***
Лопатками Сукуна ощущает сверлящий кости взгляд Мегуми, пока идет к выходу из комнаты – но почти уверен, что всего лишь принимает желаемое за действительное. Тот наверняка даже не заметил его ухода. Запястье лижет огнем – но Сукуна успешно это игнорирует. Ему действительно совершенно похуй, чье имя на собственной коже вытатуировано – потому что он действительно лишь одно имя хотел бы там увидеть. И действительно уверен, что именно его там как раз не увидит.***
Уверен. Потому что вселенная не может быть одновременно настолько великодушна по отношению к нему, к Сукуне. И быть настолько мразью по отношению к Мегуми, чтобы его на Сукуну обречь.***
Блядь.***
На самом деле, если задуматься, то это было так просто – вляпаться в Фушигуро Мегуми. Так пиздецки просто. До сих пор Сукуна прекрасно помнит, как увидел Мегуми впервые. Помнит, как в тот день он, совсем еще мелкий пиздюк, посмотрел на щуплого мальчишку со взъершенными волосами и серьезными, взрослыми глазами – и подумал… Вау. А теперь Сукуна смотрит на почти уже мужчину, со все теми же взъерошенными волосами и серьезными взрослыми глазами – вот только к ним прибавились острые скулы, и широкие плечи, и сталь во взгляде, и отточенная сила в движениях. И он все еще думает… Вау. Только теперь одно это слово ощущается стократно мощнее – и разрушает изнутри оно тоже стократно мощнее. Тогда, в тот первый день, пока Сукуна стоял в ступоре – гребаный Юджи успел первым. Первым подбежал к Мегуми, первым познакомился, первым стал его другом. А Сукуна… Все, что по итогу осталось Сукуне – это стать тем, кто будет Мегуми бесить; просто для того, чтобы хоть как-то оставаться на орбите его планеты. Потому что даже ненависть лучше, чем ничего – а именно ничего Сукуну ждало бы, если бы он не начал активно себя навязывать и мудачить. А вот теперь они здесь и сейчас. В той точке, где Юджи воодушевленно тарахтит, выстраивая теории о том, какой будет его родственная душа – Мегуми же смотрит на него с мягкой, едва уловимой улыбкой и так же мягко поддразнивает, а Сукуна… Сукуна сидит в стороне от них – и мысленно скулит. Сукуна уходит – и может только фантазировать о том, что Мегуми и впрямь провожает его взглядом. Что сверлит ему взглядом кости. Потому что, конечно же – конечно же – все внимание Мегуми, как и обычно, сосредоточено лишь на Юджи. Это всегда Юджи. Всегда был – всегда будет. Ну, что ж, из них с Сукуной двоих Юджи всегда был кем-то лучшим. Тем, кому лучшее достается. Тем, кто лучшего заслуживает. А сам Сукуна? Самому Сукуне досталась ненависть Мегуми, пока Юджи досталась его любовь – пиздецки горько это признавать, но разделение-то справедливое, блядь. Пусть любовь эта и лишь платоническая, как он наконец окончательно убедился сегодня. Пусть и стало теперь очевидно – никакой романтики между Мегуми с Юджи нет и не будет, ни один из них этого не хочет. Понимание этого приносит свою толику облегчения – но совсем фальшивого, гнилого облегчения. Потому что для самого Сукуны это нихрена не меняет. Ни единого шанса ему не дает. Каждый гребаный день на протяжении всех прошедших лет он до пиздеца завидовал тому, насколько близки были Юджи и Мегуми – потому что ему самому для того, чтобы быть к Мегуми ближе, оставалось лишь раздражать и злить. Сукуна попросту не представлял себе, как иначе привлечь его внимание, когда лучшим другом Мегуми стал кто-то вроде… ну… Юджи. Того самого Юджи, которого просто, нахрен, все считают концентратом добра, света и прочей хуеты – тогда как специализация Сукуны больше по ярости и темноте. В то время, как Сукуна – он так, фоном. Раздражающий фактор в жизни Мегуми, с которым тот ничего поделать не может – а значит, остается только терпеть. Поначалу, Сукуна, конечно, происходящего с самим собой не понимал. Совсем ведь мелким пиздюком был. Не понимал, почему так царапает осознание того, что именно Юджи заговорил с Мегуми первым, что именно Юджи первым стал для Мегуми другом, что именно Юджи тот, с кем Мегуми так легко говорит, кого так легко к себе подпускает. Говорил себе, будто это какое-то их братское дерьмо, на вечном соперничестве завязанное. Говорил – но это ни черта не объясняло, на самом деле. Потому что Сукуна все еще не понимал, почему так сильно хочется, чтобы Мегуми замечал его, видел его, говорил с ним, обращал на него свое гребаное внимание; почему так сильно хочется стать для Мегуми центром всего долбаного мира. Не понимал, почему самому так сложно на Мегуми внимание не обращать. Почему так сложно его не замечать. На него не смотреть. Почему. Почему. Почему. Почему это так неприятно, почему это так сильно, почти больно сдавливает где-то в грудной клетке – одна только мысль о том, чтобы быть для Мегуми никем. Почему – ведь до Мегуми никогда и ни с кем так не было! И после него, как оказалось, тоже. Сукуна. Не. Понимал. Но от того, что он не понимал, это чувство отказывалось куда-либо уходить. А еще Сукуна все же был не совсем идиотом – и осознавал, что соперничать с Юджи не может. Уж точно не в том, что касается умения быть другом. Быть… Кем-то хорошим. На самом деле, поначалу Сукуна и впрямь пытался. Пытался быть с Мегуми мягче и дружелюбнее – выходило корчить из себя мудака. Пытался говорить Мегуми что-нибудь приятное – выходило колючее и едкое. Пытался улыбаться Мегуми – выходил какой-то вымученный злобный оскал. Пытался, весь изнутри обмирая, дружелюбно обхватить Мегуми за плечи, как это обычно делает Юджи. А выходило либо пихнуть, либо как-то грубо и резко обхватить и сграбастать, от чего Мегуми уворачивался и бросал острые, подозрительные взгляды. Удивительно, что за все эти годы их перепалки так ни разу и не переросли в драку. Хотя теперь Сукуна уже знает, что даже если бы хоть и переросли – он всего лишь позволил бы Мегуми себя избить. Попросту не простил бы себе ничего иного. Попросту не смог бы на Мегуми руку поднять. Но суть в том, что Сукуна просто смотрел на Мегуми – и… и все адекватные слова, все возможные адекватные реакции из него напрочь вышибало. И в результате он просто вел себя, как еблан. Потому что еблан и есть. А оставаться невозмутимым и адекватным, глядя на Мегуми – попросту невозможно. У Сукуны эта способность атрофировалась еще в первый гребаный день их знакомства – еще с первого гребаного взгляда на Мегуми. И тогда, пока его попытки снова, и снова, и, блядь, снова, заканчивались неудачей – потому что Сукуна, грубый, колючий и резкий, не может превратиться в Юджи, очевидно же, блядь! – он просто перестал пытаться. И принял все, как есть. В конце концов, Мегуми замечал его, признавал его существование, когда Сукуна вел себя, как мудак – а, как оказалось, именно это целью и было. Так какая разница, каким именно образом эта цель достигнута – если она, черт возьми, все же достигнута? Поэтому Сукуна стал уже осознанно сыпать колкостями, поливать ядом. Только касаться почти прекратил – током почему-то до самых костей прошибало, если касался, и это пиздецки пугало. А еще – шибало отвращением к самому себе и горечью, когда Мегуми от касаний уворачивался. И если первое ощущение было незнакомым, пугающим – но все же не неприятным, то второе… Блядь. И это стало рутиной. И их вечные перепалки стали рутиной. И Мегуми никогда не спускал ему, если Сукуна вел себя, как отбитый мудак. А сам Сукуна тащился от этого настолько, что адекватного в таком, пожалуй, оставалось мало. И равнодушие Мегуми для начала раскалилось до презрения, а после наконец распалилось до ненависти – и пусть по его невозмутимому лицу редко можно что-либо распознать, но Сукуна знал. Просто знал. В конце концов, Мегуми всегда на его колкости отвечал. В конце концов, Мегуми никогда не смотрел на него так, как на Юджи – никогда с мягкостью, всегда с настороженностью и остротой. В конце концов, Мегуми никогда ему, Сукуне, не улыбался. В конце концов, ничего, кроме ненависти, Сукуна и не заслуживал. А ночами он вспоминал те редкие улыбки Мегуми, адресованные Юджи – и мечтал о том, как Мегуми однажды улыбнется ему самому. И не понимал. Нахрен. Почему. Не понимал гребаными годами. До тех пор, пока однажды, несколько лет назад, прислонившись лбом к кафелю в душе и глядя на осевшие потеки спермы не осознал вдруг, что секунды назад дрочил на Фушигуро Мегуми. Что в голове против воли всплывали картинки его, тем же днем накануне играющего в баскетбол – пока ладонь скользила по члену. Что Сукуна дрочил – на острые ключицы, выглядывающие из-за ворота футболки; на окрепшие бицепсы, обхваченные короткими рукавами; на капельки пота, стекавшие по крепкой шее… Ох, блядь. После такого игнорировать, отрицать и дальше уже было попросту невозможно. До сих пор Сукуна помнит, как тогда истерично, надрывно расхохотался. Ведь какова была ирония, а! Он вляпался в человека, которого сам же заставил себя ненавидеть. Кажется, потому ненавидеть и заставил, что вляпался. Потому что вот такой он, нахуй, логичный. Потому что иначе он, блядь, не умеет. Можно было бы, конечно, попытаться убедить себя, что это только физическое, что всего лишь обычное влечение, что это всякое подростковое дерьмо херню с ним творит… Но убедить было невозможно. Это же Мегуми. С Мегуми нереально так, чтобы только – физическое. И это оказалось очень легко – до пиздеца больно, но очень легко, логично – принять; принять тот факт, что Сукуна в Мегуми по уши. Потому что Мегуми ведь… вот такой. Умный. Сильный. Стальной. С его острым, немного мрачным юмором. С его редкими, бесконечно ценными и прекрасными улыбками – пусть они никогда и не предназначены Сукуне. С его умением Сукуне противостоять. С его яркими глазами, где таятся преисподние; с его острыми, режущими чертами невозмутимого лица; с его бесами, притаившимися в оттенках радужек. Мегуми – как самый яркий свет. И самая прекрасная тьма. Вечные восхищающие контрасты. Невозможно же было не вляпаться. Невозможно. Так что оказалось легко принять то, что Сукуна в Мегуми вляпался. Легко принять свою ориентацию – потому что это Мегуми и казалось, что иначе в принципе быть не могло; хотя Сукуна так толком до конца и не разобрался, гей он, би, или еще что – ведь какая, нахуй, разница, если мир все равно до одного только Мегуми сузился. Оказалось легко принять то, что это чувство навсегда останется безответным. Больно, что пиздец. Но легко. Ничего не изменилось. И лишь иногда, когда Сукуна знал, что Мегуми не смотрит, что Мегуми не заметит – он позволял себе… взгляды. Далекие от того яда и колкости взгляды, которые он показательно демонстрировал. Взгляды, в которых он позволял выплеснуться крохотной толике того, что прятал глубоко у себя внутри. Взгляды, которые он не знал, как выглядели со стороны. Взгляды, в которых было все. И в которых был конец. Конец Сукуны.***
