Черная вода

R
В процессе
10
Фэндом:
Размер:
планируется Мини, написано 139 страниц, 46 876 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник

Драббл 18. Время. Орден.

Настройки
Гейдельбергский университет — гораздо древнее Лондиниумского, которому всего пара сотен лет, и что был сотворен на коллективной основе новых академических порядков всего Альбиона. Лондиниумский университет — собранная мозаика прекрасных, но уже выветрившихся легенд о прекрасном прошлом: щепотка Оксфорда, капля Кембриджа, немного ирландского Тринити колледжа. Собрание полуреальных былин о несбывшемся, доаргмагеддонском, то ли слабой, то ли средней прожарки принудительного сплава в общем котле. Другое дело университет Гейдельберга, который видел все, пережив всех. Он видел непроизведенный вслух гневный спор идеологий и проливающие обнаженную субстанцию мозга войны за студентов от Гегеля и Шопенгауэра, видел тайные переписки о тоталитарной природе любви, и очень похожей на нее природе идеально утопического государства — у великого немца Мартина Хайдеггера и красивой еврейки Ханны Арендт. Смотрел как Пауль Йозеф Геббельс — этнический ариец и еврейским лицом и душой коммерсанта — всего за какую-то пятилетку совершил квантовый скачок из безымянного ничтожества мира мелких бумаг и ничтожных банковских сделок — в министры пропаганды Третьего Рейха. Пережил Гейдельбергский университет и Армагеддон, выстоял сокрушительное небесное правление Найтроудов, и наверное переживет также — и Исаака, который нынче здесь преподает. Исаак — преподает. Иногда он не верит до сих пор. Как и то, что на его руках диссертация, которую не он защитил, научные работы, которые написал не он. Исаак — доктор наук, и за ним роем вьются студенты. Они любят его и ловят каждое брошенное им слово, словно это — истина. А бывает, что он прямо играет с ними, заигрывается, подбрасывая откровенные софизмы. Это словно вновь оказаться молодым, но только теперь глядеть на происходящее с птичьего, нет, божьего полета. Быть тем самым дирижером из оркестровой ложи, что единственный имеет право повернуться к публике спиной. Университет — больше не военный полигон для Исаака, не поле светской битвы, где ты — не игрок. Теперь, на этой войне, которая — больше мир, чем что-либо еще, Исаак что-то наподобие генерала. Ему кланяются сотрудники и коллеги, старшие его на десятилетия. Знают его лишь по имени баронета. Ученики его боготворят. Особенно девушки. Богатые и красивые, светловолосые, голубоглазые. Последним указом тирана Германики Людвига Баварского, по неизвестным народу причинам издававший законы один безумнее другого, государь сделал Германику куда изолированней и защищённей самой Империи Истинного Человечества. Защита чистоты расы, возрождение истинной ангельской красоты поощрялась. Разумеется. Как в совершенно древние и дикие доаргармагеддонские времена. Она ловит его на преподавательской парковке почти вплотную у его «Роллс-Ройса», да и свою машину, как оказалось, она оставила рядом, готовая к действию. — Профессор фон Кемпфер, — она рискует коснуться его облаченное в изысканный ониксовый с платиновыми нитями твид плеча, потому что, наверное, думает об этом все те два года, что он у них преподает. Ведет работы каждого лично. Ищет таланты, как Людвиг Баварский с остервенением ищет красоту. Исаак уже нашел здесь Мельхиора фон Нойманна. Пока у них складывается все неплохо. Они оба по призванию и отчасти по ремеслу: ученые и преподаватели. Они исповедуют разный стиль, и потому им легко поддерживать деловые отношения, которые даже можно назвать холодной, почти ледяной дружбой. Нойманн — монотонен, дотошен и скучен, Исаак же перед аудиторией, полной студентов, чувствует себя то ли на собственном Нюрнбергском процессе, то ли рок-звездой или Иудой-Христом. Подчеркните — под настроение и требования обстоятельств. — Адель, — Исаак узнает ее. Девятнадцатилетняя нимфа с