Драббл 19. Глава, в которой нет никого, наверное, как и во всяком порядочном финале.
3 января 2024 г., 15:46
Восьмилетние близнецы Кадар спешно покидали Иштван. Слуги, наверное, так и называли их за глаза убитого горем господина — нелюбимые. Были б дети хоть немного похожие на его прекрасную возлюбленную Марию, которую маркиз Венгерский, кажется, с каждым новым годом после ее смерти любил еще больше, отчаянней, бесконечно. С трудом напоминали дети чертами и самого Дьюлу. Не унаследовали они ни отцовских, ни материнских вьющихся каштановых волос, темно-синих глаз обоих родителей. Не было в них мягкого матового румянца Марии, и таких же мягких, тонких, но приятно сплетенных воедино черт. И отцовского, отточенного как сталь рыцарского меча, резного, выразительно холодного лица аристократа, у них — не было. Вместо этого дети синхронно походили на какую-то далекую, нелюбимую родню, с чьей-то непонятной стороны. И характерами, прискорбно, — тоже.
Девочка, Далила, обладала бумажно белым лицом, глубиной совершенно черного взгляда, волосами длинными, уже достигавшими талии, и смоляными. Она была молчалива, тревожна и вдумчива, отобрать из ее тонких, белых рук книгу было невозможно. И если отец, Дьюла, порою с каким-то болезненным и несколько льдистым холодом фыркал, что весь набор слишком острых, тонких, пусть бы и относительно правильных черт, мог напомнить ему кого-то совершенно определенного, то мальчик, его сын, даже не походил на кого-то слишком дальнего Кадарам. Такое бывает у мафусаилов. Шальное распределение, игры генов у зараженных определенным подвидом бациллы. Как-то некоторые современные имперские ученые не популярно и поясняли такой феномен, а, впрочем весьма голословно.
Ведь если и так, то такая определенная передача генома наделяла бы, бациллы кудлак еще большими полулегендарными возможностями. Но это было невозможно, сущая фикция.
Выше головы прыгнуть нельзя. Мафусаил — это всего лишь вампир. Как и терран — лишь человек.
Мальчик Давид, светловолосый и светлоглазый, смотрел на Дьюлу Кадара, отца, светло-блеклыми северно-морозными глазами, исполненными взгляда необъяснимого внутреннего оптимизма. Смерти матери он не помнил совсем и вовсе, а вот жить дальше, дальше быть ребенком, и желательно, любимым, он бы очень хотел.
В конце концов Дьюла Кадар все же нашел в сыне Давиде дальнее и крайне условное сходство с очень условным и дальним родственником Ионом Фортуной, и на том успокоился. Дети, безусловно, имели весь набор генов, его и покойной Марии.
Да, Дьюла клял, ненавидел себя за такое презренное отвратительное непочтение к памяти жены, но слишком остервенело и ненормально он любил ее, и потому зачастую, как совсем молодого и глупого любовника его бросало в страшные крайности. Возможно, именно таким незримым диалогом с ней, он продолжал помнить ее настолько же сильно и ярко, словно в последние дни ее жизни, будто бы Дьюла и вовсе продолжал разговаривать с Марией вслух, и этот разговор с нею не закончится никогда.
Служанки, те что из беспринципных, по молодости или природному лукавству говорят кое-что очень проницательно ужасающее: господин маркиз ночами запирается наедине с роскошными платьями своей жены, а любимое его — то, что на портрете в гостиной.
Розовое, из эфирного муслина, тягучего шелка и негнущейся парчи.
Хорошо, что дети слишком юны, чтобы понимать, что творится в голове у их отца.
— Папа нас не любит, — самое ужасное, что может сказать маленькая девочка. Дочь.
— Зато тебя люблю я, а ты любишь меня, — говорит всегда находящий очень правильные, очень мужские, неизвестно откуда берущиеся у него взрослые слова Давид.
— Всегда будешь?
