Ghost

Горячая работа
NC-17
В процессе
121
9
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 239 страниц, 96 215 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Chapter XXIV.

Настройки

Муза, ранясь шилом опыта, ты помолишься на разум.

По пути домой Фёдора начали на мгновение одолевать сомнения, ему казалось, что Гончаров соврал, сказав, что родители уехали. Хотя Иван раньше его ни разу не обманывал, в Достоевском всегда в глубине души теплились угли сомнения и недоверия, он понимал, что это была его внутренняя тревога и ничего больше. Он не ненавидел родителей, ему почти нечего было от них скрывать, Фёдор просто не хотел мутить воду. В его жизни всегда было две линии: его личная, состоящая из поступков, стремлений и мыслей, и родительская, которая шла рядом, а когда цеплялась за его реальность, то путала эту нить и истончала ее. Достоевский ненавидел эти моменты отката, когда срабатывал защитный механизм. Возможно, на этот раз все было бы не так, но проверять он не собирался. Все его детство отец много работал, а мама долгое время сидела дома и изредка выезжала на прогулки и встречи с теми некоторыми подругами, которые еще оставались в ее жизни; через некоторое время ей наскучил такой образ жизни и она нашла нехлопотную работу, Фёдор тогда учился в начальной школе. И хотя родителей часто не было дома, его это никак не тревожило, ему даже нравилось это одиночество, в котором он мог найти себе любое занятие. Чуть позже в их доме появился Гончаров, что поначалу очень не понравилось Фёдору. Однажды в знак протеста он даже ушел на неделю жить к бабушке и дедушке. Андрей Григорьевич, отец Михаила Андреевича, был почти единственным родственником, которого Фёдор любил. Еще с детства ему нравилось слушать рассказы деда, сидя на кухне, в ожидании фирменных печеночных оладий бабушки, или же следить за его работой, когда он рисовал чертежи при свете лампы, будучи инженером по образованию. Андрей Григорьевич не был богат и не владел каким-либо бизнесом, но был весьма удачлив в жизни. Хорошие знакомства, любовь к искусству и жажда что-то коллекционировать сыграли ему на руку. Он выкупал на старых ярмарках и барахолках картины, а затем относил их своему другу, который мог по достоинству оценить их и сказать, были ли они ценны. Не всё искусство, купленное им, имело высокую цену, порой Андрей Григорьевич даже переплачивал, но в моменты, когда он находил «алмазы» в мусоре, это окупало все его труды. Это была чистая удача, дар свыше. Продав пару таких находок, он сколотил небольшое состояние и смог купить квартиру в центре Питера. Чуть позже он продолжил ездить не только на петербургские рынки, но и уезжал в другие города, чтобы что-то отыскать. Был в этом азарт. Не все покупки он затем продавал, одну французскую гравюру дед подарил своему другу, работающему в Эрмитаже, а что-то отвез затем на дачу. Фёдору нравилось рассматривать купленные им картины, иногда он сам придумывал им истории: вот эта — застала эпоху императора Николая Второго, а вон ту — спасли из пожара, так как у нее немного обожжена рама. Но все эти истории в конечном счете были лишь выдумками, так как хозяева были разбросаны по всей России и не всегда известны. Больше всего в детстве Достоевскому хотелось обладать суперсилой, которая могла бы помочь узнать историю вещей, прикоснувшись к ним. У бабушки, Марии Фёдоровны, всегда были противоречивые чувства касаемо удачи деда, она редко что-то о ней говорила да и жаловаться не приходилось, так как ничего плохого из-за нее не случалось, но однажды Фёдор услышал, как она причитала в разговоре с дедом, мол, удача это хорошо, но больно похоже это на сделку с нечистыми силами, что Бог в этом мире нас всех создает равными, а потому боялась, что за эту удачу деду однажды придется заплатить. Дед не был набожным, поэтому только отмахивался. Достоевскому было интересно, что сказала бы бабушка, узнай она, что эта странная удача передалась и её сыну, отцу Фёдора, но она проявилась у него в ином: в удачных моментах. Та история, которую Фёдор рассказал Рампо, поддерживая утренний