родословной, тянущейся с доармагеддонских времен. Талантлива, усердна, светловолоса. Наверное, все что жаждал бы видеть Гитлер в женщине, исключая ум и легкую наглость. Она почти сирота и она же — наследница крупнейшего оружейного завода Германики. Ее следовало бы взять в Орден на производственные ранги. Исаак никогда, только через собственный труп предложит ее кандидатуру. — Мы обсудили вашу работу, неужели у вас остались вопросы? Вы могли мне попросту позвонить, вы ведь лучше кого-либо имеете представление, настолько я открыт к диалогу с теми, кто трепетно беспокоится о своей академической судьбе. Она берет его за руки. Неслыханно. Ранее леди ее полета никогда бы не оказалась рядом с ним на расстоянии пушечного выстрела. С Фельдманом. Исааком. Исаак бы и Исааком быть перестал, но Каин злостно запрещает, потому что Исаак — такое красивое ветхозаветное имя. — Неужели вы не читали вложенное между листами работы письмо, адресованное вам? Исаак не будет врать. И, наверное, даже не хочет. — Читал, Адель. — Он не отводит ее руки, но и не делает шага навстречу. — Что бы я смел вам ответить, Адель? Я — ваш учитель, наставник и ментор. — Вы — высокородный аристократ, и мужчина. А я — женщина. Но почему вы не понимаете, лорд Кемпфер, Исаак? Вы отклоняете мои приглашения, потому что я безразлична вам, не так ли? Неужели вам никак не хватит сил признать это вслух и прямо? — Вы, знаете, Адель, что будучи вашим профессором, и будучи джентельменом, — он позволил себе учтиво коснуться губами ее ладони, — я не имею прав ставить под угрозу такой деликатный вопрос вашей репутации. Вы очень юны, и еще более — прекрасны. И заслуживаете человека куда великолепного чем я. Я обещаю это вам, Адель. Ведь если присмотреться, не так уж я и отличен от всего что окружает вас. Мы ведь, мужчины, единицы войны, все взаимозаменимые. Знаете, так говорил один прекрасный диктатор прошлого… Иосиф. И еще — один, который жив теперь. — Вы женаты, Кемпфер? — Адель часто думала, какое экзотическое и дерзкое имя у него. Исаак. Как странно, и в то же время как страшно оно подходит господину Кемпферу. — Возможно, если вы позволяете мне быть откровенным, то именно так я и отвечу на ваш вопрос, хотя и не имею никакого мужского права и права джентльмена осквернять ваш слух подобной беседой. О! Думает Адель. Так говорят, только если жена — старше мужа вдвое. И вдвое влиятельнее, богаче, знатнее. Но как винить эту пребывающую на закате своей жизни и светской карьеры даму, ведь кто отказался бы от ночи с профессором Кемпфером? А если этих ночей: тысяча и одна? Адель и представить не может! — Вы не сказали — нет. О своей жене… Не сказали. — Милая Адель, — он играется темами для разговора как слабыми фигурами на шахматной доске, которые не жалко потратить, — я вынужден отклонить ваше последнее приглашение. Он возвращается к теме ее полюбовного, детского письма. — На мои именины? Но как вы смеете?! Там будет вся наша группа, а также многие из ученого совета. Там будет весело, Исаак, особенно вам! Там не покажется нам на глаза разве что отвратительный брюзга и зануда (между нами говоря) герр Нойманн. Почему же, Исаак, почему вы никогда не бываете среди людей, когда вас так ждут? Исаак, наверное, жаждал бы больше всего на свете услышать подобные слова в свои девятнадцать. Подержать за руки благородную девицу Адель, не растерявшую при этом своей чистоты, человечности. Пусть даже и несколько по-светски напускной. А смелость, граничащая с дерзостью, роднит Адель с Ребеккой Катц, растворившейся в грешной земле слишком давно. Проклятие. Его тысяча лет не касалась женщина. Нет. Куда меньше. Всего какой-то десяток весен. — Потому что меня ждут государственные дела, Адель. Но она едва не плачет, и потому он позволит себе вольность и невесомым движением смахнет ее блеснувшую слезу со щеки, дабы больше никто ее не увидел. В своих лучших традициях, он помнит обо всех важных