и я, стало быть, не задумался тогда, что ты станешь для меня тем, без кого я не смогу видеть себя. пожалуйста, не покидай меня.
2022. сожжённые письма, s, самым тёплым летом и смертельно холодной зимой.
треклятая заурядность.
— Ну и что же мы будем с этим делать? Неоновые огни освещают полутёмное дымное помещение, насквозь переполненное людьми. Они заполняют пропитанные грехом гигантские залы, толпятся вокруг артистов, поднимают гвалт, заглушая музыку, сходят с ума и сливаются в единственном, что объединяет тысячи пленников дьявольского соблазна. Безнадёжное одиночество. Оно, проникающее сквозь сигаретный дым, наполняет лёгкие, выбираясь наружу благодаря естественным выдохам. Щемящее чувство укрепляется в подобных заведениях слишком быстро, чтобы успевать давать себе отчёт о пережитых эмоциях. Именно это и служит главной причиной неимоверного желания задохнуться здесь и сейчас. К этому стремится каждый, ведь жизнь за пределами ограниченного пространства, по большей части, оставляет шрамы. Царапает, рассекает, проливает алую кровь и ставит миловидную подпись на душе ей же. Своеобразный документ меры повреждённости. Ничего не остаётся, кроме того как попросту смириться. Так шумно, что не слышишь собственные мысли. Враньё, потому что люди привыкли, а в отравленных раздумьях легко так же примирительно раствориться. — Ну и что же мы будем с этим делать? Верещи, сорви голос, раздери глотку до обгорелых костей, отыгрывая на трахее, словно на ветхой скрипке. Старайся сколько влезет, пока заштопанные раны не вскроются, заменяя зарубцевавшуюся боль — свежайшей. А безудержные думы всё равно окажутся громче. Хёнджин прикрывает глаза, крушится на обшитый кожей диван и выдыхает бесчисленность сигаретного дыма. Внезапная головная боль отражается извилистой трещиной, делящейся на части. С каждой прожитой секундой дробящееся сознание образовывает новые осколки: звенящие, кривые и ледяные. Хёнджин мотает головой в неясном жесте в попытках избавиться от режущей боли. Испачканное в крови битое стекло осыпается на пол. Кто-то вскрикивает. Глаза неохотно открываются, блестят алым, сощуриваются в попытках сфокусироваться на возбужденной толпе. Бесполезно. — Надо же, услышал, — это Минхо. Пребывает в неясной части пространства, однако определенно где-то. Кажется, неподалёку. — Мне пришлось разбить стакан, чтобы привести тебя в сознание. Поблагодари, что не о твою затуманенную голову. Компенсацию будешь выплачивать сам. Эй, ты слышишь меня? В плечо ощутимо ударяют. Хёнджин кривится, обречённо стонет, но приподнимает веки, встретившись с немигающим взглядом. Пустым, вообще-то. Мечась меж двух огней, эти глаза неоспоримо знаменовали бы трагичную смерть. — Надо же, каково великодушие, — хрипит Хёнджин и, что удивительно, приподнимается. — Я в состоянии, так что мог просто позвать. Минхо вздыхает, складывает руки на груди, тупо моргает несколько вечностей и падает рядом. От поверженного бойца отдаёт пьяным куражом, безобидным флиртом и убийственной серьёзностью. Если бы он был коктейлем, то невозмутимым и с абсентом. Растафарай. Крепкий, травяной, горький, с двумя миллилитрами сахарного сиропа. — Если бы ты был в состоянии, то не шлялся бы по клубам битый месяц, — возражает Минхо. Хёнджин смеётся и откидывает голову на спинку дивана. Следит за неоновой подвеской, пересчитывает прожекторы и прокусывает губу. Очередное кровопролитие за чёртов вечер. — Если битый, то за дело, — спокойно добавляет он. — Ты невыносим. — Так не выноси, иначе зачем мне ноги? Фиолетовые — от цветастых огней — хмурые тучи моментально сгущаются над головами. Холодеет. Минхо влил в себя пол бара, духовно разгромил приличную составляющую клуба, физически лишил жизни стакан с недопитым виски и чуть было не потрахался в кабинке туалета, продолжая мрачнеть настолько искусно, что любому живому существу ничего не стоит забыть собственное имя, встретившись с аспидским взглядом. Хёнджин же в состоянии вызвать интерес в любом самом равнодушном, но на деле не отклеивается от вип-ложе, скрытом на высоте от взора простых смертных. Он лениво поглядывает на толпу, считая неодобрительные вздохи временами мелькающего друга. Дилемма. — В этом-то и проблема, Хёнджин, — надломленно начинает Минхо. — Ноги тебе для того, чтобы поднять свой упругий зад с этого дивана, нахуяриться до беспамятства, забыв хотя бы на время обо всём, что разъедает который месяц, и обессилеть, будучи не в состоянии этими самыми ногами передвигать. Но ты дохнешь здесь, — он специально выдяет каждое слово, тыча по гладкой поверхности дивана указательным пальцем. — Слушай, я могу эту тахту и сжечь. Ты в любом случае всё оплатишь, не взглянув на чек. Как тебе такая перспектива, м? Минхо прав во всём. И Хёнджин правда соглашается с каждым произнесённым словом, поэтому спокойно отвечает: — Если и обращать всё в пепел, то исключительно разом со мной. Хван Хёнджин неисправим. Хван Хёнджин — грозовая буря, едкий кофе, болезненная привязанность, алые следы от укусов у шеи, магнитофонная плёнка, ледяные (обернутые прозрачным слоем кожи) кости, выцветшая фотография, фонтанирующая страсть, милосердное безразличие, сгнившая сигарета, обшарпанный жакет, маревый переулок и, будь он проклят, грифельный след на белоснежной бумаге. Треклятый карандашный грифель. Отточить бы ржавым лезвием и воткнуть в сонную артерию. Хёнджин в своем обличии неестественно спокоен. Хёнджин исконно непомерно зол. В нём это просто есть. Сложно отыскать столько скопившегося отвращения в единственной душе, но и та вывернута наизнанку, разодрана до тошнотворно-счастливого и видоизменена. В ней ни капли обреченной идилличности. Только разъедающий гнев, спрятанный под неоновым куполом. Фонари, зеркальные шары, разноцветные ленты, блестяще-звенящие украшения. О, святая Несусветица, коли бы ты на простительную секунду смиловалась, спустившись с небес на землю и, вместо скребущей кошками головной боли, подарила лечебный поцелуй в лоб, возможно, было бы чуточку легче. Кажется, было бы легче. — Как знаешь, — подытоживает Минхо. — Ты ненавидишь всё это. Я знаю. Мне стоило попытаться, по крайней мере. Ты ведь осознаёшь, что все твои попытки отчаянны? Абсолютное безразличие. Хёнджин хмурит брови кровожадней обычного, стискивает зубы и держится на волоске от того, чтобы не раскрошить их в белый порошок и втянуть дорожку. Злится слишком очевидно. Он на дух не переносит предложения помощи, советы и долбанные очевидности. И если Минхо убивает взглядом, то Хёнджин — глазами. Почерневшими, колючими, с зазубренными шипами. Внезапно захотелось их выцарапать и залить кофейным ликёром. Прошла всего секунда. В этих глазах скопившаяся боль, усталость, ностальгия и исчерпанная мольба о помощи. Объективно куда проще назвать то, чего в них нет, чем перечислять заселённое и укрепившееся. В этих глазах ни намёка на сказочно-выдуманное пренебрежение. — Пытки, Минхо, — поправляет Хёнджин. — Это отчаянные пытки. — И ты прекрасно об этом осведомлён. — Очевидно. Долбанные очевидности. Если их материализовать, то придушить можно. Каждую. Голыми руками. До ощущения хруста переломанной шеи. Минхо съедает щёку, тупит взгляд и впивается ногтями в ладонь, чтобы ненароком не ударить Хёнджина. Ненависть магически передаётся через воздух и отдаёт сожжённой плотью. Никто из них уже и не помнит, почему злится, но каждый делает это слишком профессионально. По-особенному. Хёнджин поддаётся первым: вскидывает бровь, ухмыляется и сгрызает выкуренную сигарету. Ведь всё-таки, они друзья. Маниакальное омерзение. Хван Хёнджин — чепушный антагонист. Из него искрится враждебность к фальшовой радости, громкой музыке и грязным танцам, веет антипатией к бесполезному забытью, рассыпается человеконенавистничество, а в глазах вместо радужных поблёскиваний — тихая злоба. Он вспыхивает синим огнём, беснуется, расщёлкивает сигаретный фильтр и впопыхах достаёт новую никотиновую палочку, пока ди-джей прокручивает одну и ту же тошнотворную песню. Вот и, чёрт бы его побрал, проклятый параллелизм. — Ты не заводись так, — цокает Минхо. — Тебе сегодня пришлют нового. Мальчик, как мне нашептали, ангел божий. Весь из себя по твоему вкусу. Не норовит залезть в койку, по собственной прихоти, что удивительно, перевязывает глазки и испаряется после обслуживания. То, что тебе нужно, мистер Неприкосновенность. Хёнджин кивает. Даже забывает удивиться собственной реакции. До необычного привычно. Каждый его день обрубается на одном и том же, но старые привычки, по всей видимости, отражаются серебристым отблеском. На этот раз не диско-шар — нечто давно пережитое. Как побрякушка, кажущаяся восхитительной, пока с неё не спадут все пайетки-бусины, и она вновь станет абсолютно обычной. Как былое увлечение, сквозь года становящееся скверно-нелепым. Как вмятины на скомканной бумаге, шрамы от порезов и запоздало-искажённое эхо. Хёнджин приподнимается, уточняя: — Комната? — Тринадцатая. Этажом выше, прямо по проходу и… — Я в курсе, мистер Учтивость. — Точно, — внезапно озаряется Минхо. — Просто прелестно. Ты хоть выпей, — он подзывает официанта и утаскивает с подноса бокал. — Ну? Даже для себя слишком трезв. Не зли меня ещё больше, я тебя как друга прошу. Хёнджин эксцентрично смотрит через плечо, будучи готовым накинуться, как спущенный с цепи бойцовский пёс. Подавляет абсурдный порыв, вспоминая о дрессировке: кривится, захватывает бокал и опустошает евхаристическую чашу . Надо же, великий кудесник в священной игре в поддавки. — Умница. Так бы сразу. Язык испытательно проскальзывает наружу: уста влажные и, исходя из отблеска на мизинце, алые. То ли от крови, то ли от рубинового вина. Багровая жидкость стекает со вспоротых губ, разбиваясь о пол, словно безгрешный астероид, сбитый космическим зондом до столкновения с поверхностью. Металлическое послевкусие сигналит явственным клаксоном. Вот, значит, как. Осмысление подступает с мерзостным скрипом. В ответ на мурчание Минхо Хёнджин предупреждающе рычит: — Бокалы расколоты. Гляди, как бы обошлось без жертв. Минхо показно веселится, извивается шальным котёнком и приподнимается на локтях, издевательски ухмыляясь. Сощуривает бесстыжие глаза, грезясь вкрасться в душу, захлестнуть плоть и раскромсать сознание отточенными до клинообразного когтями. Озарённый огненными мерцаниями, он походит на растущего демонёнка. Безбашенный, фривольный, с плывущей хитринкой. «Как же на удивление чудно́ знать латынь», — невольно протирается в сознании Хёнджина. — Ты выглядишь как вампир, Джинни. Разве вампиров волнуют человеческие жизни? Удивительно чу́дно знать латынь . — Разве что их отсутствие. — Верно. Изумительно. Ночной клуб «Phlébotomie» — эпицентр паранормального кутежа, благоуханный цвет, усопшее покаяние, пункт сборищ загробных мафий и культ поклонения Ли Минхо. Здесь действует одно правило, регулирующее строгий порядок: дозволено всё, пока отец не отточил клыки. Все и каждый знают святую заповедь, передаваемую из уст в уста, потому лишний раз не колыхаются. В позапрошлый раз, говорят, больно подвижного увозили под напев сирен на белоснежной (с бесчисленными пурпурными рубцами — персональными автографами) койке. В прошлый, говорят, увозить было уже некого. Люди свыклись вещать обо всём настолько громогласно и неутомимо, будто кровопролитий было больше двух, а садизм — не свойственная каждому сознанию составляющая, отливающаяся по колбочкам и выдающаяся лично в руки. «Бесчувственность», — говорят они, заглушая извращённую дерзость фирменным коктейлем ночного клуба «Phlébotomie», и ни о чём не догадываются. Надо же. Сколько гнусного лицемерия. Можно вывозить тоннами и кремировать. Минхо подходит к балконным перилам, осматривает толпу нечитаемым взглядом, прищуривается и угасает. В единое мгновение. Будто свеча, горящая беспрерывно с четыре часа, начиная отдавать удушливой гарью. Сдавливает чугунное ограждение. Видно — придушивает. — Тебя ждут, — коротко швыряет он. Хёнджин кивает, бросая взгляд на наручные часы. Больше предложений помощи, советов и долбанных очевидностей он ненавидит только заставлять людей ждать. Полночь. Язык прищёлкивает, из-под губ выбивается громкое цоканье. Задерживается. Полночь в ночном клубе «Phlébotomie» — истинный рассвет. Это время возвращения великих греховных дел, исчезнувших теней и магических ритуалов, момент противостояния захода и восхода Солнца, пугающая неопределённость наряду с долгожданной отчётливостью. Час выявлений потаённого, когда давно захороненное пробивается сквозь освящённую землю, распечатывая могилы, а вожделенное заходит без предупреждающего стука в дверь. Здесь отмирает всякое стеснение, уступая место чистому побуждению. Танцпол опустевает. Пока одни покидают стены заведения, теряясь в кромешных улицах, другие скрываются в замкнутых комнатах клуба. Полночь в ночном клубе «Phlébotomie» — время рассвета приватных танцев. Бесчисленные коридоры заведения напоминают лабиринты. Такие же тревожные ловушки, в которых неверный шаг знаменует тупик. Хёнджин сардонически усмехается, пропуская мысль об этом. Всё-таки, он продолжает ходить по тонкому льду, пренебрегая фактом, что единожды уже был снесён неумолимым течением. Бессмысленная репликация. Походит на заевшую виниловую пластинку, что прокручивается из раза в раз со слетающей с дорожки иглой. Приватные танцы — особенность клуба, где классическое сочетание тайного порока и идейной распущенности сливается с истинным искусством. Здесь нет ни намёка на излюбленную пошлость — лишь только зарождение благородного мастерства. Танцоры обязаны скрывать лицо под чёрной бархатной повязкой, не обмениваясь с клиентом ни единым словом. Полная анонимность — наиважнейшая составляющая, добавляющая только