***
— Пап, а почему нас Пётр Евгеньевич тренирует, а не ты? — Ну, потому что… — папа заулыбался: судя по всему, вопрос застал его врасплох. — Потому что я больших тренирую. Вот подрастёшь — тебя к себе заберу. — Поскорей бы. Ещё осенью, до того, как на Куйбышев выпал первый снег, они с папой прогуливались вдоль Волги. Тогда уже было морозно, колючий ветер кусал за уши и щёки, но, несмотря на холод, людей на набережной было полно. Аккордеонист с седыми висками — Лёва понятия не имел, как его зовут, но безошибочно узнавал по музыке и осанке — устраивался у подножия памятника, который почему-то все называли «Паниковским», и играл, наверное, весь день напролёт. Он играл, пока они с папой гуляли, и продолжал играть, когда они собирались домой. Играл днём, когда Лёва после школы бродил по Волжскому с пацанами. Играл вечером, когда в августе они с мамой ходили в цирк. И в тот стылый октябрьский день, когда они с папой встали у перил и смотрели на проплывающие по реке большие грузовые паромы, музыка аккордеона взлетала над набережной и кружила в воздухе вместе с мелкими каплями моросящего дождя. — Совсем тебе Пётр Евгеньевич не нравится? — уже серьёзнее спросил папа. Лёва пожал плечами. — Да нет, — ответил он уклончиво и, помолчав, добавил: — Просто с ним скучно. Он нас всё время учит защищаться. А как мы выиграем, если только и делаем, что защищаемся? Папа цыкнул зубом. — А вот тут, Лёв, — вздохнул он, — ты как раз-таки и не прав. Но это нормально. Это частое заблуждение у молодых футболистов. Ты поймёшь потом, когда научишься. Даже не так: ты увидишь. Соперники бывают разными, но выигрывает та команда, которая прежде всего умеет держать ворота. Потому что принцип любой защиты строится на том, чтобы как можно дальше увести от них мяч. А чем дальше мяч от твоих ворот… — Тем он ближе к воротам соперника? — Верно. Вот видишь? Всё просто. — Папа подмигнул ему и окинул взглядом площадь. — Давай, что ль, домой выдвигаться потихонечку? А то промокнем, заболеем. Мама нам за это с тобой такого леща выдаст, ух! После папиной смерти Лёва понял, что «держать ворота» — это не только про футбол. Это вообще про всё. Про дом, про школу, про жизнь. Каждый день тебя что-нибудь атакует, и, если ты «не держишь ворота», оно бьёт тебя под дых и даже не думает извиняться. Пацаны не плачут. И Лёва не плакал. Он просто раз за разом терял мяч, и когда это происходило на поле — в самом простом, буквальном смысле — Пётр Евгеньевич свистел в свисток. — Хлопов, ну что такое? — с досадой приговаривал он. Само собой, Пётр Евгеньевич знал, что с Лёвой «такое». Может, поэтому слишком многого от него и не требовал, может, поэтому не отчитывал и не журил, как остальных. Но в апреле уже должен был начаться турнир, свистки над полем становились всё чаще, и каждый раздосадованный вздох Петра Евгеньевича бил под дых чуть ли не больнее, чем очередная тройка по алгебре. А самое мерзкое: Лёва не знал — совершенно не представлял — что ему со всем этим делать. «Пап, я хочу с тобой». «С тобой» — это куда, Лёв? Лёва не думал, что хочет умереть, но, лёжа на своей постели и глядя в потолок, он думал, что хотел бы оказаться там, где сейчас был папа. Люди ведь не могут просто взять и исчезнуть. Вода ведь никуда не девается, например. Она испаряется. Уходит в воздух. Поднимается в небо. Может, и с людьми так же происходит. Бабушка за папу молилась каждый день, и дома у неё перед иконками теперь всегда горела