— Даже когда мир разорвётся на части.
Девочку охватывает животный ужас. В своих руках она едва не разрывает шелковый платок. Она верит брату слепо, верит каждому его слову.
— И что — мир и правда разорвется на части? Как же так?!
В эту секунду в голове ее паникой звучит абсолютная космическая пустота. Этот звук, звук ощущения себя лишним, пустым, чужим самому себе, но бессмертным, каким-то образом знаком и Давиду.
Словно их головы не были созданы для собственных мыслей, а для чего-то куда более страшного, емкого, бесконечного.
— Нет, конечно, — Давид обнимает Далилу, и улыбается. — Я, наверное, просто плохо пошутил с тобой.
Пожалуйста, забудь, дорогая, любимая сестра. Вечно я тебя по глупости своей обижаю.
Он хочет выудить из собственного мозга еще что-то, но не удается. Словно ему мешает внедренная извне блокировка, а мозг и вовсе не принадлежит ему, а является частью — великого космоса, где все — едино. Где все — есть ничто, а мы — не являемся в нем целым, а существуем — бесконечно частью.
О лёгком и точечном безумии Дьюлы Кадар слышали уже все в Империи. Он — стратегически важный человек, и обязан хорошо выполнять свою работу, и потому его очень дальние и все же условные родственники, благороднейшее семейство Фортуна, предлагает благородно и честно помочь пострадавшему древнему венгерскому дому. Стратегически важной ветви, что просто обязана вступать в открытую конфронтацию с оживившимся недавно Ватиканом, с весьма обезумевшей в нынешние времена, играющей в Рейх Четвертый, Германикой.
Дети не должны этого видеть.
И глядя на своих отпрысков, в которых Дьюла Кадар, парадоксально, не угадывает ничего и отдаленно родного, он соглашается.
Останется только задать вопрос их ужасающему, страшному дяде, брату Марии, отныне неизменно облаченному в какую-то имитацию жуткой и древней нацистской униформы, ибо он опасен. Ибо он, кажется, опекает незримой рукой детей Марии лучше чем сам Дьюла Кадар, пусть он их никогда и не видел вживую.
Словно избегал сознательно и даже с каким-то ужасом любой возможной родственной встречи.
Исаак Фернанд фон Кемпфер — баронет Цюрихский — ответил, издалека без слов, новым имперским банковским счетом на имя детей, а еще крошечной посылкой, которая, согласно его требованию, была обязана оказаться только и именно в руках девочки, племянницы Далилы.
Получив немое благословение единственного, слишком влиятельного и неприятно загадочного человека, последнего, кто еще был связан с погибшим миром его покойной Марии, Дьюла принял решение отправить в империю скорейший кортеж из пяти бронированных черных автомобилей, в одном из которых будут надежно упакованы его дети.
Первым перевалочным пунктом прибытия детей должен был быть Львов, административный центр графства Львовского, входящий в наследство Иона Фортуны, а нынче принадлежащий его бабушке Милке, которая имела счастье находиться в своей летней резиденции там, по делам государственно важным.
Маленький Давид почти всю ночь поездки сквозь непроглядные серпантинные дороги Карпат провел пшенично светлой головой на коленях своей сестры, и потому знатно ей их отдавил.
— Прости меня.
— Мне не было больно. Я рада, что ты немного поспал.
Неизвестно почему, Давид почти всегда чувствует себя каким-то смертельно уставшим. Детский психолог говорил, что мальчик слишком тяжело пережил смерть своей матери, тем более такую резкую, страшную и трагическую.
Возможно, так бы и было, но он вовсе, совсем и напрочь ее не помнит.
Неизвестно почему, Далила любит брата больше чем себя. Всегда готова отдавать и жертвовать. Жертвовать, жертвовать. Сбрасывать свои маленькие детские усилия на откуп черной дыре где-то в зрачковой глубине светлых и веселых, но иногда бывающих очень серьезными ледяных глаз Давида.