больше маниакальной заинтересованности. Ни одну картинную галерею, вдоволь напичканную мировыми шедеврами, что вызывают неподдельное восхищение у каждого, нельзя сопоставить с живописностью изысканной хореографии. Ритмичные движения податливого тела способны очертить уникальное творение, перенести в иной мир, вынуждая вглядываться в каждый мелодичный взмах, завораживающий своей таинственностью. Вот бледная рука скользит по вытянутому туловищу, обводя его безызъянные контуры, как взгляд окутывает белёсая дымка, музыка приглушается гвалтом в ушах, а сознание скрывается глубоко в собственных недрах, покидая неподвижно разместившуюся на диване тушу. Можно вечность наблюдать за зарождающейся с каждым новым жестом бессмертной тварью, воспоминания о которой навсегда сохранятся в цепкой памяти. Хван Хёнджин помнит многое, но забыть хочет ещё больше. И если бы он мог найти иной способ забыться, на заслуженный час полностью отвлёкшись от всецело пожирающих мыслей, то сейчас не был бы здесь. Не было бы душераздирающих месяцев агонии, сменяющихся самоистязанием, не было бы мстительной озлобленности на всё живое и, самое главное, не было бы кровавых следов на когда-то связанных алыми нитями запястий. И если бы он мог найти иной способ забыться, то сейчас бы не переступил порог комнаты с сияющей табличкой «№13». Бренчит щеколда. В нос ударяет опьяняющий аромат роз. Комната насквозь переполнена дымом цветистых благовоний, заставляющих сощурить глаза. Единственный источник света — одинокий настенный торшер посреди висящих в массивных рамах картинах. Обитый алым бархатом полукруглый диван идеально вычищен, на расположенном впереди небольшом столике учтиво подготовлена бутылка красного вина с двумя пустыми бокалами. Аристократично, но не слишком пёстро. Безупречно. Веет бурлящей кровью, необъяснимым волнением и смутной ностальгией. Взгляд впивается в задёрнутые массивные шторы, брови невольно сводятся к переносице кривой дугой, глядя на наручные часы. Двенадцать ноль шесть. Хёнджин повидал с избыток всевозможных танцоров, и каждый из них знал непоколебимый закон: обслуживающий персонал не заставляет ждать клиента. На личном опыте он знал только одно исключение из всех правил, которому покорно прощалось всякое прегрешение. Его персональная навязчивая мания, что могла запросто отражаться в зеркале замест собственного отражения. Немыслимо. Стоит напряжённому телу обрушиться на тахту, как свет, словно по щелчку пальцев, выключается, сменяясь мягкой подсветкой у механически раскрывающихся штор. Внезапное воодушевление разгоняет кровь. Загоняет в угол, прирастает с ножичком, упёршимся в трахею. Внешнее спокойствие — доведённое до идеала притворство. Пагубная привычка, скрывающая подземные пожарища, что разрастаются столь же быстро, сколь угасает последняя спичка. И если человечество склонно к фальши в стойком виде, то Хван Хёнджин — первый лжец в ледяной выдержке. Хватает секунды, чтобы узнать смазанные в сизом дыму очертания силуэта в нескольких метрах перед собой. Глаза перевязаны шёлковой лентой. Серебристые волосы спадают на лицо, припрятывая ангельскую утончённость. Пухлые губы поблескивают в багровом свету. Приковывают завороженный взгляд сердитыми цепями. Местами прозрачная рубашка искусно облегает тело, оголяя стройную талию. Верхние пуговицы очаровательно расстёгнуты. Оставшиеся — беспокойные — болтаются на последнем издыхании, грозясь выскользнуть из распяленного отверстия при любом невольном вздохе. Шею обволакивает блестящая цепочка. На тонком запястье позвякивает гранатовая леска-браслет. Кожаные брюки безупречно обтягивают бёдра, удерживая фокус вспыхнувших рубиновым пламенем зрачков. Ровно секунда, и накатывает уродливое осмысление тщетности попыток высвободиться из сдавливающих шею оков прошлого. Хёнджин узнает его везде, почувствует с выколотыми глазами, ощутит нахождение за спиной, подхватит каждый приглушённый выдох, распознав из сотни чужих, и откликнется на любое ухищрение. Ведь прожитое всегда будет вышагивать в двух шагах спереди, держа в руках извилистую стальную гусеницу. Послушная фаянсовая кукла. Хёнджин ведь прямо сейчас мог бы встать и уйти, безвозвратно запечатав далёкие воспоминания в персональный сейф, и похоронить в кои-то веки начинающие увядать чувства, которые он почти разбил, если бы не изрезался раскалёнными осколками. Если бы не лгал самому себе, потому что так подобает правилам, а рациональное мышление — не центральная составляющая его жизни. Однако обман, всё ж таки, — примитивная компонента жизни. Он пускает свои глубинные корни везде, где существует подобие святой правды, обволакивает ветвями, прорастает там, где мы не подозреваем, и остаётся бессмертным грязным отпечатком. С воткнутым в спину ножом легко смириться, но только попробуйте беспрекословно поверить в собственно сочинённую сказку о том, что стоять на коленях, проливая отцветающую кровь — правильно. Прикуси язык, иссохни, словно брошенный на подоконнике цветок, что восторгал красотой до тех пор, пока не лишился ярких красок, и вечность молись. О том, что спохватятся — и вспомнят до того, как будет уже нечего спасать. Хёнджин всегда спасал себя сам от подводных камней, но добровольно припадал в клешни к погибели. Воочию подобающий соперник для того, кто азартен до вальсирующих в зеницах чёртиков. Виниловый проигрыватель воспроизводит первые секунды раскручивающейся пластинки, и сердце пропускает первый режущий удар. Можно поклясться, что оно обнажило заржавевшие шипы, с кончиков которых продолжает покапывать жгучий яд. Он нестерпимо медленно выжигает стенки органов, отзывается звенящей болью, перевязывает лёгкие подкожными венами, перекрывая доступ к кислороду. Превращает мгновенье назад наполненное жизнью тело в застывший сгусток. Без малого античная статуя. Хёнджин неотрывно смотрит на юношу, сделавшего несколько шагов в его сторону, и в одночасье забывает обо всём. Нет больше щемящей боли, нет вязких воспоминаний, нет лихорадочного трепета и притворного удивления. Перестаёт существовать классификация на «плохо» и «хорошо», смазывается чёрное и белое, образуя оттенки таинственно-серого, а границы правильности уничтожаются в поставленных движениях. Он безупречен в каждом воздушном действии. Его тело идеально аккомпанирует знакомой мелодии, сплетаясь с ней в неделимом багровом сгустке. Запёкшаяся кровь. В каждом монотонном жесте — тонны хладнокровного спокойствия. Ему безразличны разъедающие взгляды, которые можно прочувствовать даже с перевязанными глазами, не волнуют чужие несбыточные мечты. Глубоко плевать, перед кем обнажать стать. Он просто делает то, что способно воскресить из мёртвых, реставрировать, словно многовековую гравюру, и получает деньги за собственное спасение. Необязательно выкладываться даже наполовину, но он делает в разы больше, чем на допустимый максимум. Ведь ничто не сопоставимо со сбитым дыханием, падением с ног от усталости, кружащейся головой, переломанными от гулко отбивающего сердца рёбрами и нарастающим адреналином. Ему вовсе не нужно, чтобы его постарались понять. Проанализировать, расшифровать скрытое в хранящей тайну хореографии. Достаточно того, что он знает её сам, а принципы не позволят подпустить к себе ближе. Куда проще всё отрицать, солгать, сочинив новую историю, нежели принять отягощающую правду. Но Хёнджин видит всё. Он видит, сколько боли спрятано за каждым отточенным взмахом, сопутствующим разрезающим воздух движениям. От его внимания не уходит ни одно немногочисленное увлажнение пересохших губ, ни один еле слышный выдох и единственная, практически незаметная, оплошность. Хёнджин слишком хорошо его знает. Чувствует и скрытое за маской безразличия волнение, и опьяняющее возбуждение, и пагубную тоску, стоящую наряду с безудержной страстью. Если материализовать чувства, то они переполнят помещение до краёв, спрессуют и застынут, навеки оставшись в ограниченном пространстве комнаты №13. Потому что нет ничего живее и вечнее того, что, находясь на грани исчезновения, смогло превзойти саму всепоглощающую смерть. Она не знает исключений и приходит за каждым в надлежащее время, но даже у неё есть нюансы. Можно закрыть глаза, позволить сбежать, по рассеянности потерять смертельную косу или спутать приговорённого. Хёнджин, прикусывая язык до крови, впивается ногтями в гладкие ладони и практически выламывает кисти. Привычка. Ведь его единственное исключение находится в нескольких метрах от него. Хёнджин достаёт из кармана узких брюк упаковку сигарет Senator Grand Virginia, поддевает зажигалку и хватает губами тонкую никотиновую палочку, поджигая кончик. Глубоко затягивается, выдыхая дурманящее табачное марево. Дым понемногу попадает в лёгкие, расходится по телу, исчезает бесследно. Вместо себя оставляет лишь кратковременное облегчение, что вскоре улетучится вместе с потушенной о руку сигаретой. Непереносимо. Хоть пулю в лоб пускай. Вместо этого Хёнджин сглатывает горечь, щёлкает зажигалкой, наблюдая за то появляющимся, то потухающим огнём, и переводит взгляд на танцора. Бóльшая часть пуговиц слетела с петель, открывая вид на белоснежный торс. На лбу проступают поблёскивающие капли пота. Рот приоткрыт. Язык быстрым движением проходится по пересохшим губам, смачивая уста. На хриплом выдохе Хёнджин достаёт новую сигарету, удерживая фильтр меж пальцев. Губительно. Комнату окутывает песня о скрытых секретах, вызывающих тоску уходах, потаённых надеждах, давящей зависимости, безответных вопросах, удручающих недоговорённостях и возвращении к истокам. Если что и привело к этому варианту развития событий среди миллионов других всевозможных финалов, то только эта песня. Их исход предопределён заранее, написан чёрным по белому вскользь незаурядной лирики. Отчаянен, как простительная молитва. Ни о какой судьбе и речи идти не может, пока невозможно повлиять на находящиеся одновременно повсюду частицы. У них нет определённых положений и чётких траекторий, пока не оказать прямое воздействие. Истинная случайность. В большинстве своём мир, как принято, подчиняется локальности. Если бы не наличие запутанных частиц. Между ними существует особая связь, для которой пространство не имеет значения — они знакомы, переплетены и способны воссоздаваться благодаря взаимодействию друг с другом. Когда частица оказывается в том или ином месте, вторая следует за ней. Оказывается в точности там же, безотчётно дублируя те же действия. Они могут не контактировать друг с другом, никакая известная сила не будет их связывать, но тем не менее они будут вести себя как единое целое. Безнадёжная аномалия. Загадка, которую невозможно разъяснить. Она вклинивается, вцепляется без разрешения, и куда проще смириться, чем бороться с необъяснимым. «Ко мне прицепилась эта мелодия, что то и дело заставляет думать о тебе. Она звучит у меня на повторе». Сложно по прихоти одного человека взять и начать сворачивать горы, но в их случае об этом даже просить не нужно. Хёнджин поймёт каждое желание по мимолётному взгляду, прочувствует на особенном уровне через табун воспалённых мурашек, выполнит безукоризненно. И вот вновь боязнь потерять сильнее любого твёрдого принципа. Зависимость. Глубочайшая надобность. Судьбоносное мгновение. Откат к точке старта. Не так часто кто-то выныривает из прошлого безо всякого предупреждения, приветственного взмаха ладонью, натянутой улыбки и учтивых вопросов, сглаживающих пробелы утраченного временем. Он просто прорастает из-под земли настолько неожиданно, сваливается, словно первый снег на голову, заполняет собой, как опрокинутые на заполненный бумажный лист чернила, впитываясь в душу и вклиниваясь в сердце. И тогда уже действительно ничего не попишешь. Потому что бумага почернела, промокла, напрочь испортилась. Стоит прикоснуться острым пером в попытках написать новую историю — как она разорвётся, пустив извилистую трещину по старой. Иногда существуют такие обстоятельства, ряд совпадений, набор выборов, общность поступков и решений, недосягаемое таинство, которое привело к этому моменту, сделало встречу возможной, и в дальнейшем куда легче именовать произошедшее судьбой, чем принять факт суммы простых случайностей. Но теперь это видоизменилось, расширилось, лопнуло, образовало единую вязкую субстанцию, из которой невозможно выбраться Дело не в том, почему это произошло, а в том, что оно уже случилось, оставив после себя только выбор, как поступить дальше. «Ночи созданы для того, чтобы сказать то, что не решишься сказать назавтра». Эпинефрин ударяет в голову пушечным салютом, разбивая сознание на бесформенные палеолиты. Непредвиденно, быстро и оглушительно. Мозг отключается на мгновение, что тянется долгими годами, наполненными одинокой безысходностью. Воспоминания обостряются, тело ломит от болезненного жара, шея пылает от оставленных когда-то меток собственничества. Со временем они потеряли цвет, уменьшились и затянулись, но продолжают возгораться так же противоестественно, углубляя кровавые рубцы. Вязкая слюна скапливается во рту. Хёнджин сглатывает её вместе с табачным дымом, позабыв счёт выкуренным сигаретам. Глубокая апатия. Предпочтительнее солгать себе, что любишь боль, чем разъяснять, насколько к ней привык. Безропотная пепельница — без малого отъявленный мазохист. Рано или поздно для того, кому больше нечего терять, любой исход оборачивается бездной, в которую канешь по собственной прихоти. «Я слишком увлечён тем, что я твой, чтобы влюбиться в кого-то ещё». Хёнджину чуждо понятие «любовь». Привычней имитировать чувства, восполнить прихоти, удовлетворить персональных демонов и отбросить в адовый котёл, примыкая к новым уроженцам подземного царства раз за разом. Не удерживать в памяти цвет