Берлинец

PG-13
Завершён
7
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
10 страниц, 6 279 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник

Однажды в Берлине.

Настройки
Этот день я встречаю, смотря на давно закрытый аэропорт Темпельхоф на юге Берлина: в нём двадцатилетнее сегодня жирным чёрным маркером перечеркнуло мою прошлую жизнь и дало начало новой. В нём я следовал обратно лозунгу «бери от жизни всё» и оставил всё, что у меня было, чтобы стоять поздним утром с жёлтым чемоданом и смотреть на этот город. Прямо как сейчас, я даже взял тот же чемодан - трофей того безумия, победившего разум. Ведь мало кто в двадцать лет бросает университет, друзей и знакомых ради этого светло-мрачного звания: иммигрант. Но я слишком жаждал свободы от унижений в семье, а каждый человек, косвенно или прямо связанный с ней, был тем, что я мечтал вычеркнуть из жизни, а тогда так и сделал. Я слишком хотел сбежать и никогда не вернуться, оставить прошлое далеко и давно, расправиться с ним. Так я и оказался здесь двадцать лет назад - репатриация-иммиграция, осень, Берлин и я, который не так давно окончил школу, не жил и недели один, но всё равно решился на побег ото всех и ни от кого одновременно. Теперь название этому тоже - возвращение, не только в Берлин, но и в молодость - именно поэтому я здесь. Полжизни в иммиграции - солидный срок, за который у любого нашлись бы советы будущим иммигрантам, длинные речи о благодарности странам, откуда и куда бежал, но не у меня. Я смотрю на здания вдали и не чувствую ничего, кроме чувства дежавю, словно я два десятилетия назад и я сейчас - это картина с двумя оборотами и толстым слоем картона между ними, через который никак не прорваться. Но сейчас я чувствую себя намного ближе к моему старому «я», может быть, это потому что я снова вернулся в Берлин? Я жил в Лиссабоне два года и Португалия привнесла в мои мысли осознание того, что она ничем не хуже, а может и лучше популярных городов Франции, окружённой солнцем Италии и милой Испании, которую я посещаю как минимум каждое лето. В самолёте у меня перед глазами всё ещё пробегал мой район - São Vicente, где была моя маленькая квартира с окнами, выходящими на такую же трёхэтажную постройку, но, если приглядеться, на реку Тахо. Она находилась на самом верхнем этаже и иногда, хоть хозяйка квартиры и запрещала, я забирался на крышу и смотрел на оранжевые крыши других домов, людей, спешащих кто куда, туристов, фотографирующих каждое здание, реку вдали, которая казалась целым морем или даже океаном и лилово-розовый закат, - именно такой Лиссабон был у меня перед глазами. Но только я прибыл на место, всё пропало: и Лиссабон, и Португалия и, казалось, весь мир с людьми. Я остался наедине с Берлином, как тогда. Но если в две тысячи шестом я даже не думал о жизни, которой жил ещё вчера, то сейчас всё, о чём я думаю - это тот самый день. Чем были заняты мои мысли? Как я выдержал все двадцать лет до? Жалел ли об этом? Я, как будто мне не с кем поговорить и я никого не знаю в этом городе, задаю себе эти вопросы и пытаюсь ответить. Я мечтал о побеге, был одержим им и поэтому оказался здесь, а жалел ли? Я не думаю, что жалел когда-либо о чём-нибудь в моей жизни, особенно об этом и особенно сейчас. Так отчего же эта меланхолия и тяжёлые мысли? Разве я не должен праздновать этот день? Но он начался задолго до своего календарного времени; может быть, когда я впервые покинул деревню, где родился, или сразу по прибытии в большой город. Город, в который я перебрался, чтобы потом уехать и - разве это не очевидно сейчас? - ни разу не вернуться после. Так что если и праздновать, то только прошедшую и вечно ищущую своё место в мире молодость. Я вспоминаю её призрачные образы и понимаю, что... Я всё забыл. Всё, основательно и окончательно - уже никогда не вспомнишь. И не знаю, могло ли быть иначе, когда влекомый интеграцией, я слишком перелил её в пустой стакан и теперь она стекает отовсюду в моём организме. Но разве это плохо? Само по себе, как понятие, как слово - нет. То, что меня гложет, особенно сегодня - это некое предательство того, что забылось и словно потерялось, хотя почему словно? - для меня это правда так. Оно забыто и потеряно мною же, но я и не пытаюсь искать. Мои берлинские друзья говорят, что я выгляжу, одеваюсь, говорю и двигаюсь, как рождённый в Берлине. Обычно я воспринимаю это, как комплимент, но сегодня во мне возродилась засевшая глубоко и давно вина. Я забыл язык потерянной, не встречал её двадцать лет и - несмотря на вину - не собираюсь, а самое страшное: меня не тянет к ней и не тянуло. Остаётся всего лишь признать, что я берлинец - в прошлом, настоящем и будущем. Именно Берлин меня не отпускает, только в него я всегда хочу вернуться и иду сейчас по нему же в мою квартиру, которую не решался продать, зная, что уезжаю не навсегда. Ведь как можно уехать отсюда навечно? Нет. Я не готов