ID работы: 13949356

Когда увянет лобелия

Слэш
NC-17
Завершён
53
Горячая работа! 6
автор
dangela бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
53 Нравится 6 Отзывы 11 В сборник Скачать

.

Настройки текста

вино горькое-горькое, а слова твои слаще мёда.

      — Лобелия, — и льётся мягкое, пропитанное терпкостью можжевельника и полыни — только ему дозволено со вздохом вымученным и привычным звать его так. Чонвон отрывается от рукописи и приглядывается во тьму, что съедает его ладони, предплечья и даже слабый свет от бумажной лампы — он и есть тьма. Глубокая, сжирающая всё до крупицы, не оставляя ни крошки, ни маленького листочка, ни стебель от вечноцветущей розы в саду матушки, где они впервые встретились.       — Тебе стоит отправиться спать, ныне неспокойные ночи, — не видно ни зги, но Чонвон улавливает слухом раздражение в чужом голосе, и как лязгает меч в ножнах — тот самый, которым Чонсон рубил головы бандитам и… Срезал для него цветы. — И будут неспокойными ещё долго. Оставь думы на завтра и отправляйся в кровать, ты ещё мал.       Негодование в груди плещет, подобно горькому вину или речным водам чистым. Чонвону ровно столько лун, сколько у Чонсона имён, если не считать ту луну, что он провёл в чреве матери. Ещё не обласканный светом, не пропахший молоком и не видавший всей клубистой у дорог грязи.       Ко всему прочему, Чонвон ненавидит, когда ему указывают. Дело ли в его благородной крови, крови его отца даймё или же в том, что Чонвона взращивали подобно диким розам — не срезая шипы.       Он рано научился владеть мечом, познал горечь поражений и как сын великого человека не имел права опускать руки, даже если руки те нещадно горели, стёртые в мозоли и избитые чужой любовью.       — Я не ребёнок.       — Ага, — смешок срывается с его уст и колет слух. Нестерпимо хочется рассеять мглу, но удаётся только прижать рукав к носу, когда чужие губы в очередной раз касаются кисеру. — Скажешь мне об этом, когда доживешь хотя бы до ста восемнадцати лун.       — Люди столько не живут.       — Я дал тебе имя, Лобелия, будь добр жить, пока я этого хочу.       — Ты невыносим.       — Какими ещё должны быть демоны?       Верно. Демоны и вовсе не должны появляться перед людьми, привязываться к людям и тем более — давать им имена. Но Чонвон невольно вспоминает матушкин сад, где благоухали розы и струилась кровь на его одеяния. Тогда шёлк был исписан багряными разводами и его кожа тоже — чистая, без единого изъяна, отдающая мрамором даже в лучах солнечных. Шипы роз или катана нанесла нестираемые с кожи увечья — не важно. Всё меркло перед чужим вкрадчивым шёпотом и бездной, таящейся в его взгляде.       Он назвал его Лобелия до того, как узнал имя, дарованное отцом. Он назвал его и этого достаточно.       Чонвон со вздохом откладывает рукопись в сторону и тянется к розам в вазе, чтобы подцепить одну и вдохнуть пряный аромат. В этих стенах без шипов она уязвима и Чонвон невольно чувствует себя таким же — без его покровительства, без его меча и громкого слова. Не будь он его тенью, продолжением его голоса, концами достающих до его плеч волос, Чонвон, вероятно, растерял бы себя, потонул бы в гневе отца и в его желании иметь всё, но.       Смысла нет ворошить прошлое и заглядывать в будущее. Чонвон протягивает розу демону и не сомневается ни секунды — длинные рукава, подобно ситцевым крыльям насекомых, струятся вниз, не достигая пола.       Он выдыхает дым и, наконец, смотрит в ответ:       — Ты же знаешь, она завянет. Все цветы вянут, когда их касается демон.       — Я хочу дарить тебе цветы и дарю, — Чонвон прикусывает губу и с нетерпением тянет ладонь ещё дальше, в самую тьму, пока, наконец, цветок не рассыпается прямо на его глазах, превращаясь в подобие пепла.       Ни единого лишнего прикосновения к холодной ладони.       — Видишь? Бессмысленно, как и прежде.       — Не для меня.       Чонвон с лёгкой улыбкой подбирает ноги и снова принимается за чтение — ночной воздух свеж и приятно холодит ступни, а сон может и подождать. Чонсон устало выдыхает и смотрит внимательно туда, где свет от лампы не растворяется в его тьме. Шёлк молочный и колени оголённые из-за сползшей ткани того же оттенка, неизбитые, нежные, душистыми маслами обмазанные. И он чувствует этот запах цветочный, не такой пряный и дикий, что у роз, но приятный.       Что ж… Глупцам прощается всё.       — Лобелия.