Но все оставалось в порядке. В порядке. В порядке. Да, может, это было пиздецки больно. Да, может, это немного разрушало. Да, может, иногда выть хотелось так, чтобы до сорванной глотки. Но Сукуна все равно ни на что это чувство не променял бы. Ни на что не променял бы то, что ощущает, просто на Мегуми глядя. Просто о Мегуми вспоминая. Это всегда был Мегуми – всегда будет Мегуми, и ничье имя на запястье не способно эту данность изменить. А значит, нет смысла и смотреть. Так что делать этого Сукуна все еще не планирует.***
За исключением того, что он все-таки смотрит. Тем же вечером. И случается это из-за гребаной нелепой случайности.***
Потому что тем же вечером, когда Сукуна идет в душ – он попросту забывает. Его мозги забиты одним лишь Фушигуро гребаным Мегуми – как оно и бывает вот уже на протяжении дохрена лет. Можно было бы и привыкнуть, за столько-то времени – но как-то совсем нихуя. Реально ли вообще привыкнуть к стихии по имени Фушигуро Мегуми? Так что Сукуна думает о ласковой полуулыбке, с которой Мегуми слушал болтовню Юджи. Думает о стали в глазах, с которой Мегуми задавал ему, Сукуне, вопрос. А если бы он хоть раз посмотрел на самого Сукуну с вот этой, ласковой полуулыбкой, притаившейся в уголках губ? Если бы он хоть раз посмотрел на него хоть с крохотной тенью той мягкости в глазах, которая часто предназначена для Юджи? Да Сукуна тут же откинулся бы нахрен – зато сдох бы определенно счастливым. Поэтому, мыслями полностью на Мегуми сконцентрированный. Сукуна забывается. На автопилоте, стягивая с себя вещи – стягивает и напульсник. А осознает это лишь минут пять спустя, когда с прикрытыми веками стоит под долбящими ему в затылок ледяными струями душа, выбивающими Фушигуро-гребаного-Мегуми из головы – нихрена, сука, не выбивается – и наконец открывает глаза, чтобы все же потянуться за шампунем. И тут это. Надпись на внутренней стороне запястья. Раньше, чем успел бы руку из собственного поля зрения убрать или вновь зажмуриться – Сукуна уже распознает что там написано; имя уже надежно въедается ему в изнанку. До головы оно еще не дотягивается, зато до соскочившего с ритма сердца – очень даже. Он замирает. Дыхание застревает в глотке – кажется, идиотское сердце застревает где-то там же. Перекрывает трахею истекающим гнилью булыжником. Сукуне. Нечем. Дышать. Он смотрит. И смотрит. И смотрит, игнорируя заливающуюся в глаза воду. Он смотрит… …а потом наконец осознает. В голове отрешенно мелькает мысль о том, что, может быть, это всего лишь сон – но все еще долбящая по затылку холодная вода разбивает эту догадку. И тогда Сукуна ощущает это. Зарождающееся где-то в солнышке, за секунды расширяющееся до масштабов вселенной, за мгновения вспыхивающее сверхновой. Горькое. Болезненное. Страшное. Счастье. Фушигуро Мегуми. Там, на запястье – Фушигуро Мегуми. Сукуна не может дышать. Но Сукуна – задыхается. В этой секунде, растянувшейся на вечность, он – самый счастливый гребаный ублюдок во всей гребаной вселенной. Это – все, о чем он когда-либо запрещал себе мечтать. Это – все, чего он когда-либо запрещал себе желать. Это – все. Все… Секунда проходит. Долбящая ледяная вода проникает Сукуне под кожу, в вены, в кости. Сияющее счастье схлопывается в ничто, сжимается в черную дыру, затягивающую в себя внутренности Сукуны. Потому что уже в следующее мгновение он представляет себе это – как скажет обо всем Мегуми. Представляет себе отвращение. Ужас. Ненависть на его лице. Секунду назад Сукуне хотелось кричать от счастья – секунду спустя ему хочется выть от отчаяния. Он вспоминает, почему именно никогда не рассчитывал увидеть имя Мегуми вот так, как сейчас – восхитительно въевшимся чернилами в собственное запястье. Для самого Сукуны это – благословение. Но для Мегуми? Проклятие. Сукуна – его проклятие. Ноги странно подламываются – Сукуна им подчиняется. Опускается на ледяной кафель, продолжая оторопело на свою руку пялиться. И рассыпается к хуям.***
Вот так Сукуна вдруг оказывается здесь и сейчас. С именем Мегуми на своем запястье. И все до сих пор в порядке.***
За исключением того, что Сукуна разваливается на куски.***
Но ему не привыкать, а?***
Лучшее, что могло бы случиться в жизни Сукуны. Оказывается худшим, что в его жизни случается.***
Ну, может, хотя бы вселенная сейчас ржет – или кто там эту соулмейтовую херь придумал. Бог. Дьявол. Какой-нибудь безумный сатир или попросту заскучавшая, никому не нужная пешка – разницы-то никакой. Главное, что охуеть шутка вышла, да? Только вот Сукуне что-то нихуя не смешно. Так что пусть этот ебаный шутник своим смехом подавится.***
В душе Сукуна застревает на куда большее количество времени, чем можно было бы ожидать. Он просто продолжает сидеть там, на ледяном кафеле, и пялиться, пялиться, пялиться на надпись, въевшуюся несмываемыми чернилами в кожу. Продолжает пялиться, когда из душа наконец выбирается – почти выползает. Когда начинает одеваться. Наконец застыв посреди ванной, как самый настоящий еблан, Сукуна сжимает во второй руке напульсник – и все еще оказывается не в состоянии перестать. Сука. Пялиться.***
Это глупо – но Сукуна не может удержаться. И прежде, чем натянуть напульсник обратно, он нежно прижимается губами к имени на внутренней стороне своего запястья. В конце концов, возможно, это его единственный шанс поцеловать Фушигуро Мегуми.***
Такие шансы не упускают.***
А напульсник наконец натянув – Сукуна также натягивает равнодушие на лицо. И делает вид, что все еще собственную надпись не видел – в первую очередь перед самим собой. Ни о чем говорить Мегуми он, конечно же, не планирует – это гребаный инстинкт самосохранения. Сукуна может вывезти его ненависть в повседневности, когда удается убедить себя, что это – собственный осознанный выбор; что он этой ненависти хочет; что лучше уж ненависть, чем ничто. Но – увидеть ненависть Мегуми к тому факту, что вселенная подбросила ему Сукуну? Нет. Такого Сукуна не вывезет. Да и… То, что на его запястье имя Мегуми – еще не гарантирует, что обратный расклад тоже реализуется. Это огромная редкость, когда имена не совпадают – но такая редкость все же случается. И Сукуна нихрена не удивится, если именно с ним, с его-то удачей, это и случится. Разве он заслужил чего-то другого, в конце-то концов? Вообще-то, он ведь давно уже знает, что принадлежит Мегуми – так что стоит ли удивляться, если ебучая вселенная всего-то подтвердила эту данность? Но вот мысль о том, что Мегуми может принадлежать Сукуне в ответ? Хах. Хах, блядь. Впрочем, может, так даже лучше. На самом деле, Сукуна совсем не хочет, чтобы Мегуми оказался привязан какой-то там ебаной судьбой к тому, кого ненавидит. Он такого дерьма не заслужил – только не он. Так что… Да. Пусть там будет кто-то другой. Пусть там будет тот, кто действительно сможет сделать Мегуми счастливым – потому что вот этого он как раз заслужил. А сам Сукуна… Ну, опять же – он давно знал, и всего-то получил подтверждение. Это ничего не меняет. Ничего.***
Он был в ебаном порядке раньше – он будет в ебаном порядке и дальше. Одна долбаная надпись на запястье не может этого изменить.***
И потом проходят дни. И недели. И месяцы. И Сукуна так ничего Мегуми и не говорит. И Сукуна ведет себя с ним ровно так же, как и всегда. То есть – ебланит, язвит, провоцирует. И весьма наглядно демонстрирует, что ничего не изменилось – и что все, нахрен, в порядке. Что сам Сукуна. Нахрен. В порядке. За исключением того, что Мегуми бросает на него все больше и больше прищуренных, подозрительных взглядов. Так что, очевидно, со своей ролью охуеть какого счастливого ублюдка Сукуна, кажется, справляется не так хорошо, как хотелось бы. А если иногда. Только иногда. Оставшись в одиночестве, он стягивает напульсник со своего запястья. И минутами – которые, возможно, постепенно превращаются в часы… неважно – пялится на въевшуюся в кожу надпись. То все. Опять же. В ебаном порядке. Все, нахрен, в порядке. Сколько раз нужно повторить это мысленно, чтобы самому поверить, а? Сукуна не позволяет себе выстраивать в голове сценарии нереального, разделенного с Мегуми на двоих будущего. Потому что такого будущего существовать не может. Просто есть Сукуна, который в Мегуми по уши. И есть вселенная, которая знатно повеселилась, подтверждая это двумя словами на гребаном запястье. Но все в порядке. Все хорошо. Чернила на собственной коже не дают ему никакой надежды, на которую Сукуна права не имеет. Он продолжает рядом с Мегуми ебланить – и продолжает рядом с Мегуми молчать. А взгляды Мегуми продолжают становиться все более и более пронзительными. Все более и более подозрительными.***
И это в принципе всегда было немного сложно и абсолютно восхитительно – когда Мегуми приходил к ним домой, потому что они же с Юджи гребаные лучшие друзья, что включает в себя и помощь с домашними заданиями, потому что Юджи в этом пиздец, и видеоигры, в которые они вместе рубятся, и гребаные совместные ночевки. Сукуна за все это как никогда злился на Юджи – особенно за последнее. И как никогда был ему благодарен. Особенно. За. Последнее. Потому что часто это все включало и Сукуну – и видеоигры, в которых они с Мегуми принимались соревноваться, попутно перекидываясь едкими репликами; и совместные просмотры фильмов – Сукуна до сих пор задается вопросом, как не сдох, когда Мегуми однажды уснул у него на плече и ебаное сердце чуть ребра не вышибло; и простые посиделки на кухне за чаем. Иногда Юджи, который всегда был тем еще жаворонком – сваливал довольно рано, широко зевая, и оставляя сов Мегуми и Сукуну одних. Каждый из таких вечеров у Сукуны в памяти надежно высечен. Они с Мегуми, конечно, как и всегда принимались переругиваться – но у Сукуны совсем не выходило быть по-настоящему ядовитым там, в полутьме и тишине кухни, с Мегуми в его безразмерных толстовках, греющего пальцы о керамику чашки, забирающегося с ногами на стул, а совсем изредка, в исключительных случаях, и на стол. И в такие моменты он становился настолько уютным. Родным. Домашним. В грудной клетке болело так, что пиздец, что казалось – до месива из костей и мяса. А позже, когда Сукуна осознал, почему болит-то… Стало болеть еще сильнее. И в глазах Мегуми, конечно же, все еще оставалась привычная настороженность, привычная острота, с которой он на Сукуну смотрел всегда. И утром, конечно же, все возвращалось в привычную колею – они опять плевались друг в друга ядом, опять упражнялись друг на друге в сарказме. Но те минуты, на кухне, вдали от всего остального мира – они принадлежали только им двоим. И каждая из этих минут. У Сукуны за ребрами. Но и это было еще не все. Потому что иногда Сукуна также усаживался домашние задания с Мегуми и Юджи делать – большую часть времени тратя на наблюдение за тем, как Мегуми, сосредоточенный, спокойный и уверенный, умудряется втолковать что-то даже в пустую голову Юджи. И временами