свечка. А у них дома икон не было, только медали и грамоты — его, Лёвы, и те, что остались от папы. Никто даже не подумал их убрать и вытащить с полок, никто не выбросил папину зубную щётку: та до сих пор стояла в стакане у раковины вместе с другими. Иногда Лёва уговаривал себя поверить, что на самом деле папа не умер, а куда-то уехал, и что вот сейчас, уже совсем скоро, закончится зима, затем пройдёт весна, настанет лето — и папа вернётся. Потому что папа не мог его обмануть. Папа говорил, что они летом в Москву поедут. На Олимпиаду. Обещал, что будут жить в гостинице, самой лучшей, он всё устроит. Что у него есть знакомые там, в Москве, и что эти знакомые познакомят Лёву со спортсменами. С Мелентьевым, с Сальниковым, с Дитятиным… А Сидяк с Кровопусковым? Их с саблями увидишь — закачаешься! Ну не мог папа ему соврать! Папа никогда никого не обманывал. Он вот как-то пропал под Новый Год — мама всех знакомых в тот день обзвонила — а потом пришёл. И не с пустыми руками, а добыл ей откуда-то пальто, и у этого пальто был красивый меховой воротник. А всё потому, что обещал. Потому, что говорил: будет, Лизка, тебе пальто. И Лёве он говорил: мы с тобой, чемпион, обязательно до Москвы доберёмся.***
Опять тройка прилетела. Красными чернилами в тетради. Лёва пялился на неё, как баран. В голове звенела пустота. И сквозь эту пустоту, плотную и ватную, потихонечку, одна за другой, стали пробиваться мысли-молотки. Как он маме об этом скажет? Как ему четверть-то теперь вытянуть? Не на пять, уже чёрт с ней, с пятёркой. Хотя б на четыре. Можно ведь ещё? Получится? А если — нет?.. А если нет, то он и год с трояком закончит. И это будет первая годовая тройка в его жизни. — Татьяна Васильевна, — Лёва поднял руку. Математичка отвлеклась от журнала, глянула на него поверх очков. Наверное, это означало, что она слушает, но на всякий случай Лёва встал, чтобы слушала наверняка. — Можете мне эту тройку не ставить? Пожалуйста. — Как это не ставить, Хлопов? — спросила Татьяна Васильевна таким тоном, будто Лёва только что сморозил до невозможности дурацкую шутку. — А что тебе тогда ставить? — Я перепишу. Можно? Я хорошо подготовлюсь, правда. — Раньше готовиться надо было. Она снова опустила глаза на журнал, давая понять, что разговор окончен, а Лёва так и продолжил стоять. Сесть — означало сдаться. «Не удержать ворота». Сейчас самое время было нападать, но нападать он не мог, потому что даже защищался фигово. По классу поползли шёпотки. — Тишина! — гавкнула на класс Татьяна Васильевна. — Хлопов, сядь. И Лёва сел. Мама про контрольную даже не спросила. Открыв дверь, она улыбнулась, как, наверное, не улыбалась уже давно, но было что-то странное и очень неприятное в этой её улыбке, словно мама извинялась и оправдывалась за что-то. С такими улыбками про дни рождения ещё вспоминают, которые прошли неделю назад, но у Лёвы день рождения летом, а, значит, и вспоминать особо не о чем. — Ты рано сегодня. — Тренировку отменили. Про тренировку Лёва соврал. Не отменили её. Это он у Петра Евгеньевича домой отпросился, наплёл, что страшно голова болит и что в школе ему уже две таблетки дали. Наверное, Пётр Евгеньевич понял, что он врёт, но сказал только: иди. И Лёва пошёл, чувствуя, как от стыда у него горят уши. Но, с другой стороны, уши бы горели и так. Всё равно он бы паршиво сыграл. Всё равно Пётр Евгеньевич расстроился бы, видя, как Лёва снова и снова теряет на поле мяч, а раз нет ни малейшей