их глаз, не помнить количество родинок, легко отличаемых от мелких веснушек, не узнавать по линиям тела, не терять над собой контроль, предпочитая закрыть глаза на минутную слабость. И не замечаешь, как первая минута тянется, приглашая за собой вторую, преобразуется в третью, становясь цикличной бесконечностью. Можешь не знать, каково чувствовать любовь, убегать от неё, скрываться за щитом равнодушия, возвращаться к истокам, но исход будет один: её можно ощутить на другом уровне. Чужие прикосновения станут отпечатываться гнойными язвами, мягко-бережливые слова разорвут барабанную перепонку, пустив кровавую полосу, а любое суетливое беспокойство начнёт отторгаться стальным холодом. Нерушимая связь вмертвую примкнёт к шее, сдавит и не оставит иного выбора, кроме того, как подчиниться. Попытки встать с колен окажутся тщетны, чужие глаза разъедят собственные, оставив возможность смотреть исключительно прямо — в безразлично-карие. От них не отступишься, не скроешь глубинную правду и увязнешь необратимо, теряя и вновь встречая неизъяснимую любовь. Лишаясь дороги к ним, постепенно утрачиваешь путь к себе. Перевязываешь новые связующие нити, что разрываются от тугих узлов. Снова и снова. Среди выживших остаётся единственный вариант — изо дня в день молить заглянуть в последний раз в родные, под стать собственных, безучастные глаза. «Не знаю, чувствуешь ли ты то же, что чувствую я». Платтер перестаёт вращаться, пластинка останавливается, картридж с иглой отскакивает, вибрирующие звуковые частоты прекращают воспроизведение звука. Ватную тишину нарушает учащённое дыхание впереди стоящего танцора. Грудная клетка вздымается, голова запрокинута к потолку, острый кадык подрагивает, рот приоткрыт, руки опущены в пол. Совершенное произведение искусства. Персональное утончённое творение. Им меньше всего хочется делиться с миром, отображать миллионам чужих глаз, выставляя напоказ. Потаённое собственничество берёт верх, распадается на части, смешивается с безрассудным порывом, и всё вновь встаёт на свои места. Время как в первый раз тянется разрушительно медленно, пространство искривляется, перекручивается, возвращаясь к изначальному состоянию. Хлопок длинных ресниц — и юноша тягуче, словно в замедленной съемке, разворачивается, собираясь скрыться за плотным занавесом. Заржавевшие шестерёнки проворачиваются, впуская трезвое осознание: если не сейчас, то больше никогда. «Хочешь ли ты, чтобы я полз обратно к тебе?» Хёнджин вскакивает с дивана и в несколько бесшумных шагов оказывается рядом с парнем, разворачивая его к себе за тонкий корпус. Ответная реакция ожидаема и незамедлительна: юноша моментом бьёт в основание горла, промахивается, целится в нагрудную впадину, но в секунду оказывается развёрнутым и прижатым к миниатюрному столику. Бутылка с вином отлетает в сторону, разбиваясь с характерным треском. Бокалы превращаются в смертоносные осколки. Руки заломлены за спину, пережаты до ярко-красных отметин. Придавившее сверху туловище не позволяет сдвинуться с места. Хёнджин удовлетворённо ухмыляется, смачивая уста юрким языком, и надавливает грудью на напряжённую спину, не давая возможность отражать нападение. Феликс противится с несколько секунд. Упирается, не поддаётся, вертя головой из стороны в сторону. Однако ослабевает на шумном выдохе. Бесполезно. Выжидает он недолго. Прислушивается к жгучему дыханию, прочищает горло, понижая голос до распаляющего безжизненно-низкого, и твёрдо выдаёт, закаляя сталь с каждым произнесённым словом: — Разве ты не знаешь, что хозяин заведения делает с такими, как ты, придурок? Отпусти меня, если не хочешь лишиться жизни. Всё, что слетает с его губ способно разжечь адовые пожары, разрастись на километры, охватив преисподнюю и довести до сумасшествия самого хозяина царства теней. Он одним своим видом по щелчку шустрых пальцев доводит до потери рассудка, обвораживает, сносит крышу и влюбляет самовольно, забавляясь над человеческими чувствами. Безукоризненно зная, как заинтересовать человека, лишает последних обломков рассудка, достаёт с корнем, порождая зависимость от воспалённых ран. Острыми клыками вгрызается в плоть, встречается с безотчётным влечением и выворачивает его наизнанку. Парень никогда не заставляет влюбляться в себя, но в результате всякий раз протягивает руку роковому признанию, невольно поджигающему фитиль стеариновой свечи. Излюбленная игра с огнём начинается на коварной ухмылке. Он с лёгкостью откликается нежными касаниями, затягивает в собственный омут, меняя сложившиеся моральные ценности и, овладев желанным, отбрасывает безвозвратно. Бесстыдно питается за счёт немых страданий брошенных душ, со временем затухающих от злополучной любви. Хван Хёнджин не был исключением. Существенная разница была лишь в том, что после очередной игры огонь не потух, а свеча сокрушительно пала на пол, вызывая нежданное самовозгорание, что переменило все утвердившиеся в сознании положения и законы. Ведь, как оказалось, не только демоны способны нарушать правила собственной игры. — Ты навещал такое количество моих снов, что я сомневаюсь в реальности происходящего, — Хёнджин наклоняется к розовой мочке, выдыхает горячий воздух и вдыхает до боли знакомый аромат парня, прикрывая глаза. Слишком трепетно для того, кто не задумываясь может свернуть шею. — Я знал, что мы найдём друг друга, даже если окажемся по разным сторонам света, — он освобождает одну руку, проводя по бархатным волосам, и интуитивно понижается до хриплого шёпота. Робеет, чувствуя застывшую в жилах кровь. Вторит едва слышно, словно обнажая непостижимое простому смертному таинство: — Это неизбежно, Феликс. Сердце на секунду останавливается, ноги ослабевают, становясь мягкой сахарной ватой, что мимолётно размокает в мозговой жидкости. Кислород перестаёт поступать, блокируется, встаёт неодолимой преградой. Нет смысла даже пытаться сделать судорожный вдох, когда желание покончить с жизнью здесь и сейчас овладевает беспокойным разумом. Феликс не чувствует ни разрастающейся паники, ни страха скоропостижной гибели, ни восхищённого удивления, ни глухого отчаяния и ни толику притворного сожаления. Он застывает гранитной статуей, стремится слиться с пространством, образовать единое целое и больше никогда не появляться вблизи существования человечества. Скрыться в далёких лесах, благословив себя как отшельника. Хорошо знакомый голос въедается в каждую щелину, дарует свободу заблокированным воспоминаниям, отражается насмешливым эхом. Парень ощущает себя несправедливо загнанной в угол жертвой, добычей, что по собственной глупости прилегла в лапы хищного зверя. Можно сколько угодно сопротивляться, маскироваться мёртвым, прогибаться, силясь сохранить драгоценную жизнь, но величественней погибнуть, чем подчиниться горькому искушению. Прочищая горло, Феликс шипит в ответ: — Я стану твоим главным кошмаром в реальности, если ты не прекратишь. Стандартная реакция — ехидный приглушённый смешок. Привычно. Феликс не видит выражения лица Хёнджина, но слишком чётко может вообразить непроницаемый взгляд вкупе с еле заметной ухмылкой. И окажется чудовищно правым. — Если я не прекращу что, мой демон чистокровный? Феликс шумно выдыхает, закусывает щёки до жгучей боли, сжимает челюсти, без малого выбивая зубы. Исходящая враждебность противоречит ответной сдержанности, неся крест колоссальных убыток: Хёнджин забавляется. Он балуется, пропуская меж длинных пальцев жидкие локоны, с трепетной нежностью наблюдает за тем, как блестящие волосы принимают обратно своих отделённых сестриц, что медленно сходят вниз, и вновь зарывается в беспорядочные пряди. Избыток чувств подступает к гортани, душит, отражаясь необычным безмятежным спокойствием. В нём легко затеряться, исчезнуть, навсегда позабыв выход, попытаться расплавить на обжигающем выдохе. Безрезультатно. Ведь с каждым глотком воздуха оно внедрится в душу, укоренится, выстроив оборонительные укрепления. Невозможно совмещать ледяное самообладание с огненным беспокойством, но рядом с Феликсом все крепости распадаются. Сокрушаются и его собственные, поэтому, принимая правила заведённой игры, парень буднично интересуется, пренебрегая заданным вопросом: — Та бутылка наверняка стоит как треть моей жизни. Зачем разбивать было? — Твоя жизнь бесценна, пока я рядом, — отзывается Хёнджин начистую, оглядывая место преступления. О крупные осколки, залитые багровой жидкостью, в два счёта порезаться, сделав неаккуратный шаг. При великом желании — в счёт вспороть глотку. На лице переливается каверзная ухмылка, когда парень поворачивает голову. — Неужели ты не догадался, что Минхо подсыпал яд? — Твой лучший друг настолько жаждет убить тебя? — с несвойственным простодушием удивляется Феликс. — Безудержно влюблённому в мою душу змею-искусителю становится всё равно на количество смертей, пока ты находишься со мной в одном замкнутом пространстве. На столе было два бокала, — Хёнджин секундно теряется, формируя логическую цепочку. — Он никогда не разрешает выпивать предварительно, но лично вручил мне в руки сколотый стакан. Мимолётное предупреждение. — Двойной удар, значит. Ловушка, — догадывается Феликс. — Я не рассчитывал, что он приведёт меня в твои руки. — Он привёл меня в твои руки, — возражает Хёнджин. — Есть существенная разница. Тишина благоговейная. Она не давит. Не удивляет тревожной настороженностью, позволяя отдышаться. Можно сколько угодно создавать видимость непринуждённости, пока не лишишься органов зрения — люди не привыкли выкалывать себе глаза собственноручно. Мирясь с первенствующими постулатами, Феликс просит вторично, резко выдыхая: — Отпусти меня. — С чего бы? — откровенно недоумевает Хёнджин, проводя рукой по изогнутой шее так, как усмиряют разбушевавшегося зверька. Тривиально. В его же случае приходится заламывать цепкие лапы и срезать зазубренные когти. Типично. — Нам нужно о многом поговорить. Разве люди так не делают после долгой разлуки? — По правилам люди разговаривают, смотря друг другу в глаза. — Чтобы ты заворожил меня своим ангельским взглядом? Оставь это в прошлом, я и без того достаточно околдован, — отрезает Хёнджин. — Кроме того, ты последний человек, который будет играть по правилам. Я знаю тебя не хуже, чем ты знаешь меня, — ловкая рука соскальзывает к основанию шеи, чуть надавливая. — Так что будь хорошим мальчиком и не пытайся морочить мне голову. Ты забываешь, с кем имеешь дело, Феликс. И если Феликс — суккуб , то Хёнджин — первоклассный укротитель демонов. Он с лёгкостью может пренебречь разгуливающими по свету нечистыми духами, сфокусировавшись на собственном. Мир приостановится, затемнится, осыплется в стружку, осветив фигуру падшего ангела серебряной окантовкой. Как бы ни выступало наружу нутро потрошителя, Хёнджин ослабляет хватку. Всё-таки, мечта уничтожить свою любовь оказывается губительнее, чем факт проклятой зависимости. — Говори, — сдаётся Феликс. Хёнджин облизывает губы. Довольный породистый кот. — Не раз мне задавали вопрос, почему именно ты, — начинает он. — Задавали не зная, о ком спрашивают и что конкретно имеют в виду. Люди просто рано или поздно спотыкались о моё бесконечное страдание, ставшее обыденностью. Наравне с собранием заспанной туши с утра и завариванием кофе. Они интересовались, не задумываясь: «Почему именно он?», — Хёнджин отводит взгляд, погружаясь в воспоминания. — Лгал, в свою очередь, я так же машинально: «Я не знаю». Всех вполне устраивал подобный ответ, а у большей части на лице даже вырисовывалась глупая ухмылка, которую мне хотелось навсегда запечатлеть заострёнными ножницами, — с губ срывается тихий смешок. — «Это, пожалуй, и вправду настоящие чувства. Ты не ищешь причин, а любишь за то, какой человек есть», — говорили они, продолжая тепло улыбаться. Теплота, которая должна была согревать, прожигала насквозь, не оставляя после себя даже проклятого пепла. Поэтому я был вынужден скитаться в поисках холода, бесконечно молясь, что кому-то удастся нанести хотя бы крохотную царапину на моей окаменевшей душе. Мне не нужны были подводные ледники. Я не мог даже мечтать о растерзанном сердце, которого до самого основания исписали бы живописные раны, ведь знал, что это невозможно. Что ни одному человеку не удастся задеть мою душу, пока среди белого света бродишь ты. Одна лишь мысль о тебе способна вызвать в моём разуме смертоносный тайфун, что я не в силах держать под контролем. Он интуитивно разрывает грудную клетку, ломает хрупкие рёбра и вынуждает жить только ради того, чтобы прочувствовать это заново. И я снова и снова возвращаюсь к мыслям о тебе, прокручивая бесконечную пластинку собственной погибели. Безграничная реинкарнация. Хёнджин спотыкается об мысли, притормаживая. — А теперь спроси, почему именно ты, Феликс. Спроси, потому что я больше не в состоянии сдерживать на разрывающейся цепи то, что лишилось контроля как только я различил твою фигуру. Лишилось контроля. Феликс ощущает это в каждом сказанном слове. Нет, Хёнджин вовсе не готовил речь заранее. Он искренне надеялся, что этой встрече никогда не суждено случиться, но думал о ней так много, что без труда очистил душу. Исповедь иссушенных ледников. — Почему именно я? Феликс спрашивает тихо, но не потому что боится услышать ответ — он к нему не готов. Заткнуть уши не получится, потому остаётся съедать царапающие точёными когтями слова. Шрамов останется трагично много. Хёнджин вздыхает. Разочарованно и обречённо, ведь возмездие, как оказалось, отнюдь не доставляет удовольствия. Можно подумать, что исповедание несёт успокоение, пока оно тащит за собой труп разлагающейся досады. Он прикрывает глаза, чешет лоб пальцами, но хватку не ослабляет. Слишком рано. Феликс оцарапан, но не разбит. Хёнджин