ID работы: 13953459

Чужой монастырь

Слэш
R
Завершён
11
Размер:
4 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
11 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник Скачать

- 1 -

Настройки текста
У него всегда были холодные руки. Он вечно мерз и носил эту дурацкую шапку. Зачем, ведь она не спасала от настоящего холода. Того, что обжигает внутренности и иссушает слезы. Будь Федор хоть сотню раз святой, хоть тысячу раз демон, прежде всего он был человеком. А обычному человеку не вынести стерильной чистоты. Люди вообще не привычны к жизни без примесей и консервантов. Дешевые подсластители и кислотные красители везде, от еды до чувств. Человечество кричит о себе всеми цветами радуги. Потому что не может не кричать, а какие звуки доносятся из глотки никого не волнует. Люди защищают себя сами, топя в разноцветной блевотине поистине отчаянные вопли. Потому что настоящий крик не усилитель, он — фундамент безумия. «Страшно? Первый раз сходить с ума всегда страшно». Николай заливисто рассмеялся, вспомнив как пугал этим детишек в цирке. Или не в цирке, или не детишек. Да какая разница, ведь его слова тоже не были правдой: сходят с ума всего однажды. Самый короткий путь от полутонов, хотя и не самый приятный. Николай прошел его, переполз-перелетел, и с ним остались только три цвета. Три цвета и Федор, который видел мир в тех же красках. У Федора в башке черти плясали вальс. Единственное, чем мог и хотел помочь Гоголь было приглашение на столь же безумный танец в жизни. Пока глаза Федора стекленели, пока он блуждал в глубинах сознания, Николай кружил его в белом танце. Направлял, контролировал, вновь ощущал обрубленные крылья за спиной. Вся власть доставалась ему одному. И не важно, что Достоевский не отдавал поводья, а бросал как раздражающие приложение к силе. Неважно, неважно, неважно, Гоголь все равно подхватывал их и тянул на себя. Шут просто наслаждался мгновением, не собираясь ни помогать Федору, ни спасать его. Да он и не смог бы. Собственные бесы творили такие бесчинства за кулисами разума, что чужим просто не оставалось внимания. Федор — точно такой же эгоист. Со своими холодными руками, холодными глазами и холодными расчетами. Со своим леденящим одиночеством, в котором они были поодиночке, но которое было у них одно на двоих. «Ты сражаешься с богом, чтобы потерять из виду себя». «Ты был прав, Федь. Ты был чертовски, нет, дьявольски прав». Все вокруг Гоголя было ослепительно белым. Стены, волосы, костюм, кожа. Глаза слезились и болели, сколько ни прячь мир за черными бубнами. Казалось, достаточно посмотреть на белоснежного шута в зеркале и глаза вытекут вовсе. Какой же дурак там отражался! «Я сразился с богом. И знаешь, что? Я его убил. Убил, представляешь! Все потому, что мой бог был человеком. Это был ты, Федя». У его бога всегда были холодные руки. Он убедился в этом, когда сжимал тонкие кисти друга не в силах сдержать восторг от встречи. Он убеждался в этом сейчас, когда перевязанная и окровавленная ладонь пачкала ткань его рубашки. У Николая больше не было бога. У Николая больше не было друга. А он все не мог понять, что расстраивает его сильнее. И как ему теперь жить. «Истинная свобода — это прекрасно, это чудесно, это восхитительно», — твердил себе Николай. Твердил, отправляясь в крестовый поход, твердил, сжигая храмы всех религий, твердил, отказываясь верить в бессмертие чужих богов. «Истинную свободу всем!» — кричал дурак на пепелище, пока шут захлебывался слезами на могиле. Шут не мог поверить, что смертен только его бог. В войне с всесильным Николаю было не победить. Он мог только раз за разом проигрывать, и смерть, не важно чья — была лишь еще одним поражением. Почему Николай не понял этого раньше, случаев ведь были десятки? Он должен был понять. Когда падал к ногам, стоило Федору взяться за виолончель. Когда льнул к острым коленям, как нерадивый щенок. По коже бежали мурашки, голову заполнял туман, а ноги подгибались сами собой. Акты искусства обезоруживали Гоголя и ставили на колени. Безропотный, непривычно покладистый. В такие моменты Федор мог вить из него веревки для висельников. Да что уж там, он и вил. Но чаще все-таки опускал руку на макушку или щеку и позволял подбитой пташке ластиться к не дарящей тепла ладони. В этом было столько нежности, сколько не снилось самым отчаянным влюбленным. И совершенно ничего от любви. В глазах одного отстраненное безразличие, в действиях другого бездумное поклонение. Так восхищаются чужим гением, так восхищаются истинным искусством. Они могли сидеть приникнув друг к другу часами. В полном молчании: разве слова им были нужны? Один забывался и отдавал контроль, другой по-свойски брал, точно что-то причитающееся по праву рождения, и забывался тоже. А в следующее мгновение они