разницы, к чему в очередной раз через такое проходить? Зачем? Турнир они не выиграли. Для Лёвы, по правде, уже не имело значения, какое место они займут. Неправильно, конечно. Нужно было прежде всего думать о команде, а он не думал. Подставлял своим отношением весь коллектив. А ещё Пётр Евгеньевич говорил, что для спортсмена главное — это опыт. Но Лёва не мог согласиться с ним, потому что опытом уже был сыт по горло. И на что, скажите на милость, этот опыт вообще влиял? Разве от него жизнь стала лучше? Нет, нисколечки. — Проходи. Лёва закрыл за собой дверь, повернул щеколду. Мама в прихожей не задержалась, умчавшись куда-то на кухню, и только теперь до Лёвы дошло: к ним кто-то пришёл. У коврика стояла пара мужских ботинок, рядом с маминым плащом на крючке висело чужое пальто. Пахло кофе. И мама была в платье — в своём домашнем платье, но в том, которое надевала исключительно для гостей. Гостем оказался мужчина лет пятидесяти, худой, с кудрявыми, старательно причёсанными волосами и мерзким, каким-то крысиным лицом. — Привет, Лёв, — поздоровался он, словно они были знакомы целую вечность, и Лёва молча кивнул, не найдя в себе сил даже на простое «здрасте». В комнате он сбросил с плеча рюкзак, поставил на пол сумку с формой, к которой сегодня так и не притронулся. Получалось, что и менять её было необязательно. На пороге показалась мама. — Я там щи сварила. Будешь? Лёва покачал головой: — Потом. Мам. А это кто? — Это? — зачем-то переспросила она. — Это мой друг. Со школы ещё. Он в Куйбышеве проездом, вот зашёл повидаться. — Ясно. Больше ничего о мамином друге Лёве знать не хотелось. Переодевшись, он направился в ванную. Щёлкнул выключатель, загорелась лампочка под потолком, выхватывая из темноты бледный кафель и мрачное Лёвино лицо в зеркальном отражении, которое спустя секунду сделалось ещё мрачнее. Из стаканчика подле раковины исчезла папина зубная щётка.***
Про Олимпиаду Лёва с мамой не говорил. Да и было бы о чём говорить. Вырос уже. И всё прекрасно понимал. Например, что раз папы нет, то и нет у них в Москве никаких знакомых. Что зарплата у мамы не такая большая, как была у папы, и что похороны ей влетели в копеечку, и вряд ли там, на её сберкнижке, много чего осталось. Куйбышев дышал летней свежестью, наливался зеленью, напитывался солнцем, которое с каждым днём становилось всё жарче и жарче. До позднего часа со двора доносился визг малышни. Четвёрку по алгебре Лёва так и не вытянул. Мама его не ругала, но эта тройка, на самом деле, была ещё одной причиной, по которой Лёва ничего не спрашивал о Москве. Не заслужил он. Не справился. И даже если бы поехал, даже если бы так случилось, что он увидел Мелентьева, и Сальникова, и Дитятина, как бы он смог посмотреть им в глаза? Что бы он им сказал? Вот вы олимпийские спортсмены, а я — троечник? Вот вы страну за собой ведёте, а я даже в апрельском турнире не сумел команду вывести? Так ведь по всему выходило? Так. А ещё Пётр Евгеньевич его к себе подозвал на днях и осторожно, украдкой поинтересовался, не хочет ли Лёва от звания капитана «маленечко отдохнуть». — Ты не подумай, — говорил Евгеньевич. — Я не за себя, я за тебя беспокоюсь. Я же вижу, Лёв, как ты с этим… Трудно тебе. Давай, может, а? На сезон? Да забирайте, хотелось крикнуть Лёве. И капитана забирайте, и вообще всё на свете. И этот, с крысиной рожей, пусть маму забирает, если ему так хочется. И Татьяна Васильевна пусть тройками своими подавится, хоть