разговор, была полностью правдивой за исключением одной детали: с тем парнем, которому Михаил вернул деньги, они не расстались навсегда, а завели дружбу. Он помог отцу в девяностых найти хорошую работу, подняться и затем открыть свою фирму, приумножая таким образом то, что смог накопить дед в свое время. Они продолжили общаться и после рождения Фёдора, и, когда его крестили в том самом Владимирском соборе, отец попросил, чтобы тот стал его крестным отцом, и, таким образом, скрепил их отношения еще крепче. Хотя позже Достоевский редко с ним виделся лично и лишь получал подарки на праздники, а последние годы о нем и вовсе ничего не было слышно. Возможно, отец что-то знал, но Фёдор не хотел начинать этот разговор. Отвлекая себя от дороги перемежающимися мыслями, Фёдор дошел до своего дома, поднялся по знакомым старинным ступеням и дернул ручку. Дверь поддалась и открылась, впуская вовнутрь. Гончаров уже ждал его, занимаясь готовкой на кухне, из которой в коридор тянулся сладковато-землистый запах тушеных овощей, окутывающий теплым уютом. Они кратко поздоровались, и Фёдор прошел в ванну, чтобы смыть с себя все прилипшие мысли и переодеться в прохладную и чистую домашнюю одежду. После бурно проведенных дней в коммуналке Достоевский сейчас явно ощущал потребность остаться в одиночестве. Ему понравилась та сумбурная компания, но он впервые не оставался так долго один. Какое-то время он стоял посреди своей комнаты, это был момент переосмысления прожитого, но идей было так много, что казалось, их не было совсем, белый зернистый снег на черном экране. Словно мелкие рыжие муравьи, облепившие все поверхности. Кишащая светло-коричневая комната, которая казалась пустой, на самом деле была переполнена. Достоевский машинально подошел к шкафу с книгами и провел рукой по корешкам, жест, означающий «я дома». Он был готов пробежать взглядом по каждой странице, но не мог, а потому сделал круг по комнате, подошел к окну и в итоге направился на кухню. — Овощи родители привезли? — Да, кое-что из их огорода и кабачки передал Андрей Григорьевич. Я из одного как раз рагу сделал. Сейчас еще тыквенный суп Вам налью, свежий, только утром приготовленный. — Гончаров поставил тарелки на стол. — Спрашивали про Вас, я сказал, что всё хорошо, учитесь. Фёдор кивнул, а Иван продолжил, зная, что Достоевский редко сам поддерживал беседу: — На днях ходил на выставку Машкова. — Сами или с гидом? — Теплое рагу грело изнутри, а потому Фёдор немного смягчился, чувствуя, как во рту таят кусочки кабачка. — С гидом, конечно, сам бы я ничего толком не понял бы. Достоевский промолчал, ему не нравилось, когда люди ставили себя выше других, но и когда принижали себя, он тоже не одобрял. Может, именно поэтому у него всегда было двоякое отношение к Гончарову, а может потому, что видел в нем себя в кривом зеркале, в котором отражались его недостатки. Фёдор больше всего не любил быть слабым, а Иван, наоборот, этого не стеснялся. — Больше всего мне у него натюрморты понравились: мясные, хлебные, фруктовые картины. — Пышущие реализмом и советским процветанием. — Да-да, очень вкусные. Вкусные, подумал Фёдор и снова посмотрел в свою тарелку. Нужно было как-нибудь съездить к деду, а то он уже давно не был у него на даче. Раньше они с бабушкой приезжали на зиму в город, но после смерти Марии Фёдоровны Андрей Григорьевич совсем немного пробыл в квартире, ходил почти каждый день во Владимирский собор, где ее отпевали, ставил свечки или просто сидел поодаль на лавочке, хотя раньше никогда не ходил в церковь. Фёдор не говорил с ним на эту тему, но хотел бы узнать, правда ли он поверил в Бога или же делал это только ради бабушки. А затем квартира превратилась для него в огромное замкнутое пространство, появилась бессонница. Наверное, это было объяснимо — тревога, плохой сон, расшатанные нервы — ведь они прожили с бабушкой всю жизнь, думал Достоевский, и это малая расплата за потерю близкого человека. Через пару месяцев он переехал полностью на дачу, занялся огородом, купил у знакомого собак, чтобы не скучать в холодное время. Нужно