•| ⊱✿⊰ |•

      В саду шумит ветер. Полы чонвоновых одеяний к траве прижимаются, а ладони ласково касаются разросшихся ветвей, избегают шипы. За цветастой бумажной ширмой кипит жизнь и Чонсон к голосам чужим прислушивается, под навесом скрываясь от палящего солнца, что, если не кожу прожжёт, то настроение подпортит точно. Долго так, пока тихие шаги не становятся всё отчетливое, а лёгкая ткань не касается лба и пальцы его тоже — тонкие, маслами пахнущие, с маленькими зажившими шрамами.       Чонсон глаза размыкает, жмурясь от ласкающих солнечных лучей, и отворачивается. Даже уличных псов за ухом треплет, а от Чонвона, как от прокажённого отмахивается       (ну и пусть).       — Держи.       — Снова?       (Бутон розы пышный, ещё не коснувшийся руки демона, всё равно когда-нибудь увянет, но какой смысл укорачивать ему жизнь?)       Чонсон остаётся без ответа, потому что Чонвон не умеет читать мысли или попросту не хочет. Кладёт розу рядом с ножнами и садится сам, лишая её и себя света. Под навесом не так комфортно, как в ночи, но всяко лучше открытого неба и солнечных лучей, лучше для него. Что толку таскать с собой демона в сад, куда даже слугам вход воспрещен? Чонвон не смерти боится, а внимания жаждет.       А Чонсон и слова поперёк не говорит, следует молчаливой тенью.       Договора нет ни на крови, ни на бумаге, он волен отправиться куда угодно, пуститься словно ветер за горные хребты, пересечь моря и людские города, но вот уже тринадцать лун нет ему покоя. Чонвон строптив, горд и высокомерен, как и растили его в родовом доме, и что такого, если он тоже хочет урвать немного того, что уготовано цветам, которых касается демон?       Когда-нибудь Чонсону снова станет скучно и тогда Чонвон подобно лобелии суровой зимой зачахнет, а до той поры… Не видать демону покоя.       — Не кривись так, солнце не яд, — вместо щёк спелые яблоки и глаза сияют так ярко, словно чистейшая вода из колодца. — Впрочем, и яд тебе ни по чём.       Наглец.       Спина его прямая по обыкновению изогнута, а руки к земле тянутся-тянутся и пальцами на песке рисуют. Очаровательный, хоть юношам такого и не говорят, но Чонсон взглядом упирается в скатывающуюся на бёдрах ткань и следит за тем, как с каждым движением ярко-красные птицы стремятся ввысь. Под ними чужая нагота, крепость плеч и белая-белая, словно молоко, кожа, к которой бы голову приложить, щекой прижаться или губами, чтобы въесться, морозным флёром навсегда своё присутствие у самого сердца запечатлеть.       Очарованный.       — Нечего таскать меня сюда.       — Демону силушки не хватает солнце погасить? — за порогом шуршит бумажная ширма, а Чонвон смеётся звонко и…       Чонсон думает о том, как тычется мокрым носом в брюхо матери только-только родившийся волчонок, как резво гоняет птиц по полю старуха, и как юная девочка вяжет на косах новенькую, подаренную отцом ленту.       Чонсон чувствует Жизнь.       Ту, которая демонам, что горы сокровищ людских или ворох пустых обещаний — бессмысленна.       Он бросил судьбу вечного скитальца, существа, что не признаёт людские чувства и принял в свои таинства ребенка, потому что… Хотелось иметь власть над кем-то и своими собственными руками вершить его судьбу, но, кажется, просчитался.       Месяцы сменялись годами, а те превратились в человеческие, неспешные, полные борьбы и жизни. И если бы Чонсон верил, он бы сказал, что боги милостивы.       Слуги зовут на обед, не нарушая покой своим присутствием, и Чонвон обещает украсть для него яблоко, горсть орехов и горькое вино, что изредка пьёт мать. А еще вкуснейших медовых сладостей.       Но съедает их сам. Сидя на полу, укрытый тонкой простынёй Чонвон облизывает слипшиеся пальцы и улыбается демону. Вероятно, и ёкаи падут пред его чарами, обратятся в самое дорогое и залезут намного глубже, чем сердце. Туда, где матушка шепчет сокровенное «Во-ни-и» и губами прижимается к горящему лбу.       Сколько ещё зим Лобелии будет дозволено цвести? И, если он, так похожий на цветок, коснётся демона, то тоже увянет?       — А у тебя бьётся сердце? Я слышал — у демонов его нет, но сказки выдуманы людьми, а ты настоящий из плоти и крови… Кровь, как и у людей красная-красная?       Чонвон сыто облизывается, совсем теряя манеры в своих покоях, и расслабляет пояс на талии — не жмёт, куда ему, но так приятнее. О чём-то ещё немного думает и:       — Какое из твоих имён, демон, самое дорогое? — Чонсон склоняет голову в бок и задумывается.       Его называли по-разному. Когда сыпались проклятия и лилась кровь, когда отдавали самое последнее взамен на одну единственную просьбу. Чонвон же привязан к именам, как к самому ценному, что даруется отцом и матерью, как к тому, что определяет его человеком.       Чонсону уже никогда им не стать.       — Такого нет, — снова тьма пожирает мерцающий огонёк и оглаживает чужие щёки, касаясь длинных чёрных ресниц. — Много будешь болтать, Лобелия, лисы сбегутся на твои сладости и утащат в лес.       — На такие угрозы даже дети не ведутся, — смеётся тихо, укладываясь на разбросанные по полу подушки, и смотрит в ответ, в чужих глазах бессмертником, полевым цветком цветёт. И в призрачной надежде к тьме тянется-тянется-тянется. — Знаешь, Чонсон, мне снился сон…       Где не было ни мечей, ни пролитой крови, ни пустословов. Где прикосновениям к чужой коже положено было случиться, а на губах, тьмой исцелованных, сияла улыбка, и было у демона только одно имя. Чонвон горько усмехается и одёргивает руку. Он здесь родился, здесь и умрёт, возьмёт в жёны деву и вырастит своих собственных детей на оставленных отцом заветах.       — Что за сон?       И нет ничего иного.       — Просто сон.