оставаться в незыблемой компании вины и чувствовать её дыхание за спиной. Поэтому, как только я вижу мой первый немецкий бар, сразу захожу в него, желая сквозь алкоголь провалиться в самые потаённые места этого города; скрыться в нём, как в грозу под одеялом. В этот баре я как-то пил с женщиной из богатых кругов, чувствуя себя сверхчеловеком - для меня это был синоним слова «иммигрант». Я думал, что способен на всё, потому что уехал; знал, что если что-то пойдёт не так, я всегда могу снова уехать и не столь важно, куда. Сейчас же моя иммиграция кажется мне жалкой и ничтожной, ведь если когда-нибудь мне придётся говорить о покинутой, я не смогу сказать ни слова о ней - для меня её уже много лет не существует, да и существовала ли когда-то? Иногда мне кажется, что это моё призвание: я кочую из одной страны в другую, живу в разных городах или деревнях и - что так сюрреалистично и странно - я никогда не хотел быть вечным иммигрантом. Даже сегодня, возвращаясь в Берлин, я в очередной раз обещаю себе остепениться, остановиться, бросить эти побеги, но знаю, что никогда не смогу. Сидя на чемодане в углу бара, который будто бы стал больше и краше за время моего отсутствия, я смешиваю пиво с виски и думаю, что я, как частичка пазла, не подошёл бы ни к одной другой стране. Вспоминаю это чувство непринадлежности к культуре и местным обычаям во время моей жизни в Испании, Португалии, Швеции, Франции, Польше, их городах. Это чувство в каком-то роде прекрасно, оно воодушевляет, показывает человеческую судьбу, историю, обнажает нацию. Оно мне нравится также, как и его оборотность, что я чувствую в Берлине, который люблю, даже не питая абсолютно никакой симпатии к большим городам; в котором восемь лет назад купил квартиру, отрицая возможность жизни где-либо, кроме съёмного жилья, ведь оно не привязывает к себе и не держит, - только ради того, чтобы иметь эту привязанность к Берлину. Так что, дорогая вина, возможно, нет ничего плохого в том, что я наконец могу сказать, что принадлежу к чему-то: городу, стране? Я пытаюсь убедить её и себя в этом и скоро, как в тот первый день, высматриваю людей, с кем можно поговорить, слушаю самые новые шлягеры и чувствую нескончаемую благодарность Берлину и Германии за тёплый приют, пока... Я не слышу её. Этот резкий, твёрдый, пронзающий звук невозможно спутать ни с чем другим. Он заглушает всю музыку и разговоры, растворяется в моём стакане, парит в воздухе; а я слушаю его, не разбирая слов. Я не слышал его, или же, просто не хотел замечать, как минимум, пару лет. И сейчас незнакомка из бара прерывает моё безразличие, заставляет вину вернуться и отыскать меня в этом с виду идеальном укрытии. И вот что меня пугает: я ничего не понимаю, ни слова; не могу даже разобрать, о чём идёт речь. Наивно было думать, что неродной язык за двадцать лет неиспользования не выветрится из памяти. Глупо надеяться, что кое-что ещё не забылось, пока я делал всё, чтобы забыть. Но я непоколебимо уверен, что это он; уверен настолько, что готов поклясться всем, что имею - так звучит именно он; ни один язык в мире не может так звучать. Мои коллеги лингвисты могли бы поспорить со мной: многие славянские языки звучат так похоже, что, даже зная один из них, можно легко их спутать. На что я только могу ответить, что понимаю это не слухом, а огненным откликом в душе, пропитанным непроходящей виной. Я снова пытаюсь вспомнить забытое и заброшенное, как будто это отгонит вину; оправдает годы моего бегства от прошлого. Но перед глазами всплывает не она, а отрывки из сельского детства, бездумной юности; старых песен, мимолётных признаний, шумных поездов. Они все будто бы в отдалении от неё, отдельно. И меня поражает очередное откровение: я и она - два острова в разных океанах - никак не увидишь и не дотянешься. Я всегда жил так, не подпуская её к себе. У меня была и есть нация, которой я предан, были планы, мечты, мысли; и всё это совсем не связано с ней. Теперь же мы отдалились настолько, что, кажется, мы не находимся на одном континенте; нас не существует и никогда не существовало. Я ни разу не хочу принадлежать ей, не хочу менять судьбу - я всем доволен. Я не хочу даже проживать эти двадцать лет в иммиграции заново, но не потому что они были отвратительными, а потому что боюсь сделать шаг, который обратит всё иначе. Но что я могу сделать против вины? Она - неубиваемая, всесильная, а я - иммигрант, безумец, беглец. Я пью алкоголь вместе с её языком и чрезмерной дозой вины. Пью и искренне не понимаю, почему тогда, когда приемлемей и логичней стыдиться своей связи с забытой, я стыжусь того, что забыл. Но это делаю вовсе не я, а вся жестокость и взывания вины. Её власть надо мной. Я всё ещё мешаю виски с пивом, но уже более жестоко, будто пытаясь размельчить в прах вину и её - странно, по-детски. Но даже в сорок я такой же ребёнок, как в двадцать, просто менее безумный и меньше срывающийся с