Сукуна притворялся, что тоже чего-то не понимает – и Мегуми, как ни странно, никогда не отказывал в помощи. А стоило ему только оказаться рядом, на расстоянии выдоха, вот такому, сосредоточенному-спокойному-уверенному; стоило ему перегнуться через плечо Сукуны, на что-то в конспекте указывая и что-то объясняя; стоило ощутить далекий признак дыхания Мегуми на собственной скуле. И Сукуна и впрямь переставал что-либо понимать. Даже то, как нужно дышать. И Мегуми, удивительное дело – и в то же время совершенно не удивительное – даже с их сварливым дедом сумел общий язык найти, а ему ведь попробуй угоди. Но этот старый гремлин Мегуми обожает и вечно говорит что-то о том, что только благодаря ему Сукуна до сих пор не вляпался в какое-нибудь масштабное дерьмо. Сам Мегуми от такого обычно только отмахивается, явно не веря – а Сукуна закатывает глаза. И старательно молчит о том, что раздражающий старик не так уж и не прав. Бля. И Сукуна думал, что совсем хуево стало, когда он свои чувства к Мегуми осознал. Потому что это был особый уровень пиздеца – дрочить в душе, на всякий случай затыкая себе рот ладонью, пока где-то там, за стенкой. Мегуми. А все потому, что случайно увидел его оголенную ключицу, или залип на его адресованную Юджи улыбку, или еще тысяча тысяч других мелочей, от которых не должно крыть, не должен член тут же как по команде вскакивать… Но – крыло. Но – вскакивал. И это было одновременно охуенно – в процессе. И пиздецки стыдно – после, когда приходилось как-то Мегуми в глаза смотреть и рожу кирпичом корчить. Но теперь… Теперь все из просто «сложно» превратилось в «ебать, а как выживать-то». Теперь выясняется, что все остальное было так, верхушкой ебучего айсберга. Потому что теперь есть эта ебаная надпись на запястье, которая в теории должна была бы все изменить, которая в теории должна была бы все исцелить и исправить – но на практике только сделала стократно, сука, сложнее. Больнее. Ведь сам Сукуна безоговорочно принадлежит Мегуми. Но – Мегуми не принадлежит ему в ответ. Но – Мегуми это не нужно. Не нужно, даже если бы Сукуна предложил ему это. Предложил бы ему себя. Забирай меня. Просто так, себя отдавать взамен не нужно, и делай, что хочешь. Можешь выпотрошить, можешь уничтожить, можешь сердце из грудной клетки выдрать – и в кулаке его раздавить. Все равно ведь оно твое. Твое. Твое. Но Сукуна знает – Мегуми не примет даже такой расклад. Знает, что это справедливо. Знает, что ничего другого и не заслужил. Знает. И все равно, сука, злится. За злостью свое отчаяние, свою боль прячет. А в это время Мегуми – вот же он, прямо здесь, совсем рядом, рукой подать. Вот только рукой подать нельзя. Коснуться нельзя. Даже смотреть – и то осторожно. Чтобы себя не выдать. Блядь. Раньше Сукуна просто знал, что у него с Мегуми – ни единого шанса, и принимал этот факт, как данность. Да, было больно – и все же в пределах кое-как терпимого. Но теперь эта ебаная надпись, которая нихрена, блядь, не меняет. А так хотелось бы, чтобы изменила. Сука. И из-за этого больше нет ни видеоигр, ни просмотров фильмов, ни посиделок за чаем на кухне – отсутствие последнего бьет особенно мощно, больно. Сукуне отчаянно хочется все вернуть – но в то же время он просто не может. Не может. Не может. Не может сидеть там, вдвоем на кухне, смотреть на Мегуми, отделенного от него одним столом – и сотней пропастей – и знать, что у них могло бы быть все; надпись на запястье вопит об этом самом все. Но заслужил Сукуна лишь абсолютное ничего.***
Блядь.***
Но Сукуна ничем себе не выдает – надеется, что не выдает. Но Сукуна терпит. Сжимает кулаки. Сжимает челюсть крепче. Вот только сквозь стиснутые зубы яд цедит. На Мегуми.***
И ненавидит себя за это.***
И однажды крепко сжатые кулаки Сукуны идут в ход – он ввязывается в драку. По собственной глупости, конечно, что не планирует в этой ебучей жизни признавать вслух. Ему попросту нужно было выплеснуть хоть куда-то все то, что внутри копится, копится и копится последние дни, недели, месяцы – все то гнилое, больное, разбитое, злое; все то, чего становится так много, что кажется – скоро пространства за ребрами перестанет хватать. Кажется, еще немного – и ебнет же. Изнутри подорвет. И на себя-то похуй, конечно, пусть подрывает – но слишком страшно, как бы в радиусе поражения не оказался Мегуми, когда наконец ебнет. Так что – драка. Так что – выплеснуть хоть, сука, куда-то. Но, потому что Сукуна охуеть какой везучий еблан – общеизвестный факт – свидетелем его драки становится Мегуми. Мегуми становится тем, кто эту драку разнимает. Ну конечно же, блядь. И зачастую ему даже кулаки для такого не нужны – хватает одного холодного, жесткого взгляда, чтобы большинство тут же начали ссать в штаны. Сукуна от этого его взгляда тащится так, что это едва ли можно считать, ебать, адекватным. Тащится даже тогда. Когда ему самому этим взглядом обмораживает внутренности. Так что вопрос с дракой очень быстро оказывается решен – несколько избитых придурков спешно ретируются, а Сукуна скалится им вслед. И он ждет, что Мегуми после этого тут же уйдет. Ждет, что напоследок он разве что обдаст Сукуну своим холодом – чтобы заставить его по-мазохистски счастливо внутреннее от этого скулить. Ждет – но Мегуми никогда не был тем, кто какие-то там ебучие ожидания оправдывает. Обычно он их либо по всем возможным параметрам превосходит. Либо разбивает в ничто. Вот и сейчас тоже так. Потому что Мегуми вдруг – вдруг – вытягивает руку вперед. И хватает Сукуну за запястье – то из них, на котором напульсника нет. И тащит его за собой, глядя при этом строго вперед с хмуро сведенными к переносице бровями. С поджатыми в стальной скол губами. В теории, Сукуна, наверное, мог бы воспротивиться, мог бы задать закономерные вопросы, мог бы много что адекватного сделать – вот только от адекватности он по определению всегда был далек. Поэтому все, что Сукуна делает на практике. Это послушной псиной за Мегуми тащится. И плевать ему при этом, куда именно тащится. Тащился бы до самого жерла вулкана, куда Мегуми холодным голосом приказал бы прыгнуть – а Сукуна безропотно этот приказ выполнил бы. Блядь. Насколько ж он жалкий уебан, а! Но, жалкий или нет – а за Мегуми он все же покорно следует, и настолько проваливается в этот момент, в ощущение чужих пальцев на своем запястье, в сам факт того, что Мегуми в принципе куда-то его ведет; ощущает себя настолько оглушенным своим же заистерившим сердечным ритмом. Что не отлавливает ту секунду, когда они оказываются в медпункте. Ту секунду, когда Мегуми толкает его на кровать, заставляя сесть – и Сукуна послушно садится. После чего Мегуми отходит к шкафчикам и принимается там рыться – а Сукуне остается лишь оторопело моргать. А затем наконец оглянуться вокруг себя. Пока он рассматривает стерильно-белые стены медпункта, мозг наконец начинает кое-как функционировать, когда взгляд к Мегуми не прикован. И тогда наконец доходит – медсестры здесь, конечно же, нет. Ну конечно же. Нахуя она вообще нужна, если ее никогда не бывает на месте, а? Рот Сукуны уже открывается, готовясь выдать что-нибудь рациональное – что-нибудь о том, что он и сам в состоянии пару ссадин обработать, да хуйня же вообще несущественная, внимания не стоит… Но почти сразу этот дурацкий рот закрывается. Не настолько он железный, чтобы отказываться, когда Мегуми, кажется, планирует к нему прикоснуться – но в то же время и не настолько железный, чтобы такое дерьмо выдержать. Впрочем, выдерживать ему и не нужно. Можно сдохнуть здесь и сейчас, под этими музыкальными, жесткими пальцами. Охуеть вариант. Остается еще вопрос, почему Мегуми вообще не похуй – но… это же Мегуми. Сукуна старается – очень, очень, блядь, старается – не принимать на свой счет. Конечно же, Мегуми не образец какого-то ебучего всепрощения или вселенского великодушия – да нахуй это дерьмо кому надо. Так что уебаны, которые пятками сверкали и красовались ссадинами и гематомами уж точно похлеще той ерунды, что на Сукуне – хах, сами должны были понимать, с кем связываются, – остались без личного сопровождения в медпункт от Фушигуро Мегуми. Мудаки от него обычно получают по роже кулаком, а не антисептиком. Так-то Сукуна, конечно, и сам мудак, и по роже он совсем не антисептиком заслужил – но сердце у Мегуми непостижимо огромное, столько раз уже свидетелем этого становился, так что, наверное, его избитая рожа заслужила немного жалости. Ладно. Так тоже нормально. Обычно чужую жалость Сукуна не переносит – но в случае с Мегуми… Лучше, чем ничего, ну да. Когда Мегуми возвращается к койке, на которой он сидит – Сукуна старается выглядеть максимально невозмутимо, радуясь тому, что грохот пульса в ушах слышит только он сам. Пальцы Мегуми: жесткие – но осторожные. Их движения твердые – но бережные. Физическая боль от антисептика под этими пальцами почти не ощущается. Зато внутренняя – бьет наотмашь. Вечные контрасты, из которых, кажется, весь Мегуми и состоит. Сукуну ведет. Ему приходится перевести взгляд на потолок, чтобы не смотреть на сосредоточенное, нечеловечески красивое лицо Мегуми – как же бесит, ну! А то ведь черт знает, к чему это дерьмо может привести – тут целая уйма вариантов. От того, что он Мегуми обматерит – до того, что он Мегуми засосет. И попробуй пойми, что из этого хуже. – Ты так и не смотрел? Ровный, тихий голос Мегуми возвращает Сукуну в реальность, вырывает из потока мыслей, где восторг от происходящего мешается с паникой и болью. И он все же возвращает взгляд Мегуми – у того между бровей крохотная морщинка, которую отчаянно хочется разгладить пальцем. Сукуна сглатывает. – О чем ты? – собственный голос звучит на пару тонов ниже нужного – но он надеется, что Мегуми спишет это на какие-нибудь адекватные причины. Сам Сукуна таковых отыскать не может. Вместо словесного ответа – Мегуми просто кивает на то запястье Сукуны, которое скрыто напульсником, не отрываясь при этом от своего занятия. Вот черт. Он уж точно не ожидал, что разговор свернет в эту сторону. Наверное, Сукуна мог бы просто соврать. Сделать вид, что нет, не смотрел – сказал ведь уже, что ему это нахуй не нужно. Но, по какой-то причине – лгать Мегуми ему совершенно не хочется. Это пиздецки все усложняет. И в то же время, скорее всего – не усложнит абсолютно ничего; последняя мысль должна быть облегчением – но на деле горчит. – Смотрел, – коротко бросает Сукуна. – Ничего особенного. И, опять же – это не ложь. Действительно ведь – ничего особенного. Сукуна и так знал, кому его нутро принадлежит – давно осознал, давно смирился и признал. Тоже бля, новость! Но внутри все равно что-то неприятно сжимается. Вовсю противится собственным же словам. Потому что Мегуми по определению не может быть ничем особенным – и по итогу за сказанное самому себе вмазать посильнее хочется. Слова на запястье Сукуны – это ведь все. Весь мир. Концентрация космоса. И в то же время… Ничего особенного. Не потому что действительно ничего особенного – а потому что это и так уже давно известный факт. Отсоси, вселенная, ничего нового ты не сказала. Но вся эта сопливая херня – уж точно не то, что Сукуне стоит произносить вслух. Уж точно не то, что Мегуми захочет услышать. А тем временем брови его после услышанного еще сильнее сходятся к переносице… чтобы тут же моментально разгладиться, возвращая на это всегда невозмутимое лицо привычное невозмутимое выражение. Можно было бы даже подумать, что померещилось – но за все эти годы Сукуна слишком хорошо научился отлавливать любые признаки эмоций Мегуми, чтобы и впрямь поверить, будто померещилось. Тем не менее – это все равно ничего не значит. Абсолютно ничего. Потому что Мегуми уже бросает короткое и безэмоциональное: – Ясно. И не спрашивает больше ничего. Ни об имени на запястье Сукуны, ни о том, что он собирается делать дальше – как сам Сукуна от Мегуми и ожидал. Совершенно нихрена ему не усложняя. Как Сукуна. И ожидал. Лишь продолжая невозмутимо ссадины обрабатывать. Это должно быть облегчением.***