проводит рукой по гладким волосам, успокаивая, и внутренне замахивается заострённым камнем. Разрубает на две части: — Потому что я могу вечность лгать самому себе, целиком доверившись собственному вымыслу, заверить весь мир в его совершенной подлинности, но никогда не смогу солгать тебе. Потому что, будучи одет, перед тобой я полностью обнажён, и если бы в мире только существовали девственно невинные листы бумаги — я стал бы твоим. Я бы сделал неосуществимое, перерезал глотку бессмертным правилам, избавился от нестираемых следов прошлого сам и освободил бы тебя, если бы ты только попросил. Мы бы начали нашу историю с чистой страницы, неторопливо выводя буквы кровью друг друга. Но ты молчал, и твоё молчание ранило в тысячи раз сильнее открытого рта, процеживающего гибель. Ни один в мире удар не будет сильнее твоих слов, ни одна рана не станет больнее и ни один порез не обернётся глубже нанесённого моим личным ангелом смерти. Тобой, Феликс. Достаточно услышать то, как звучит имя человека с языка другого, чтобы переосмыслить многое. Хёнджин всегда называл Феликса иначе. В его обращении было что-то ворошащее душу, удивительное, чуждое всему земному. Необычайное. Оно пробегалось вдоль позвонков, щекотало кости и врезалось в рассудок, укрывая стёганым покрывалом. Всё, что доносится до слуха Феликса, исчезает бесследно, но остаётся в воздухе горьким напоминанием, что хочется сплюнуть. Безрезультатно. Не тратя времени, Хёнджин продолжает: — Ты никогда не пытался выделяться, но одного мимолётного взгляда хватает, чтобы понять, что в твоей душе спрятано нечто недоступное обычному человеку. Можно свыкнуться с бесконечной болью, становящейся утренним глотком кофе, с искрящимся счастьем, о которое легко обжечь пальцы, но невозможно привыкнуть к тому, что заставляешь чувствовать ты. Ты — это йод на воспалённые раны, передозировка успокоительными, термический ожог от грелки, ядовитый аконит , пластырь с заострёнными наростами, смертельная панацея и проклятое руководство магии. Куда проще сказать кем ты не являешься, нежели перечислять присущие тебе характеристики. Ты перевязал нас обоюдным красноречием, но наша разница в том, что я скорее сгорел бы заживо, нежели соврал тебе, пока для тебя ложь — это бутылка отравленного вина. Любой бы погиб сразу после небольшого глотка, но ты — не все, а все — не ты. Ты принимаешь смертельный напиток с неописуемым удовольствием, а после тянешься за прощальным поцелуем, оставляя яд на моих губах. «Мы» никогда не умрём, ведь, задыхаясь, ты найдёшь способ проткнуть мои лёгкие. И я добровольно пойду следом, ведь без тебя мой воздух пропитается удушающим угарным газом. Теперь понимаешь, почему именно ты, Феликс? Это имя не вызывает ничего, кроме жгучей ненависти. Она вскипает и расползается, порождая тысячи мелких волдырей по всему телу. Они переполняют руки, разбухают на лице и простираются в глубине самой глотки. Взрываются, разбрасывая по тонким стенкам тягучую отраву. Феликс оцепеневает, и все мысли отмирают мгновенно. Будто по щелчку пальцев. Снова. Порой человека необязательно касаться, чтобы сломать. Хёнджин наклоняется к макушке Феликса, поддевает шёлковую ленту зубами и развязывает слабый узел. Кусок ткани тотчас же отлетает в сторону, развязывая глаза. Ледяная хватка оттаивает, цепкие руки освобождают покрасневшие запястья, огладив их большим пальцем. Трепетно и практически нежно. В этом было всё его осквернённое нутро: приласкать, заполнить собой, связать воедино, а после выбросить, предварительно даровав самый мягкий поцелуй. Но парень делает шаг назад, освобождая из оков, и расслабленно суёт руки в карманы узких брюк, пристально рассматривая не сдвинувшуюся с места фигуру. В голову тыкается странный диссонанс. Порой в отсутствии физической боли люди ломаются прямо на глазах. — Больше всего на свете я хочу заштопать тебе рот, — Феликс оборачивается, тут же впиваясь пальцами в край стола, — и выколоть себе глаза той же иглой, чтобы никогда не видеть тебя. Взгляд впечатан в пол. Феликс напоминает провинившегося за разбитый горшок котёнка. Но Хёнджин как никто другой знает, что под оболочкой невинной твари прячется хищный зверь, способный на раз-два перегрызть глотку. — Так развернись и уйди, чтобы больше никогда не видеть меня, — бросает вызов Хёнджин, складывая руки на груди. С фальшивым интересом склоняет голову вбок, передразнивая: — Или подними своё личико и взгляни мне в глаза. Феликс сталкивается с чернильными омутами и подрывает нестерпимое напряжение. Освобождённый дух перехватывает лёгкая ностальгия. Он несколько долгих месяцев не созерцал глаз, что могут пробрать насквозь, нагоняя отвратительную тошноту. Тело обдаёт электрический разряд, оставляя после себя блаженное послевкусие пережитой боли. В обсидиановых минералах прогниваешь. Вновь и вновь. И, будучи втянутым на дно чёртовой трясины, она всё равно прощупает ахиллесову пяту , утянув за глубже. Не выходит даже попытаться дать отпор — приходится топить в пламенных морях. Из них не выбраться, не потушить и не прикоснуться руками. Они разгораются в собственных немигающих гроссулярах, несущих морозное спокойствие. Расширенные зрачки бездонны. Феликс ничуть не уступает, смело глядя исподлобья. На безразличном лице мелькает многозначительная усмешка. Дьявольщина. Как же хочется перегнить в этих глазах. Без остатка. До последней порочной капли. — Для того, кто околдован ангельским взглядом, это весьма нахальный позыв к действию, не находишь? — приторно-сладко интересуется Феликс. — Знающий себе цену, — поправляет Хёнджин. — А цена моей жизни — это ты. Я так скучал, — голос оседает практически до шёпота, блёкнет и хрипнет. Кофейные зеницы пытливо пробегают по чертам утончённого лица, ища ответы в неизменных эмоциях. Феликс надевает защитную маску, не позволяя дрогнуть ни единому мускулу. Так просто он не уступит. Но как же чертовски Феликс скучал. По свинцово-коричневому прищуру, тёмным радужкам, контрастирующим с неестественной бледностью, точёному профилю, дьявольской усмешке и беспутных огоньках в миндалевидных разрезах. По несвойственной твёрдому естеству слабости, приятному безмолвию и раскаляющемуся воздуху, граничащему с холодной настойчивостью. По соперничеству двух пламеней и двух вод, несущих за собой разрушение, скрещивая пальцы воедино. Им суждено было встретиться, чтобы образовать полную кровавую Луну, окончательно поглотив друг друга. Чтобы разбиться, слившись воедино в скользком танце на краю пропасти. Однажды сталкиваясь со Смертью, уже не хочешь избавиться от её присутствия неподалёку. — Хватит льстить, Хёнджин. Это всё равно тебе не поможет. И пусть Феликс разорвётся от съедающей тоски, он никогда не признает мучительную правду первым. — О, безусловно, — сверлит взглядом Хёнджин, не узнавая собственный хриплый ропот. Меньшее, на что парень акцентирует внимание, неотрывно глядя перед собой. Будто если позволит себе расслабиться хотя бы на секунду, то Феликс растворится в сочетании противоречащих друг другу чувств, витающих в пьянящем воздухе. Дразнящие ароматы объединяют в себе всё: от увядающих роз с заточенными шипами, до статического напряжения, пропускающего электрический разряд по телу. — Что же мне поможет, когда ангельские глаза моего первородного демона так близко? — он неспешно ступает вперёд, наблюдая за тем, как парень закусывает внутреннюю сторону щеки, различимо возмущаясь. Изумительно. Ведь что может быть лучше отголосок неприкрытого в глазах раздражения, прячущегося под куполом безразличия? — Ты мечешься меж двух зол, как недобитый пёс, — скалится Феликс и всерьёз поражается, как же его легко вывести из себя. — Определись с понятиями. «Недобитый». Хёнджин скептически хмыкает и останавливается в шаге от Феликса, предупреждающе складывая руки на груди. Когда хочется кого-то ударить, он бьёт не задумываясь. Когда хочется разломить Феликсу хребет об колено, он дробит собственные кости, впившись ногтями в тонкую кожу. Завидная невозмутимость вкупе с затаённым гневом, мерцающим пламенными лучами. Хёнджин легко может стереть в порошок веснушчатую физиономию, но добровольно проигрывает, расслабляя плечи. Феликс окончательно теряется во внезапной смене настроения старшего, наклоняя голову вбок. «Так добей». — Будто тебе возможно приписать единые понятия, — усмехается Хёнджин. — Говоришь, что не хочешь видеть меня, смотря неотрывно. Прикрываешься холодным спокойствием, вспыхивая от неаккуратно брошенного слова, — парень сглатывает вязкую слюну, вынуждая острый кадык заметно дрогнуть. Феликс переводит взгляд, тут же возвращаясь к непроницаемому лицу, — следишь за каждым моим действием, не сдвигаясь с места. Но я вижу, как твои руки расслаблены, и ты давно не впиваешься ногтями в дерево, — он кивает, указывая в сторону локтей, вальяжно облокотившихся о край стола. — Ты знаешь, что я не подойду ближе, неизменно ожидая подвоха. Так ответь на главный вопрос, Феликс, — слова тянутся, словно густой сумрак, застилающий прозрачные степи. Хёнджин намеренно медлит, возится, перебирая замёрзшие органы. Стремится нащупать чувствительную струну, всякий раз лопающуюся под натиском опытных пальцев. Вполголоса спрашивает, ненадолго останавливаясь после каждого слова: — Чего ты хочешь? Вопрос врезается в помутнённый мозг, словно бьющаяся о стенки стеклянного графина бабочка. Она ломает чешуйчатые крылья, безудержно падает, но делает триумфальный разлом в желтоватом стекле. Зигзагообразная линия разрастается, дробя закрытый деревянной пробкой сосуд, и вонзается осколками в умирающее тело. Смерть ступает на порог быстрее, чем успеваешь почувствовать жгучую боль. Феликс теряется, закрываясь чёрными крыльями, украшенными алыми пятнами крови, что давно застыли, затвердели, отдираясь вместе с жёсткими перьями. Признавать правду тяжело, но она всегда будет вонзаться свинцовыми стрелами, не позволяя взлететь. Орган, предназначенный для полёта, лишится пользы, оставшись неподъёмным бременем, волочащимся вслед по сырой земле. Каждый пройденный шаг отпечатается бордовой жидкостью, формируя замкнутую дорожку без возможности выхода. Зеркальный лабиринт. Врезаясь в собственное отражение, трещина проецируется на тело, раскидываясь змейчатыми шрамами. Ведь каждая мимолётная мысль имеет свои последствия, а сокровенные желания порой играют с завтрашним днём страшную шутку. Так чего же, чёрт побери, Феликс хочет? Из приоткрытого рта вырывается судорожный выдох, похожий на запертую в ржавой клетке птицу. Прорываясь к долгожданной свободе, она выгрызла клювом стальные прутья. Феликс потирает усталые веки, организовывая беспорядочные мысли. Они медленно сплетаются в терновый венец из лавровых листьев, втыкаясь в лоб зубастыми шипами. Оголяют скрытые раны. Феликс хорошо знаком с незаметной для других болью, благополучно скрывая её за пурпурной мантией. Но рано или поздно эластичная ткань пропитается неизгладимыми воспоминаниями, выворачивая безмолвную муку напоказ. И нет ничего хуже, чем сталкиваться с охваченным инстинктивным страхом взглядом, видя застывший в радужке вопрос: «Что ты с собой сделал?» Безграничное отвращение. Оно увеличивается, как надувной шар, постепенно охватывая тело призрачным сиянием. Куда лучше заявить о вождении напрямую, чем сдерживать необузданную ненависть к себе. Феликс негласно грезит о размеренном спокойствии, что проступает короткими, но ослепляюще броскими проблесками рядом с Хёнджином. Он жаждет бесконечными часами исследовать выразительные глаза, находя новые удивительные оттенки багряного пигмента, обводить взглядом прямые линии с мозаичными узорами, встречаться с распускавшимися пламенными цветами, не обжигаясь о золотые искры. Феликс мечтает проникнуть под толстый слой кожи, дотронувшись до рёберных костей, заклеить пластырями неровные надломы, нанесённые собственными ударами, и примкнуть губами к неспокойному сердцу, разделив тихую безмятежность на двоих. Он бы залатал свой рот, выдавил затуманенные зрачки и сковал безвольные руки, лишь бы впредь не навлечь необратимого вреда. Феликс влюбил бы Хёнджина заново, если бы только мог. Ведь сколько бесчисленных раз под взволнованной грудью разбухало желание начать с чистого листа, вычеркнув каждую нелепую ошибку, въевшуюся в мятую бумагу. Переплетать пальцы вместо того, чтобы ломать их. Умиротворяюще поглаживать по макушке, дабы ненароком не оттянуть за длинные волосы, раскрошив привлекательное лицо об бетонную стену. Очередная ошибка приходила на смену незажившей предыдущей. Изо рта осыпались новые оскорбления, которые Феликс не успевал подхватить, искупив вину, как прибавлял масла в огонь: делался недосягаемым, бросал шипастые огненные шары, проваливался сквозь землю, разгуливая по цокольным этажам Ада. И чем ниже он приземлялся, тем сильнее пропадал в себе, не понимая собственных бессвязных чувств. Лишь одно Феликс знал точно: он не хотел избавляться от того, что ощущал, чем бы оно ни было. Нанося свежие ссадины, он выдувал на них холодный воздух, прикладывая к румяным губам. Если бы Феликс только мог любить правильно. Отрешённое молчание затягивается, превращаясь в случайную зависимость. Они могут промолчать целый век, и никакое беспокойство не сможет проникнуть сквозь образованный их душами незримый купол. Хрустальное спасение имеет различимые очертания только для них двоих, сторонясь являющихся без просьбы гостей. Когда они рядом, остальной мир размывается, становится маловажной незначительностью, тонущей в мутноватых водах неизведанного океана. Для Феликса имеют значение лишь бесконечного великолепия глаза, в каких бушует неспокойный шторм, ласкающий впалые щёки, а для Хёнджина — блуждающие на обманчиво-хмуром лице звёзды, которые