датах, и в поместье Адель ее ожидали самые великолепные розы этого города, и кое-что из того банального, броского, золотого, что женщины так традиционно любят получать в подарки. Исаак любит своих учеников. Он знает, из каких молекул они состоят. Адель бросает ему вслед, чтобы он приходил после всех своих дел. Они могут, могут пойти и сделать что-угодно. Например, он мог бы ознакомить ее с ночным Берлином, что во всего-то шестистах километрах от Гейдельберге, показать чудные берлинские театры и заведения, куда он может ее, согласно ее воле, увезти. Хоть и, пожалуй, на край света. А вот теперь в ней есть что-то далекое, отчаянное, уже почти невесомо-пунктирное в памяти — от Марии. Сестры. Если бы она не была ему сестрой. Но нет. Исаак лучше выколет глаз, что искушает его, а лучше бы отрезал себе член, всякий раз, когда он задумывается о подобном. О недоступной теперь для него любви женщин. Они живут в ужасном, но таком правильном, до тошноты логичном мире. Исаак давно привык к этому, но, сожалению, при царствии любого ада, глаза юных дев продолжают все так же блестеть, как отражение звезд в тихом озере Эдема. Что ж, не ему суждено испить из этих источников. Не его это судьба, и в некотором роде он — благословлен своим злым, горьким роком. Его бесконечной благодатной белизной ангельских крыльев. — Вы прекрасны, Адель. Он прощается, долго не отрывая взгляд от нее, а ее в машине ждет подруга. Странная и злая леди, получающая в этом университете уже пятую научную степень. Она намного старше Адели. Хельга фон Фогельвайде. Поразительно, но в Адели ее привлекает все тоже самое, что так нравится герру Кемпферу: капитал, родословная, открытая, граничащая с глупостью чистота нежной молодости. — Не утруждайся, я слышала все. — Обычно ледяная, скупая на острые формы выражений и ругательства Хельга на себя не похожа, ибо слов светских, слов леди с многовековой родословной у нее не находится. Хельга словно окунули в резервуар яда тихой, змеиной ярости. — Чувствую в нем афериста и классового врага. Не знаю как. Это просто чувство. Кажется, что он способен превратиться во все, что ты пожелаешь увидеть в нем. Хоть в червя, хоть в змею, хоть не в самый качественный дубликат нашего монарха или даже бога. Неправда. Отрицает Адель. Герр Кемпфер порядочный, благородный джентельмен. Он и пальцем меня не тронул. — Тронул, — вздыхает Хельга о нежной, детской наивности своей подруги. — Целых восемь отвратительных раз, три из которых — твое прекрасное арийское лицо. И один жест — откровенней другого. Я не знаю в чем дело, но на миг мне показалось, что дай ему волю, и он, прошу простить меня, любимая подруга, но еще миг, и он бы возжелал наспех овладеть тобой прямо в своей неприлично дорогой машине. Почему же все они никак не увидят, кроме Хельги, что он такое? — Но он столько раз сказал такое твердое нет, — восклицает прекрасная Адель совершенно справедливо, пока Хельга фон Фогельвайде без лишних слов заводит собственный автомобиль, потому что если такой как этот похожий на исключительного семита чертами, душой и стремлениями Исаак-мать-его-чертов-враль-Кемпфер говорит слово «нет», это будет означать скорее… абсолютно все что-угодно. Не угадаешь никогда. Да и Кемпфер — тот никогда не признается в своей правде. * — Исаак! Исаак! — десятилетний Дитрих едва снова не назвал его папой, отцом, как делал всегда, когда ему становилось до безумия страшно. — Что мне сделать?! Что происходит, Исаак? Иногда едва не срывается в черную пропасть слова «отец» и ровесник юного Лоэнгрина, и тоже абсолютный сирота, Гудериан, с которым Дитрих скорее не сошелся просто так, упрямо и по-детски, не признавая ровню в среброволосом ребенке-оборотне. Дети вынуждены обитать на первом этаже поместья, ведь второй и третий, на которых так вольно и призраком любит перемещаться, а иногда — обнаженный или и вовсе на крыльях Каин, — полностью в его эгоистичной и