•| ⊱✿⊰ |•

      И солнце слепит.       По кровавым следам лисы бегут, шёрстку в скрипучем снегу купают и носы свои мокрые, пропитанные морозным воздухом, тоже. У Чонвона под рёбрами глухой ветер завывает и нет в груди совсем ничего. Ни страха, ни горестей, ни пустого облегчения от спасения собственной жизни — будто и не спас её вовсе. Лишь меч мёртвым грузом следом волочится.       Грех грехом не покроешь, но кровью виновных запятнаны руки, и оттого легче. Тяжелее впервые в жизни смотреть в глаза чужие стеклянные, словно у рыбы в пруду, и не видеть в них ни осуждения, ни злости, лишь чёрную-пречёрную муть.       Сегодня ему положено было умереть. И не стало бы солнце восход свой оттягивать, но Чонвон жив, и духи лесные в шкуре лисьей из-за дерева заинтересованно выглядывают. Чонвон воздуха побольше в лёгкие вдыхает и поворачивается, смотрит, как исчезает вдали деревушка, как пропадает за бугристой неровной дорогой редкий лес.       — Демон, — и нет ответа. Шуршит в кустах птенец, и где-то вдалеке слышно звон телеги. Сколько крови нужно пустить, чтобы он пришёл, чтобы снова посмотрел своими глубокими чёрными глазами и улыбнулся? Рядом нет сада роз, нет слуг и лязга мечей, есть лишь пустой ветер и что-то колючее чуть ниже сердца. — Чонсон.       Такое уже однажды было. Он уходил на пару недель, месяцев, но всегда возвращался целый и невредимый. Вероятно, демоны не испытывают боли, и раны на их теле подолгу не задерживаются, у Чонсона только на шее ожог, оставленный кем-то из прошлого, о ком хотелось помнить.       И оттого душу пустота серая наполняла и не видать ей было конца и края.       Чонвон головой мотает и к треску веток прислушивается — птица. У неё крылья есть и вольна она отправиться куда пожелает, а ноги его заледеневшие теперь и с места сдвинуться не позволят, приросли к земле корнями чёрными и гниют. Нет больше в мече толку — он со звоном в снегу белом-белом исчезает, и Чонвон за ним следом на колени падает.       Снег в этом году скрипучий, крыши домов покрыл и двор до самого порога, детишкам на радость. Чонвон в первый день зимы сбежал в ближайшую деревушку, плёл юной Суе косы и ел горячие лепёшки, пока Чонсон издалека на него смотрел и хмурился часто, смешкам чужим повод давал. А потом на телеге домой добирались и не думалось Чонвону, что до весны он не доживёт.       Холодные ладони к носу прижимаются и влагу красную по коже растирают — его она и от того не легче, чужой расписан шёлк и вышитый золотыми нитями пояс. Отец учил биться до последней крови, учил полагаться на самого себя и не верить никому, но Чонвон, обласканный чужим вниманием, не стал на него похожим. Любовь ли делала его таким, и есть ли она самая высшая власть?       — Так какое же имя, демон, тебе дороже всех?       Тьма привычная лоскутов порванных на плечах касается и чудится Чонвону, что он и правда здесь.       Чонвон.       Голос его сквозь пелену мутную в сознании копошится, и изо рта стон вымученный вырывается.       Лобелия.       И нет ничего дороже этой тьмы. Только Чонсон его никогда не касался, на руки не брал и к груди своей не прижимал так отчаянно. Солнце слепит, Чонвон мутным взглядом на лисьи следы смотрит и…       …просыпается.       В его покоях темно, только слабый привычный свет от лампы глаза режет. Голова мутная, а в груди колючий ворох — сколько он спал? Наверняка отец и матушка до смерти переругались, ведь Чонвон уверял, что будет в полной безопасности по пути в столицу. До которой он так и не добрался.       — Я ушёл на неделю, а ты почти умер, Лобелия, — в воздухе аромат травянистый чувствуется, и Чонвон аккуратно на локтях приподнимается, игнорируя острую боль в плече. Он сидит вдалеке, задумчиво взглядом скользит по оголившейся коже, на которой несколько раз на день повязки меняли, и в руках неизменная кисеру. — Твой отец на их поиски пустился, но нельзя найти тех, кого теперь даже для земли не существует.       