он поклялся сомкнуть в живописные созвездия, отбросив стальное лезвие. Хёнджин никогда не нарушает обещания, но в данном случае оно глядело на него большими глазами, запутавшись в путях к выходу. Безнадёжный тупик. — Маякни, когда разберёшься в себе, — роняет Хёнджин, сопутствуя невесёлому смешку. Количество ноющей боли в одном замкнутом пространстве возносится до небес, взрываясь прощальным салютом. Феликс сглатывает, видя развернувшуюся спиной фигуру, что с секунды на секунду скроется в красноватом сумраке. Совокупность незнакомых чувств пробуждает резкое недомогание, приставляя нож к горлу. — Впрочем, для нас двоих будет лучше больше никогда не встретиться. Унизительный страх потерять сдавливает. Феликс слепо подаётся вперёд, мёртвой хваткой цепляясь пальцами за белоснежную рубашку. Хёнджин врезается грудью в твёрдое плечо, заглядывая в душу обескураженным взглядом. «Я хочу быть с тобой двумя частями одинокой Луны, разделять одиночество на пару, проводить каждый багряный закат, считать заходящие кровавые солнца и встречать мглистые рассветы, осознавая, что у меня есть веская причина просыпаться по утрам. Хочу стать тем, кто одним быстрым взглядом заставит искреннюю улыбку прорасти на твоём холодном лице, напоминая, что ты способен ощущать счастье. Хочу дотронуться до твоего пламени, зная, что оно больше не причинит мне вреда, и помогать справляться с непреодолимыми пожарами, мешающими тебе жить. Хочу быть причиной успокоения твоей бесноватой натуры, лёгкой безмятежностью и долгожданным спокойствием, оседающим на кончиках пальцем приятным покалыванием. Хочу слышать, как твой голос понижается, когда ты произносишь моё имя, и наблюдать расширяющиеся зрачки, когда наши взгляды встречаются во всепоглощающей толпе. Хочу ежедневно напоминать тебе о своих необузданных чувствах, встречаясь с такими же твоими, позволяя им слиться в непорочном танце. Среди ночи просыпаясь от беспокойных кошмаров, о которых не знает ни одна живая душа, хочу видеть твоё присутствие рядом, убеждаясь, что привести в порядок меня можешь только ты и твоё невозмутимое: «Всё в порядке. Я рядом». Хочу, чтобы моё тело не забывало касания твоих рук, опаляясь жаром от лёгкого прикосновения, ведь чужие стали мне омерзительны. Хочу знать, что моя потребность в тебе так, как людям свойственно нуждаться в воздухе, воде и еде, полностью взаимна, ведь я медленно отравляюсь без твоего присутствия. Хочу открыть тебе душу, не боясь, что по ранее осквернённому сердцу ты нанесёшь новые раны, залатав пережитую боль поцелуями в затянувшиеся шрамы. Хочу открыто говорить о твоей неописуемой важности и принадлежности моего разума исключительно твоему, будучи не в состоянии хотя бы допустить о мысль другом человеке. Хочу научиться говорить, вместе преодолевая невзгоды, и укреплять отношения с каждым днём, проведённым вместе, вместо траты драгоценного времени на пустые ссоры. В конечном счету, я просто хочу здоро́во любить тебя и быть любимым в ответ», — проносится в голове Феликса запоздалой плёнкой за потерянные секунды. Мир становится всего только обманчивой игрой света, галактическим календарём, одноглазым воспоминанием прошлого, отказывающим настоящему неурочному времени. Свернув мысли до пристойного минимума, Феликс сильнее стесняет лоскут твёрдой ткани, ногтями поддевая кожу. Юрким движением притягивает к себе, сталкиваясь со вздымающейся грудью, и отчётливо произносит в приоткрытые губы: — Я хочу тебя, — ладонь проскальзывает к шейной выемке, смыкая лбы. — И ты никуда не уйдёшь, пока я не заберу твою душу. Натянутая до предела проволока разрывается, вскрывая девственную кожу. Феликс не раздумывая примыкает к влажным губам, уволакивая в одурманивающий поцелуй. Рациональность происходящего рассеивается, обращаясь в белёсый пепел. По раскалённому телу растягивается маниакальная жажда, заменяя лживый драматизм, мелкая шероховатость которого была предопределена заранее: в бегающем взгляде, безысходно учащённом сердцебиении и пропитанных вязкой слюной губах. Исход всегда лежит на поверхности, уготован заблаговременно, едва чутким глазам случается встретить друг друга. Не теряясь, Хёнджин укладывает ладони на изящной талии, бережно обводя знакомые изгибы чрез ткань, кажущейся бесполезной, рубашки. Феликс свободной рукой мягко прихватывает распущенные волосы, исчезая в их бархатной шелковистости, сквозь трепетные прикосновения отражая чувства, распускающиеся хрупкими спатифиллумами. Белоснежные цветки беспрепятственно пробиваются из спинного хребта, вынуждая изогнуться в позвонке кривой линией, подавшись навстречу пьянящим касаниям. Феликс нежно, но с отличительной настойчивостью сминает уста, не торопясь углублять медленный поцелуй. Высвобождает юркий язык, оставляя на нижней губе влажный след, чем порождает мутящую голову ухмылку на чужом лице. Хёнджин хоронит в нагрудный карман замешательство, вызванное несвойственной младшему нежностью, предпочитая покориться власти нарастающих чувств. Подстраиваясь под неспешный темп, он временно заглушает желание коснуться оголённых участков кожи, подкравшись под плотный хлопок. Вместо этого длинные пальцы соскальзывают к восхитительным бёдрам, сжимая тазовые кости. Хёнджин закусывает губу, всасывая чувствительный бугорок, чем провоцирует первый несдержанный выдох. Феликс царапает гладкий затылок, съедая приглушённое шипение, тотчас же ведя пальцем по коже в извинительном жесте. Обострённая чуткость оживляет забывшихся сном фантомных бабочек со стеклянными крыльями. Они бьются о стенки желудка, задевают органы, навлекая отару расползающихся колких мурашек. Воздух покидает лёгкие, Хёнджин неохотно отрывается со слабым причмокиванием, заглядывая в охваченные матовой пеленой глаза. Загнанное дыхание ослабляет отстукивающее в неотделимых радарах сердцебиение. Он громко сглатывает, заправляя за ухо спадающие на лицо волосы. Шёпотом спрашивает: — Когда мой дьявол успел стать таким нежным? — Когда игрался с душами других, пока тебя не было, — врёт Феликс. Утробный бас неторопливо пробивается в лишённое ясности сознание. Феликс как никто другой знает, на какие клавиши надавливать, чтобы довести Хёнджина до бесповоротной крайности. Клавикорд ломается с пронзительным воем, рассыпаясь на части. Чёрная ревность врастает в язык горьким привкусом, вырисовывая пёстрые картинки в запятнанном воображении. И пока Феликс незримо посмеивается над являющимся диким исступлением, Хёнджина уничтожает острое собственничество. Игра начинается снова. — Что ты сказал? И как бы Феликс ни старался выразить бескорыстную ласковость, прижимаясь воркующим котом, на выходе всё равно выпустит острые когти, пронзающие трепещущее сердце. Злорадное удовлетворение. Оголяя клыки, Феликс становится на носки, прижимаясь губами к пылающему уху. Выдыхая горячий воздух, еле слышно произносит, задевая розовую мочку: — Я сказал «Tu me manques», Хёнджин. Дьявол. Недалеко и сойти с ума. Порой достаточно нескольких слов, чтобы лишиться рассудка. Хлопушка взрывается с громким шумом, выбивая перепонки. Не имеет значение ни прошлое, ни настоящее, ни будущее. Вместо них образуется единое неповторимое мгновение, отрезок времени, приправленный помутнённым взором и сухостью в горле. Ком не позволяет вымолвить ни слова, потому Хёнджин делает несколько шагов вперёд, впечатывая податливое тело в знакомый стол, и находит своё спасение от нестерпимой жажды во влажных губах. Феликс издаёт первый гортанный стон, позволяя юркому языку проникнуть в его рот. И если первый поцелуй говорил за себя «Я покажу тебе всю нежность, что теснится в моей душе», то этот срывал голос в слепых обещаниях раскрыть то, о чём даже думать строго запрещено. Все принципы утрачивают свою ценность, когда Феликс пробегается пальцами вдоль позвонков, выпускает когти и выгибается в спине, подаваясь навстречу. — Почему ты всегда ведёшь себя так, словно хочешь меня вывести? — шепчет Хёнджин, жадно хватая воздух. Феликс усмехается и лениво тянет за волосы, заглядывая в глаза. Он с издевательской ухмылкой бегает взглядом по недоумевающему выражению лица, глумливо выжидая. — Ты хочешь меня вывести, — догадывается Хёнджин. — Я хочу тебя довести, — исправляет Феликс, соскальзывая ладонью к твёрдому бугорку у брюк. Приподнимая за бёдра, Хёнджин ловко усаживает парня на стол, раздвигая стройные ноги. Длинные пальцы поддевают ткань рубашки, соприкасаясь с безбожно горячей кожей. Феликс обвивает ногами изящную талию и сжимает длинные волосы, когда ощущает смертельно холодные ладони. У Хёнджина руки неизменно ледяные. Ощутимый контраст заставляет сжать челюсти, покорно подаваясь вперёд. Прижимает к себе, встречаясь с мускулистой грудью, пока не слышит стук ритмичный стук чужого сердца, подстраивающийся под собственный. Единое целое. Неразрывное. Хёнджин прикусывает алую мочку, оставляет влажный след за ухом и всасывает невинную кожу на безупречной шее, порождая кровавые отметины. Они раскрываются увядшими розами, дикими гвоздиками и роскошными гортензиями, вгрызаясь жилистыми корнями. Собственная спина полыхает от рваных царапин острых ногтей. Свежие ссадины мерцают неугасимым огнём, что, расползаясь, требует больше. Больше нестерпимого жара для Хёнджина и пронзающего холода для Феликса, больше прерывистых выдохов, граничащих с хриплыми стонами, больше доводящих до сумасшествия касаний и больше друг друга. Но, как ни крути, им всегда будет мучительно мало. Ли Феликс — маниакальное ненастье. Он скалится, рычит, сдавливает кожу до тупой боли, но позволяет уложить себя на стол, смотря затемнённым взглядом. Со лба очаровательно стекают алмазные капли пота, растрёпанные волосы липнут к коже, пряча глаза. Многочисленные веснушки воспламеняются, посверкивая на фоне румяных щёк. Пьянящие губы приоткрыты, в унисон ловя перегретый воздух. Совершенство. Хёнджин не даёт себе восстановить дыхание, беззвучно спускаясь к воротнику частично расстёгнутой рубашки. Он подхватывает тонкую ткань зубами, языком касаясь обнажённого тела, и неспешно освобождает каждую перламутровую пуговицу, глядя вверх. Феликс вскидывает голову, до пульсирующих салютов стискивая глаза. Приглушённое мычание чередуется с несдержанными вздохами Хёнджин обводит напряжённые соски, вбирает в рот раскалённые ареолы, отстраняется, выдыхая холодный воздух, чем выбивает протяжной стон. Феликс непредвиденно быстро тянет за шею, в очередной раз встречаясь губами. Сумасшествие. Феликс жмётся всем телом, с усилием приподнимается, не разрывая требовательный поцелуй, и лихорадочно расстёгивает пуговицы на чужой рубашке. Руки предательски трясутся, не сразу справляясь с поставленной задачей. Раздражаясь, он в одночасье избавляется от бесполезного куска ткани, разрывая с характерным треском. Вместе с собственной одежда оказывается в воздухе, небрежно ложась на пол. Из собственных брюк пальцы вытаскивают что-то продолговатое и тёмное, небрежно отшвыривая в сторону. Без колебаний наклонятся к выпирающим ключицам, расставляя собственные цветастые метки. Хёнджин, словно играя на музыкальном инструменте, перебирает позвонки, съезжая к соблазнительным бёдрам. Обводит пальцами чувствительную зону у ремня, играется с кожаной лентой, обводит рамку большим пальцем и медленно расстёгивает пряжку, шустро пробираясь в штаны. Ладонь юрко обхватывает возбуждённый член через ткань нижнего белья, обрисовывая уверенными движениями. Феликс истошно вскрикивает, сглатывая подступившую слюну. Грудная клетка мгновенно вздымается, округляясь, кадык вздрагивает вместе с обессиленным телом. Хёнджин оголяет клыки, свободной рукой сжимая торчащие кости до новых глубоких отпечатков. — Всё такой же до безумия чувствительный, — утверждает он, надавливая на влажную головку. Хёнджин пропускает половой орган сквозь пальцы, сгибает у основания и скользит вверх, не сводя глаз с чужого лица. У Феликса весь спектр эмоций проецируется слишком откровенно. Неистово. — Мой мальчик. От этого обращения голова убийственно кружится, а воздух твердеет в лёгких. Не успеваешь распознать одно чувство, как штормовой волной накрывает следующее, пропитывая собой насквозь. Глухой тупик. Удаётся только уступить, покорившись. — Заткнись, — цедит Феликс сквозь зубы. Вгрызается в плечо, за что получает звучный шлепок по ягодицам. Парень тотчас разгибает спину, непроизвольно окольцовывая шею. Изо рта ускользает низкое рычание. Хёнджин дразняще посмеивается, ударяя сильнее в момент, когда проскальзывает в хлопковые боксеры, проводя по оголённому члену. Феликс откровенно слабеет, сжимая пальцы на ногах. — Хёнджин… Из чужих уст собственное имя звучит невероятно правильно. Хёнджин больно приподнимает за вспотевший подбородок, вынуждая заглянуть в глаза. Феликс слушается, остервенело глядя вперёд. — Я схожу с ума, когда ты зовёшь меня по имени, — тихо признаётся, будто вещает жутчайшую тайну. Большой палец касается налитых кровью губ, чуть надавливая. Не моргая, Феликс приоткрывает рот, полностью вбирая в себя тонкие фаланги. Он сосредоточенно следит за восторженно приоткрывшимися губами, неровным дыханием и уловимо замедлившемся темпом, посасывая гладкую кожу. Язык обрамляет каждый сантиметр, обволакивает вычурными скольжениями вверх-вниз с блаженным причмокиванием. Точёные скулы прорезаются сильнее, одурманивая. Хёнджин не замечает, как теряется, когда Феликс ускоряется, прикасаясь к мокрому бугорку брюк. Короткие пальцы сжимаются в кулак, круговой циркуляцией теснясь вперёд. Хёнджин освобождает заляпанную предэякулятом руку из узких брюк, бесконтрольно хватаясь за край стола. Голова падает на плечо, губы стягиваются в прямую линию. — Дьявол… — Дьявол здесь я, — издевается Феликс, отстраняясь. В воздухе повисает тонкая