Горечь в глотке стоит такая, что хочется проблеваться.***
Имя под напульсником – жжется. Сукуна. Игнорирует.***
С тех пор Мегуми ничего больше не спрашивает. С тех пор Сукуна ничего больше не говорит. Только продолжает капать ядом, огрызаться, ебланить – думая о том, что те, осторожные касания Мегуми в медпункте, приправленные запахом антисептика. Уже больше, чем максимум, на который можно рассчитывать.***
Сукуна изнутри на куски рассыпается – а внешне все так же скалится и рычит.***
Ничего не меняется.***
И так до тех пор, пока наконец не наступает тот самый день. День, когда Мегуми исполняется восемнадцать.***
В отличие от собственного дня рождения – в эту ночь Сукуна не спит. Лишь напряженно пялится в потолок, то и дело косясь на циферблат электронных часов. Сердце колотится куда-то в кадык, дыхание вырывается рваными ошметками. Сукуна не знает, чего ждет. Чего он, нахрен, вообще может ждать? Полночь наступает. Мир не рушится. Мир в принципе ни капли не меняется. Пальцы остро, судорожно колет от желания потянуться к лежащему на тумбочке телефону и… что? Позвонить Мегуми? Устроить ему допрос? Эй, тут такое дело, Фушигуро. Так уж вышло, что я достаточно ебанутый, чтобы где-то так с первой нашей встречи принадлежать тебе – да-да, с тех самых пор, как мы были мелкими зелеными пиздюками. И недавно вселенная это подтвердила, сказав, что ты – моя родственная душа. А я вот… Я – твоя? Охуеть вышел бы разговорчик, конечно. Чтобы не потянуться все же к телефону – Сукуне приходится закусить ребро ладони. Привкус железа на языке немного отрезвляет. Это будет пиздецки долгая ночь.***
Это была пиздецки долгая ночь.***
И так уж выходит, что на следующий день выпадает… Выходной. Сукуна еще никогда не ненавидел ебучие выходные так сильно, никогда так сильно не хотел пойти в ебучую школу. Потому что это, в общем-то, единственный беспалевный вариант того, как можно с Мегуми пересечься. Но сегодня такой вариант – не вариант, и это… Пиздец. Когда Юджи выползает из комнаты – Сукуна встречает его злым выжидающим зырком. Омерзительно-широкий зевок Юджи прерывается на половине, когда он дергается; так и зависнув с нелепо открытым ртом – непонимающе смотрит на Сукуну в ответ. Блядь. Если бы кто-то другой назвал Юджи тупым – он бы дал этому кому-нибудь по голове, по ребрам, куда придется, в общем-то. Кроме Мегуми, конечно. Мегуми может называть Юджи, как захочет – тем более, что он словами никогда просто так не разбрасывается, а если уж и говорит что-нибудь… эдакое, то это всегда заслужено. Вот Сукуна свое звание отбитого мудака заслужил целиком и полностью. Ха. И где-то здесь приходит осознание, что, вообще-то, Мегуми-то его как раз так никогда и не называл, даже в самых ядовитых их перепалках… Но эта мысль для какого-то другого раза – отложить на полку, обдумать потом. Сейчас речь о другом. Потому что, тем не менее – иногда Юджи невообразимо тупит. – Ты с Фушигуро сегодня разговаривал? – нетерпеливо рычит Сукуна в конце концов, пока Юджи продолжает стоять посреди кухни, полусонный-полуошарашенный. Рот Юджи медленно закрывается – наконец-то, блядь. И тут же открывается снова – для ответа: – Ну да, – чуть оторопело произносит Юджи. – С днем рождения же поздравлял, ночью еще, – и тут же вдруг подозрительно щурится, подается к Сукуне чуть ближе и обвиняюще тычет в него пальцем. – Только не говори, что ты забыл. Сукуна едва не воет от разочарования. Может, всяким случайным ебланам так говорить и нельзя, если жизнью своей жалкой дорожат – но какой же братец у Сукуны все-таки тупой. Ну, или это сам Сукуна пиздец тупой. Неважно. Резко вскочив на ноги, он уносится из кухни. В конце концов, если бы на запястье Мегуми было имя Сукуны – Юджи реагировал бы иначе, верно? Или Мегуми ему не рассказал? Или Мегуми взял пример с Сукуны – и пока не смотрел?.. Последнее – вряд ли, Мегуми же не еблан. Но вот тот вариант, где он просто не стал рассказывать – вполне возможен, Мегуми не особенно охотно делится личным даже с Юджи, в принципе не любит о себе говорить, об этом Сукуна прекрасно знает. Остается, конечно, вопрос, почему именно так не хочется даже рассматривать самый первый вариант, тот, где Юджи все же знает, чье имя на запястье Мегуми. А значит, не психует и не включил еще свой идиотский режим защитника просто потому, что это не имя его собственного ублюдочного брата-близнеца. Что ж, на этот вопрос Сукуна себе ответ даже не представляет. Или предпочитает не представлять. Не то чтобы он надеялся, будто на запястье Мегуми может быть его собственное имя. Не то чтобы в принципе допускал подобную мысль…***
Блядь.***
Мысль – не допускал. Но. Кажется…***
Да блядь же!***
И весь этот день тянется так, будто в каждой секунде умещаются часы, и дни, и гребаные века. Сукуна не уверен, чего именно ждет. Может, что Мегуми позвонит ему и обматерит – взгляд то и дело мечется к телефону, зажатому в пальцах. Может, что придет и врежет лично – взгляд то и дело находит входную дверь. Может… Блядь. Сукуна не знает, чего ждет – но ничего не происходит. И тот факт, что от Мегуми не следует никакой реакции… Он все сильнее приближает Сукуну к догадке о том, что, вероятно, имя на запястье Мегуми ему не принадлежит. Когда эта мысль болью прошибает грудную клетку так, что Сукуна думает о рентгене – проверить, не переломаны ли у него к хуям ребра, – ему вдруг оказывается больше некуда бежать. Ему вдруг приходится это признать – хотя бы перед самим собой. Признать тот факт, что он все-таки на что-то надеялся. Что все-таки чего-то. Нахрен. Ждал.***
И Сукуна ненавидит. Себя. За это. Еще сильнее прежнего.***
Хотя, казалось бы. Куда уж сильнее-то?***
К вечеру Сукуна наконец все-таки не выдерживает – и решает сходить к Мегуми домой. Одна только мысль о его приемном отце, еблане Годжо, отдает кислым во рту, но ладно уж. Можно один раз его идиотские шутки и потерпеть. Можно один раз потерпеть и то, что он вечно смотрит на Сукуну так, будто все о нем, нахрен, знает. Будто у него вместо двух глаз где-то сразу ебучих шесть, и заглянуть за ребра Сукуне для Годжо – это проще, чем вдохнуть. Впрочем, если бы он и впрямь знал – то давно приказал бы держаться от своего сына подальше, а? Или, как минимум, рассказал бы Мегуми о том, что у Сукуны за ребрами к нему – а тогда… Тогда Мегуми и сам предпочел бы держаться подальше. Бля. Но ничего из этого до сих пор не произошло – так что, видимо, бесячий, вечно во все свои акульи шестьдесят четыре щерящийся Годжо просто невъебенный актер и ему отлично удается создать иллюзию того, что он все видит, все, сука, знает. Хотя некоторые его ремарки, озвученные максимально веселым тоном, были все же пиздец странными. Например, тот раз, когда он, глядя на Сукуну своими привычно скрытыми за темными линзами очков глазами – все тем же максимально веселым, чтоб его, тоном заявил, что его ребенок, конечно, самый умный и самый лучший, но иногда может не замечать абсолютно очевидных вещей, находящихся прямо у него под носом. Хотя эти очевидные вещи могли бы и сами… намекнуть. А не тупить. Ну вот и хули это должно было значить, а? Сукуна в принципе не представляет, как Мегуми этого еблана выдерживает. Что он однажды самому Мегуми и заявил, именно в таких выражениях, включая Годжо-еблана – и… Ну, это был первый раз, когда Сукуна увидел столько холодной ярости во всегда непроницаемых, прекрасных глазах Мегуми. Первый раз, когда услышал столько жесткой стали в его всегда ровном голосе, интонации которого Мегуми обычно тщательно контролирует даже во время самых ядовитых их перепалок. – Больше никогда его так не называй, – отчеканил он, и это была не просьба. Это был приказ. Мегуми никогда не приказывает – но, очевидно, тогда Сукуна перешел грань, и терпеть это дерьмо он не собирался. Зрелище завораживало. Но в то же время ясно давало понять – Мегуми такое дерьмо задело по-настоящему, по-настоящему не понравилось, а Сукуна совсем этого не хотел. В свой адрес колкости Мегуми без проблем выслушивает – без проблем в тех же интонациях их парирует. Но вот когда оскорбляют близких ему людей – такое он явно терпеть не станет. Так что больше Сукуна о Годжо ничего плохого не говорил. Очевидно, какой бы странной семья этих двоих ни казалась – она работала. И даже сам Сукуна неоднократно в этом убеждался. И когда Годжо заявлялся в школу, и когда сам Сукуна приходил к ним домой – он всегда полагал, что такая привилегия доставалась ему просто потому, что он брат-близнец Юджи и шел в комплекте или что-то типа того. Отдавало горечью – но лучше, чем ничего, ага. Сукуна уж точно не собирался разбрасываться возможностью только потому, что это болезненно кололо – понимание того, что Мегуми разрешал ему приходить не из-за него самого. Суть в том, что благодаря этому Сукуна все же знает: еблан или нет – но своим сыном Годжо явно дорожит, что определенно взаимно. Это, в принципе, все, что нужно было Сукуне знать. Но бесит этот еблан все равно невероятно. Так что пересекаться с ним не хочется – особенно сейчас. Знает он или нет, что на запястье Мегуми? Да, Мегуми не особенно любит откровенничать – но у них, вроде как, достаточно доверительные отношения, и тут уж попробуй пойми… Блядь. Но ебланские комментарии, тупые шутки и всезнающий вид Годжо – это мелочь, на самом деле. Мелочь на фоне всего остального пиздеца. Самая малая, черт возьми, из проблем. Так что Сукуна, не в состоянии ждать еще хер знает чего – стискивает зубы. Зло сдергивает куртку с вешалки, которую едва не ломает. Почти вываливается на улицу. И все же направляется в квартиру Мегуми.***