В груди жжёт и сердце трепыхается. От демона смысла скрываться нет, но тому чужды человеческие чувства и Чонвон правда не понимает.       — Ты…       — Сначала я отрезал им пальцы тем же мечом, которым они оставили шрам на твоём плече, — в его словах веселья нет, но на лице оскал, и Чонвон катающийся на языке металический привкус сглатывает. — Затем вырвал язык тому, кто посмел твоё имя произнести, а хребет следующего ублюдка…       — Перестань, — из горла сухое вырывается, пока Чонвон пытается сесть ровно, опираясь на здоровую руку. Оголённые ступни лижет ветер, холодный, скользкий, пробирающий до костей. И совсем не хочется мыслями возвращаться туда. — Ты вернулся.       — Ты звал, — верно.       Чонвон усмехается криво и пальцами аккуратно касается ноющей раны — не так плохо, как могло быть, но всё ещё…       Бесцветные круги перед глазами и белый-белый снег за окном, как напоминание. Он не знает о нём совсем ничего, но хотелось бы верить, что намного больше, чем кто бы то ни было.       — Ты волен не приходить, демон, знаешь?       Ни одна дверь не удержит и ни одно горькое слово. Вина Чонвона лишь в том, что он человек и не более. Привязываться — не запрещено, но разве можно привязать того, кому не одна прочная нить ни по чем? Чонвону чудится время, когда демон прятался в саду, избегая его настойчивых вопросов, и возвращался лишь затемно, укрывая от мучающих кошмаров.       — Я делаю то, что хочу, — бесцветно.       — Верно… Ты уходишь, когда тебе заблогорассудится, а затем возвращаешься, будто ничего и не бывало… — молчание душу холодит, и Чонвон в глаза чужие смотрит, пытаясь сквозь густую тьму отыскать там что-то светлое. — Я просто становлюсь жадным день ото дня.       — Разве это плохо?       — Да, — Чонвон вздыхает, сжимая ладони на ночном одеянии, что покрыто гранатовыми разводами там, где кожу острый меч прорезал. — Потому что объект моей жадности мне не принадлежит.       — Ты верно знаешь, что говоришь, Лобелия? — взгляд его острый пронзает не хуже меча, и Чонвон губы поджимает. Верно знает, но разве можно запретить себе желать?       — И даже это имя, данное тобой, тяготит меня.       Молчание.       Чонвон усмехается, откидывая в сторону покрывало, и порывается встать, но ноги не держат и чужие ладони талии касаются, не дают упасть. Чонвон тёплый, из плоти и крови, прижимается ближе и лбом чужим у его плеча умещается.       (Не увял).       Как вянут розы, срезанные в саду его тёплыми ладонями, или как гниют к зиме побеги.       Холодные пальцы Чонсона впиваются в кожу, и он проводит ладонью по ткани вниз, бесцветно вглядываясь в тёмную макушку.       — Видишь? Не всё, чего касается демон, обязано вянуть, но ты можешь сломать мне кости, если продолжишь так давить…       Чонсон вспоминает его, погребённого в снегах, и тяжело вздыхает. Лобелия не выдерживает морозы.       — Будешь много…       — …разговаривать — лисы утащат, я знаю, демон, — смешок облегчения по груди расползается и щекочет. Не отталкивает.       Чонвон мнётся на месте — причина ясна. По высохшим корочкам на губе проходится языком и вверх голову задирает, отстраняясь.       — Можно я…       — Я съем тебя, Лобелия, ни крошки не останется. Демоны по своей натуре жадные.       — Ага.       Горячее дыхание опаляет скулу неожиданно, и Чонсон отрывается от чужого тела, ладонями касаясь щёк, что налитые яблочным соком, незаметно теплеют в руках. Чонвону не стыдно, он смотрит в ответ и снова тянется за поцелуем, только теперь касается холодных губ, сжимает нижнюю и ведёт языком по ней, неумело, но у Чонсона ощутимо в паху покалывает и дыхание скатывается вниз горячим комом.       Детские забавы никогда не приносили удовольствие, но у Лобелии губы слаще цветочного мёда и теплее солнечного света — того глядишь и расплавится кожа, покрытая ярко-красным соком, морозной коркой. Чонсон смотрит, как Чонвон слизывает с нижней губы, опухшей от невнятного поцелуя, влагу и подхватывает того под бёдра, резво укладывая на разворошенную от чужого беспокойного сна постель.       