ниточка вязкой слюны, которую он шустро обрывает, задевая языком. Ноги пуще прижимают к себе за накаченные ягодицы, мастерски освобождая талию от эластичного ремня. Пользуясь тихим недоумением, он накидывает кожаную полосу на шею, резко дёргая за наконечник. Лента плотно захлёстывает кожу, обуславливая сдавленный кашель. Хёнджин вскидывает голову, скрывая слезящиеся глаза. Ремень удушает, не хватает сил сделать и глотка заветного воздуха. Нездоровый азарт сгущается пенистой кровью. На лице расцветает лукавая ухмылка. — Чего это мы улыбаемся, Джинни? Не больно? Больно. Чертовски. Поэтому Хёнджин отрицательно мотает головой, встречаясь с демоническими зеницами. — Я ведь могу тебя и задушить, — серьёзно говорит Феликс. И Хёнджин знает: может. Феликс бы был первым, кто, выстроившись в очередь, возжелал выбить из прокуренных лёгких последний воздух. Единственный, кому бы это удалось. Единственный, перед кем бы Хёнджин по доброй воле склонил колено, нисколько не противясь грядущей смерти. — Души, — рычит Хёнджин, ощущая полыхающую от боли шею. На шее темнеют вздутые вены, сверкающие рудным капельки пота стекают вдоль горячей кожи. Феликс закусывает язык, концентрируясь на этой картине. Хёнджин отыскивает в себе последние силы, чтобы хрипло закончить: — Смерть от твоих рук — моё лучшее наказание. Феликс дёргает на себя, сталкиваясь лбами. У Хёнджина свет постепенно меркнет, покрываясь тягучим мраком. В ушах неистово звенит церковный колокол, оповещая о начале службы. Он практически припадает на колени в молитвенном жесте, как вдруг хищно заглатывает желанный воздух, втягивая ртом. Запятнанный потом и смертью ремень отлетает в сторону, с лёгким звяканьем падая на пол. Хёнджин открывает глаза, изнеможённо дыша. В выгоревших оранжевых омутах отсвечиваются персональные бесы, расплываясь в ритуальном танце. Посередине теургического круга — собственное бездыханное тело. Хёнджин скалится, дотрагиваясь до прилипших ко лбу медовых прядей. Осторожным, без малого бережным скольжением пальцев заправляет их за ухо, прикрывая глаза. Губы отпечатываются где-то рядом с правым виском, невесомо целуя. Феликс сощуривает глаза, ведя бровями в обескураженном жесте. — Для того, чтобы ты стал нежным, нужно довести тебя до полусмерти? — интересуется он, создавая видимость незнания ответа. Хёнджин положительно кивает расслаивающейся головой, давая право сладостному возбуждению подступить к сердцу. Он вдыхает аромат глянцевых волос, прельщая. Феликс упивается моментом невольной нежности, негромко мурлыкая на ухо. Приятное расслабление завораживает, воюя с неудовлетворённым желанием. Второе оказывается сильнее. Он шелковисто урчит, прижимаясь пахом к впалому животу: — Раздень меня, Хёнджин. У старшего глаза глаза мгновенно открываются. Затянутый кружевной вуалью рассудок осмысляет услышанное. Раздень меня. В первый раз Феликс решительно указывает. В первый раз Хёнджин не слышит осмотрительного: «Ты уверен, что хочешь раздеть меня?» И впервые Хёнджин, не раздумывая, выбирает не терять драгоценное время, которого у них никогда не было. Спускает брюки вместе с нижним бельём. В сопровождении собственной, скомканная одежда отправляется в далёкое странствование, обнажая всё сакральное и затаённое. То, что хранится в искалеченной душе, укрываясь от вопрошающих взглядов. Порой тело может поведать больше, чем всякий леденящий рассказ. На нём вовек сохранятся отголоски изменнических ударов, разбито подсказывая, где было больнее всего. Ничто не сравнится лишь с бесчестно сломленным сердцем и неизгладимыми воспоминаниями. Каждая познанная боль имеет закономерные последствия, эпизодично слишком гнетущие, чтобы врасти корнями. Тогда ветвистые истоки обрубаются, до последнего цепляясь за девственную кожу. Вскрывающиеся рубцы доставляют мимолётную ясность, требуя больше заветного умиротворения. Пока бессилие не порабощает настолько, что оказываешься не в силах прервать бешеное течение бордовых притоков. Они расточатся по коже, перекочуют на пол, разливаясь, и не успеешь вздёрнуть рукой, как она осядет, отказываясь подчиняться. Разум гасится одновременно с досаждающим телевизионным шумом, впадая во тьму. Обманчивое спокойствие стоит новых неисцелимых ран. Снова и снова. У Ли Феликса на ногах слишком давно живого места не осталось от расходящихся глубоких порезов. Хёнджин никогда не спрашивал об этом напрямую, а Феликс был за это безмерно благодарен. Лишь после первой совместной ночи Хёнджин тихо прошептал короткое: «Зачем?» Взгляд обводил пёстрые веснушки, вырисовывая средь их соединений кровавые шрамы вместо блестящих созвездий. Тогда он долго смотрел в тёмные глаза, заволакивающие в себя, точно беспросветная чёрная дыра. В глазах этих не было ни толики воротящего презрения или, что хуже, неясно откуда взявшегося страха, ставшими привычными при таких обстоятельствах. Классическая реакция. Отвращение. К себе. К людям. К омерзительной привычке вынимать новое лезвие, просыпаясь, как по расписанию, в три часа ночи. И, нет, Феликса никогда не терзали кошмары. Ему разгрызали глотку собственные навязчивые мысли, вдалбливаясь ржавыми гвоздями. Они окольцовывали кровоточащую шею, формируя стальной ошейник. Менее болезненным было привыкнуть к нежеланному украшению, чем один за одним вынимать вросшие гвозди, что оставят после себя откровенные следы пережитого самоистязания. Тогда Феликс сказал чуть больше, чем говорил всем остальным. Как минимум потому, что никому больше он не отвечал. Один единственный раз. Перевернувшись на спину, прикрыл глаза, чтобы не встречаться ни с ответной реакцией, ни с чем-либо больше. Спустя бесконечные минуты раздумья, хрипло прошептал на манер заученной мантры, про себя молясь, чтобы голос слился с воздухом: «Это не так мучительно, как винить себя за любую оплошность. Даже за ту, к которой ты не прикасался хотя бы подушечками пальцев. Другая боль притупляет терзающие мысли, но она даже близко не сравнится с ними. Поэтому я предпочитаю её. Только и всего». Хёнджин молчал, всматриваясь в чужие безмятежные очертания. У Феликса — так же, как и у него самого, — не вздрогнул ни единый мускул. Он так и продолжил лежать с прикрытыми глазами, демонстрируя обманчивое спокойствие. Впервые Хёнджин осознал, что его защитная реакция — притворство. Феликс осознанно надевал непоколебимые маски из мраморной глины, когда лицо инстинктивно желало скривиться от поглощающей боли. Очередная пагубная привычка, ставшая естественной. Затяжное молчание давило на уши. Возгорались забытые раны, неприятно зудя. Заезженные мысли прокручивались в голове ненавистной мелодией, протягивая звенящее: «Зря». Зря решил, что может позволить себе открыть рот. Зря озвучил мельтешащую мысль. Зря и вовсе находился здесь. Руки чесались. Внезапно возникшая потребность загнать что-то острое в кожу не давала покоя. Блядство. Феликс сжал кулаки под одеялом, впиваясь в ладонь острыми ногтями. До чуткого уха донеслось шуршание плотной ткани. Хотелось рассмеяться навзрыд, иронизируя над собственным упадком. Сейчас его вновь покинут, оставив один на один с нахлынувшими мыслями. Каждый раз результат один и то же, но Феликс вновь возвращался к тому, чего страшится больше всего. Остаться наедине с собой. Феликс перевернулся на бок. Хотел было бросить, чтобы тот не забывал вещи и несильно хлопал входной дверью, как ощутил что-то мягкое и тёплое у основания виска. Губы. Кожа покрылась сухими мурашками. В горле тотчас завязался тугой узел. Пришлось застыть, распахнув глаза. Хёнджин склонился над свёрнутым телом, облокотившись о подушки, и несколько секунд простоял неподвижно. Отстранившись, провёл ладонью по волосам, низвергаясь рядом. Обхватив стройную талию, прижался всем телом, не предоставляя возможности сдвинуться с места. Феликс мелко задрожал. Глаза с отличительной быстротой намокли, не пропуская выступающие капли слёз. Поцеловав в шею, Хёнджин потёрся носом о гладкий затылок, проговаривая в ухо: «Захочешь плакать — плачь. Я никуда не уйду». И он сдержал своё обещание, погрузившись в глубокий сон. Хёнджин никогда не оставлял Феликса, но тот, в свою очередь, всегда уходил первым. В первый раз, аккуратно освобождаясь от сковывающих объятий и поспешно покидая гостиничный номер, и во все последующие. Убегать — ещё один утверждённый мнимой печатью принцип. Поэтому сейчас Хёнджин вновь порывисто целует, вкушая сладостное блаженство. Как в последний раз. Любая такая их встреча из раза в раз норовила оказаться финальной, отступиться, удалившись в затерянной магистрали. Но они находили друг друга. Среди обломков кольцевой автострады, не имеющей ни начала, ни конца, многолюдных масс заснеженных улиц и грозовых ливней. Хёнджин легко различит Феликса по письмам, никогда не имеющим разумного заключения, по вскользь оборонённому слову, не поспевающим за бессвязными мыслями. Феликс предугадает его присутствие, не перепутав ни с чьим другим. Вот так просто. Только один человек может перерезать его неугомонные волны, придавив глотку. Но как вообще возможно рассечь неразделимое море? — Прекращай, — быстро командует Феликс, разрывая уста. Хёнджин усмехается, кривой дорожкой спускаясь вдоль корпуса. Он практически становится на колени, осматривая подрагивающие ноги. Феликс коченеет от парализующего страха, оказавшись не в силах даже пискнуть. Хёнджин вскидывает голову, спрашивая разрешение. Беззвучно моля. Феликс не окликается, но и не отгоняет. Пальцы бережно касаются кожи, усеянной различными по форме, толщине и вытянутости рубцами. Словно завороженный, парень ведёт вниз к подтянутой голени. Бледные воспоминания очерчивают картинку многонедельной давности. Томительную тишину обрывает мрачный выдох. Хёнджин роняет голову, макушкой касаясь голой кожи. — Сколько новых появилось с момента нашего знакомства? Абсолютное пренебрежение. У Феликса лёгкое разочарование мешается с порывистой болью. Это не имеет значения. Он здесь не для низменной жалости и абсурдных вопросов, взывающих к новой порции сжирающей ненависти. В горле мерзко саднит. Сглатывая подспудное раздражение, он привлекает к себе внимание: — Хёнджин… — Феликс, — мгновенно окликается тот, понижая тон. А тот отворачивается, закусывая внутреннюю сторону щеки. Ищет то, на чём можно сконцентрировать внимание. Массивная тумба. Шёлковые полотна. Настенные лампы. Бесполезно. Необъяснимая паника затаскивает на решётчатое дно, запирая на ключ. Паршивая тошнота закрепляется внутренней обидой. На себя, на позорную слабость, на единственную возможность пережить чувства. — Феликс, я ведь не отстану, — твердит Хёнджин. И эта бесцеремонная наглость могла бы легко вывести из себя, если бы надлежала кому-то другому. Если бы Феликс не выжидал тепла от единственного человека, согревающего лучше глотка кипячёной воды, напрочь забывая о том, что прожигает горло. Он повторяет вопрос, вскидывая голову: — Сколько раз ты брался за лезвие из-за мыслей обо мне? Хёнджин, как всегда, твёрд и непосредственен. Голос бесцветен, немигающий взгляд поглощает с присущей прохладцей. Ясно одно: он не отступит, пока не заполучит желаемое. — Пятнадцать, может, двадцать, — выпаливает Феликс. Быстро, точно ножовкой. Хёнджин вскидывает брови, проводя языком по губам. Если сосчитать и сопоставить количество веснушек наряду с виднеющимися продолговатыми линиями — можно получить соотношение приблизительно один к одному. А веснушек у Феликса много. Бесчисленно много. Они рассеиваются по невинному лицу, сползают к шее, облепливают спину и являются даже там, где не можешь предвидеть их возникновение. Феликс громко цокает, закатывая глаза. — Сотни. Чёрт тебя побери. Ты думаешь, я считаю? Вот оно. Худшее проклятие Хван Хёнджина. На стройных ногах Феликса веснушки соединены рублёными порезами, образуя бесчисленные небесные созвездия. Орион. Большая медведица. Скорпион. Кассиопея. Геркулес. Феникс. Жертвенник. Дракон. Часы. Бруксельский гриф. Ворон. Жерло. Живописец. Хёнджин не может узнать все, фиксируя в памяти только самые пёстрые. Хёнджин слабо кивает, приподнимаясь с колен. Сотни. Выравнивается, впечатывая взгляд в чёрные зрачки. Феликс мелко дрожит, сверля взглядом в ответ. Пальцы тянутся к чужому запястью, едва ощутимо сжимая. Ищут спасительное тепло. — Больше никогда… — начинает он. — Не буду, — перебивает Хёнджин, переплетая пальцы. Подходит вплотную, сталкиваясь обнажёнными телами. — Больше никогда. Феликс тянется к чему-то тёмному и продолговатому, небрежно отброшенному предварительно. Пульт дистанционного управления. Со щелчком кнопки пространство порабощает вязкий мрак, проглатывая растущую смятенность. Чувства обостряются головокружительным вихрем. Он проводит языком по выступающему адамову яблоку, влажной дорожкой ведя к подбородку. Нос очерчивает скулы, губы касаются ушной раковины, прибывая в место своего назначения. — Никуда не смотри и ни о чём не думай, — вторит Феликс, вдыхая манящий аромат. Спину прошибают щекотливые мурашки, когда широкие ладони сжимают вспотевшую талию. — Не задавай вопросов. Действия идут тебе больше. — Как скажешь, — подчиняется Хёнджин, целуя во впадину меж скул. — Подожди немного. Голос внезапно растворяется в темноте, тело обдаёт непривычным холодом. До уха доносится звук открывающегося шкафчика, сопровождающийся звучным шуршанием. Феликс вглядывается во мрак, пытаясь разглядеть в его порабощающем тумане хоть что-то. Безуспешно. Где-то неподалёку цокает открывающаяся крышка, через мгновенье слышимо отскакивая от поверхности пола. Раскручиваясь юлой, она замедляется с каждой проходящей секундой, постепенно стихая. Нарастающая тишина капает на нервы, учащая бешеное сердцебиение. Сознание Феликса посещает смутная мысль, что Хёнджина