Но на полпути неожиданно для самого себя сворачивает с намеченного курса, решая проверить одно место. Это глупо. Это не имеет смысла Наверняка Мегуми не там – попросту не может быть там. Но что-то внутри Сукуны – то ли вшитые в позвонки инстинкты, то ли вовсе псиная чуйка, на одного лишь Мегуми настроенная – стальными канатами тащит его именно туда. А, добравшись до нужного места – он неожиданно и впрямь выхватывает силуэт Мегуми, сидящего на качелях. Они нашли этот безлюдный двор давным-давно, еще когда были зелеными пиздюками – и когда все между ними еще окончательно не пошло по пизде. Ну, когда все между ними по пизде еще окончательно не пустил Сукуна. И он помнит, как попросил тогда Мегуми не говорить об этих качелях Юджи – это казалось Сукуне чем-то жутко важным и жутко особенным. Тот факт, что у них с Мегуми будет место, о котором знают только они двое – но не знает даже вездесущий засранец Юджи. Мегуми пообещал, что не расскажет – и не рассказал. А теперь вот он, здесь, в день своего гребаного восемнадцатилетия. Наверняка это совершенно ничего не значит… Но сердце Сукуны рациональные доводы волнуют мало – оно все равно забивается куда-то под кадык и принимается там истерить. Дурное. Не обращая на него внимания, Сукуна заставляет себя сделать шаг. И еще один. Только оказавшись совсем близко понимает, что у Мегуми между пальцев зажата сигарета – хотя, вообще-то, он не курит, и с сигаретами его можно застать очень, очень редко, в особо ломающих, пиздецовых ситуациях. Сукуна сглатывает застрявшие поперек глотки лезвия. Подходит вплотную. Подхватывает лежащие на втором сидении зажигалку и две пачки сигарет: одна оказывается пустой, вторая – полупустой. Сколько ж Мегуми здесь дымит-то уже, а? Но Сукуна заталкивает вспыхнувшее беспокойство поглубже – и усаживается на качели. Достает сигарету из второй пачки и тоже прикуривает. А пустую пачку вместо того, чтобы отбросить – зачем-то засовывает к себе в карман. Запоздало до него наконец доходит, что при себе нет никакого подарка для Мегуми – а ведь Сукуна всегда, каждый чертов год со дня знакомства что-нибудь ему дарил. Но в этот раз все мысли были забиты всей этой бесячей соулмейтовой темой и… Блядь. Сукуна облажался. Впервые ли? Все равно уже поздно что-либо переигрывать. А извиняться и вовсе бессмысленно – Мегуми такую херню не оценит. Так что Сукуна просто затягивается. И вдруг осознает, что до сих пор Мегуми не бросил на него ни единого взгляда. Какое-то время они продолжают курить в тишине. Когда сигарета у Мегуми заканчивается – он молча, все так же не глядя, протягивает в сторону Сукуны руку. Тот понятливо вкладывает в нее зажигалку и полупустую пачку. Мегуми вновь прикуривает. Они молчат. Молчат. Когда Сукуна понимает, что от этого их молчания, от этой их гребаной тишины скоро нихуя не метафорично взвоет – настолько тяжелой, душной и страшной она ощущается, Мегуми наконец подает голос. – Почему ты не сказал? – стыло, отрешенно, равнодушно. Сукуна медленно выдыхает, пытаясь не сорваться в хрип. Гасит оставшийся от сигареты окурок – Мегуми тут же не глядя швыряет ему обратно пачку и зажигалку, а Сукуна легко их ловит. Тоже судорожно прикуривает. Ага. Значит, на запястье Мегуми все-таки его имя. Он выдыхает сизый дым в антрацитовую, сверкающими булавками исколотую ночь – и не знает, что ощущает сильнее. Концентрированно эгоцентричное, совершенно ублюдское облегчение, даже ликование при мысли о том, что на запястье Мегуми его, его, его чертово имя. Или же животный ужас при мысли о том, что на запястье Мегуми – имя того, кого он ненавидит. Что Мегуми теперь связан с человеком. Которого. Ненавидит. Вселенная все-таки та еще сука. Да еще и несправедливая сука – потому что Мегуми такой хуйни точно не заслужил. – Не хотел, чтобы ты расстраивался раньше времени, – в конце концов, максимально бесцветно хмыкает Сукуна – но выходит слишком хрипло для равнодушия. Выходит слишком серьезно для ебланской шутки. Сукуне кажется, что краем глаза он замечает, как Мегуми дергается. Но уже в следующую секунду тот выпрямляется, линия его позвоночника наливается сталью, что-то в выражении лица – тоже наливается сталью. – Чтобы не расстраивался, значит, – медленно, как-то странно размеренно цитирует Мегуми, под ритм своего голоса таким же медленным, размеренным движением гася все еще лишь наполовину истлевшую сигарету. Он все еще не смотрит на Сукуну. Не смотрит. Не смотрит. А как следствие, сам Сукуна все еще не знает, сколько ненависти и отвращения там, в восхитительных преисподних его глаз – и не хочет знать. Но в то же время… Отчаянно узнать жаждет. Отчаянно в этом нуждается. Хочет убедиться, нет ли там чего-то… Хотя бы какого-то намека на… На то, на что ему надеяться нельзя. Нельзя. Нельзя. А он, еблан такой – все равно надеется. И никак не может эту ебучую надежду из себя выкорчевать. Неуютно дернув плечом, Сукуна сжимает челюсть крепче прежде, чем выдавить из себя: – Тебе еще могло повезти. Мегуми замирает. Кажется, ни единым мускулом не двигается. Тишина опять повисает над ними, спрессовывает внутренности в кубы льда, ломает кости шипастой битой. Наконец, Мегуми поднимается. Наконец, Мегуми делает шаг, еще один. А Сукуна ощущает, как внутри тут же вспыхивает паника, как она моментально разгорается в пожар при одной лишь мысли о том, что Мегуми вот так сейчас и уйдет – и мысли отчаянно начинают биться друг о друга в голове в попытке придумать, понять, как удержать, как убедить, как остановить… Но Мегуми вдруг останавливается сам. Наконец бросает на Сукуну взгляд. И в этом взгляде не оказывается ни отвращения, ни ненависти. Там то, что гораздо страшнее. То, от чего Сукуна бежал гребаными годами, продолжая снова и снова Мегуми провоцировать, снова и снова окатывать его ядом. Там, в ярких и мощных глазах Мегуми – концентрат холода. Равнодушия. И пепельной пустоты. Будто, на Сукуну глядя – Мегуми вовсе Сукуну не видит. Смотрит сквозь него, будто пустота здесь на самом деле – сам Сукуна. Даже не грязь. Простое ничто. – Я понял тебя, – таким же пустым голосом отвечает Мегуми – а затем кивает на зажигалку и почти пустую пачку сигарет, которые все так же в руке Сукуны зажаты. – Оставь себе. Я не курю. После чего Мегуми разворачивается. И уходит. Уходит. Уходит. Уходит, унося сердце Сукуны с собой – и оставляя на его месте истекающую кровью сквозную дыру.***
Все подарки, которые от него Мегуми достались – это надпись на запястье и собственное уродливое сердце Сукуны. Взгляд опускается на зажигалку и почти пустую пачку сигарет, в собственных руках. Даже они явно стоят гораздо больше. Хах.***
– С днем рождения, Фушигуро, – хрипит Сукуна в пустоту. И надломленно, сипло смеется.***
Чего бы Сукуна от сегодняшнего дня ни ждал – ожидания его целиком и полностью оправдываются. Потому что он разрушается. А надежда… Надежды у него никогда и не было.***
Не могло быть.***
В почти пустой пачке обнаруживается всего одна оставшаяся сигарета – и Сукуна, потому что он безнадежный еблан, до постыдного бережно прячет в шкаф, в самый дальний угол и ее, и зажигалку. И обе пустые пачки. В конце концов, это, вероятно, будет последним, что Мегуми ему подарит.***
В конце концов, это все, что Мегуми оставил ему взамен на сердце Сукуны.***
Ничего не меняется. И так кажется только на первый взгляд. Они все так же срутся, Сукуна все так же доебывается до Мегуми и ебланит, все так же… …вот только все не так же. Теперь Сукуна начинает понимать, почему Мегуми бросал на него подозрительные взгляды в тот период между днем рождения Сукуны – и днем рождения Мегуми. В период, когда только Сукуна знал. Потому что теперь он осознает – все эти годы их ссоры, которые сам Сукуна считал концентратом злобы и ненависти, на самом деле ими не были. Никогда не были. Будучи мелкими, они попросту еще не умели профессионально поливать друг друга ядом – да и не сразу их взаимодействия свелись исключительно к ссорам; не сразу Сукуне удалось только к этому их свести. Потом же… Ну, потом, как теперь выясняется – срачи между ними стали не такими уж и злобными, не такими уж и переполненными ненавистью. Сукуне казалось – только в те редкие вечера на кухне, когда Юджи раньше уходил спать, оставляя их вдвоем, между ним и Мегуми проскальзывало что-то… беззлобное, что-то уютно-дразнящее, что-то, отчаянно напоминавшее теплое. Вот только теперь Сукуна осознает – кажется, это просто он сам, придурок такой, был готов лишь в их вечерах на кухне признать беззлобное и дразнящее, подтрунивающее и, кажется, даже добродушное. Но на самом деле. Кажется. Оно было всегда – просто не ярко выраженное, не очевидное. Нужно было всего лишь остановиться и чуть-чуть пристальнее приглядеться – но Сукуна не приглядывался. Потому что он идиот. Но настоящей злобы в их перепалках, наверное, быть и не могло, ведь Сукуна никогда на самом деле не хотел задеть Мегуми – лишь привлечь его внимание, заставить смотреть лишь на себя, стать центром его гребаного мира хотя бы на те несколько минут, пока они колкостями обмениваются. Но делать больно? Нет. Определенно не хотел. И Мегуми… Отвечал ему под стать. В саркастично-шутливой, насмешливой манере, с блеском в глазах, на который Сукуна насмотреться не мог, со странными интонациями в низком голосе, которыми Сукуна не мог наслушаться. И их перепалки, кажется, доставляли удовольствие обоим – а не только ему самому. Как минимум, если бы Мегуми этого захотел, то просто игнорировал бы Сукуну, он же гребаный профессионал в игнорировании, уж это-то Сукуна знает отлично. Но, тем не менее – он никогда его не игнорировал. Никогда. Но все это Сукуна понимает теперь. Потому что лишь теперь он узнает, что же это такое – по-настоящему с Фушигуро Мегуми сраться. Потому что Мегуми все еще не игнорирует – но зато в их перепалках появляется настоящая злость. Настоящая ненависть. Настоящее желание задеть, словесно ударить… Причинить. Боль. И Сукуна понимает – в тот период, когда знал только он сам, когда лишь на его собственном запястье была надпись… то выходит, как раз таким он тогда и был? Выходит, именно тогда в перепалках настоящая злость и появилась – источником которой стал именно Сукуна? Выходит, он вот так нападал на Мегуми, сам того не понимая – просто Мегуми отвечал в привычной им манере и лишь бросал непонимающие взгляды? А потому Сукуне было проще не замечать, насколько отбитым мудаком он стал? Насколько дальше скакнул за обычную для него грань мудачества? Блядь. Сукуна все еще не хочет делать больно Мегуми. Он не хочет. Он просто… Внутри него самого просто боли столько, что отчаянно нужно куда-то ее выплеснуть. В глазах Мегуми просто равнодушия столько, что отчаянно нужно чем-то его разбить. И, сколько бы злобы ни было в их перепалках, как бы далеко Сукуна в своих словах ни заходил – эти глаза остаются все такими же равнодушными. Холодными. Пустыми – при взгляде на Сукуну. Будто сам Сукуна – даже меньше, чем ничто. Надпись под напульсником жжет – взгляд Сукуны прикипает к такому же напульснику на руке Мегуми. Он сглатывает желание увидеть свое имя на этой совершенной бледной коже. И выплевывает очередное оскорбление.***