болезненной власти. Наглый и яркий Дитрих — очередная надуманная Исааком ипостась, то кем мог Исаак, как думал он сам, быть, если бы родился благородным и безусловно талантливым от вживленной в голову утерянной технологии. Дитриха Каин не любил особенно сильно. Настолько, что предпочел бы при первой их встрече вытащить из черепной коробки мальчика его бесценный мозг и изучить его в своих лабораториях. Но Исаак не позволил. Дитрих был невыносим. На прекрасных, здоровых, фарфорово румяных ногах, в своих форменных шортах классической германской средней школы, он обожал исследовать мир вокруг себя, как мог. Бесконечно гулять и бегать наперегонки с соседскими детьми-аристократами на прекрасных альпийских лугах, влюблять в свой румянец, красоту и молодость всех поголовно девочек. Спрашивать Исаака тысяча и одну глупость, и начинать взаправду считать его отцом, пусть и настоящий отец — искушенный еретик и плохой, откровенно слабый ученый и оккультист, считал Дитриха чем-то между воплощением дьявола и полигоном для последующих экспериментов его еретической секты. Дитрих радовался от того, что дышит. Юный оборотень Гудериан Каину не то что бы был приятен, он скорее не раздражал Найтроуда, ненавидящего всё живое чуть более сильно едва не с каждым следующим, доставляющим боль днем. К тому же какая-то солидарность военного, все еще пульсировавшая на орбите сознания Каина, присутствовала, ибо слишком тихий, дисциплинированный и немногословный мальчик, совмещавший в себе все преимущества зверя, а также кроткое умение человека ведомого послушно исполнять приказы, напоминало Каину о войне и об армии, и о мире, который все еще должен был быть разрушен. И однажды, и уже почти этот мир балансировал на грани. Они подобрали Гудериана во время своей единственной поездки на Terra Incognita. Вопреки всеобщим мировым ожиданиям, в радиоактивных могильниках, поросших в, на удивление, бесконечной густотой непроглядных изумрудных лесов, на далеком востоке, по правую руку от империи все еще теплилась, а то и буйствовала жизнь. Просто она была настолько другой, что о ней неприятно было узнать, потому что тогда даже у этой отвратительной планеты могли быть свои перспективы. Гудериан — был частью подобного, частью далекого и дикого племени, обосновавшегося в диких кубанских степях, что на границе с Империей. Потомок войн и дитя воинов, обладавших утерянным, незнакомым ни для кого ныне языком, так отдаленно похожим на язык герцогства Ягелло, язык Империи и Венгрии. Все и ничто из этого — одновременно. Вот кем и был скорее всего Гудериан, иногда пропускавший сквозь пелену своего немногословия забавные слова, что на стыке культур. Bude zrobleno, pane Isaac. Cain, nebesnij boje. (Гудериану хорошо давался немецкий, и отвратительно — имперский русский, такой едва не идентичный его собственному языку.) Исааку долго снились эти прекрасные леса, степи, пустыни и ветвистые, причудливые радиоактивные неоновые оазисы неизвестной, позабытой миром земли. А Каин подумал, что жизнь, наверное, уничтожить полностью невозможно. Жизнь всегда будет напоминать вязкое, неторопливое гниение, которому нет конца. Но сейчас — Каин, кажется, спустился на этаж детский, на этаж для проведения встреч, что случалось с ним исключительно редко. Свет — ни горел нигде. И благодаря полной и навязчиво белой луне, горящей сквозь прозрачное полотно окон, Исаак видит повсюду исполненные черной гнили и грязи, вязкие следы. В гостиной на подходе к высокому креслу бесхозно валяется трупно синеватая, неестественно белая, словно луна над их головами, отрезанная кухонным ножом рука. Сталь лезвия потемнела от действия Каиновой кислоты, а где-то и вовсе вскрылась сквозными ранами. Камин догорает и потрескивает едва заметно, и густая черная гниль ведет к нему. Силуэт бога скрывает высокая спинка антикварного кресла. — Папа, мне страшно. — Говорит Дитрих, все еще не понимая до конца, что