места ради побега. Я смотрю на людей вокруг и тут же думаю, что язык - это слуховая галлюцинация, фантом. Никто его не слышит, всем неважно, как он звучит, он их не трогает, не вызывает никаких эмоций. А я им завидую; завидую тому, что у них нет вины и её. Возможно, она и есть вина и таким мерзким образом издевается за непринятие и отторжение себя мной. Ещё я всё также пытаюсь вспомнить её, но не могу. Чувствую себя жалким, ничтожным, одним в этом баре. Что же мне сделать, чтобы полностью забыть, как отказаться? Я уже давно отказался от гражданства, а значит от верности, любви и преданности ей - это ли не самое большее, что я мог? Вдруг звук усиливается до невозможной громкости. Мне кажется, что сейчас лопнут все бокалы, наступит апокалипсис, всех сотрут с лица земли, весь мир исчезнет. И мне становится так спокойно и приятно от мыслей о том, что исчезнет и она с виной. Навсегда. Никто по-прежнему его не слышит, все заняты разговорами о прошедшей неделе и выпивкой. А я пытаюсь найти исток языка, но вижу только мелькающих вокруг людей; слышу звонкий смех вдалеке, даже насмешку и думаю, что это смеётся вина. Делает она это особенно жестоко, жёстче, чем все её слова или упрёки; её смех - это смесь оных из фильмов ужасов и наслаждений ненависти - её ненависти. Здесь пахнет дорогим алкоголем, юностью, но при этом какой-то стерильностью и чистотой, которая стала заметна мне только сейчас. Раньше я любил этот бар и сегодня, даже с виной, здесь уютнее, чем снаружи: в свистящем ноябрьском Берлине. Но все годы до именно в нём я притворялся. В первый раз я обманул пожилую женщину, представляясь сыном её знакомых. Потом я неоднократно врал девушкам о мелочах, это меня забавляло, делало более раскрепощённым, чем обычно. И вот я сейчас здесь же, без притворства и наигранности, в странном публичном унынии, которое мне не свойственно. Что же ты делаешь, вина? Она, игнорируя мой вопрос, продолжает смеяться и медленно превращается в неясное подобие непонятно откуда взявшейся тоски. Язык затихает медленно, но резко, всё ещё витая где-то в воздухе. Мне кажется, что наступила долгожданная тишина; что вина тоже испарилась. Но вдруг в мыслях проносятся слова, которых мне уже не понять; слова, зарытые глубоко под землёй, но ещё живые - спустя столько лет. Сейчас громче взрыва они выходят из моих мыслей наружу, звучат так близко и пронзительно, что я встаю, поднимаю чемодан и быстрым шагом перемещаюсь в туалет. Там, на кафельном полу, я размышляю о нашей иммигрантской доле: быть на вечном перепутье между двумя странами, иногда решать бросить одну из них, не зная, что у нас никогда не получится. В этом помещении холоднее, чем в зале, мигает свет, но это не сбивает мои мысли, - много раз в жизни я был в условиях намного хуже. Я думаю о том, что начале пути мы молодые, амбициозные и всё ещё не относящиеся к той, куда прибыли. Десятилетиями после мы полностью ассимилированы в общество, не отличаемся от местных, наслаждаемся иммигрантской жизнью, но временами так тянет на мольбы о прощении к той, куда никогда не вернемся; откуда сквозь ветры и северные циклоны прилетает вина и... «Вы говорите по-английски?» Я решаю не страдать в одиночестве, не пытаться найти в жизни философию - я преподаю германистику и образы с глубокими домыслами мне не близки. Также, задавая этот вопрос, я сопротивляюсь вине или, возможно, поддаюсь ей. Ведь спрашивать о немецком - значит доказать себе и ей, что она права в моей отрешённости от былого; в том, что в погоне за соответствием нации, я потерял всякую связь с этим былым, - хотя почему это ложь? Она, и раньше хрупкая, теперь обрезана, а после - выкинута в бурную реку или сожжена. Девушка - отголосок покинутой - смотрит влажными глазами в такие же мои с недоверием, даже злобой, направленной не только на меня, но и на каждого в баре или целом мире. Также, как смотрела бы на меня она, если бы мы могли встретиться, если бы она была человеком. А я медленно начинаю осознавать, что этот диалог мне нужен лишь для того, чтобы воссоздать нашу потерянную связь, мою причастность к ней, пусть и таким странным способом. Осознаю, но не понимаю, зачем мне это нужно, когда всё уже давно забыто и оставлено. Она молчит. А я вспоминаю, как двадцать два года назад, когда я окончил школу, никто из выпускников не мог говорить по-английски без слишком явного акцента и времени на обдумывание слов; надеюсь, что и она не знает этот язык, хотя сейчас всё, наверное, по-другому. Она выглядит молодо, красиво - даже в слезах; и навевает на меня мысли о моей собственной иммигрантской юности; о том, с какой уверенностью я заходил на трап самолёта, даже не оглянувшись; о моих первых часах в Берлине и ощущении той свободы в одиночестве, побеге. Думая о моих студентах, я почти уверен: такое сейчас невозможно, они не смогли бы, они - ещё совсем дети. Но я смог. И на место тоски приходит некая гордость. Хотя