И ненавидит себя. Ненавидит. Ненавидит.***
На самом деле, если Сукуна будет до конца честен с самим собой – то он далеко не так сильно презирает различие между теми теплыми взглядами, которые Мегуми дарит Юджи, и теми острыми, которые у него обычно оставались припасены для самого Сукуны. Просто потому что однажды убедился на практике: само наличие такого различия – это совсем не плохо. Когда были еще мелкими, они с Юджи частенько менялись местами и притворялись друг другом. Это казалось забавным – водить людей за нос, а потом наблюдать за тем, как их лица вытягивались, когда они понимали, что облажались. Несколько раз им даже деда удавалось обмануть. Но чем старше они становились – тем менее смешным это казалось Сукуне. Тем сильнее раздражало, когда его принимали за Юджи. Тем яростнее желалось как можно больше отличий от него иметь. Тем меньше хотелось, чтобы их, черт возьми, постоянно сравнивали. И постоянно, конечно же – не в пользу самого Сукуны. Очевидно. И все же. Однажды. Спустя несколько лет после знакомства с Мегуми – Сукуна предложил попытаться обвести вокруг пальца и его. Конечно же, Юджи сначала нахмурился, начал упираться – ему совсем не нравилась мысль о том, чтобы своего лучшего друга обманывать. Вот только Сукуна всегда знал, как можно своего наивного братца в чем-то убедить, на какие точки нужно надавить. Он сказал, что Мегуми наверняка шутку оценит – у него ведь все отлично с чувством юмора. В конце концов, Юджи все же согласился. А Сукуна, конечно же, не собирался ему говорить, для чего все это было на самом деле – даже перед самим собой этого не признавал. Убеждал себя, что шутка ведь и правда выйдет отменная – будет забавно посмотреть на то, каким ошарашенным станет обычно невозмутимое лицо Мегуми. Это уже спустя годы Сукуна наконец понял, что просто хотел узнать, каково это, как это ощущается – когда Фушигуро Мегуми смотрит на тебя тем теплым, мягким взглядом, каким смотрит на Юджи. Без остроты. Без подозрения. Без настороженности. И если Юджи всегда был актером херовым – но из-за их сильного сходства многие все равно велись. То вот Сукуна свою роль умел отыгрывать на ура. Вот только с Мегуми все сразу пошло наперекосяк. Не сработало ничего – ни одежда Юджи, ни сияющая улыбка, ни скопированные повадки, движения, выражение лица, интонации. Мегуми хватило всего одного взгляда. Одного чертова взгляда… – Если ты пытался скопировать Юджи – то я разочарован. Кажется, ты даже не старался, – равнодушно бросил он, еще секунду смотрел на Сукуну со знакомой, всегда предназначенной ему остротой – и тут же отвернулся, продолжая заниматься своими делами. А Сукуна оторопело застыл. Что значит – не старался? Да он никогда еще так сильно не пытался скопировать Юджи! Никогда еще столько усилий к этому не прилагал – большинству хватало и минимума, а многие придурки вовсе путали их в повседневности, когда они даже не пытались друг друга отыгрывать. Но Мегуми, тем не менее… С одного взгляда… Как?! – Как? – ошарашенно продублировал Сукуна вслух прозвеневший в голове вопрос – и Мегуми застыл. Вновь поднял на него взгляд, среди холодов которого мелькнуло неприкрытое удивление. – Просто вы совершенно разные, – ответил он абсолютно легко, будто это было чем-то само собой разумеющимся. А Сукуна под этим острым, пронзительным взглядом. Понял, что вновь может дышать.***
Тогда он осознал, что если бы Мегуми и впрямь посмотрел на него так, как смотрит на Юджи – посмотрел на него, приняв за Юджи. То Сукуна разбился бы тут же, на том же месте. С тех пор острые, настороженные, холодные, но совсем не равнодушные взгляды Мегуми – те взгляды, которые предназначались только ему, Сукуне. Сам Сукуна ценил особенно сильно. Потому что Мегуми смотрел на него – и видел не просто одного из двух близнецов, а именно его, Сукуну, человека, личность, который заслуживает особого взгляда. По-настоящему понимал их с Юджи различия, а не только то, что показательно демонстрировал сам Сукуна – и принимал эти различия, как данность. Никогда не пытался говорить Сукуне, что он должен быть каким-то другим, что должен больше походить на Юджи, что должен, должен… Просто. Принимал. С тех пор Сукуна мечтал о теплых и мягких взглядах Мегуми. Которые были бы именно его. Предназначались бы именно ему, а не какому-нибудь Юджи. Были именно им заслужены. Но даже так. Даже с этими мечтами – Сукуна все равно продолжал восторженно ловить каждый оттенок предназначенного только ему одному холода удивительных глаз Мегуми; предназначенной только ему одному остроты. Продолжал ловить. Неизменно. Восторженно. Даже когда по внутренностям проходилось лезвием.***
Но теперь? Теперь взгляды Мегуми – не на Сукуну. Теперь взгляды Мегуми – не предназначенные Сукуне холод и острота. Теперь взгляды Мегуми – насквозь, мимо. Теперь взгляды Мегуми – равнодушие. Пустота.***
Будто Сукуна – никак не Сукуна. Будто Сукуна – не просто один из близнецов. Будто Сукуна. Меньше. Чем ничто.***
И Сукуна продолжает рычать, скалиться, злиться, жаждая равнодушие глаз Мегуми разбить хотя бы ненавистью. Хотя бы чем-то. Хотя бы.***
И Сукуна. Разбивается сам.***
Воздух между ними продолжает накаляться. Статика продолжает бить по венам током, все мощнее и мощнее, предвещая назревающую бурю. И так до тех пор, пока наконец не бахает. Пока буря не оборачивается локальным атомным взрывом.***
Когда Сукуна возвращается домой и обнаруживает на кухне Мегуми, мирно попивающего чай и скролящего что-то на телефоне – ему тут же хочется зарычать, наброситься, вгрызться в Мегуми хотя бы ментально; раз уж буквально нет возможности. Но он вдруг резко тормозит на полпути прежде, чем какую-нибудь ядовитую фразу бросить. И не сразу понимает, почему. Но потом Мегуми поднимает на него взгляд. У него глаза – не равнодушно-пустые, но равнодушно-спокойные, нечитаемые; еще не успевшие на Сукуну настроиться. У него с влажных прядей срывается капля, оседая на висок и проделывая к шее путь, от которого в горле Сукуны совсем не пересыхает, совсем не возникает желание этот путь языком проследить. У него… Худи Сукуны. В которую Мегуми одет. Блядь. – Что это на тебе? – спрашивает Сукуна голосом, в котором на месте планируемой ярости – беспомощный хрип. Мегуми хмурится. Опускает взгляд. – Моя одежда промокла под дождем, и я просто схватил первое, что попалось. Юджи уже убежал, когда я вышел из душа, ему кто-то там позвонил, так что… – принимается он отрешенно объяснять – и вдруг резко обрывает себя на полуслове. Поджимает губы, будто наконец осознав, с кем именно разговаривает, кому именно что-то, черт возьми, объясняет. Но сейчас Сукуну это мало волнует. Сейчас взгляд Сукуны прикован к собственной худи, надетой на Мегуми, и это… это… – Это моя худи, – в конце концов, наконец выдыхает Сукуна до постыдного сипло – и Мегуми тут же замирает. Его пальцы сжимаются на кружке так, что белеют костяшки – Сукуна отстраненно удивляется, как керамика до сих пор не треснула. Но потом случается это. Обычно невозмутимое, закрытое выражение лица Мегуми вдруг искажается так, будто случилось худшее, что он только мог себе вообразить. Блядь. Вот тебе и неравнодушие, Сукуна. Все, как, сука, заказывал! Получи – подавись! Можно было бы даже возликовать – надо же, оказывается, можно все-таки сделать так, чтобы всегда непрошибаемого Фушигуро Мегуми наконец прошибло! Вот только ликовать как-то нихуя не выходит. Мешает ядовито разливающаяся по изнанке боль. По итогу Сукуна коротко смеется – заставляет себя рассмеяться ломким, сухим смехом, чтобы свою боль им замаскировать. – Что, теперь хочешь искупаться в антисептике, а, Фушигуро? – ядовито хмыкает он – но Мегуми не уступает. Как и всегда. – Лучше уж сразу сжечь себе кожу, – холодно выплевывает он в ответ – слова, как острые ледяные иглы; Сукуна не вздрагивает только потому, что научился уже свои реакции на колкости Мегуми отлавливать. – Могу вернуть. На секунду Сукуна прикрывает глаза. С одной стороны – его собственная худи, которую надевал Мегуми? О да, Сукуна определенно хочет ее себе обратно; Сукуна укутывался бы в нее, жалкий и нуждающийся – и вылавливал бы остатки запаха Мегуми даже тогда, когда вылавливать уже было бы нечего. Но с другой… Мысль о том, что существует вероятность – у Мегуми останется вещь Сукуны, которую он, может быть, даже будет иногда носить… Нет, не будет, – понимает вдруг Сукуна. Мегуми же ее выбросит нахрен – или и впрямь сожжет, раз уж собственную кожу сжечь не может. Вдруг Сукуна остро жалеет о том, что он, еблан такой, какого-то хуя рассказал Мегуми, во что именно тот одет; а вот не рассказал бы – и впрямь осталась бы вероятность… Черт. – Нет уж, спасибо, – в результате все-таки хмыкает Сукуна едко. – Едва ли я теперь это надену. Потому что, во-первых – просить обратно, ну, это хуйня какая-то. В одной футболке Мегуми наверняка будет холодно, этого Сукуна не хочет. Во-вторых – он тогда одежду Юджи наденет? Этого Сукуна тем более, нахрен, не хочет. Ну и в-третьих… Неважно, на самом деле, что Мегуми дальше с худи сделает – выбросит, сожжет, подтираться ею будет. Важно, что она на нем. Здесь и сейчас. Этого… Этого достаточно. Это – больше, чем Сукуна когда-либо рассчитывал, черт возьми, получить, пусть и из-за случайности. И он такой жалкий, да? Пиздец, какой жалкий. Боясь того, что может сейчас выражать выражение его лица – как много оно может рассказать слишком проницательному, слишком внимательному Мегуми, – Сукуна разворачивается на сто восемьдесят, собираясь спешно оттуда свалить… Но на полпути ему в спину вдруг что-то прилетает. – Нет уж, спасибо, – прилетает следом насмешливо-ядовитый голос Мегуми – как копьями насквозь, вспарывая нутро. – Как-нибудь обойдусь. Опустив голову, Сукуна разворачивается – и видит свою худи, упавшую рядом с его ногами на пол. Но потом он поднимает взгляд и… Блядь. Воздух из легких моментально вышибает. Потому что выясняется, что никакой футболки под худи у Мегуми не было – одет он был только в ебаную, чтоб ее, худи, а теперь щеголяет голым торсом. Сукуна с силой сглатывает. Ощущает, как обрушиваются со своих фундаментов миры – тектонические плиты сдвигаются, галактики сжимаются в черные дыры. Блядь. Блядь. Блядь. К такому он определенно нихрена не был готов. Это стоит Сукуне неебических усилий – оторваться от вида крепкого, поджатого живота Мегуми с проступающими на нем кубиками пресса, от вида его сильных, выставленных напоказ бицепсов, от вида его гребаных греховно-острых ключиц, от… Сукуна заставляет себя смотреть в