было навестить его. Сейчас у Андрея Григорьевича точно еще были дела, но вот ближе к зиме… — Было вкусно. — Фёдор встал из-за стола, положил тарелку в раковину и включил чайник. — Может, что-то еще приготовить? Он уже открыл рот, чтобы отказаться, но передумал: — Родители привезли яблоки? — Да, новый сорт в этом году: крупные, красные. — Тогда приготовьте шарлотку, пожалуйста. Как только чайник докипел, Фёдор сделал себе чай. Было ли дело в еде, в мыслях или в проведенных вне дома днях, только Достоевский почувствовал внутри мягкость и тепло. С кружкой в руке он прошел в зал, погладил кота, лежащего на диване, открыл крышку фортепиано и стоя сыграл одной рукой какую-то странную пришедшую в голову импровизацию. Пальцы замерли на клавишах. Кот спустился с дивана и мягко потерся о ноги Достоевского, оставляя после себя белые следы шерсти на домашних штанах. — Как ты себя здесь вел? — поинтересовался Фёдор, садясь на корточки и делая еще один глоток из кружки, а кот лишь потягивался рядом, цепляясь когтями за его штаны и футболку, и утробно мурчал. — Я тоже рад тебя видеть, — тихо произнес Достоевский. Осмыслить и собрать все в голове никак не получалось, поэтому он решил не сопротивляться потоку сознания и лишь изредка опускал в него руки, вылавливая то слово, то образ, но не зацикливаясь на полученном. В комнате он вытащил спрятанную картину, сел перед ней на пол и внимательно начал рассматривать, словно видел впервые: каждый цвет, каждый мазок — погружаясь все глубже в тот день. Фёдор сидел так долго, что в скором времени с кухни потянуло сладким запахом печеных яблок. В кружке уже не осталось чая, лишь пара чаинок на дне. Время тянулось тягуче медленно, пока внутри все продолжал циркулировать поток. Достоевский отпустил его, стирая границы выходных до понедельника. Это состояние было трудно объяснить, словно сознание разделилось, и часть ушла на дно, на ту глубину, куда мысли забирались редко, там было темно и спокойно, и плотность была выше обычной, а потому придавливала тяжелым одеялом, не давая двигаться. Оставшаяся часть смотрела на спускающийся поток и изредка кидала в него новые слова и мысли, чтобы они могли достигнуть второй его половины. Вечер прошел как в тумане, чаепитие с шарлоткой и краткий разговор о языках с Иваном. О чем он был? Кажется, об английском языке, о его протогерманских корнях, о структуре, о трудностях, об уроках, которые Фёдор пообещал изредка давать Гончарову, так как у него самого не получалось разобраться. Затем был обход комнаты, снова картина, корешки книг, первый попавшийся сборник стихов, старый запах, Лаван под ногами, холодный подоконник и открытое окно с моросящим дождем, редкие машины, краткая мысль о будущем, перекрытая прошлым, порыв ветра в лицо. Прошлое манило тяжелым известным, будущее призывало быть стойким, но не говорило зачем. Дальше мысли путались, не давая отдельных нитей для размышления. Когда он ложился спать, ему казалось, что он слышал колокола Владимирского собора. В воскресенье, казалось, стало еще холоднее, Фёдор даже не удивился бы, если внезапно пошел снег. Дома никого не было, будильник не прозвонил, так как не был заведен. Он позавтракал куском яблочного пирога с чаем, сидя в полутьме утра, хотя было совсем не рано и солнце давно успело выйти и снова спрятаться за тучами. Первым делом нужно было дойти до церкви. Фёдор собирался, не думая, одеваясь по цветовой гамме под стать городу и засовывая в карман черного пальто сигареты. Когда он вышел из дома, то повернул в противоположную от собора сторону, собираясь сделать крюк и выкурить сигарету прежде, чем зайти. Поток мыслей циркулировал всю ночь, но Достоевский все никак не мог вспомнить, что именно ему снилось: коммуналка с сотнями комнат, лето на даче, а может, все это было лишь продолжением его собственных мыслей. Он хотел бы написать мелом на стенах старых питерских домов фразу Гарсиа Маркеса «глаза голубой собаки», вот только не для того, чтобы найти другого человека из снов, а другую часть себя. Фёдор остановился на мгновение, поджигая сигарету и прикрывая