Чонвон ворочался сутки в попытках снять с плеча повязку и едва не скулил, утомлённый горящей болью. Теперь же сжимает в тисках края чужого кимоно и дёргает ткань.       — Не торопись, ты не был с мужчиной.       — Я и женщин не касался… Но читал.       В густой тьме, укрывающей каждый уголок комнаты, от закрытых створок до бумажной цветастой ширмы, где красно-белые рыбы исчезают в пруду, видно лишь его лицо — привычное, изученное вдоль и поперёк, с самого раннего детства, когда Лобелии только стукнуло шесть лет и до сегодняшнего момента. Чонсону всё ещё кажется, что тот рассеется, подобно уродливым алым розам, день ото дня умирающим в его руках, и останется на его месте только чёрная-чёрная пыль.       — Всё ещё не понимаю, что у тебя в голове творится, но молю касаться моего тела, а не смотреть.       — Перестань.       — Они были нежнее, не так ли?       Чонсон устало прислоняется своим лбом к чужому. Хочется волком выть от наглости и вредности, но тот даже двинуться себе позволить не может — кожа Чонвона всё ещё хрупкая, высеченная синевой лобелии, и не важны шрамы от меча, рассыпавшиеся по коже, когда Чонсон пальцами на скрытые тканью косточки давит. Он распахивает одеяния и спускается ниже, к оголённому и открытому животу, оставляя слабый сухой поцелуй на коже.       — Будет больно, ни как от меча или удара.       — Я знаю, — упрямо вниз смотрит и губы в полоску сжимает, пока по оголённому телу мурашки бегают — страха нет, но предчувствие странное во рту сушит и под сердцем скребёт. — Для демона ты слишком осторожен и болтлив, Чонсон.       Тело резко съезжает по простыни вниз и бьётся ягодицами о чужие бёдра, крепкие, широкие, с ощутимо выпирающим возбуждением. Чонвон давит удивлённый вздох и поднимается на локтях, игнорируя мешающую боль в плече, следя за тем, как губами холодными его лодыжек касаются, целуют свежие шрамы от колючих веток и пальцами сжимают выпирающую косточку.       Чонсон вдыхает аромат можжевельника, приятный, травянистый, въевшийся в кожу вместе с заживляющей мазью, и оставляет влажный след, прислушиваясь к чужому ускорившемуся сердцебиению. А затем склоняется над животом и выцеловывает кожу над краем ночных штанов, плотно прижимаясь носом к телу, в попытках надышаться его теплом и в невнятном страхе чувствовать, что тот никуда не исчезает.       Чонвон дрожит и рваные вдохи-выдохи делает, пока Чонсон осторожно губами поцелуи-укусы оставляет на старых рубцах, шрамах заживших и родинках, солнечное сплетение укрывающих, будто вот-вот разойдутся и стечёт гранатовый сок по коже вниз, прямо на белые-белые простыни.       Ладони комкают ткань пропитанных потом штанов, пока Чонсон языком в податливый жар проникает и ведёт по ряду белоснежных зубов, в порывах искусывая чужие алые губы, что точно бутоны роз раскрываются и немеют. Чонвон за плечи широкие обнимает и притягивает к себе ближе, пытаясь выровнять сбитое от глубокого поцелуя дыхание, пока пальцы Чонсона разводят колени, сжимающие его бёдра. И вслед за мурашками линию ногтем тонким ведёт, полоску красную на бледной коже оставляя.       — Не зажимайся.       — Сколько человек ты съел, демон? — Чонсон смеётся тихо и ладонями морозными по коже блуждает, сжимает дрожащие от неудобной позы бёдра и целует прикрытые веки не нежно, ловя языком скатывающуюся по подбородку слюну из приоткрытых губ. Чонвон сладкий, как фруктовое вино, сладкий до высохшего горла.       Он сжимает пальцами золотистый пояс и тянет его на себя, чтобы обнажённое тело демона купалось в тусклом свете лампы. Должно быть тот не намеревался раздеваться, но Чонвона не устраивает одного быть голым, с едва держащимся на плечах кимоно.       