весь дневник исчеркает, ни капельки не жалко! — Хорошо, — отозвался Лёва и, взяв сумку, поднялся со скамьи. Конечно, никакой новой щётки у раковины не появилось. Там их по-прежнему стояло две: Лёвина красная и мамина голубая. А у папы была зелёная щётка. И даже если старая изнашивалась, то новую он себе покупал обязательно зелёного цвета. Вот где она теперь? Куда её мама сунула? Ну не могла же она её выбросить так запросто! Лёва вытер полотенцем руки и пошёл на кухню. Выдвинул ящик, где хранилась всякая хозяйская утварь: кусок мыла, спички, зубной порошок... Мочалка-сеточка. Свечки на случай, если вдруг отрубят свет. Нет, не было в этом ящике щётки, так что Лёва открыл другой. Но и в том, другом, её тоже не оказалось. А где бы ей тогда быть? Вряд ли в коробке с гуталином, хотя иногда мама старые щётки туда клала: чтобы обувь ими чистить. Особенно Лёвины кеды с узорной резной подошвой. На всякий случай Лёва и в эту коробку заглянул — и папиной щётки в ней, конечно же, не увидел. Нет, не стала бы так мама с его щёткой поступать. Может, в сервант убрала? Где все папины вещи? Только вот никаких папиных вещей в серванте не было: вместо них на Лёву вытаращилась бездушная пустота. Эта пустота его так поразила, что сперва он ей даже не поверил. Отступил назад на полшага, моргнул, чтоб убедиться: нет, ему не привиделось — все папины полки были взаправду пусты. Затем Лёва открыл дверь соседней секции, где хранились мамины вещи. Может, маме зачем-то понадобилось место и всё папино она запихала к себе?.. Нет, ничего подобного. То, что было снаружи, осталось нетронутым. Никуда не делись фотографии, никуда не пропали папины грамоты и медали. Только внутри, за дверцей, всё выело, выжгло, как будто и не человек с ними жил, а пустая оболочка из чёрно-белых улыбок и наград. В прихожей щёлкнул замок: это мама вернулась с работы. Лёва слушал, как шуршит мамин плащ и как что-то бряцает: с таким звуком обычно стукаются друг о дружку бутылки с молоком. — Лёва! Лёва не ответил, но от мамы его это, конечно же, не спасло. — Вот ты где, — улыбнулась мама, заходя в гостиную. — Чего не отзываешься-то? Давно пришёл? — Нет. — Случилось чего? — Мам, а где папины вещи? — На антресоль убрала, а что? Лёва почувствовал себя идиотом. Ну конечно — на антресоль. Там и коньки его лежат, и мамины сапоги зимние… И ничего такого нет в этой антресоли страшного, а даже наоборот, ведь всё, что туда убирают, уже точно никогда-никогда не выбросят. И щётка папина, наверное, тоже там. — Ничего. Мама опустилась на софу и внимательно посмотрела в его, Лёвы, лицо. — Мне Пётр Евгеньевич звонил. Говорит, беспокоится за тебя очень. — Не надо за меня беспокоиться. — Ну как это не надо, Лёв? Не чужие ведь всё-таки люди. Мама замолчала, опустив глаза на свои сложенные руки, и отчего-то Лёве стало очень и очень стыдно. Не за что-то конкретное, а за всё вообще, разом. За то, что он разозлился на неё из-за этого, с крысьим лицом. За то, что подумал, будто папины вещи она могла выбросить, избавиться от них с той же лёгкостью, с какой люди каждый день выбрасывают мусор. Ей ведь тоже, наверное, тяжело. И она тоже, наверное, с трудом «ворота держит», а «мячи теряет» — каждый день. — Мам. Прости меня. — За что? Как он мог ей сказать? Как он мог это на неё сейчас вывалить? Он вот ходил и дулся на неё, и всё это время думал, что она предатель, а предателем по итогу оказался он. Потому что не верил, потому что столько