ее рукой, чтобы огонь не погас при моросящем дожде. Возникла мысль о том, что вода в любом ее агрегатном состоянии всегда помогала писателям и точила камни, углубляя их мысли: будь то ледяная влажность Санкт-Петербурга или же жаркие сельвы Латинской Америки. Наверное, я бы хотел, чтобы Осаму вернулся только затем, думал Достоевский, чтобы я мог откалибровать свои мысли. Но это была мимолетная вспышка, принесшая за собой уйму примеров, когда Дазай не хотел слушать и говорить на серьезные темы, отшучиваясь как от своих проблем, так и от чужих, но, если удавалось оказаться в нужном месте и в подходящей атмосфере, их разговоры уходили в тот самый поток сознания, который Фёдор поддерживал сейчас внутри себя. В жизни Достоевскому всегда хорошо удавалось находить собеседников для самых разных философских, политических или научных тем и пленять их своей манерой мысли, но это была лишь верхушка айсберга, внутри которого под толщей льда хранились те темы, которых касаться было тяжелее всего, ведь они ставили Фёдора в уязвимое положение, например, его настоящие чувства, его эмоции, что таились в спокойствии. В скверах почти не было людей, а скамейки везде покрыты дождевыми каплями. Иногда они казались Достоевскому весьма бесполезными из-за питерской погоды, тогда он взглянул на окна домов, слегка запрокинув голову и пристально рассматривая водяные стоки и хлипкое ограждение вверху. Взобраться бы на крышу, проскочило краткой мыслью в его голове, но в итоге он только докурил сигарету и повернул обратно к собору. На первую часть литургии Фёдор опоздал, а потому аккуратно встал у дверей, когда заканчивалось пение блаженств евангельских, и застал «открытие Царских врат». Он изредка прикрывал глаза, наслаждаясь пением хора и воздухом, пропитанным ладаном. Каждая часть литургии была ему известна: отчасти как верующему (коим, Фёдор надеялся, он еще являлся), а отчасти как ученому-теоретику, внимательно слушающему в очередной раз тезисы знакомой диссертации. Краткий перерыв между второй и третьей частями был предназначен для размышлений о своей жизни: простить своих врагов и покаяться Господу в своих грехах, вот только Достоевский прекрасно знал, что не сможет выполнить ни одно из этих заданий: первое — потому что не знал точно, кого можно было считать своим врагом, а второе — потому что и себе он не всегда в них признавался. Прости меня, Господи, если я что-то делаю не так в свой жизни, но это ты нам дал право выбора, и я хочу им воспользоваться. Прости, что иногда холодно веду себя с Гончаровым, что много курю и… боюсь будущего. Последнее он сформулировал очень общо, так как не хотел вдаваться в разбор всех своих страхов, блокируя их очередным потоком мыслей, который постоянно уносил его подальше. Во время третьей части, когда Фёдор принимал из рук священника тело и кровь Христову, осеняя себя крестом, из-за туч в окно выглянуло обманчивое октябрьское солнце. По дороге домой, а затем и за чашкой кофе он думал о том, что говорить — это всегда самое легкое, об этом еще говорил Шекспир в «Венецианском купце», призывать людей к чему-то, учить их уму-разуму, рассказывать о том, как стоит, а как не стоит поступать, — все это куда легче, чем самому начать слушать свои же советы, ведь одно дело — рассуждать по теме и совсем другое — предпринимать реальные шаги. Овладев вполне даром умозаключений, Достоевский хотел перейти от слов к делу, а потому всю дорогу его мысли кружили вокруг Кьеркегора и написанных им трактатов, вспоминая, на какой полке в домашней библиотеке стояли его книги, потому после кофе он направился прямиком туда. — Фёдор Михайлович, — тихо постучал в дверь библиотеки Гончаров. — Вот книга, которую я брал. Посоветуете что-то еще? Достоевский мельком взглянул на книгу Гюго, ставя ее на нужное место, и окинул взглядом полки, обдумывая следующую рекомендацию. — Средневековый антидетектив или исторический роман о жизни Древнего Египта? — поинтересовался Фёдор. — Антидетектив? — М, можно назвать его постмодернистским детективом, он не совсем подходит под свой обычный жанр. — А что