И ширма скрывает от любопытных глаз чужое бесстыдство за красными рыбами и синим прудом, позволяя ногам чонвоновым податливо развестись, а маслу, скатывающемуся по длинным пальцам, оказаться холодными каплями на тёплой коже. Два пальца ощущаются болезненно, и Чонвон нижнюю губу сжёвывает, оставляя кровавые полосы на чонсоновом предплечье, что влагой забивается под ногти и мажет белую ткань простыни багровыми разводами.       Чонсон склоняется над чужим лицом, пока медленно пальцы в податливое нутро вбивает и разводит на манер ножниц, следя за тем, как в немом стоне раскрываются губы. Боль слабая сменяется короткими вспышками удовольствиями, и Чонвон устало втирается носом в пахнущую лекарствами подушку, всхлипы заглушая ребром ладони, влажным и искусанным от собственных зубов.       Ему не пристало позволять мужчине склоняться над своим телом, но стыд не затапливает естество, а голова пуста. Чонвон не чувствует себя неправильно и оттого легче.       Руки сжимают чужие и Чонвон всхлипывает, когда пальцы покидают его, а вставший член притирается к влажной от масла промежности. Вид чудовищно-вызывающий: Чонсон входит только головкой в пышущее жаром нутро, грузно выдыхая, и кладёт ладони на взмокшую поясницу, толкаясь глубже, пока Чонвон неумело двигается навстречу, съедая свои собственные стоны горящим горлом.       — Тише, — шепчет сбито, языком собирая опавшие на пунцовые щёки слёзы. Они горчащей солью на языке оседают и Чонсон впервые, кажется, наслаждается ими, пролитыми не от горя, а от желания.       Грязно и до скребущегося под рёбрами горячо, но из развязного для Чонвона тут только он и раздвинутые добровольно бёдра, на которых травяной аромат жжёный осел и подтёки чужого предсемени.       — Лобелия, нужно перевернуться на живот.       — Мм? — Чонвон глаза обратно на Чонсона поднимает; в чёрной-чёрной радужке блёклое отражение его смущения.       — На живот.       Чонвон внемлет, скользит животом по разворошенной постели, и повисшее на плечах кимоно спадает ниже, открывая взору выпирающие позвонки и лопатки, на которых Чонсон ледяные поцелуи оставляет то тут, то там, губами прижимаясь. Лобелия дрожит, и дрожь эта в паху тянущие отзывается, покалывает.       — Больно? — на покрывающей рану ткани бордовые разводы и Чонсон к ней осторожно прикасается, стирая стекающую по руке влагу. — Конечно, больно.       — Перестань.              Чонсон ягодицы в стороны разводит и на раскрытую промежность большим пальцем надавливает, наконец проникая членом в тёплое нутро. Дрожащее тело под ним, лишённое света; скрученная во влажных ладонях постель и пропитанная терпким травянистым запахом кожа — у демона не было и шанса, он лишь тяжело дышит, привыкая к болезненной узости. Но Чонвон сжимается внутри на слабый толчок и ловит чужой влажный рот, звуки заглушая в кровоточащих ярко-красным соком губах, пока тело обратно не переворачивают и под поясницу подкладывают его кимоно.       Боль сменяется робким удовольствием, скручивающимся тугим узлом внизу живота, там, где следы цветут пунцовыми, красными, светло-лиловыми оттенками. Чонвон мутным взглядом на цветастую ширму смотрит, различая лишь тонущий в густом мраке звук шлепков и хлюпающего масла, и скулит, когда глубоко в его тело врезаются, удерживая ладони на выточенной талии. Чонсон влажные от пота волосы назад зачёсывает и, сжимая покрасневшую от пальцев кожу, делает ещё один резкий толчок — на чужих ресницах оседают горячие слёзы.       Сорванное дыхание в уголке губ, дрожащее от проникновения тело и сок, стекающий по лишённому повязки предплечью — Чонвон сбивчиво стонет и ладонью снова растирает по коже тёплую влагу, отдающую железом и солью.       Лисьи шкуры, кажется, прячутся за рыбами, исчезающими в пруду. ….       На утро, с ноющей болью в теле и теплеющим в груди чувством, Чонвон выйдет к отцу, укрываясь в чужое кимоно (его кимоно), чтобы узнать, что человек, нашедший его в снегах прошлым днём — самурай без хозяина.