всего гадкого себе напридумывал… Как ей сказать?.. — Ты что, до сих пор из-за тройки своей переживаешь? Из-за капитана? Лёва кивнул, хотя от лжи этой ему сделалось только хуже. А мама вздохнула, протянула к нему руки, обняла за плечи. Поцеловала в лоб. — Мы с Петром Евгеньевичем, — сказала она тихо, усадив Лёву с собой рядом, — посоветовались и решили, что тебе летом в городе нельзя оставаться. Давай, ты в лагерь поедешь? Хочешь? Отдохнёшь, с ребятами подружишься новыми… — А тренировки? — Ну пропустишь пару недель, ничего страшного. А потом снова в бой, с новыми силами. А? Что скажешь? — Ладно. Значит, не поедут они ни в какую Москву. Значит, и Пётр Евгеньевич не слишком-то хочет видеть его на тренировках. — Не переживай, — прошептала мама, ласково гладя его по спине. — Всё наладится. Всё у нас с тобой будет хорошо. Вот увидишь.***
Речной трамвайчик, который забирал ребят из «Буревестника» и увозил туда новых, ходил по воскресеньям. В десять у причала уже шумела толпа. Родители выстраивались в очередь, в ногах у них стояли чемоданы и дорожные сумки. Детям ждать было скучно, и те, кому повезло сходу обзавестись такими же скучающими приятелями, находили себе занятие поинтереснее. Девочки чертили классики на асфальте, пацаны носились гурьбой, вереща, как бешеные воробьи, и время от времени получая подзатыльники от взрослых. Лёва с мамой в очередь решили не вставать: всё равно никто никуда не поплывёт, пока всех не выгрузят и не погрузят. Они нашли свободную лавочку недалеко от пристани. Иногда мама оглядывалась, ища глазами Петра Евгеньевича, который вызвался составить им компанию в это ясное воскресное утро, но Пётр Евгеньевич всё не появлялся. Зачем ему вообще надо было приходить, Лёва не знал. Лёву, в общем-то, никто и не спрашивал, но за двенадцать лет своей жизни он успел понять одну вещь: мнение детей в принципе мало волнует взрослых. Никакое мнение взрослым не нужно, взрослым нужно согласие — и чтобы дети не доставляли проблем. А вопросы они задают только с одной-единственной целью: создать иллюзию выбора. Не то чтобы Лёва боялся со взрослыми не соглашаться, но он не видел смысла в борьбе, в которой всё равно проиграет. Это ведь папа его учил — правильно оценивать силы. И Лёва оценивал. Ни к чему ему было ссориться с Петром Евгеньевичем. Если хочется ему, если надо — пускай приходит. А, может, так вообще повезёт, и трамвай от пристани отчалит раньше, чем Евгеньевич доберётся до причала… Но не повезло. Петра Евгеньевича Лёва приметил издалека: тот быстрым шагом шёл по набережной, иногда переходя на бег. Торопился. В одной руке он нёс портфель, через предплечье другой был перекинут светлый пиджак. — Привет, спортсмен, — улыбнулся Евгеньевич, подбегая к лавочке. — Елизавета Андреевна. Извините, что опоздал. Ключи найти не мог, представляете? Уж думал, не выронил ли где часом… Лёва вздохнул, окидывая взглядом гомонящую толпу. — …а, Лёв? — Что? — Говорю: не злишься на меня? Лёва злился. Но не за капитана, а за то, что Евгеньевич вёл себя так, как обычно ведут себя всякие взрослые. То есть — создавал иллюзию выбора. Ну не захотел бы Лёва капитана отдавать, что тогда? Всё бы осталось как прежде? И был бы у них капитан, который мячи теряет и ворота не держит, и Евгеньевич бы вот так запросто с этим смирился? Ага, как же. — Не злюсь. — Ну вот и славно. Я пока на твою должность Кузьмина поставил — так ты следи за ним, чтобы не зазнавался. И, если что, сразу