чем можно гордиться, когда всё, что я умею - это сбегать, устраиваться на новом месте, а потом, когда всё станет легко и привычно, снова сбегать в новую страну, город, деревню: лишь бы не свыкнуться, не перестать считать своим домом всю планету, не выбрать определённую страну или город для этого звания. Хотя всё же мне кажется, я уже проиграл в этих попытках, вернувшись в Берлин в четвёртый раз. Но куда ещё возвращаться? Она отвечает, отгоняя мои спутавшиеся в огромный комок мысли. И мне так хочется прямо сейчас выплеснуть всех их на девушку, точнее, на ту, с кем она себя отождествляет. Но я не хочу превращать этот диалог в нескончаемый спор, ведь знаю, что обязательно сорвусь, не смогу молчать о ненависти к вине, стыду и тоске; знаю, что не смолчу и о ненависти к той, что столько лет не даёт себя отпустить. Взгляд незнакомки контрастирует с её пылающим желчью взглядом, она спрашивает - как будто делает это каждый день - о том, что у меня случилось. А у меня в арсенале куча вариантов: отшутиться, сразу перейти к причине её слёз, сказать, что ничего серьёзного - всего лишь плохой день. Но нет. Из-за алкоголя вперемешку с природной честностью я начинаю рассказывать всё: и про забытую, имя которой так и не назову, но она всё поймёт; и про всепоглощающую вину; и про Берлин, который меня принимает, который принимаю я, но не забытая; и о том, что забыл без возможности вспомнить и что-либо изменить. Я говорю долго и в том стиле, в каком читаю лекции: ярко, но без эмоций. Закончив говорить, я поражён тем, что ни разу не сорвался, что девушка всё это время слушала, не перебивая и не скрываясь в толпе. Какое-то время мы снова молчим, а после она рассказывает, что ей двадцать, в начале лета она приехала в Берлин и вообще выехала заграницу впервые, поражена городом, людьми, их синергией, тем, что они будто созданы друг для друга. Она говорит, что, возможно, это тот самый ещё не отошедший постиммиграционный наркоз, эйфория, фаза перед кризисом, и ей не хочется, чтобы она заканчивалась, особенно, чтобы конец ей пришёл сегодня. Этим вечером она рассталась с ней, они были вместе несколько лет и сейчас, на расстоянии всего пятисот километров - оно всё ещё маленькое для неё - их больше не существует. Она всегда считала, что такая близость сплотит их, выведет отношения на новый уровень, но в - теперь - чужих глазах всё иначе. А потом, будто вспомнив об обязательстве ответить мне, добавляет, что не понимает мою вину; что её должна заменить гордость, ведь уезжать одному так рано и навсегда - это её вполне заслуживает. А я мысленно цепляюсь за её возраст. Двадцать. Это время моей иммиграции, встречи с первой женой, а до этого - короткого одинокого безумия человека, что смог выбраться из оков прошлой жизни, дальних путешествий - тоже впервые. Также - апогея моего безумия, желания сбежать, не покидающего меня и сейчас. Возраст-рассвет, вперемешку с закатом, время, когда всё сложное было до невообразимости легко. Может быть, это излишний символизм и к любому возрасту можно подобрать события и значения, неподходящие к другим. Но как тогда объяснить то, что вспоминая истории из жизни, я непременно часто возвращаюсь к этому возрасту? И возвращаюсь без застывания в нём, без тоски по нему, а как к любимому моменту в фильме, который хочется пересматривать по несколько раз. Ещё теперь, после исчезновения языка, она начинает казаться мне не забытой, а клеем и картоном между моим двадцатилетним оборотом и мной сегодняшним. Даже не из-за значащего так много возраста или связи, которой у меня уже нет - да и была ли когда-нибудь? - а из-за самой этой встречи, объединённой эмиграцией. Через пару минут я вздрагиваю от резкости её голоса. Она говорит, что уверена - вина пройдёт спустя время, не может же она длиться вечность; ей кажется, что винное время займёт не дольше пяти лет, она сама вскоре устанет следовать за мной. И спрашивает, когда я переехал и сколько мне сейчас? Потом пристально смотрит и так же серьёзно, как судья или экзаменатор, говорит, что мне, наверное, не больше двадцати двух - ей всегда нравился этот возраст: из-за сочетания двух маленьких цифр, складывающихся в два десятилетия и какой-то их мутной значительности. Я в той же манере отвечаю, что мне сорок и пытаюсь звучать так, будто она ошиблась всего на год, не показывая, что между нами расстояние в целую жизнь. Она качает головой, отворачивается, а потом выносит следующий вердикт. «Это невозможно. Это не может быть правдой. Зачем ты врёшь?» Я, кажется, осознаю смысл только последнего предложения и ощущаю, что правда вру, но не о возрасте. А о чём тогда? Не давая себе уйти в размышления, я показываю ей мой Reisepaß и она по цифрам читает дату в нём: «Один, девять, восемь, шесть...» И снова недоверие в её взгляде, которое - хотя почему она обязана мне доверять? - если бы имело звук, было бы точь-в-точь неожиданным гулом церковных колоколов. А