сейчас ему можно, а что нельзя. Папа Исаак. «Папа» пронзает голову Исаака похлеще нападения вооруженного вора, подло и со спины. Дитрих, дорогой мой ребенок, послушай меня. — Сейчас ты, не пересекая гостиную, через кухню направишься в свою комнату и закроешься в ней. Тебе ясно, Дитрих? — Исаак протягивает мальчику сверток с купленными по дороге штруделем и упаковкой молока. — Если ты голоден, то возьми. И пытайся не думать обо всем этом. И Дитрих ухватывается за пакет, и бессловесно пятится назад, не отводя глаз от спинки огромного кресла у камина, за которым сейчас буйствует страшное измерение космического, бесконечно черного ада. Исаак подымает ампутированную ледяную руку на пути к Каину и целует ее в пальцы, будто она живая. Затем садится у его обнаженных ног, неторопливо касаясь своими губами от божеских ступни до колена, зная что Каин никогда не может сдержаться от того, чтобы не нырнуть пальцами в Исааковы волосы. Голос Каина звучит страшно. До ужаса мягко, и последние годы он все больше принялся обретать какую-то странную непробиваемую целеустремленность. — Ты знаешь, Исаак, что я сам отрезал ее? Я отрезал собственную руку, как кусок разлагающегося мяса, потому что именно этим она и является. — Да, господин, — сейчас самое время называть его именно так. Богом. Потому что Каин — бог. — Знаю. Каин провел девять дней без раствора, словно желая узнать, во что он превратится, если превысит допустимый лимит воздержания в три раза. И пусть теперь ему ничего не стоило подкрепится каким-угодно мафусаилом, его кровью и плотью, это — не спасало. От щеки до подбородка Каина с правой стороны — слезла белая кожа, и от того казалось, что улыбка его в несколько рядов длинных острых зубов бесконечна. Прекрасные губы трупно посинели. Печень и легкое снова требовали замены. Исаак вовремя подготовил материал, подходящий Каину, но Каин жаждал повременить. Как и с тем, чтобы снова погрузиться в опиумный дурман, которым они с Исааком приняли решение заменить такой необходимый Каину морфий. Иногда Каину хотелось узнать, где предел собственной слабости. Так же как он несомненно хотел выяснить, где же границы его бесконечной, невероятной силы. Характер Каина обнажался перед Исааком все больше. Как обнажились когда-то его внутренности, а затем и покрытое прекрасной кожей тело или идеальные, наполненные черной, соединительной тканью, производной нанобактериями крусник. Каин все более становился собой. Познавал в себе абсолют при помощи тела, обломков памяти и сознания полковника Найтроуда. Не так давно Каин силой мысли выломал обе ноги и отделил их от тела молодого тирана, правителя Германики, Людвига Баварского, дабы тот без единого сомнения признал в Каине бога. И тот стал на колени, потому что более у него не было ног. И потому что болевой шок ослепил его — и Каин показался поломанному монарху еще более светящимся чем Каин когда-либо реально был. И теперь тиран Германики — не был ее небесами. Над Германской державой существовал теперь бог, которого, тем не менее, никто не видел, кроме высших чинов, которые однажды кабинеты свои покинули трупами или безнадежными калеками. Каин говорил, что заменить надо всех, или, по крайней мере, поменять их образ мысли. Люди отвыкли от богов, отвыкли от вида собственной крови. Перестали понимать, как близок неизбежный финал. — Каин, бог мой, криогенные камеры не могут ожидать нас вечность. Я поработаю над вашим телом, пока не остыли доноры. Исаак помогает ему подняться. Каин называет его другим, женским именем, и оно до ужаса похоже на имя Исаака. Такое же еврейское. И все в нем такое же. Они идут за руку, словно всего этого не было, словно дети, спрятавшиеся по своим комнатам, не напуганы до смерти, а тело Каина, как и вся Германика, возможно, в этот же миг вокруг, не обратились пылью, руинами. И, внезапно, Каин останавливается, глядя на Исаака. Половиной все еще человеческого лица