за книга? — «Имя розы» Умберто Эко. — Давайте я его почитаю, спасибо. Дверь библиотеки снова закрылась. Сёрен Кьеркегор стоял во втором ряду книг, а потому пришлось изрядно покопаться в них, чему Достоевский был только рад. Вытащив книгу, он сел с ней в одно из кресел у окна, бегло прошелся по вступительной статье переводчика и перешел к самому тексту. Птицы, дети, молчание… Фёдор весьма быстро пролистнул первые страницы, воскрешая в памяти написанное. Он хотел пройти и следующую главу, но зацепился за рассуждение о жизни Лилии, о ее красоте о том, что она расцветает, даже несмотря на то, что умрет: «…и она распускается; если бы ты видел ее в это мгновение — по ней ничуть невозможно было догадаться о том, что ее расцвет одновременно станет ее гибелью». В тот момент Достоевский думал не о Библии, не о трактовании Кьеркегора, а о себе самом. Любовь — это цветение лилии, это встреча с гибелью. Самое прекрасное падение со скалы в неизвестность. Это чувство естественно, открыто и требует того же от тебя самого: не бояться довериться кому-то другому, идти по пути сердца, а не разума. Несмотря на то, что Кьеркегор писал о материях возвышенных и христианских, Достоевский не готов был быть той самой лилией в своей вере, так как не мог успокоить в голове постоянный анализ и сомнения. Ему нужно было начать с чего-то более реального, и он прекрасно понимал, куда вели его мысли — к Николаю, к его признанию, от которого он все это время пытался скрыться и не думать, оставить в глубине, под толщей других мыслей, но оно все никак не хотело тонуть и вилось вокруг словно стрекоза. Настала пора аккуратно прикоснуться к нему. Раньше тема отношений появлялась в его жизни только из-за Дазая, который постоянно был кем-то увлечен, каждая его влюбленность не стоила ничего, а потому Достоевскому казалось, что он все это начинал только из-за ощущений, которые исчезали так же быстро, как и возникали. Осаму рассказывал ему все детали и интересовался мнением по каждому поводу, но то были игровые вопросы, не требующие точного ответа или рекомендации, а скорее похожие на игру в «данетки». Когда она в третий раз спрашивает, любит ли он ее, и он, наконец, отвечает, что любит, и она умирает. Что произошло? Чаще всего это было познавательно, да и Осаму умел заинтересовать своими рассказами, но Фёдор понимал, что Дазаю никогда никто не был по-настоящему интересен, словно он просто не хотел остаться один. В этом они были всегда противоположны. Второе действующее лицо в рассуждениях Кьеркегора — птица. И если лилия расцветает, несмотря на неминуемую гибель, то птица должна улететь, оставив все ей знакомое позади. Все это названо судьбой. И эти два субъекта сплелись в сознании Фёдора с его собственными мыслями о Николае и о себе. Никто не знает, что его ждет в будущем, но сейчас было настоящее, в котором Гоголь ему не побоялся открыться, что было весьма мужественно, учитывая, как сам Достоевский старался скрыться от этих размышлений. Пролистав часть книги, Фёдор уже не нуждался в продолжительном рассуждении философа, которое то и дело топталось на месте, возвращаясь все к тем же материям. Ему хватило этого толчка, чтобы поднять подсознание со дна. Мысли медленно сливались воедино, и, когда Достоевский вышел из задумчивости, был уже вечер. Его телефон лежал в комнате в беззвучном режиме. Николай успел отправить пару сообщений: спросил «как дела», прислал фотографии неба, ухватив край заката, и песню, что крутилась в голове. Фёдор отнесся ко всему с вниманием и хотел было написать ответ, но остановился. Ему показалось, что текст будет слишком сухим, а потому нажал на микрофон и начал запись. И каждое слово, каждая фраза были простыми и естественными, словно все еще продолжались те дни в коммуналке под одной крышей. Он не сказал ничего особенного, но Гоголь слушал его сообщение с улыбкой, понимая, что сквозило между строк, когда Фёдор рассказывал про свои выходные, про прочитанные книги, про Владимирский собор, привезенные родителями овощи с дачи: «Я не скажу тебе прямо, просто знай, что ты мне важен».
Отзывы (4)