Детский психолог тоже говорил, что это нездоровое, презирающее сами истоки жизни, поведение у Далилы от того, что Мария умерла, а отца не волнует ничего кроме ее смерти.
Смерть словно решает все, и ничего — жизнь.
Люди всему находят такие категоричные объяснения: проживи они сто лет, или… несколько сотен.
— Давид, — неуверенно начинает Далила. И исповедуется она перед братом словно отчет этот просто необходим, и тайн между ними нет и не было никогда, ибо это — грех. — Давид, я должна признаться.
она вскрыла конверт.
Брат аж подскочил. Господи, как это интересно, захватывающе!
Черный «Роллс-Ройс», на заднем сидении которого они ехали, тоже подскочил крайне резко. Дороги менялись, становились другими, а, значит, они уже пересекали границы Империи. Дети выглянули в окна от неожиданности, они были на мосту, и под ним матово шепталась бесконечно черная вода Дуная. Так словно знала все их мысли, или была — каждой из них. Возможно, сегодня она была чернее обычного. Иногда дети делили на двоих такие же черные, пустые как космос кошмары, которым они никак не могли бы дать толкования. Это было как бесконечное падение, куда-то в глубины космических пустот.
Это нормально летать во сне в вашем возрасте. Равнодушно говорил им отец, не представляя, в насколько черной всеобъемлющей магме они увязали в общих, одном на двоих, кошмарных снах.
— Ты вскрыла конверт с нашим рекомендательным письмом? — Давид прозвучал необычно холодно. Это холод шел его серым глазам.
— И там оказалось вот это. — Сестра быстро нашлась. — Я ведь себе не забрала. Не смотри так, Давид! Вот если б я своровала себе — другое дело.
<I>А так: мы разделяем и властвуем.</i>
Давид не мог оторвать взгляда от гребня в руках сестры. Бесконечно дорогой и изысканный, вычурный и не похожий ни на одну из романтичных, пастельных драгоценностей их матери, Марии, гребень был фигурой великолепно сложенного белого ангела и ноги его обвивала намертво черная глянцевая змея.
— Это было в письме дяди Исаака?
— Да.
— Этот ангел, он похож на тебя, Давид. — Далила покраснела.
— Неправда! — залился густым румянцем в ответ ее брат и опустил глаза, не находя себе места, не зная, что ответить на такие по-взрослому красивые, по-женски откровенные наблюдения. — Забери себе, знаешь. Забери себе ангела, Далила.
В твоих черных, густых волосах этому гребню самое место.
— А письмо? — Спросила Далила, и Давид выхватил из ручек сестры прочитать.
Давид сощурился.
— Этот дядя Исаак, о котором никто ничего не знает, хитер как сам черт. Письмо на русском, дабы его мы не поняли, а печать, погляди, Далила, печать самоприжигается обратно, словно наших пальцев здесь и не было.
Словно он знал что тебе будет интересно, и твой исследовательский инстинкт не выдержит, да?
— Ну, и словечки! — воскликнула Далила, в восхищении братом.
— Какие?
— Твои. Взрослые. Красивые.
— Мне кажется, — Давид задумался, нахмурив светлые брови, — Я услышал их именно от тебя.
И они замерли, в каком-то понятном лиши им двоим, бесконечном молчании, но внезапно
Оба они — бесконечно счастливо рассмеялись.
Примечания:
Что ж, если Вы - здесь, то примите мои глубочайшие благодарности о том, что разделили со мной этот путь. Это моя последняя глава преканона юрского периода, и далее, примерно из подобного количества глав будет состоять закулисный fix-it, а после - еще столько же глав постканона. Решила не выводить продолжение в отдельное произведения, чтобы не потерялась нить повествования, а мой читатель не истязал себя слишком многими вопросами.
На самом деле, все ответы - на поверхности.
Я люблю Вас, надеюсь, что и Вы успели немного ко мне привыкнуть, добрые люди.