за образованием будущее.
Хосок прыскает в кулак. Все они сейчас выглядят умиротворенно, думает Чимин, и этот момент дарит небывалую легкость.
— Говорит тот, кто просрал половину своей практики за четыре года.
Надежда, что все наладится, двигала Чимином так сильно, что он взял и смог. В этом нет никакого запретного таинства или романтизации, поэтика мертва — спроси любого трезвого. Факт, которым так гордится Чимин, был преступно прост — по земле уже ходит один человек, который выбрался из своего темного королевства благодаря ему, и Чимин чувствует себя самым нужным из-за этого.
Чимин ненавидит психологию. Бред, но он пойдет получать второе образование, чтобы стать психологом.
Чимин смотрит на Чонгука. В этом правда нет ничего такого. Чонгук выглядит здоровым. Он весел и счастлив и совсем-совсем не одинокий. Вот как получается. Жизнь Чимина обрела свою цель на своем десятом адовом круге и в этом нет никакой загадки.
К позднему вечеру они расходятся в разные стороны, завтра праздник, надо отоспаться, чтобы хорошо встретить предстоящее новое начало. Чимин и Чонгук провожают взглядами удаляющихся в противоположном положении от них Юнги и Хосока. Соприкасаясь плечами, они наверняка тихо обсуждают что-то свое. И вот тогда Чонгук поднимает на Чимина блестящие карие глаза, и Чимин читает в них целую бурю эмоций.
— Такого я не ожидал, — признается он.
Чимин молчит. Закутавшись чуть сильнее, они неспешно бредут к остановке. Руки покалывает от мороза, так что приходится прятать их в карманах модной куртки. Ночь приносит с собой прохладу, откуда-то с высоты тянет стойким пронизывающим ветерком.
— Думаешь, я нравлюсь им? — спрашивает Чонгук. — Людям.
Чимин вздыхает. Больше всего на свете ему хочется, чтобы в голове Чонгука перестали рождаться столь кощунственные по отношению к самому себе и необоснованные вопросы.
— Ты нравишься им, потому что ты — это ты. Даже если меня нет рядом.
Во взгляде, обращенном на Чимина, мелькает разочарование, но, похоже, Чонгук быстро понимает: так будет правильно. Тишина вновь опускается на них, осекая все попытки завязать разговор. В какой-то момент Чонгук начинает улыбаться, немного ленно и нежно, как бы самому себе, меря взглядом размеренные шаги по тротуару. Чимин замечает это лишь потому, что сам следит за Чонгуком.
Тогда Чонгук останавливается, дергая Чимина за рукав. Лица им заливает светлый блеск фонарей, лампы которых на центральных улицах были белыми, а не желтыми.
— Чимин… — говорит он. И взгляд у него совсем нечитаемый, немного страшно, стая мурашек проносится по рукам до самых ключиц.
Все еще лениво улыбаясь, Чонгук, оборачиваясь к Чимину всем телом, кладет к его щеке мягкую и теплую ладонь. Затем, подавшись вперед и чуть наклонившись из-за разницы в росте, не моргая, нежно целует, приложившись сухими губами. Только жмурится. Чимин не успевает ничего почувствовать, кроме собственного ухнувшего вниз сердца.
— Спасибо.
Чонгука заливает красными пятнами. Немного помявшись друг напротив друга, они опять шагают к остановке. Шире в плечах и больше в росте, Чонгук выглядит смешным с красными ушами, засвеченными яркими лучами фонарей. Чимин понимает, что за столько времени не уверен, что знает его хотя бы на «хорошо», но тогда, в самом начале, ему удалось разглядеть под всем слоем напускного безразличия столько боли, что и сейчас он — шальная мысль, заполонившая сознание — сможет. Узнать настоящего Чонгука.
Ведь в настоящего Чонгука Чимин запросто может влюбиться.
— За что?
Чонгук пожимает плечами. Берет его за руку, шагает дальше. Словно бы не отпускает.
— Не знаю. За все.
Это мелодия их общего счастья. Оно звучит как обещание, которое хочется выполнить, двумя голосами — почти в унисон. В этом маленьком и коротком «все» слишком много того, что невозможно перечислить или выразить словами, вырвать из контекста или объяснить человеку, который не был знаком с их историями. И Чонгук говорит самое простое в своем понимании «спасибо», потому что хочет, чтобы Чимин знал — это была помощь, Чонгук осознает ее вес. Они молчат. Уютное, оно дарит мгновение спокойствия в вечной гонке быть правильной единицей общества и соответствовать стандартам. В моменте, когда тебя полностью принимают. Чимин чуть сжимает руку, показывая, что не хочет вырваться. В тишине рефрен одиночества на их двоих, на два их сердца — до самой, мать его, смерти. До самых недосягаемых звезд.
Ведь в настоящего Чонгука, из улыбок, танцев, ребячества, всего плохого и хорошего, Чимин бы очень хотел. Узнать, каково это — любить Чонгука.
Ветер сбивает пряди в кучу, когда Чимин запрокидывает голову. Шпили мегаполиса осанятся над ним, перекрывая вид, и только маленький клочок живого неба засыпан настоящими звездами — их почти не видно из-за света города, если не приглядываться. В высоте задаются снежинки. Мороз кусает за щеки и нос, Чонгук тоже запрокидывает голову, чтобы посмотреть на смоль ночи. Непадающие звезды. Говорят, они все слышат. Даже если не падают.
Чимин не загадывает желание. Вот так. Улыбаясь, он сжимает руку Чонгука в своей, мерно продолжая идти вперед.
Его желание уже исполнилось. Чимин счастлив.