расходились, теряя себя и друг друга. Что ж, теперь Николай был свободен. Без связей, без смыслов, легкий как перышко — казалось, вот-вот и взмоет ввысь. А он только падал, долго и мучительно, путая инертность с чувством полета. Что-то тянуло Николая, висло камнем на шее, но что? Вокруг не было никого и ничего, только он и его мысли… Гоголь остался один на один с выжигающей глаза белизной и доводящими до истерики голосами в голове. «Нет! Федор не мог умереть, не мог. Конечно, не мог!» — расцветали кровавые бутоны безумия. «Обладатели страницы не допустили бы смерти Достоевского. Такие, как он, рождаются раз в столетие». Убрать с игрового поля, лишить сил и способностей — пожалуйста, но не убить. Никто в здравом уме не выкинет самый сильный козырь. Это понимал даже Гоголь, а ведь он в здравом уме отнюдь не был. Безумцы умеют мечтать, как не дано ни одному здравомыслящему. Николай мечтал летать, а для этого нужны были крылья. Желания вновь ощутить на своей коже ледяное прикосновение смерти оказалось достаточно, чтобы их обрести. То есть, не смерти общепринятой, а его собственной смерти, с фиалковыми глазами и бледными губами. Такие губы созданы, чтобы благословлять невесомыми касаниями. Крестовый поход обрел смысл и разгорелся пламенем новых святынь. Дикий огонь охватывал все вокруг, включая самого Гоголя. Его руки покрывалось ожогами, последние предохранители срывало. Все, кроме навязчивой идеи, теряло значение. Николай становился одержимым. Не существовало той пощечины, что могла привести его в чувства — боль только распаляла дорвавшихся до власти бесов. Неискушенным натурам лучше не знать, как выглядит карнавал уродов в голове сумасшедшего. Гоголь стремительно превращался в переполненную чужими воплями оболочку, от человека в которой оставалось только имя. Борей и крайний север не остудили пыл Николая. Снег исколол ожоги, мороз поддернул костяшки краснотой. Два цвета из скромной палитры — значит, он на правильном пути. Белый — это больницы, слабость и пустота. Дурак в зеркале, абсолютная свобода и омерзительная чистота. Снятые рубашки, измятые простыни, голые стены и не видевшая солнца кожа. Это холод — свой и чужой. Красный — это сирены, одержимость и поражение. Шут в отражении, лопнувшие капилляры и кровь друга на руках. Мозоли от струн, козырные червы, разбитые губы и возвращающие самоконтроль поцелуи. Это идея, ради которой живешь и убиваешь. Черный — это вопли, власть и безумие. Силуэт вдалеке, кресты в земле и сбитое дыхание. Волосы, ряса и мрак под сжатыми веками. Это конец пути. Николай налетел на хрупкий силуэт, едва не сбив с ног. И да, «налетел» — ведь теперь у него были крылья. От объятия у Достоевского захрустели кости. Гоголь выпустил его, чтобы в следующее же мгновение обхватить лицо ладонями и прижаться лбом. «Я так скучал, ты не представляешь, так только по покойникам скучают, а ведь я знал, я не мог тебя убить, никто бы не смог…» — все бормотал Николай. Он отыскал Федора в церкви. Разумеется, где же еще быть богу. «Ты что, прощаешь меня? Почему я до сих пор жив?» — ожил Гоголь, предусмотрительно отлетая на два шага. Достоевский пристально посмотрел своими невыносимыми глазами — все равно, что порезал — и проговорил: «Я тебя не помню». «Тогда тем более почему дал прикоснуться?» «То, что не помнит личность, не значит, что не помнит тело». Федор задумчиво перевел взгляд на кинжал в своей руке. В его глазах читался легкий интерес, будто не его конечность сжимала металлическую рукоятку и уж точно не по его приказу. «Пожалуй, я рад тебя видеть. И был бы так же рад видеть мертвым». Кривая улыбку тронула губы Николая. Надо полагать, так выглядело умиление. Талантливо отбросив несвойственные ему инстинкты самосохранения, Гоголь притянул к лицу чужое запястье. Острие оказалось у самого горла. В прикосновении смерти была своя нежность, в прикосновении Федора — целый мир. Потому что Николай не знал, не мог знать, поддадутся ли голоса смерти. А перед Достоевским они благоговейно замолкали. И падали бы ниц, разбивая колени, не будь они лишь плодом воспаленного сознания. То, что леденило щеку, странным образом даровало тепло всему остальному телу. Гоголь наконец-то вновь ощущал так полюбившийся холод. Пальцы, все еще сжимавший клинок, теперь дарили успокоение. На губах застыли слова: «Ты мой друг или Бог? То есть, жив или мертв?» Достоевскому никогда ни до кого не было дела. Его мир создан для одного. Тогда как, как он мог так хорошо понимать Николая? «Не лезь в чужой монастырь» — выходит, чужим монастырь никогда и не был? Гоголю потребовалось убить, чтобы прийти к этой истине. Достоевскому оказалось достаточно один раз Николая увидеть. «Мертвый или живой, друг или бог, я — твой».
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.