я, оглушённый их звоном, отторгаю то, что ещё недавно принял, как что-то очевидное и не подлежащее какой бы то ни было критике. Но и как можно отрицать, что всё не так? Для меня с шестого ноября две тысячи шестого года время застыло, словно леденеющая вода в забытых озёрах, только с одним отличием - здесь оно заледенело навечно. Не считая пары лет привыкания к стране, за которыми шли более стабильные и ясные годы, в моей жизни ничего не изменилось и не меняется. Я всё так же преподаю немецкий новоприбывшим иммигрантам, читаю лекции по германистике и немецкой литературе в университетах разных немецких городов; так же срываюсь с места, уезжаю в другую страну или город - всегда временно и, как раньше, не могу это контролировать; каждое лето - непременно и особенно, если оно не экстремально жаркое - на пару недель сбегаю в Испанию, иногда забывая, что я там - всего лишь турист; каждый вечер прихожу в бары, чтобы говорить с незнакомцами, на вечер делить с ними судьбу, а ближе к двенадцати обрезать нить нашей связи, оставляя себе рассказы из их печальных и забавных жизней; и десятки других вещей, которые уже двадцать лет не меняются. Я много раз пытался понять, почему это отсутствие перемен так давит, ведь здесь, определённо, нет чего-то, от чего я бы яростно хотел избавиться, всё складывается так, как я хотел, как оно и должно быть. Но эта неизменность всё равно проникает во всё, постоянно давая о себе знать, даже... Внешность. Отражение в чьём-то бокале даёт мне закончить эту корявую мысль. Всё такое же, как и раньше: я уверен, если бы кто-то проводил со мной каждое мгновение иммиграции, ему бы надоело каждый день видеть те же серые синяки под глазами, зачёсанные назад волосы, полуулыбку, почти несменяемую одежду, которую я ношу годами. Проблема даже не в том, что я выгляжу молодо, одинаково, - она в том, что я выгляжу точно так же, как выглядел в двадцать. Это несоответствие с настоящим возрастом ни капли не волновало меня раньше, но теперь мне отчего-то нужно признание того, что то время давно прошло, испарилось; и я из него - тоже. Это правда так: иногда я смотрю мои старые фото на фоне европейских деревень или городов и понимаю, что сейчас сделал бы другой кадр, даже выбрал бы другое место для путешествия-побега, никогда бы не заинтересовался тем, где был. Но что даёт моё понимание, когда даже причина моего отъезда в Португалию - это всё та же вера из юности в то, что я уеду и всё станет хорошо; и несколько таких же установок, создавших эту всегда неизменную действительность? Вина - это, на самом деле, тоже что-то оттуда: я с раннего детства знал, что больше кого-либо в моей деревне могу относиться к Германии, которая появилась в моих мыслях много позже; а пока я только любил свою нацию, те праздники и традиции, которые отличались от соседских. Уже в первых классах школы я понимал, что забытого во мне не больше, чем в одноклассниках - немецкого и мне нравились эти отчуждение, отдалённость, которые я никогда не обменял бы на что-то привычнее. Это забытое - оно если и было во мне, то никогда не выходило на свет - я считал чужим, странным, неподходящим ко мне. Ещё тогда я решил, что моё призвание - быть с ним порознь, но даже в покинутой меня, как несущаяся снежная глыба, охватывали мысли о том, что моя принадлежность существует, она неоспорима. Потом зачатки вины кричали, что моё отношение к ней, как к чему-то временному, ненастоящему и чуждому - это неправильно и должно быть вне закона. Но я их игнорировал и считал, что смогу забыть о них насовсем здесь, - да, иногда я не думаю о вине, забываю, что она существует, но временами наступают дни, поразительно похожие на сегодня; почти неотличимые от него. Она замечает, что я снова где-то не здесь, а в пространстве вне этого бара, города, страны, - это неудивительно, ведь разговоры в те моменты, когда мысли слишком заняты чем-то, даже относящемся к теме, постоянно переносят меня в прострацию. Я смотрю на неё и не понимаю, зачем начал это всё, почему не могу просто встать и уйти - она поймёт, спишет моё поведение на алкоголь, а к утру уже забудет об этом диалоге. Ещё я подмечаю, что мы похожи: взглядом ли или цветом волос; и опять провожу параллель между ней и моим прошлым, но теперь она мне видится не картоном и клеем, а мной самим, только в другом теле и из другой эпохи. Она тоже начинает смотреть, даже пялиться, испепелять глазами и я ощущаю в этом очередное недоверие, мне кажется, что она тоже не против уйти. А потом она резко поднимается и я, хоть и люблю компании людей, надеюсь, что это - моё долгожданное одиночество, но нет. Она неустойчиво ходит кругами, а где-то через минуту спрашивает, как бы готовясь к тому, что может случиться с ней через два года, о том, какими были мои двадцать два. Я пытаюсь вспомнить самые значительные события из этого возраста, но скорее не для неё, а для себя, - я люблю думать о