глаза – в глаза, черт возьми – Мегуми, когда усилием воли перекрывает яростью безнадежный скулеж у себя внутри и делает шаг по направлению к нему. – Что за нахуй с тобой не так? – зло рычит Сукуна, остановившись на расстоянии фута от Мегуми – и тот в ответ лишь невозмутимо вздергивает бровь. – У меня аналогичный вопрос, – хмыкает он без тени веселья, с тоннами обмораживающего холода. – Неужели, настолько омерзительна мысль о том, что я случайно взял всего одну твою чертову вещь? – Уж кто бы говорил, – не остается в долгу Сукуна. – Да тебя всего перекорежило, стоило только сказать, что худи – моя. Жаль даже, что не заснял. Какой бы кадр вышел, – желчно добавляет он. И Сукуна не уверен, в какой именно момент они придвинулись друг к другу так сильно, когда именно фут сократился до расстояния какого-то выдоха. Но глаза Мегуми вдруг оказываются близко-близко, так близко, что Сукуна может рассмотреть в деталях переливы его радужек, почти залитых чернотой зрачка. Так близко, что Сукуна почти ощущает жар, которыми фонят его преисподние. Так близко, что жар его дыхания действительно ощущается. Губами. И дышит Мегуми почему-то чаще нужного – и Сукуна вдруг осознает, что у него самого вдохи-выдохи вырываются так рвано, будто он успел пробежать марафон. И что-то меняется. Что-то в атмосфере между ними – будто огонь плавится, оборачиваясь магмой, будто в вены впрыскивается жидкий ток, колючий, будоражащий и болезненно-оживляющий, как разряд дефибриллятора для того, что в шаге от летального исхода. – Как же ты меня бесишь, – глухо шипит Мегуми – и Сукуна с готовностью отзывается. – Это взаимно. – Придушить тебя иногда хочется. – Оставь свои сексуальные фантазии при себе, – отзывается Сукуна – должно прозвучать едко, а выходит… хрипло, выходит бессильно. А затем его взгляд опускается на губы Мегуми. Эти восхитительные, тонкие губы, столько раз приковывавшие к себе внимание, обычно поджатые в стальную линию – но сейчас чуть приоткрытые, с мелькнувшим между ними кончиком языка, вид которого окончательно сносит Сукуну куда-то в пропасть. В горле опять пересыхает. Там, кажется, пески Сахары простираются на многие-многие мили. И из Сукуны бесконтрольно вырывается совсем уж низкое – и совсем уж постыдно-беспомощное: – Или не оставляй. А потом Сукуна делает то, чего делать не должен. А потом Сукуна делает то, от чего обязан себя остановить. А потом Сукуна делает то, о чем мечтал все последние месяцы – все последние гребаные годы, черт возьми; с того самого дня, когда впервые осознанно дрочил на Фушигуро Мегуми; с той самой секунды, когда больше не мог уже бежать, отрицать, игнорировать; когда осознание обрушилось на него гребаным небом. А потом Сукуна подается вперед. И целует Мегуми. Попросту оказывается не в состоянии удержаться. Его вперед тащит поводком. Стальным. Зажатым в чьей-то мощной, непобедимой хватке. Потому что Мегуми стоит перед ним, весь распаленный, яростный, взъерошенный, полуголый, черт возьми. Как самая большая мечта. Как воплощение самого сладкого греха. Как все, чего Сукуна когда-либо хотел – и когда-либо захочет. Красивый настолько. Что Сукуна не дышит. Что Сукуна едва существует. И он ждет, что Мегуми его оттолкнет. Ждет, что получит сейчас по роже. На самом деле, Сукуна не против – ему явно не помешало бы по роже получить, может, хоть это выбьет из него желание херню творить. Тем более… Это Мегуми. От него и по роже получить – благословение. Вот только по роже так и не прилетает. Мегуми так и не отталкивает. Он замирает всего на какую-то долю секунды… А потом подается вперед сам. И активно включается в процесс. Такого поворота Сукуна не ждал – но он уж точно не собирается, сука, жаловаться. Их поцелуй выходит голодным, отчаянным. Откровенно грязным. Они кусают губы друг друга так, будто пытаются сожрать – и привкус железа оседает где-то на языке Сукуны, который он тут же проталкивает в рот Мегуми. А тот с готовностью его встречает. Блядь. Блядь. Сукуна спит? Бредит? Галлюцинирует? Он в любую секунду может очнуться – без Мегуми в своих руках? Если так – Сукуна планирует получить максимум от возможного. Максимум того, что ему позволено. В голове мутнеет окончательно. Руки скользят по голому торсу Мегуми, жадно его исследуя – ладони Мегуми заползают ему под футболку, обжигая и клеймя. И так во сне попросту быть не может. Так ярко. Так реально. Так обжигающе. Воображение Сукуны попросту не способно такое сотворить. Ему, конечно, снилось всякое с участием Мегуми. Но так – не было никогда. Мегуми – ярче, острее, пламенее любых возможных снов. Мегуми – ощущается слишком реально для любых возможных снов. Охренительно. А затем Сукуна вдруг осознает, как те же сильные ладони, восхитительно клеймящие жаром касаний, вдруг прижимают его к столешнице; как они подхватывают под бедра. И от того, насколько легко Мегуми это делает, из горла Сукуны вырывается сдавленный, сиплый звук, мешающий в себе что-то требовательное и что-то нуждающееся. Ноги сами собой, инстинктивно оплетаются вокруг бедер Мегуми. Если бы кто-то другой попытался провернуть подобное – Сукуна разве что поржал бы. А потом вмазал бы. Но никто другой и не был бы на такое способен. Никому другому в принципе не хватило бы яиц. Никогда и ни с кем какое-либо проявление чужой силы Сукуне не нравилось, и уж тем более не возбуждало – но с Мегуми все и всегда ломает любые гребаные столпы, на которых его мир держится. Плотнее переплетая лодыжки за спиной Мегуми, Сукуна притягивает его к себе так близко, как может – и сжимает в ладонях эту охуенную, сводившую его с ума задницу, пока трется своим, уже каменным стояком о чужой пах. Понимая, что и у Мегуми стоит так же крепко. Окончательно слетая с рельс от этого понимания. Скользя поцелуями вниз, Сукуна кусает челюсть Мегуми, прикусывает мочку уха. Зажимает между зубов кожу на шее – и всасывает; что-то внутри удовлетворенно порыкивает при мысли о том, что на Мегуми останется его метка. Что-то внутри рычит громче, когда из Мегуми вырывается сиплый, низкий звук, от которого член Сукуны дергается. А затем… А затем Сукуна вдруг ощущает, как Мегуми протискивает руку между их переплетенными телами. И сжимает член Сукуны сквозь ткань. Ох, ебать. Крохотная здравая часть Сукуны, все еще ютящаяся где-то там, в самой отдаленной части мозга – вопит ему, что он идиот. Что нужно остановиться. Что после Мегуми возненавидит его только сильнее – если такое вообще, нахрен, возможно… Но эта часть очень быстро тонет окончательно в возбуждении, жажде и потребности. Происходящее Сукуна нихрена не контролирует – не может контролировать, не хочет контролировать. Так что в ответ он сам тянется к члену Мегуми, забираясь к нему в штаны. Они дрочат друг другу бессистемно, хаотично, не переставая жрать друг друга в поцелуях и пить срывающиеся с губ друг друга звуки. Отчаянные, животные и низкие. Член Мегуми в руке Сукуны – приятная тяжесть, мечта и потребность, Сукуне хочется рассмотреть его во всех подробностях, но отрываться ради такого от чужих, таких охеренно-прекрасных губ он не готов. Он не в состоянии достаточно для такого действия сосредоточиться, когда на его собственном члене – рука Мегуми, с ее твердой и уверенной хваткой, дрочащая ему так, что Сукуна понимает – долго он не продержится. Но затем Мегуми вдруг притягивает его к себе еще плотнее, кажется, окончательно смешивая между собой молекулы их тел. И вдруг их члены соприкасаются вдоль длины. И Сукуна каким-то образом понимает, чего Мегуми хочет – так что в следующую секунду они уже переплетают пальцы и начинают вместе дрочить прижатые друг к другу члены. И им так легко удается находить единый ритм, так без проблем удается считывать желания друг друга – и это… Это… Безусловно, Сукуна до жалкого много фантазировал о сексе с Мегуми – не то чтобы он такое контролировал, блядь. Но реальность укладывает любые возможные фантазии на лопатки. Прицельно пинает их по почкам. Когда Сукуна кончает – это оказывается самый мощный оргазм, который у него когда-либо был; это оказывается так, что Сукуна вдруг понимает: вспыхивающие под веками звезды – нихуя не романтизированная выдумка. Так и впрямь, нахрен, бывает. С Мегуми – бывает. Только с ним. Но Сукуна заставляет себя сосредоточиться достаточно для того, чтобы продолжить двигать кистью. Чтобы немного приоткрыть глаза – и лицезреть совершенство, когда вскоре Мегуми кончает тоже, с низким животным хрипом, выглядя так, что этот вид увековечивать бы в скульптурах. Но в то же время Сукуна не хочет, чтобы это видел кто-либо еще, кроме него самого. Что-то в нем рычит при одной только мысли о том, что это увидит кто-то еще. Кончив – они застывают. Упираются друг в друга лбами. Тяжело и сорванно дышат одним воздухом. И это – секунда чистого блаженства. Секунда рая. Секунда, когда посторгазменная нега плавит кости. Секунда, когда преисподние в залитых зрачками, совсем черных глазах Мегуми восхитительно в себя затягивают. Секунда в руках Мегуми – именно там, где Сукуне когда-либо сильнее всего хотелось оказаться; где он оказаться никогда не рассчитывал. Но секунда – заканчивается. И в голове постепенно проясняется. Постепенно накрывает осознанием того, что именно только что произошло. Когда Мегуми начинает от него отстраняться – Сукуна резко распахивает глаза, неизвестно когда закрывшиеся. С силой сглатывает, пока наблюдает за тем, как Мегуми отступает на шаг – как глаза его, полыхавшие и манящие еще секунду назад, вновь становятся непроницаемыми, вновь наглухо ментально закрываются. Как он отводит от Сукуны взгляд – и бросает его на собственную перепачканную руку. А затем идет к раковине. И принимается методично, совершенно равнодушно отмывать руки. Предварительно он стаскивает напульсник – и Сукуна с чем-то, рухнувшим у него внутри, понимает, что может заметить мелькающую в движении надпись, пусть и не может разобрать самих слов. Он с силой отводит взгляд. Все то удовлетворенное, яркое, вспыхнувшее эйфорией, что было у него внутри секунды назад – сковывает льдами Арктики. Собственную испачканную руку он равнодушно вытирает о подол рубашки. Спрыгивает со столешницы и заправляет член обратно в штаны. Когда Мегуми выключает воду и отходит от раковины – напульсник уже вновь на его руке, и он равнодушно проходит мимо Сукуны, не глядя на него. Не глядя. Не глядя. Будто ничего особенного только что не произошло. Будто это обычный рутинный день и планеты только что нихрена с орбит не сошли – по крайней мере, не для Мегуми. Что-то внутри сжимается ужасом и паникой. Сукуна знает – он должен что-то сказать. Как-то остановить. Должен… Но вот Мегуми уже наклоняется – подхватывая худи Сукуны. Не оборачиваясь, бросает холодное: – Раз тебе она все равно не нужна. И вновь натягивает ее на свой голый торс. После чего, под неслышный для него грохот разрушений внутри Сукуны. Выскальзывает из кухни.***