и вовсе больше нет, как вдруг что-то холодное и влажное разворачивает его за талию, укладывая на живот. Спину накрывает подкаченное туловище, горячее дыхание обдаёт затылок. Хёнджин прижимается ближе, всасывая тонкий слой кожи у шеи. — Скучал? — издевательски интересуется тот. — Меньше слов… — Больше действий, — договаривает, резко входя одним пальцем. Из-за холодной смазки Феликс интуитивно сжимается, непроизвольно ахая. Хёнджин неторопливо растягивает упругие стенки круговыми движениями, оставляя новые поцелуи на плече. — Сочту за «да». И не ломай мне кости. Феликс сглатывает, фокусируясь на быстрых поцелуях. Он упирается локтями в гладкую поверхность, создавая опору, и расслабляется во всём теле, прикрывая глаза. Хёнджин нестерпимо долго возится с одной фалангой, медленно сжимая её внутри, прежде чем войти двумя пальцами, свободной рукой сжимая тазовую кость. Феликс прогибается в спине, громко выдыхая. Он подаётся навстречу касаниям, постепенно привыкая к ощущению заполненности внутри себя, насаживаясь самостоятельно. Густой мрак мешает Хёнджину узреть это зрелище собственными глазами. Рефлективно мелькающие в омрачённом воображении картинки пьянят, кружа голову. Он добавляет третий палец, чем вызывает новый ошеломляющий стон. — Детка, мы так давно не виделись, что ты готов кончить от одних моих пальцев, — дразнится Хёнджин, зарываясь в волосы. — Может на сегодня тебе хватит? Если Феликс просит заткнуться — Хёнджин говорит в разы больше. Но если Феликс призывает к действию — тот выполняет его беспрекословно. Своего рода закон, который они выявили для себя очень давно. К счастью для себя, Феликс не знаком с понятием совести. — Милый, мы так давно не виделись, что твой член всю ночь простоит колом, если не окажется во мне, — вторит Феликс, хватая воздух. Он одной рукой зарывается в мягкие волосы, притягивая к себе за макушку. Разворачивая лицо, договаривает в самые губы: — Так что выеби меня так, чтобы я не вспомнил собственное имя до нашей следующей встречи. Два раза Хёнджину повторять не нужно. Фаланги покидают растянутый проход с уловимым хлюпом, оставляя после себя ощущение лёгкой опустошённости. Феликс роняет голову, прикладываясь лбом к нагретому дереву. Хёнджин отстраняется лишь на короткую секунду, разрушая тишину треском разорванного пакетика. В губах ненадолго остаётся часть упаковки от презерватива, пока руки раскатывают податливый латекс по налитому кровью члену. Разжимая зубы, парень выпускает листы плёнки, поддев языком, и растирает оставшуюся часть жидкой смазки. Быстро. Феликс не успевает даже отдышаться, чувствуя раскалённый орган у узкого отверстия. Хёнджин нагибается, упираясь прямыми ладонями в развинченный стол. Горячее дыхание опаляет шею, отчаянное сердцебиение загоняется в кожу холостыми выстрелами. Медлит. Феликс открывает рот, чтобы растормозить, взамен этого выпуская пронзительный стон. Хёнджин грубым рывком толкается во всю длину. У Феликса сознание рассыпается на микрочастицы, мгновенно вонзающиеся в кожу. Локти соскальзывают с гладкой поверхности стола, разрушая опору. Феликс не находит в себе сил, чтобы приподняться вновь, расплываясь чернильной лужей. Хёнджин размашисто вбивается, ощущая, как тесные стенки обволакивают его палящий орган, принимая в себя. Во рту скапливается тягучая слюна, нагое тело мерцает от скатывающихся капель пота. Он глубоко дышит через рот, испаряясь от звука шлепков двух соприкасающихся тел. Вскидывая голову к потолку, прикрывает глаза, сжимая ладони на изящной талии. Феликс разворачивается, припадая щекой к столу, и скулит, чувствуя подступающий звон в ушах. Стискивающие руки окрашивают расплывчатыми пятнами, что ещё долго будут отзываться едкой горечью, неприятно зудя. Феликс может только представить, сколько лиловых отметин разбухают на двух телах, соединяющихся в одно целое. Мысль о том, как долго он ждал, тая призрачную надежду на встречу, разрастается под рёбрами, взбухая. Непереносимая жажда обретает форму, трансформируясь в звучные стоны. И если Феликсу придётся пройти испепеляющую разлуку вновь, очертив её контуры новыми созвездиями на коже, чтобы в конце столкнуться с чернотой затягивающих в свои воды глаз — он добровольно станет на этот путь. Он вскроет ладонь перочинным ножом и прольёт кровь на ритуальную чашу, скрепляя данную нерушимую клятву. Единственное освобождение — смерть. И Феликс погибает. Он вязнет в томных выдохах, подпаливающих воздух, в неосторожных касаниях и прерывистом шёпоте, сходящем с губ Хёнджина. Он хрипло матерится себе под нос, напоминая, что сквернословие — это грех, протяжно рычит, но оставляет бережные поцелуи на липкой коже. Срывает крышу нерастраченной нежностью, подсыпанную щепоткой распутства. Вбивает бёдра в лакированное дерево, рассеивая болезненные синяки, и мягко проводит пальцами по рёбрам, пересчитывая выпирающие кости. Феликс исчезает бесследно, развеиваясь струйкой серого дыма. Доверяется всецело, позволяя крепким рукам делать всё, что лишь одним им будет угодно. Знает отчётливо: Хёнджин — единственный, в ком он готов найти своё воскрешение и вечное успокоение. Его единственное освобождение носит имя Хван Хёнджина. Все звёзды в глазах мутнеют, образовывая единую расплывчатую картинку. Застывшие крупицы слёз — то ли от неизъяснимого наслаждения, то ли от щемящей тоски, выпячивающей свои клешни из недр монолитного сердца, — сбиваются у пушистых ресниц, царапая роговицу. Феликс смаргивает голубой хрусталь, разбивающийся о скользкое покрытие. Происходящее кажется далёким от реальности, фантомной иллюзией, пустым обольщением, что превратится в ничто как только парень откроет глаза. Поэтому Феликс сжимает их как можно сильнее, выстанывая знакомое имя. Словно упиваясь его мелодичным звучанием, он растягивает гласные с короткими перебоями, дабы поймать искомую частицу воздуха. Хёнджин без малого окончательно теряет самообладание, осознавая, как возбуждение подступает к горлу разрушительной волной, отзываясь в паху. Толчки учащаются, лязги от ударов выстреливают в уши чеховским ружьём . Из уст младшего слетает новый затяжной стон, более напоминающий исступлённый крик, когда член ударяет по простате. Хёнджин слепо нащупывает макушку Феликса, за взмокшие волосы оттягивая назад. — Так бы сразу, — мурлычет он, зубами вгрызаясь в шею. Феликс шипит, в противовес себе же изгибаясь в спине навстречу. Хёнджин подставляет одну руку под живот, приподнимая ослабевшее тело. — Побудь послушным. Я хочу слышать тебя. Хёнджину глубоко плевать, что своими стонами Феликс может оглушить громоподобную музыку. Плевать на принципы, распорядки и запреты, строго фиксированные чёрным по белому. Плевать, если Минхо отсечёт его руки в изощрённых пытках, заклиная рецидивирующее: «а я же говорил». Он утопает в моменте, не видя, как Феликс согласно кивает, проигрывая в добровольно начатой игре. А Феликс готов поклясться, разбивая колени у церковного алтаря, что не прочь терпеть позорные поражения вновь и вновь. Лишь бы это мгновение растянулось до поглощающей вечности. Лишь бы не потерять, ускользая снова и снова. Ангелы сгорают. Быстро и скоропостижно. Один за другим. Их крылья чернеют, осыпаются угольной стружкой, прячутся в шкафы, запираясь на ключ. Иконы трескаются. Из глаз святых стекает алая тушь. Она выворачивает орбиты, водопадной струёй простирается из опустевших отверстий, дымится и едко шипит. Тягучие, липкие, продолговатые кресты тянутся по стенам. И кричат. Пылающие Серафимы переламывают единодушные вопли свистящим ворчанием. «Тш-шш-ш. Не отвечай на их вопросы. Высшие силы превзойдут твою ограниченную рациональность. Не воспринимай безумие всерьёз. И никогда беспокойся». Феликс вскрикивает. Сверкающий венец разбивается над головой, прорезая кожу. Острая глоссалгия сгрызает язык и нестерпимо жжётся. Так тошно, что выворачивает прелую селезёнку. Хёнджин жалит загривок, выпуская зубы. Сгущённая сладость тасуется с пурпурной рудой. Перевёрнутая карта в безупречной колоде таро. Башня. Кризис. Постепенное разрушение. Реконструкция и возрождение. Кресты затыкаются. Распятие нечаянно угадывается освобождением. Воодушевлённая экзальтация пульсирует в области члена. Накаляющееся тепло разливается сивой рекой, просекаясь по лопаткам. Сухие нитки взрываются, дробясь на мириады. Феликс обмякает, запутанно дыша. Пряжа стесняет горло. Хёнджин прерывается, замирая извергающим огнём змеем. — Ты… — делает выдох Хёнджин. — Ты, блять, не наговорился? — отсекает Феликс. Крылья срезаны и отвергнуты. Как будто никогда и не были едины. Монолитный самоцвет даёт очередную трещину. Хёнджин отшатывается, невесть как вылавливая из тьмы бренчащие брюки. Балконная дверь запирается с бешеным стуком. Проклятье. Феликс перебивается лбом, слыша колеблющиеся стёкла. Практически выбиты. Без малого вспороты. Бессмысленное мычание ломает неугомонных посланников. Сначала. Феликс подхватывает растерзанную рубашку, оказывающуюся ему по колено, и наскоро скрепляет дохлые пуговицы. Осваиваться в потёмках проще с горящими глазами. У Феликса зеницы гниют бредящими лучами. Колючий озноб саднит босые ноги. Внутренняя вибрация обползает тело, покрывая слоем никотиновой желчи. Хёнджин стоит, оперевшись о балконные перила, и неохотно зарастает потоком дыма. Спина изувечена, разорвана, высечена загробными хлыстами. Вокруг шеи пролегает кольцевой выступ. Электроошейник. Будто стоит только дёрнуть за повод — и заведомо прельстишь. Но Феликс знает, что тот выбросит разряд первым, долбя высоковольтным током. Шарахнуться не успеешь, как начнёшь судорожно колыхаться в смертельной агонии, давясь выступающей изо рта пеной. Контроль над мышцами иссохнет, уступая неиссякаемым судорогам. Сверлящие конвульсии раздробят кости алюминиевыми спицами, заставляя вымаливать грядущую кончину. Подходя ближе, Феликс интуитивно тянет руку вперёд. Нет-нет, вообрази последствия. Оступается, вспоминая о ободранных электрических проводах. — «Tu me manques», — нарушает тишину Хёнджин, выкидывая хмурящийся окурок. Феликс вздрагивает, отклоняясь назад. — Знаешь, как переводится? Феликс мрачнеет, обжигая глубокие язвы. — Ты думаешь, я не знаю перевода того, что говорю тебе? — Переведи. — Ты издеваешься? — Переведи, блять, — рявкает Хёнджин, напрягая шею. Феликс перехватывает мысль, что Хёнджин сейчас сплюнет отраву ему под ноги. Или, как минимум, ударит. Но он так и продолжает всматриваться в ночной покой, сосчитывая проезжающие машины. — «Я скучаю». Хёнджин смеётся, опуская голову. Заливисто. С серебряными переливами. Можно подумать, Феликс изрёк безмозглую глупость, сознание которой выколупали десертной ложечкой. — Я что-то смешное сказал? — закипает, складывая руки на груди. Чтобы не избить, вероятно. — Я знаю, что это правильный перевод. — Да, это правильный перевод, если обобщать, — Хёнджин сдирает краску ногтём с кованного ограждения, вздыхая, — Но если переводить дословно, получится «ты отсутствуешь у меня». Словно нечто, когда-то имеющее смысл, прижилось, срослось, образовало одно целое, а потом его отняли. Вырвали с корнем, оставив после себя пустое место. Пространство можно попытаться заполнить, найти альтернативу, но ничто не сможет заменить скоропостижно погибшего. Организм от бесчисленного числа попыток спасти обречённое истощится сильней, начнёт отвергать то, что почти образовало новую жизнь, и попытается затянуть рану, встречая на своём пути единственный возможный исход — крах. Ни одно древнее проклятие и рядом не стояло рядом с изначально обречённым. Рана так и останется, ежедневно напоминая о себе. Никак не избавишься, сколько попыток ни предпринимай. И ведь правда. Казалось бы: нет никакого смысла лить на зажившее слой йода. Ты согласен? Хёнджин оборачивается, всасываясь зрачками. Резиновая липучка, приклеивающаяся к орбите глаз. Неосторожный рывок — и они выскочат, брызгая струёй крови. Открытая рана подцепит заражение, беспросветность осядет родным началом. Феликс кивает, забыв, с чем соглашается. Хёнджин удовлетворённо хмыкает, переводя взгляд. — Так вот, Феликс, — откашливается он. — Ты моё «Tu me manques». Кажется, что сейчас ты находишься совсем рядом, и я, лишь только протянув руку, смогу дотронуться до твоей золотистой пряди, вечно спадающей на лицо. Накрутить её на палец. Поиграться с шелковистыми волосами, как любил делать это всегда. Я могу почувствовать твоё нахождение рядом, услышать замах, прикоснуться и ощутить физически. Сейчас ты здесь, но в целом ты отсутствуешь у меня. И как бы я ни старался заполнить свою пустоту — она всегда будет пульсировать, напоминая о тебе. О том, кто никогда не был и не сможет быть моим. Твои раны, оставленные мной, никогда не заживут, а йод вскроет новый кровавый поток, который покажется спасением. Наутро ты исчезнешь, не оставив ни единого напоминания о себе, а я начну ежедневно молиться, шепча твоё имя так, словно когда-то веровал в Бога. С тобой все принципы стираются, и предпочтительнее закрыть глаза на эту странность, чем искать несуществующую иголку в стоге сена. Так или иначе, ты куда больше походишь на соломинку среди горы заржавевших игл, как бы ни старался отточить остриё. У Хёнджина вся шея украшена кроваво-красными исповедями — о растерянных записках, горелом кофе на лестничных площадках, переспелой вишне и её приторном аромате; Хёнджин обожает всё вишнёвое. Ключицы изодраны, съедены, кровожадно истреблены. Феликс невольно задумывается, не переломаны ли кости. Кислый ветер оживляет супротивные пряди, поднимая их в воздух. Лицо совершенно бездушное, взгляд отрешённый. Театр восковых фигур. — Ты чего такой болтливый, а? — распаляется Феликс. Подходит вплотную, смотрит с несколько секунд снизу вверх, пинает по