былом, прокручивать жизнь, как киноленту, особенно самые ранние моменты из иммиграции. Но первое, о чём я рассказываю - совсем не про неё. Я говорю про Испанию, её солнце, тепло и краски; уют её маленьких городов, красоту Мадрида, о котором я мечтал, бывало, чаще, чем о Берлине; безмерном счастье от одного пребывания там. Только приехав сюда, я начал откладывать деньги хотя бы на неделю в ней - неважно, в каком городе, может быть, и вовсе в деревне, главное - в Испании. И спустя два года, двадцать четыре месяца, сто четыре недели - как невыносимо долго они тянулись! - я снова выходил из аэропорта в незнакомой стране и понимал, что это всё передаёт такой восторг вместе с адреналином, - поэтому я обязан сделать это сотни других раз. Ещё я рассказываю о Штутгарте, куда переехал с первой женой после года жизни в маленьком городе. О его центре, где я часто гулял, этой смеси старых зданий с новыми, - иногда даже слишком современными на вид; о красоте штутгардских парков, которые я, кажется, обошёл вдоль и поперёк, этой зелени посреди большого города. Последнее, о чём я вспонимаю - это моя первая работа: я начал преподавать немецкий другим иммигрантам из покинутой - их всегда было легко отличить от местных. Хотя я всё ещё ощущал отдалённость от них, - будто мы покинули разные страны, но об этом я, по какой бы то ни было причине, молчу. Сев рядом, она говорит, что это всё видится ей слишком невероятным, потому что она в Германии только пять месяцев и объездила всего лишь города, соседствующие с Берлином, не видела ни других земель, ни стран. «А иммиграция - это же волшебно, но стоит ли оно того?» Не дожидаясь ответа, продолжает, что в забытой ей было будто нечем дышать, все эти лозунги, слова и, что ещё хуже, их воплощение в действиях. «Вы, наверное, понимаете». Конечно, я понимаю. Иногда меня окутывает страх за её будущее и не столь важно, что моё больше с ней не связано. Также я вспоминаю моё несогласие во время жизни в покинутой более двадцати лет назад и вижу только маленькие сходства с ней теперешней, - но все они - предвестники настоящего. Думая об этом, я отвечаю, что да, стоит; все неудобства начала в дальнейшем окупятся, а, возможно только от серости моих лет в забытой, в иммиграции юность, такое чувство, что многогранней, динамичней, лучше. Я говорю это и ощущаю, что основываюсь только на своём опыте, что это не совсем правда, но отчего-то физически не могу добавить «пусть и сложнее». Ведь сложности есть во всём, но когда тебе двадцать, ты впервые вырвался куда-то и, особенно в момент покидания аэропорта, все они кажутся чем-то малозначительным и - уже - неважным. Она молчит и я, кажется, знаю о чём думает. Что стало бы, оставшись мы там, никуда не сбегая, живя по-старому? Я пытаюсь ответить на этот вопрос и понимаю, что ответа не существует, как и прошлой жизни в покинутой, моей - точно. И не только из-за этого его нет, а ещё потому что я не вижу своё дальнейшее без того риска, - хотя чем мне было рисковать? - в аэропорту забытой - моего единственного и последнего в ней. Никак не представляется и то утро в стенах университета и ещё туманее для меня тот ноябрьский вечер не в гостинице Берлина, а в её просторной комнате. Судьба. Я никогда не любил сантименты, не верил в женские слова о заготовленном заранее будущем, но теперь мне кажется ясным, что это может быть именно она. Ведь во всех моих побегах и скитаниях по Европе, что-то постоянно возвращало меня в эту страну, а потом - но как иначе? - тянуло в этот город. И не оттого, что я сам хотел вернуться, не из-за тоски. Скорее, из-за скрытого желания снова оказаться там, с чего начались мои побеги; где, мне хочется надеяться, они и закончатся. И, может быть, отчасти из-за ностальгии по иммигрантской юности, которая тоже не кажется возможной и осязаемой в любом другом виде и названии - только в таком. «Почему?» Настаёт черёд моего недоверчивого взгляда на неё, а на самом деле на себя - я никогда не лгу и не скрываю, если пьян. Звучит громкая музыка - новые немецкие песни, которые мне не по вкусу; именно они заглушают все слова и не дают понять, это ли её конечный вопрос. А воспринимаю я его именно так: каковы причины моей иммиграции, побега в одиночку в другую страну? Они, на самом деле, не те, которые я обычно называю: не несогласие, не разыгравшаяся дромомания, не попытка подбросить монету удачи - вдруг что-нибудь выпадет, - а то самое удушье, но с разными истоками. Мои - почти тоже самое насилие изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, с одним лишь отличием, что оно шло из семьи. И описать его в полной мере невозможно, лишь представить те картинки из забытой с забиванием гвоздей в руки, как итога бесконечного насилия во всех трёх его проявлениях. Поэтому я молчу, а ещё понимаю, что если начну говорить, то расскажу всё и уже представляю, как она ничего не поймёт, не увидит связи между прошлым и иммиграцией. Я и