мне говори. По рукам? — Нет, — Лёва поднял на Евгеньича глаза, щурясь от яркого солнца. — Вы уж простите, но ябедничать я не буду. Сами как-нибудь разберёмся. «Без вас». Трамвайчик увозил ребят всё дальше от пристани. Солнце весело играло в неспокойных водах реки, взволнованной корабельными винтами. Уже остался позади гранит куйбышевских набережных, и вдоль берега потянулся лес с лохматой разросшейся зеленью. Казалось, даже самый опытный рыбак сквозь эти заросли не проберётся. Однако рыбаки встречались. Девчонки махали им с палубы, и рыбаки — те из них, кто ещё не успел задремать, — добродушно махали в ответ. Лёва же устроился с пацанами на верхней палубе, где Серёжа Домрачёв — рыжий и конопатый, как Антошка из мультика, — травил уже третью страшилку подряд. — Короче, пацаны, — заговорщицки шептал Серёжа будто бы по секрету. — Лагерь этот проклятый. В прошлом году одна девчонка с нашего двора сюда поехала. Пошла в лес — и пропала. Один скелет нашли. — Серёг, а чё? Местные есть здесь? — спросил пацан со смешной фамилией Титяпкин. — Ну да, есть. Только в лагерь они не ходят. — А чё так? — Боятся. — Кого? — Беглых зеков. Тут беглые зеки в лесу живут. Пацаны с прошлой смены рассказывали. Они с зоны сбегают и в лесу дичают совсем. Зверями становятся. — Прям зверями, — не поверил высокий и, судя по лицу, вечно всем недовольный Гельбич. — Они людей едят сырыми, — не сдавался Серёжа. — Чё ты сказки рассказываешь! — Говорю тебе, места такие! — Да здесь всё кровью залито, — вдруг вмешался в разговор пацан с очками в толстой роговой оправе. — Кровью красноармейцев. Вон в той деревне, — он показал рукой в сторону берега, где над лесом возвышалась заброшенная церковь, — в гражданскую войну жестокая битва была. — Откуда ты знаешь про войну? — спросил Лёва. — Из библиотэ-эки, — тут же встрял Титяпкин и под смешки пацанов изобразил утомлённого жизнью интеллигента. Лёва шикнул на него: угомонись. Но, похоже, насмешка очкастого ничуть не смутила. — Мне брат рассказывал, — ответил очкастый. — Он в прошлом году здесь вожатым был. — Сейчас тоже едет, наверное? — Нет. — Умер у него брат, — зашептал Серёжа, толкнув Лёву коленкой. — Ну потому что трепаться меньше надо, — заворчал Гельбич. — Вот так вот. Язык как помело до этих тем и доводит. До каких таких «тем», захотелось спросить Лёве. Что Гельбич вообще мог о таких «темах» знать? Он сам-то кого-нибудь хоронил хоть раз? Нет. Не хоронил. Иначе бы не красовался сейчас и не строил бы из себя чёрт знает что. Очень легко из себя строить, когда у самого ничего не болит. Очень легко давать другим советы, пока несчастье тебя самого не коснулось. А думаешь, не коснулось оно, потому что ты здесь самый умный? Нет, не поэтому. Просто тебе повезло. Очередь твоя не дошла. Но дойдёт обязательно, она до всех доходит. «Не надо так, Лёв», — зазвучал в памяти голос мамы, и Лёва почти через силу заставил ворох мыслей в своей голове замолчать. Лучше уж пусть молчат, правда. И сам он молчит. Потому что, если начнёт говорить, то выскажет слишком много всего ненужного. А этого тоже не надо. Это тоже будет очень и очень зря. Лёва посмотрел в сторону очкастого. Тот притих. И от пацанов отвернулся, глядя куда-то в сторону берега, будто здесь, на палубе, ему было больше не с кем и не о чем говорить. — Тебя как зовут? — подойдя к нему, поинтересовался Лёва. — Валера Лагунов. — А я Лёва. Лёва Хопов. Дружба? С этими словами Лёва протянул Валере руку.