он улыбается одной из своих самых мягких улыбок. А хочешь знать разгадку? — Если бы ты знал, кто — ты, Исаак, это бы тебя уничтожило. Ты никогда бы не нашел корабль в Кардиффе, не попал бы внутрь, прижавшись рукой к датчикам ДНК, если бы не одно маленькое, отвратительно пошлое, и противоестественное «но». Боги не поступают так, не поступают люди, которых ты бы удосужился уважать, и дьявол… тоже никогда бы не был таким. — Я не хочу узнать это. Никогда. То что знает бог, не должно быть известно человеку. Так задумано мироздание, а они — его рабы и вечные пленники — вряд ли могут что-то добавить, чтобы усовершенствовать то, чему лишь суждено пройти свой путь до конца. Каин вновь превращается в бога, ибо Исаак напоминает ему что Каин — это воплощение бога, а от человеческого в нем — боль, ужасная, разрывающая, и похожие на помехи белого шума, которые не стихнут как арктическая буря, человеческая пелена воспоминаний. — Другими словами, мне нечем тебя удивить, да, Исаак? — Совершено, абсолютно верно. И это никогда, ничего не поменяет, Каин. Исаак кланяется ему так низко, насколько позволяет ему поза. Он мог бы назвать Каина по-другому, но воздерживается. Следующая степень близости разорвет их обоих на куски. Каин понимает это, и не может не прийти на помощь Исааку. Пусть сил у полковника Найтроуда почти не осталось. — Наверное, ты скорее подлый, чем умный, Исаак. Скорее дальновидный, чем просто честный. Я почти вручаю тебе в руки оружие, а ты бросаешь его и даже не бежишь, и все же ты знаешь, чувствуешь, чем обернется все это в конце… Исаак знает, что Каин говорит так, потому что сейчас им будет легче, когда они все упростят. — Если я это сделаю, если начну бежать, ты оторвешь мне ноги, господин. Подлая и низкая моя человеческая натура чувствует это… — В ту самую секунду, как ты сделаешь шаг в сторону, тебя не станет. — Каин позволяет уложить его на ледяной, обжигающий и без того безумно зудящую, ноющую кожу, операционный стол. И закрывает свои прекрасные северно серые, пустые глаза. Теперь Каин знает, что человеческий облик он полностью потеряет за недели две. Мир, правда, сводящийся теперь к горстке нелепых и жалких стран, он разрушит до того, как развалится сам. Но Исаак, черт бы его побрал, — это что-то из вечного. Именно поэтому, наверное, все эти глупые планы повременить, уничтожать с высоты, управляя, на время кажутся чем-то стоящим. Каин хотел еще чего-то. Еще чего-то он обязательно должен был бы достигнуть. Он вспомнит об этом, когда его немного отпустит. Нано-машины подскажут ему. Или губы Исаака, которые целуют его перед… падением, отплытием, полетом в мягким вакуум героиновой пустоты. Марс, Земля или открытый космос, в котором нечем дышать… И орбитальный огонь, словно он, полковник Найтроуд, — падающий сквозь атмосферу метеорит. Огонь. Но он не сжигает, а катится по венам, да… С этими мыслями можно заснуть, отдавшись наркозу и медленно уплывающей в небытие сумасшедшей боли. Авель нужен. Его здоровые плоть, мясо. Но прежде… прежде всего нужна Сэт. Ее инфицированные наномашинами мозги. * Когда Исаак вновь окончил свою рутинную работу, обычное и понятное ему, любимое ремесло, он покинул операционную. Дитрих ослушался его, но это — ничего. Нейроволокнами Дитрих чувствует настроение Исаака, понимает, когда все закончилось. Когда Каин, вновь прооперированный, живой, великолепно ангельски красивый, возлежит на медицинской стали, весь в проводах капельниц с наполняющей его до отвала свежей, детской и женской, самой качественной и чистой кровью мафусаилов… — Исаак, — Дитрих обнимает его, смертельно уставший. И Исаак — такой же. — Исаак. Бог жив? — Бог спит. Как-то это не по-божески так говорить о боге. А меж тем, Каин поставил на колени целое Германское государство, шутя и играя, на колени за несколько минут. Так может только бог. — Угостишь меня виски? — Дитрих храбрится. Тебе десять — маленькая, глупая