сам не могу понять её полностью, но сейчас, когда предельно ясно, что иногда побег - это самый действенный способ из всех, мне не хочется спорить с собой из прошлого, а, наоборот, понять, как именно побег... «Почему Берлин?» Она произносит последнее слово с явной редукцией буквы «р», которая мне кажется немецкой. Другие слова она говорит с забыто-американским акцентом, в котором эта буква не исчезает; а я - с наполовину таким же, на одну четверть - польским, на другую - немецким. Выдыхая, я всё ещё вижу в ней себя, поэтому для меня не имеет особого смысла пересказывать ей только что прошедшие мысли. Из них я только вырезаю одну фразу: «Здесь всё началось». А потом, чтобы восполнить её пустоту, продолжаю рассказывать об этом всём. Я начинаю с моего «первого» Берлина, в котором я провёл лишь сутки и мог бы не засчитывать его в этом списке, если бы не тот самый символизм. И начинается мой рассказ с Темпельхофа: звена между прошлым и будущим, спасательного каната - будто, если бы не было его, если бы он закрылся двумя годами раньше, - ничего, из того, что я имею сейчас, не было бы возможно. Я говорю, как с высоко поднятой головой - и отчего такая уверенность? - вышел из аэропорта, вдохнул холодный немецкий воздух и тотчас понял, что никогда не вернусь в забытую, что она осталась уже где-то очень давно и далеко. Я гулял по улицам Берлина, ещё не до конца осознавая этого, чувствовал что-то знакомое вокруг, а потом ко мне пришло жестокое понимание. Он был слишком похож на мой прошлый большой город в покинутой. Оно и отдалило меня от Берлина, заставило желать поскорее уехать - сегодня, а не, как планировалось, завтра. Но ту ночь я провёл в нём. И под гул машин за окном, чьё-то пение, мысли о моём иммигрантском могуществе, я понял ещё одну вещь: то, что было, закончилось, сегодня, теперь и навсегда. А потом брак, длившийся четыре года, - счастливейшие годы, приукрашенные иммиграцией и большими надеждами. Но всё в большинстве случаев заканчивается, рушится. Именно так случилось тогда и я впервые покинул Германию, уже осознав, что побег - и всё же я возвращаюсь к прошлой мысли - исцеляет лучше, чем что-либо. После нескольких недель в Нидерландах я решил, что должен уехать туда, где ещё не был, на чьём языке говорил, но не жил, - и выбрал Польшу. Там я, что удивительно, не замечал никакого сходства с забытой, о котором все говорили и не чувствовал вины, - иногда проскальзывающая раньше, она словно испарилась. Три года я учился в великолепном старом Кракове, полюбил его минималистичную архитектуру - ничего не добавишь и не уберёшь, сказочные улицы со старинными зданиями, прогулки по которым, особенно ночью, казались скитаниями по сказкам средневековых писателей. После учёбы я вернулся в Германию, но только ради свадьбы первой жены на даже для меня юном французе и путешествия по Баварии, где она, всегда грезившая ей, жила. Я мог бы, должен был остаться и дальше, но то торжество заставило меня опять бежать. В этот раз я остановился в Испании и снова на три года. Её яркость, солнце, музыка, язык - всё, что включает в себя её существо, помогло мне забыться; понять, что осталось ещё в этой жизни что-то прекрасное, совершенное. И, как логичное дополнение к этим выводам, в любимой мне провинции Бургос я встретил девушку - потрясающую, потрясающую испанку. Но, как в комнатах без выхода и входа, всё точно также повторилось, а я - дромоман, скиталец, глупец, - поселился в Версале. Там я начал учить французский, ездил в Париж каждые несколько выходных, работал, как и прежде в иммиграции на любых легальных работах, но... «Эти побеги лишены смысла, бездумны и, что ещё хуже, - абсолютно безумны». Такие мысли были у меня после года во Франции одним пасмурным утром, когда я стоял у окна моей десятиметровой комнаты. Поэтому я вернулся в мой второй Берлин, поселился в съёмной квартире на окраине, но решил, что этого недостаточно, что я, - как уголовник, привыкший к преступлениям любой ценой, - могу снова сбежать. Поэтому с накоплениями последних двенадцати лет и кредитом, который, как и несъёмное жильё был против моих убеждений, я купил квартиру недалеко от того места, где провёл первые минуты в Германии, - чтобы быть привязанным к этому городу, прекратить бессмысленность и бесконечность побегов. Но ещё через три года, устав сидеть на одном месте и найдя самый незначительный предлог для того, чтобы перестать, - я уехал в Швецию. Спустя год в ней, я, поражённый уютом её деревень и могуществом природы, вернулся в Берлин в третий раз. Сейчас, наверное, мне пора понять, что побеги неизлечимы ничем и, только начав сбегать, уже невозможно остановиться. Ведь если бы было иначе, как случились бы Португалия, Тахо, Лиссабон? И, предвещая её вопрос о моём очередном возвращении сегодня, я отвечаю одним словом: «Символизм». «Потому и Берлин: я никогда не знаю, куда сбегу завтра, но точно уверен, что мне в любой