А у меня благая весть:
Теперь я знаю,
Кто отрицательный герой
В моей судьбе.
— Дайте танк (!)
11 сентября 2002 года О Сынмин потерял себя – призраки заполонили его череп, а он, в свою очередь, поверил единственной их легенде: что достал со дна озера лежащую у камня Алатырь книгу, прочёл её и стал таковым.
Лимонные свечи кисло горели, дым тлеющих веток ятрышника сочился из вен шаманской юрты.
Брызжал.
Смеялся.
Напоминал.
О жизни тогда: о заброшенной студии, о колдовстве и об одном только призраке-утопленнике с лицом старшего брата.
О жизни сейчас: эфемерной, сырой и с тараканами в голове.
Мурлычащий смешок.
Джисок?
Хруст.
Вздох.
Треск.
Полотно скребут. Под кислый рокот-дымный хохот Чонсу заваливается внутрь: холодный, худощавый, рваный изнутри. Где-то глубоко внутри стало настолько больно от его вида – но только где-то глубоко внутри.
Сидя на полу, Сынмин перекидывает через плечо кожаную сумку с брелком-оберегом, сплетённым из косы призрака-утопленника. В углу разбитое зеркало, а в нём – что-то нечеловеческое, с оленьими рогами и пустыми глазами. Под осколками кинжал.
Перед шаманом, на самодельном котацу, доставшемся от Хёнджуна, лежит самое страшное преступление – два карточных джокера и кубик красной акварели – предательство. Под ногтями слёзы Джуёна – красные и засохшие. По-настоящему.
Чонсу молчит. Ранит.
Как будто бы так и должно быть. Как будто так можно.
Со стекольной пылью в углу посыпалось неокрепшее эго.
Сынмин пятится, смотря то на расцарапанную снаружи вену юрты, то на рваного изнутри Чонсу – не может разглядеть отличий. Тот плюхается напротив, швыряет на котацу двухдюймовый деревянный крест. Акварельный кубик оставляет кляксу.
Но сколько бы не вглядывался, темнота между рёбрами, которую здешние почему-то незнакомо оскорбляли сердцем, не гудела. Запахло имбирём.
Крест старшего брата – Джуёна, дарующего изобилие. Джуёна, хранящего на языке все заклинания мира. Джуёна, зрелого, суеверного и со смехом, напоминающим потрёпанную отзвучавшую плёнку. Однажды он попросил Сынмина научить его плавать, а три дня назад всплыл у пристани. С улыбкой на губах – чтобы не винили посторонних.
Склера у Чонсу запекается:
— Гониль мёртв.
Сынмину забавно. Это злит.
— Больше от него ничего не осталось.
Только кубик красной акварели и джуёнов крест.
Каково ему – когда гаснет человеческая жизнь?
— Прискорбно, – врёт Сынмин. — Гаон в юрте?
Но имеет ли она для него значение?
— Да, – врёт в ответ.
Чонсу злобно. Это забавно.
Огибает стол. Ближе. Запах противоречий. Так ему не хочется возвращаться туда: даже с кем-то.
Казалось, что он ива у проклятого озера – плаксивый и окружённый погибелью. Был у него один изъян: наивно полагать и сердечно отметать. Вот и отмёл, что Сынмин был его озером: прозрачный снаружи – с трясиной внутри; до ужаса обманчивый, до жалости сбившийся с пути.
Сынмин понимает сразу – успевает только боднуть кулаком в плечо. Чонсу падает к его ногам. Рыдает горько, заливисто, размахивая ветками, колышемый самонадеянностью.
Сынмин успокаивал привычно, по-своему.
Тише, тише, бравый ангел. Тише, мой верховно сплетённый аркан. Вы пришли с ним вместе, вместе и уйдёте: он на облака, а ты чуть ниже – и оба эфемерно.
Чонсу щёлкает медной застёжкой на сумке. Внутри шаманские приблуды и записка с надписью: "секретно: потомственному волхву и избранному савею".
С другой стороны: "как-то жаль".
Пол плавится. Чонсу постепенно разваливается на куски:
— Я не смогу без вас.
Потому и глазницы небесные: синюшные, впалые и мечутся по сторонам; оттого, что деревья не умеют летать. А зрачками ему не вспорхнуть, не отделив материальное. И травят, травят, травят мозг впятером-вчетвером-втроём. Совсем скоро их останется двое. А ещё чуть позже по-старому соберутся в последний раз, потому что их уже нет.
Они ещё не знают, но они уже опоздали.
— Уходишь? – вены стлели, с потолка закапало.
— Обещаешь не останавливать меня? – спрашивает Чонсу. Нетерпеливо признаётся, не дожидаясь ответа. – Сбегаю.
— На этот раз не возвращайся, – с потолка полился воск. — Я тоже больше не приду.
Костяшки невесомо проходят сквозь Чонсу, будто того здесь и не было вовсе. Ледяные призраки людей горячие на ощупь. Сынмин – ловец снов, вздутый болотный пузырь на грани взрыва. Он пахнет отсыревшей юртой и запоминается людям тёплыми губами на сонных лбах, в легендах у костра.
Запомнился Гонилю красной акварелью. Джисоку – холодом в желудке. Джуёну – карточным джокером и брелком-оберегом. Чонсу – канатной ветвью ивы.