•| ⊱✿⊰ |•

До.

      — Цветам не принято разговаривать.       — Но я не цветок, красивый человек!       Обруч в его волосах тёмно-голубой, ладони маленькие к ножнам тянутся, по шёлковому шнуру пальцами проводят и любопытством глаза карие сверкают — очаровательный.       Безгрешен и страха в глазах нет, демону руки протягивает и смеётся звонко, словно к диковине прикасается. Чонсон устал, месяцы пробирался через горные хребты, старые деревушки и глубокие воды, оттого и оказался пленён тишиной сада, вдали от людского шума. Здесь же и застал мальчишку, бегущего за пёстрой бабочкой по резной кладке, что беспрекословно доверился незнакомцу. Пока ещё тепличный, не знающий горечи и предательства.       Чонсон, по правде, восхищён. Люди поднимаются с колен даже когда кажется, что веры нет ни во что. Он видел многих, от грязного сброда до великих королей, но все они, впрочем, одинаково слабы перед смертью.              Мальчик оглядывается назад, туда, где его наверняка ищут, и улыбается широко, отчего ямочки на щеках проглядываются.       — Матушка запрещает к ним прикасаться, но, — ладонь к розам тянется, что шипами острыми покрыты и наверняка кожу проткнут, не жалея нежную душу. — Они такие красивые! И цвет, как у вашего шнурка красный-красный!       Но.       Демону чужды человеческие эмоции, боль и сострадание. Он пустым взглядом смотрит на то, как в чужих волосах путается ветер и как исчезает блеск в яшмовых глазах.       Багряные разводы чужой рукав окрашивают, и струится влага по тонкой кисти, впитываясь в землю сухую.       Демон смеётся, пальцами растирая кровь по его руке и шепчет.       — Беги, Лобелия…       Беги, прячься за маминой ладонью, иначе лисы, почуявшие кровь, в лес утащат.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.