букашка. Ты не мужчина. Сказал бы покойный, сгоревший дотла во втором великом лондонском пожаре, Авраам Фельдман, отец Исаака. — Пойдем. Я угощу тебя прекрасным виски тридцатилетней выдержки. — Скажет Исаак. — Иначе не заснешь. Дитрих жестокий и вредный как вирус, от которого невозможно избавиться. Его боятся множественные репетиторы, которые все же в один голос утверждают, что он делает огромные, гениальные успехи (и это — не игры нитей Дитриха, ибо Исаак контролирует их тенью своих сил). Дитрих программирует лучше, чем пишет сочинения (они всегда получаются у него с ошибками, и как-то мелко, вышколенно неглубоко). Дитрих знает все внутренности человеческой головы, и может разорвать почти любую, едва натянув поводья. Кроме головы Каина — потому что это невозможно. Кроме головы Исаака — потому Исаак убедил Дитриха, что это тоже едва ли у него получится. Дитриху десять, а он уже убивал. У него это не заняло столько лет, чтобы настроиться на нужную волну Родиона Раскольникова, как это было у Исаака. Пока Исаак боялся лишиться наследства семьи Фельдман, несущественного и смешного, теперь он это понимает, Дитрих просто взорвал голову собственной матери, затем отцу и слугам, и порою руководил их трупами, дергая как марионетками, когда в фамильное поместье Лоэнгринов наведывался специальный или случайный гость, дабы проверить, все ли нормально, у отпрысков этого древнего, аристократического рода. Исаак наливает первый в жизни Дитриха стакан виски — самого лучшего — почти доармагеддонски чистого. Дети должны превосходить родителей. Исаак понимает это, и поэтому Дитрих так скоро, так нежно начинает называть его папой. Ничего, знает Исаак, скоро начнется метание подростковых искр и все эти бестолковые ночные мечты с фейерверками, и это — пройдет. Исаак слишком хорошо помнит себя молодого, словно это было вчера. — Зачем мы нужны ему, Исаак? — Зачем богу нужны верующие? — Исаак закуривает, и этого Дитриху он не предлагает. Это делает его, безусловно, выше. Не специально, конечно. Просто так это выглядит со стороны, атрибутикой субординации. — Ответ надо искать в самом вопросе, Дитрих. Всегда. — Значит ли это, что мы — умрем, когда он уничтожит все, что может понадобится богу, чтобы осознать себя таковым? Слияние в четыреста процентов. Исаак шутливо подмигивает ему, потому что десятилетние вундеркинды не должны страдать. Не в его доме, не под его отцовским крылом. Исаак приоткроет завесу тайны. За окном в тон ему великолепно светает, и миг обрастает магией, которая всегда обрамляет совершенно земного, человечного Исаака ореолом великой тайны, которой на самом деле не существует. Возможно. — А кто сказал, что бог захочет избавиться от своего человеческого тела, а, значит, перестанет от этого быть и царем? Каин, знаешь ли, триедин: он — бог, он — царь (то есть — Сверхчеловек), он — ничто, которое обязательно осознает себя чем-то, как только подойдет к самого краю настоящей, истинной пустоты. Дитрих, уже слегка краснея от выпитого, хватает воздух губами: — Так значит, мы будем жить? Я, ты, Орден Розенкройц. Остальное — для Дитриха не важно. Только его тепличный микроклимат иллюзорного, относительно счастливого детства. — Это наш с тобой секрет. Как у отца с сыном. У Дитриха тысяча вопросов, но — хватит с него: Исаак целует его в лоб. — Спокойной ночи, мой замечательный сын. Я отменю всех твоих учителей на сегодня и завтра. И школу тоже пропустишь. Можно. Исаак догадывается, что жизнь у Дитриха будет очень короткой. Семнадцать, возможно, неполных двадцать лет. И его тело, как тела Марии, или отца и матери Фельдман, Исаак тоже даже не сможет поднять на руки, омыть, помянуть. У Исаака уже формируется точная как прицел интуиция на такие вещи. Не нужно быть магом для того чтобы чувствовать подобное сердцем. Достаточно просто иногда Оставаться человеком.
10 Нравится 13 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)