Впрочем, карточный джокер был в горле у каждого.
— Можно доверить тебе секрет? – снова спрашивает, снова отвечает. — Я думаю, Джисок убил его.
Тикалки в висках пробили ведьмин час.
Чонсу обжигается: вскакивает и юлит по юрте, выдернув несколько винных пробок из стоящих на полке бутылок, ещё раз глядит на кляксу и предательство. На кадыке мятая полоса, плечи его неестественно хрустят – как подошва на снегу – выхрустели из юрты. У Чонсу изначально не было шансов выжить в Инноминисе – до жути его хотелось лелеять.
Сынмин кладёт предательство в карман, затыкает спиртовые бутылки полурастаявшими свечами. Знал почему-то, что они непременно упадут, и он, однако, не сумеет наблюдать. Перед выходом сунул в карман кинжал: в его голове разбитое зеркало и сотни безбожных идей.
До соседней юрты два тика. Пламенный треск позади волшебно настукивает лето Вивальди – Гонилю такое нравилось: солнечному подростку с поломанным носом и яркими зелёным свитерами в полоску. На белом одеяле меж трупных линий умершие фальшиво намолят: «прости, что не замечали тебя. сладких снов. сахарной ваты и ирисок». Досадно, что никто так и не поинтересовался, нравится ли ему сахарная вата, запах ирисок, и снились ли ему когда-то сладкие сны. Даже поглощённая Гонилем до последней капли ядовитая бурда, сваренная Джуёном, была солёной.
Чем дальше, тем ближе имбирный запах. Имбирь, дарующий изобилие. Надёжный как рождественская клятва и горький как братские объятия.
И чем чаще оборачивается, тем сильнее жарят ткани.
Ива у озера была странной – на ветви двухметровый лист: всё-таки вернулся. Пристань у озера была странной – не по-доброму нетронутой. Озеро было странным – в нём видят по-разному: и синюшных русалок, и чешуйчатых чертей, и такие вещи, о которых, наверное, просто не успели рассказать. Исход один: не вернулся никто.
— Боже, я такой трусливый ханжа.
— Не трусливее, чем Гониль, – заливается смехом встрявший рядом Джисок. Кажется, он не в порядке. — Трус не стал бы добровольно травиться ядом.
Своеобразный комплимент.
— Гониль мёртв.
Доходят до пристани. Сынмин обхватывает чужую руку. Джисок театрально вскидывает брови:
— Чонсу был с ним в последние моменты его жизни, – восхищается, но тут же меркнет. — Я думаю, он убийца.
Сынмин срывается на бег: крепко держит агнца ладонями, в которых тот утопал. Жадно сросся, насухо приклеевшись. Добежали до края.
— Откуда же ты знаешь, что это был яд? – во рту у Сынмина зажато предательство. И ухмылка такая – созрела одна из безбожных идей.
— В этот раз мой желудок ты не окислишь, – озеро гудит. Джисок на грани предательства.
Сынмин пару раз разжёвывает акварельного джокера:
— Поцелуешь меня, Гаон?
— Как это очаровательно – слизывать с твоих губ такую очевидную, приторную ложь.
Как это очаровательно: что ты помнишь, как меня зовут.
В желудке неприятно завязалось.
— Если поцелуй Смерти заставит меня пережить это снова...
Сынмин не даёт закончить: кусает чужие губы и проталкивает в самую глотку разжёванную карту. Ладони спадают с плеч.
Джисок – Мельба. Десерт, мифический плод, больная фантазия, закашлявшаяся кровью прямо в лицо. Меньше остальных он был интересен Сынмину, больше остальных он пытался Сынмину запомниться. Но помнит его только серебряный кинжал, гладящий изнутри.
На деле же камлание, которому чернокнижник ненавистно повиновался, ничто, если душа его при этом не покидала собственного тела.
Долг колдовской: душу отнять.
Долг шаманский: душу проводить.
Долг человеческий: душу обрести.
Она открывается в самых прогнивших уголках сознания.
Сынмин на грани самопознания.
Кроваво заляпанный, неосторожно роняет кинжал в воду. Некому больше передавать легенды, не страшно больше всматриваться в глубину, свесив ноги. «Заболею да и чёрт с ним», чудится ему. А оттуда выглядывает что-то нечеловеческое, с оленьими рогами и пустыми глазами: было в них что-то и дьявольски божественное, и омерзительно приятное, и по-мертвецки животрепещущее. Наверняка, это то, о чём Сынмин просто не успеет рассказать. Лишь спустя секунду понимает, что смотрит на самого себя. И тогда Сынмин в первый раз в жизни заплакал.
Они снова вместе. Плёночно отзвучавший Джуён, морозно спящий под землёй с застывшей улыбкой. Гониль в полосатой кофте, которого никто не помнил. Висящий на ветке ивы Чонсу. Задохнувшийся на краю пристани дрожащий Джисок. И утащенный чем-то нечеловеческим, с оленьими рогами и пустыми глазами под воду Сынмин, положивший начало всем легендам и оставшийся на поверхности скорее незаметно: джуёновым почерком на записке в единственном подлинном предсказании:
"как-то жаль".
Правда в том, что история каждого из них в конце концов не имеет морали.
Потому что смысла при жизни нет, а после – разве что навязанные посмертные доводы.