сверкающей в бледности ржавых фонарей грудь. — А, я спрашиваю? Чего это мы замолчали? — скользящие удары. Снова, снова и снова. Хёнджин не противится. Стоит неподвижно, затеряв взгляд. — Ну что ты даже не возражаешь, а? — руки слабеют, сдавленные в кулак пальцы расцепляются. Феликс тихо меркнет, увиливая от налегающих слёз. Нет, не сейчас. Пожалуйста. — Ударь меня, Хёнджин. Врежь мне. Оглуши, разорви на куски, принеси в жертву. — он дёргается от крадущегося прикосновения к спине. Хёнджин придавливает ткань собственной рубашки, не позволяя отмахнуться. Воспалённая мокрота вовсю отравляет щёки, спадая на пол. Феликс захлёбывается в тягучих камнях и мнётся ближе, стукаясь макушкой о кожу. — Я тебя терпеть не могу. Не уходи. Ты знаешь, сколько боли причинил? Только останься. Хёнджин разглаживает тщедушное тельце, ошпаривается о стекающие на цветущие ссадины слёзы и упорно молчит, не стягивая с лица прижившуюся маску. В целом, она могла бы жить сама по себе, но отразилась волею судеб. Раздробилась. Укоренилась, искажая время. Хёнджин робко бормочет в копну волос: — Но ты уже спланировал бегство. Феликс вскидывает голову, прошибая треснувшим стеклом. Капилляры взорвались, стушевались, заалели. Он шмыгает носом, быстро-быстро перебегая затенёнными зрачками. Осознание. — Нет-нет-нет, — отрицает Феликс, вертя головой. — Нет-нет, — словно в бреду повторяет он, грозясь отвинтить себе череп. — Всё не так. Я так больше не могу, — Феликс останавливается, подбирая подходящие слова: — Задержись. Так лучше? Хотя бы ненадолго. Пожалуйста. «Ты либо приходи и оставайся, либо катись прочь и не возникай». Хёнджин непробиваем. Стальной взгляд расслаивает надвое. Он настороженно подсекает позвонки, цепляется за кости, перекручивает, теребя. Ещё немного — и всадит шальные стрелы. Феликс смыкает рот, выжидая. Впрочем, молчание — тоже ответ. Феликс успокаивается, вбирая в лёгкие пропасть воздуха, и пытливо смотрит перед собой. Осанка у Хёнджина прямая, спина расслаблена, вид отсутствующий. Словно хозяин оставил только свой внешний облик, материю, а душу перетащил в другой мир, защитив магическим ритуалом. Хёнджину свойственно отделять сознание, но Феликсу он скорее протянет его в окровавленных ладонях, пока второй продолжит слагать молитву остаться неуслышенным. Привычней сохраниться в неведении, чем узреть непредвиденную реакцию. Смирение. — Знаешь, какой наиболее сердцедробительный вопрос, что ты мне задавал? — начинает Феликс. Колеблется. Медный балансир. Задержит, приковав внимание. Благо, ненадолго. — Мне казалось, что ничего не сможет быть больнее твоего «Скольким людям ты это говорил?» Ведь до тебя я слышал подобное. Слышал не раз, вторя без всякого стеснения: «Многим». Но с тобой я чувствовал иначе, делал не так, как привык и говорил не то, что правильно, но то, что от сердца. Искалеченного. Неуверенного. Из моей памяти никогда не уйдёт то, как перехватило моё дыхание тогда, и всё выстроенное рухнуло молниеносно. Я ответил не задумываясь: «Только тебе». И это была правда. Последняя правда, на которую мы с тобой мыли способны. Ты улыбнулся. Ехидно так, будто услышал шутку. Мои слова удовлетворили тебя, и твоё довольство нанесло первую трещину. Я не показал то, насколько это ранило меня, пытался забыть, но оно отпечаталось в моей памяти настолько, что больше я так и не смог быть предельно искренним с тобой. Ты всё ещё отличался, я всё так же льнул к тебе, параллельно выстраивая стену. Кирпичик за кирпичиком выкладывалась моя ложь, — к горлу из желудка подступает тугой болезненный ком, который не получается ни проглотить, ни выплюнуть вместе с вновь заводящимся тремором. Феликс вскидывает голову к небу, изгоняя несуразную глазную жидкость. Блядство. — А спустя долгие месяцы ты спросил: «Ты никогда не любил меня?» Тогда внутри меня что-то взорвалось. Да, именно так. Кто-то спустил курок, всю тленную жизнь выжидающий своего заветного часа, отсчитывая время. Тик-так. Удар за ударом. Я не помню, как смог выстоять тогда, но чётко ощутил, как остатки сердца разлетаются по стенкам туловища. Эти крошечные сгустки медленно плавили кости, пока я не рухнул на землю, ломая колени. К этому моменту ты уже отвернулся, а я не смог увидеть даже твою отдаляющуюся спину. Мои внутренности плавились, расширяя пустоту, кровь вытекала из глаз замест слёз, голова раскалывалась, и единственное, что я мог чувствовать — то, как жизнь медленно ускользает из-под моих пальцев. Как атласная лента, отпущенный в небо воздушный змей и заходящее солнце. Это было неизбежно, поэтому не вызывало страха. Я просто лежал и ждал, когда таймер наконец-то остановится, а моя всепоглощающая боль отступит. Я не мог быть с тобой, впрочем, как и без тебя тоже. Пока любовь к тебе меня убивала, ты сомневался в её подлинности, — парень шумно выдыхает, прикрывая глаза. Слёзы текут непроизвольно, укрепляя поток затянувшихся слов, что слишком долго поджидали в тени. Голос ровен, речь поставлена, предложения сложены без единой запинки. Серый рассказ, погибший в ручье иероглифов. Феликс истребляет дыхание, продолжая: — Впрочем, даже не в этом дело. Хёнджин, ты единственный человек, которому я смог доверить свои слабости. Я приходил к тебе после ночных кошмаров, о которых никому не позволял знать, говорил о страхах, о которых ни единая душа не имела понятия, и утешался одним твоим: «Всё в порядке» Пока без тебя принимал на завтрак пачку успокоительных. Ты был моим болеутоляющим, но упорно закрывал на это глаза. Для тебя это ничего не стоило, а для меня было непреодолимой стеной, сложенной из собственных ящиков в шкафу. Держащихся на одном издыхании, шатких, способных накрыть при малейшем небрежном выдохе. Я доставал ящики один за другим, находясь в шаге от смерти, и протягивал их тебе, сталкиваясь с невозмутимым взглядом. Тогда я понял, что принимать чужие переживания для тебя не ново. Но легче от этой мысли ничуть не стало. С каждым мгновением, проведённым с тобой, чужое волнение начинало вызывать во мне ненависть сильнее, пока твоего мнимого сочувствия я ждал как наивысшую ценность. Долгими днями, тянущимися неделями и бесконечными месяцами. А тебя не было. По возвращению одного твоего «прости» было достаточно, чтобы я вновь припал к тебе. И не было той боли, грязными пальцами отковыривающей застывший слой крови с недавно нанесённых ран. Я не хотел знать, по какой причине ты оставлял меня, потому что боялся услышать то, к чему не был готов, из раза в раз прощая тебя бесцельно. Он давится выползающей реальностью, что не в меру долго ловила ворон. И поймала войско, воскресающее, дабы склевать лёгкие. — Нелепица, правда? — усмехается. Бронхи пощипывают грохочущей шипучкой. Заострённые клювы съедают лопающиеся микрошары. — Мне так и не удалось простить себя за то, что я никого не любил так, как против воли полюбил тебя. И это оказалось моей вечной болезнью, которую я так и не смог излечить. Феликс капитулирует. Утыкается в грудь, цепляясь за незримую одежду. Хёнджин еле слышно шипит. Нанесённые поверх свежих засечки звездятся иной дозой сожаления. — Почему мы просто не можем быть такими как все? Хёнджин посмеивается, гладя по изнеженной голове. Звонко. Избегая крадущуюся вражду с собой, что, накопившись, грохнет сильнее. Бриллианты распускаются в пустотелых глазах, обделённых смыслом. Ничто не имеет значения, когда осознаёшь, как много уничтожил. Распорол воочию. — Разве обычные люди, соскребая небесные созвездия на тело, очерчивают их заржавевшим металлом? Тускло-сапфировые разбитые бритвы. Ломаные лезвия в маковых бликах. Плещущий розопёрстный гной. Скрученная тошнота и небрежное головокружение. Кипячёная вода, исторгающая поющий пар-зной. Расщёлкнутый язык с глоткой, набитой колко-обидной ватой. И окончательное бессилие, затаскивающее в морозное марево. Всё это попросту слишком. Хёнджин только сейчас осознаёт, что Феликс потерял сознание прямо у него в руках.***
Вымокшие шерстяные носки мерзко льнут к коже, похлюпывая. С хрустальных волос сбегают дождевые капли. Лопаются, опускаясь на густо-синие губы. Чёрная джинсовая куртка свисает неподъёмным бременем, изводя колыхающиеся плечи. Холодно. Грязно. Затхло, словно в застоявшейся консервированной банке. В грудь ударяется что-то влажное и крохотное, прислоняясь ближе. Феликс сдувает мешающие пряди волос, свободной рукой вставляя единственный ключ в замочную скважину. Дверь растворяется в жалобном скрипе. — Ну и что же мы будем с этим делать? — шепчет парень, скрываясь под тяжестью одежд. Что-то ухватывается за футболку и сдирает ткань. Феликс фыркает, касаясь пуховой тучки. Приглаживает, примиряя саму с собой. И, что удивительно, укрощает. Облако покорно примыкает к ладони. Хёнджин облокачивается о дверной косяк, не спуская липкий взгляд. Феликс реагирует, заливаясь светом. Если бы человеческая стать могла подсвечиваться, Ли Феликс бы сгорел в слащавой любезности. — Ты серьёзно? — сумрачно интересуется Хёнджин, не сдвигаясь с места. Присох. Припугался. По полу разъезжается махровый предвестник грозы, трясясь. Феликс становится на колени, вбирая серую дремучесть на руки. Вытягивает вперёд, красуясь. — Серьёзней некуда, — восторгается тот, демонстрируя скрутившийся клубочек. У Хёнджина от чужого счастья уголки губ трепыхаются, съезжая вверх. Глаза реорганизуются, становясь тесными щёлочками. Так искренне. — Первой осенившей мыслью было то, насколько вы похожи. — Меня ты тоже доставал из-под свалившегося мусорного бака в затяжной ливень? — Как ты узнал? — По царапине на большом пальце левой руки, обшарпанной тени на кармане куртки и нарушению сердечного ритма. — Врёшь. — Никогда, — признаётся Хёнджин. — В окно вовремя посмотрел. — Охотник на демонов, — сплёвывает Феликс. Оборванная внезапность безнадёжно ранит. Он опускает голову, зарываясь пальцами в серую шерсть. В его ладонях посапывает бездомный котёнок. С булавочную иголку. Мини-габаритная дождевая слякоть. — Да ладно тебе, — мурлычет Хёнджин, садясь рядом. Пальцами подхватывает подбородок, вынуждая взглянуть на себя. — Ну чего ты, м? Почему он похож на меня? Феликс обводит взором дремлющее детище безразличной улицы, обдумывая ответ. Хёнджин не торопит, забавляясь с влажными волосами, и выжимает сырую воду. Потёртый линолеум проседает в растущих лужах. Неожиданно чистая крупица канет в топкую вязь, загораясь. Снова и снова, пока не завладевает священной трясиной. Надо же. Феликс всхлипывает. — Штормовые гонцы, — только и швыряет он. — Вот кто вы. Хёнджин вздыхает, укладывая бесцветную макушку к себе на колени. Феликс вьётся в бесформенный ком, сгребая в объятия пищащую медную кнопку. — Не думал, что стану отцом так рано, — усмехается Хёнджин, обвивая волосы вокруг пальца. — Тебя никто не спросит, — он жмётся щекой к эластичности домашних штанов, опуская веки. — Морриган. Так будут её звать. С этого всё и началось.***
Феликс обнажает веки, ресницами соприкасаясь со смоляной чернотой. Ворсистые подружки-подушки поглощают тело, подмораживая исходящей мягкостью. Ватное одеяло сброшено, покоясь на лимфатическом полу. Голова мечется, идя согнутым кругом. Пальцы прощупывают прикроватный торшер, дёргая за спускающееся волокно. Пространство заливается нагретым светом. Парень живо моргает, отмахиваясь от бурлящего в висках полусна. Странное дело — успешно. Румяные стены с отпечатками бушующих нательных крестов, пузатые тумбы и покрытые шипами королевы цветов. Царицы из всех цариц. Ночной клуб «Phlébotomie» аплодирует треклятой комнатой для вип-жертв №13. Мёртвое безмолвие стрекочет ночными цикадами. Мировосприятие омрачается, пока видеоплёнка не кипятится, внушая запретный ужас. Феликс похлопывает по сбитому матрасу, боязливо разыскивая что-то. Кого-то. Того, кого страшнее не найти. — Ну и что же мы будем с этим делать? Окаянный ропот шарахается от стен, раскаиваясь в непростительном грехе. Феликс затыкает уши, скрываясь от смертельного кошмара. Корпус вспархивает, ноги болтаются, таща на выход из нарочито отведённой спальни-веранды. Несусветная чушь. Где, чёрт подери и выбрось из него душу, Хёнджин? Феликс вываливается из темнящих штор, исследуя помещение. Расколоченные фужеры. Побеждённо-озлобленная винная запивка. Собственные брюки без шёлковой блузки. Сердце забывает, как исполнять благодатные удары. Осмысление отказывается приближаться, поглядывая со стороны. Феликс может дать голову на отсечение, что слышит тучнеющий смех. Оборачивается — и, что самое омерзительное, — никого не видит. Он остался абсолютно один. И только на небольшом столике, сберегающем большие воспоминания, ютится разорванная сигаретная упаковка. Гранатово-алым описаны неестественно ровные буквы, пролегающие измельчённым почерком:«У меня нет ни твоего номера, ни листа бумаги с ручкой и чернилами. Как ни парадоксально, наша история и впрямь завершается кровью. Там же, где она и началась. Я рассёк руку, поклявшись, что мы никогда не встретимся. Прости за рубашку. Нас венчает новая клятва. Вновь убеждаюсь, как удивительно чу́дно знать латынь. А черты, оказывается, чудно́ спят.
Ты скручиваешься клубком и подминаешь под себя одеяло, уменьшаясь. И дрожишь.
И впрямь перестаёшь дрожишь, слыша моё единственное: «Всё в порядке». Я надеялся, что ты солгал. Снова. Впрочем, неважно.
Тебе ли не знать, как работают договорённости. Меня ты больше не увидишь. На столе всё, что тебе пригодится. После всего уходи как можно скорее. Ты понимаешь, о чём я. Поверь, огонь расползётся быстрее, чем ты думаешь. Минхо постарался над ритуалом. На моих руках смертей станет больше, чем твоих созвездий. На моих. Это ты запомни. Хорошо?
Не переставай гореть, даже если я больше не увижу исходящий от твоего тела свет. И береги Морриган».