момент есть куда вернуться». Минуты мы молчим, мысли растворяются в музыке и алкоголе, где-то снаружи ветер срывает оставшиеся листья с деревьев. Ноябрь. Я нахожу тему для разговора - лишь бы не оставаться вновь наедине с этим городом, - и спрашиваю об иммиграции в июне. Она, обидевшись, отвечает, что не видит никакой разницы в июньском и ноябрьском Берлине. Для неё нет сейчас никакого мрака вокруг - он остался в забытой. Наверняка подумав, что до того я слышал только ненависть в её словах о ней, добавляет, что и семья, и несколько друзей, и прежняя жизнь остались там, - «но ведь риск одного приключения дороже тысячи дней благополучия и комфорта». Я соглашаюсь, особенно с последним и снова представляю себя нерискнувшего в покинутой. Тогда, - как подтверждение моих предыдущих слов, - мимо проходит кто-то в обволакивающе-чёрной куртке, застилая весь вид. Потом я говорю про ноябрь, его видимый холод, всё же отдающий теплом, тем самым постиммиграционным наркозом, который для меня никогда не заканчивался. «Каково так рано, навсегда?» Я отвечаю - с такой напущенностью, словно только я могу ответить на этот вопрос, - что, оборачиваясь назад, вся иммиграция и жизнь на грани одиночества кажутся сложными и невероятными. Кажется, что это странное безумие - собрать один лишь чемодан и уехать было до опьянения легкомысленно, до трясущихся рук страшно. Но в то время, когда выбора нет, в тот возраст, когда ощущается величие даже в пребывании никем, - это решение видится самым взвешенным и разумным из всех когда-либо существовавших. Я понимаю, что она хочет совета, наставления, призыва и с той же вязкой пустотой в мыслях говорю, что в иммиграции важно любое действие и любой выпавший шанс. «Рискнув однажды, продолжай рисковать, пока не поймёшь, что всё окупилось». Я не договариваю последнее слово из-за возникшего, как из ниоткуда языка. Точнее, из смутно-знакомой мелодии, раздавшейся слишком неожиданно после часов тех новомодных, уродливых поп-песен, - но лучше бы они продолжали играть. Язык: шумный, обрубленный, завывающий звучит женским навязчивым голосом; а я поражаюсь тому, что вина всё ещё не вернулась, даже её отголоски не здесь. Мы снова молчим и я забываю, что для неё язык - это не набор винных звуков, а что-то, что вполне можно понять и воспроизвести, до того, как... Она начинает подпевать. И делает это громко, оглушающе, срывая с себя маску меня из прошлого; становясь забытой, виной, кем-то чужим и незнакомым. Я заворожён. Но не языком, не её пением, а тем же безразличием окружающих, звоном бокалов и моим непониманием слов, которое сейчас больше успокаивает, чем ранит. И - я же не абсолютный идиот - я всё также уверен, что вина где-то рядом, она бродит среди барной стойки, заглядывает в глаза людей, - ищет меня. Секунда после этих мыслей и я чувствую, как всё внутри начинает трястись, слышу приказ внутреннего голоса: «Беги!» Поэтому повинуюсь, делая то, что умею лучше всего; поднимаюсь с пола и, запинаясь об чемодан, врезаясь в спины людей, шатаясь, выхожу из бара в берлинский рассвет. Я смотрю на очертания пока блеклых пятиэтажных домов с балконами-арками, покрытых оранжевыми крышами; на припаркованные в ряд машины, несколько велосипедов рядом с калитками, под окнами, у крошечных заборов; и это всё - под куполом синего, медленно розовеющего неба. Смотрю на эту улицу и сам себе отвечаю, что это ещё одна причина моих возвращений - столичные рассветы, что-то родное и знакомое в каждом переулке, на каждой улице. Дверь бара открывается и она выходит наружу, смотря на меня извиняющимся взглядом, который я вижу краем глаза. «Это мой первый немецкий рассвет». Мы стоим неподвижно, смотря перед собой, пока ветер колышет наши волосы и ветви почти голого дерева. Она, смею предположить, думает о том, что обязана сделать этот город своим, боясь добавить «домом». Я думаю о благодарности Берлину за то, что принял меня, за его нечеловеческую улыбку каждый раз, когда я приезжаю. Благодарен я и Германии за все годы, проведённые в ней; за двадцатилетнее шестое ноября; за встреченных в ней людей: местных, иммигрантов, работников бюрократических служб. Наперекор также вышедшей вине, я вспоминаю тот день, когда стал гражданином этой страны, ощущая неподдельное могущество и искомое спокойствие. Ещё - другой день моего отказа от гражданства покинутой, после которого с двойной силой хотелось молить о прощении моего предательства. Вдруг кто-то заводит машину и освещает всю улицу фарами, а я от неожиданности оборачиваюсь и встречаюсь ещё более блестящими глазами с её - точно такими же. Она смотрит, не отрываясь и, чтобы нарушить тишину, спрашивает: «Куда вы теперь?» Улыбаясь раннему Берлину и вине за её спиной; показывая или же просто притворяясь, что принял её, мою непринадлежность к покинутой и извечную связь с этим городом, я говорю: «Домой».
7 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (6)