Когда слышится хлопок закрывшейся двери – Сукуна все еще оторопело пялится на опустевший дверной проем. И не уверен, сколько продолжает так пялиться, ощущая, как на месте ужаса и паники поселяется глухая, абсолютная пустота. Как грохот разрушений сменяется могильной тишиной. Но затем его взгляд падает на окно, по которому барабанят дождевые капли. Сукуна моргает. И срывается с места. Он подхватывает зонт, впрыгивает в кроссовки, выносится из квартиры. И потерянным, побитым щенком стоит под дождем, осознавая, что Мегуми уже и след простыл.***
Той ночью в душе Сукуна скользит пальцами по надписи на своем запястье, понимая, что выбита она у него куда глубже, чем на коже. Что она у него – выбита на костях намного раньше, чем на коже появилась. Приходится сделать вид. Будто заливающаяся ему в рот вода не отдает солью.***
С этого момента ненависть и злоба в их с Мегуми перепалках прекращаются. Потому что прекращаются сами перепалки. Потому что наступает именно то, что куда хуже, чем ядовитая ненависть в словах Мегуми; наступает именно то, чего Сукуна годами, годами, гребаными годами так старательно избегал. Наступает его молчание. Мегуми молчит, когда Сукуна нападает, когда провоцирует, когда выливает потоки неприкрытой грязи. Мегуми молчит. Молчит. Молчит. Мегуми игнорирует – а Сукуна ведь всегда знал, что он в игнорировании профессионал. Просто сам под прицелом этого игнорирования никогда не бывал. И это оказывается тяжело. Это оказывается больно. Это оказывается. Р а з р у ш и т е л ь н о. То, что для Сукуны стало воплощением мечты – вновь обернулось кошмаром наяву. Гребаная ирония, а? От этого больно и горько – ему было хорошо, ему охерительно там, на кухне, с Мегуми. Ему было так, как даже не мечталось. Он пропадал в Мегуми, и находил себя в Мегуми, и… …и он единственный, кто это испытывал? Потому что Мегуми, очевидно, жалеет. И Сукуна ведь знал, что так будет. Знал. Но… Сначала Сукуна в ярости. После Сукуна в отчаянии. И в конце концов Сукуна… Сукуна. Готов. Умолять. Один день сменяется вторым, третьим – а для Сукуны каждый, как очередной круг ада. Он не выдерживает. Не может. Он готов на что, блядь, угодно. Потому что Мегуми теперь никогда не смотрит на него – даже этого пустого взгляда, взгляда-на-ничто ему больше не достается. И Сукуна готов скулить. Готов оббивать колени в молитвах. Готов таскаться преданной тупой псиной. Все, что угодно. Что угодно. Только пусть Мегуми хотя бы признает его существование. Пусть хотя бы ненавидит. Пусть… Только не это равнодушие. От которого Сукуна бежал годами. Только не игнорирование. Только не молчание. Только не…***
Сукуна готов умолять.***
Сукуна делает больше, чем умоляет. То, чего не делал никогда…***
– Прости. …он просит прощения. Потому что к концу недели Сукуна ощущает себя так, будто еще немного – из кожи, нахрен, вылезет. Он чувствует себя вымотанным, полусуществующим, до дна выжатым. В его жизни было так много лютого дерьма. Как оказалось, худшего дерьма, чем молчание и игнорирование Мегуми. В его ебаной жизни не было. Так что одно-единственное слово вырывается из горла само собой. Просто Сукуна в очередной раз смотрит в равнодушную, удаляющуюся спину Мегуми – и понимает, что не может. Что не вывезет так больше. Что кровавыми ошметками разлетится здесь и сейчас, если не… Если не сделает хоть что-то. После этого слова Мегуми замирает – и это уже хоть что-то. Они на пустынной улице, по которой сотни – тысячи? – раз проходили за прошедшие годы, когда все было проще и понятнее, когда Мегуми еще отзывался на него, не игнорировал его, когда у Сукуны, оказывается, было так много. А теперь проебано все. Сделав шаг вперед – он продолжает, поспешно, пока Мегуми не передумал и не ушел. – Прости за… Тот раз. На кухне. Я мудак, – получается рвано и сбивчиво, и Сукуне хочется чем-то себя огреть. Чувство вины скручивает гортань. Это ведь он виноват. Это он тогда поцеловал Мегуми первым. Это он не смог остановить себя, за внутренний поводок одернуть. Это он… Мегуми резко разворачивается. Его обычно непроницаемое, невозмутимое лицо искажается какой-то эмоцией – Сукуна не успевает ее разобрать, когда Мегуми жестко говорит; впервые за эту гребаную неделю персонального ада с Сукуной говорит: – Значит, за такое ты просишь прощения. Но не за то, что вот это, – и Мегуми указывает пальцем на напульсник Сукуны, – скрывал от меня месяцами? И в голос его, едкий, презрительный – пробивается что-то, отчетливо напоминающее горечь. Но это, конечно, Сукуне только мерещится. С чего бы Мегуми?.. Он не может позволить себе надеяться – надежда слишком больно разбивается, хер потом все осколки из внутренностей вытащишь и все раны залижешь. Поэтому Сукуна непроизвольно уходит в оборону. Секунду назад он почти умолял. А сейчас бросает неконтролируемо ядовито: – Судя по твоей реакции – в этом мне извиняться не за что. Теперь ударить себя хочется еще сильнее – огреть арматурой потяжелее. Да что за нахуй с ним не так?! Хотел же извиниться, черт возьми – так какого хера он творит вместо этого? Мегуми наконец говорит с ним – но Сукуна занят тем, что опять пускает все по пизде! Да блядь же! – Судя по моей реакции… – немного отрешенно цитирует Мегуми слова Сукуны, пока уголок его губ дергается, а затем… Затем изо рта Мегуми вырывается низкий, сухой, теперь уже отчетливо горький смешок. – Нужно отдать тебе должное. Это правда смешно. Но, может, мы поговорим о твоей реакции, а, Сукуна? И губы Мегуми разъезжаются в короткой улыбке, до того страшно-болезненной, надломленной, что этот надлом рикошетом отдается в Сукуну и дробит ему кости. А Мегуми уже продолжает – острый, как клинок, который вспарывает Сукуну от брюха до глотки: – Например, о том, что первый раз за все гребаные годы, когда я слышу, что ты перед кем-то извиняешься – ты извиняешься за наш первый секс. Или о том, что ты месяцами – месяцами, Сукуна – молчал о том, что на твоем запястье мое имя, зато в это время начал куда активнее поливать меня грязью, откровенно мешать с дерьмом. И я все пытался понять, может, у тебя что-то случилось, может, тебе нужна помощь, может, это я сделал что-то не так и чем-то по тебе ментально ударил. Не знал, блядь, как спросить, понимая, что ты все равно оттолкнешь… Потому что вот настолько я придурок, Сукуна. Переживал о тебе, черт возьми! Или поговорим о том, что тебя нихрена не было рядом в мой день рождения, когда ты прекрасно, сука, знал, чье имя будет на моем запястье – ты знал. Да, ты не посмотрел сразу – но позже сам мне сказал, тогда, в медпункте, что все-таки знаешь, чье там имя, и что это ничего особенного. Ничего особенного, блядь. Черт. То ебаное «ничего особенного». Нужно было понять, что оно прилетит рикошетом по самому Сукуне – и заслуженно же, бля! А Мегуми с каждым словом – распаляется все сильнее; в нем все меньше – от равнодушия и холода; все больше – от огня и злости. Но от этого – нихрена не хорошо. От этого пиздецки больно. Потому что боль все отчетливее сквозит в рычащих, яростных словах Мегуми, когда он продолжает: – Но даже в мой гребаный день рождения ты не подумал о том, чтобы хоть что-то мне сказать, чтобы увидеться со мной. А когда мы все-таки встретились – начал втирать что-то про не-хотел-расстраивать и тебе-могло-повезти. Что за нахрен это должно было значить, Сукуна?! Мне могло повезти, когда так пиздецки не повезло тебе? Не хотел меня расстраивать раньше времени, когда сам до пиздеца расстроен? Что, Сукуна, это так омерзительно – тот факт, что я твоя родственная душа? Настолько, что твоя реакция на наш секс – это еще сильнее поливать меня грязью, а потом попросить, блядь, прощения за этот секс? За то, что для меня было охренительным – но, видимо, для меня одного? Я ведь даже ушел, Сукуна! Я не стал навязываться после, черт возьми! А теперь – прости, блядь? Именно за это? Не пошел бы ты, Сукуна, со своим сраным «прости», а?! К концу своей речи Мегуми окончательно срывается в яростный, глухой рык, и Сукуна никогда не видел, чтобы он, всегда сдержанный и отстраненный, превращался в такой клубок эмоций, в такой концентрат стихии. Даже во время всех их перепалок, казалось, Мегуми всегда продолжал себя контролировать. Даже по-настоящему разозленный – он продолжал. Себя. Контролировать. Всегда. Но не сейчас. И часть Сукуны ощущает себя завороженной этой стихией – но куда большей его части болит, отчаянно, до невозможности болит, как резонанс той боли, которая звучит в голосе Мегуми. …не стал навязываться после, – гремит остаточное в ушах. Так вот, как Мегуми это видел? Так вот, почему ушел? Черт. Да будто Мегуми вообще умеет навязываться! Да будто это не Сукуна здесь тот, кто навязывается ему годами, скалясь, щерясь, цедя ядом. Практически умоляя… Заметь меня. Заметь меня. Заметь. Заметь. Заметь. – Мегуми… – беспомощно шепчет Сукуна, делая еще шаг вперед и не зная, что сказать дальше. Но желая что-то сделать, что-то исправить – хотя и не уверен, что именно, потому что не до конца понимает, а что вообще происходит. Не до конца понимает, ведь… Разве Мегуми не должен жалеть? Но он сам сказал только что… …для меня было охренительным. Сказал же, да? Сукуне же не пригрезилось? Ему же не померещилось? Это же не грохот его сердечной мышцы исказил слова? А если нет, если не почудилось, если не ебнулся окончательно – тогда это значит… Значит… Но Мегуми прерывает его. Сгребает рубашку у Сукуны на грудной клетке в кулак, притягивает к себе – и выплевывает почти в губы, глядя яростно и разбито: – Отлично. Тогда давай доведем твое омерзение до максимума. Знаешь, что я почувствовал в первую секунду, когда увидел твое имя на запястье? Облегчение. Я подумал – может, это значит, что у меня есть шанс. Может… Но потом я вспомнил, что ты молчал месяцами – почему-то, блядь, молчал. И тогда пришел страх. Я все хотел позвонить тебе и поговорить, или просто прийти – но не мог. Я не знал, какого черта, Сукуна. Я сидел там, на тех ебаных качелях, которые были нашим ебаным местом, или только я сам придавал этому глупое, детское значение. И я скуривал сигарету за сигаретой несколько часов, пытаясь понять, что за нахуй мне теперь делать. Думал, может, у тебя на запястье просто чужое имя, потому что вот настолько я охренеть везучий – но вероятность ведь мизерная. А остальные возможные объяснения тому, из-за чего ты молчал… Они били едва ли не сильнее, чем эта мысль. Но потом ты пришел. И окончательно разбил меня к чертям. Но я не собирался навязывать себя тебе, Сукуна. Не собирался тебя ни к чему принуждать. Плевать, что там гребаная вселенная говорит – я всегда считал, что важнее всего наш собственный выбор. И ты свой выбор сделал. Мне осталось только его принять. На последних фразах огненная ярость Мегуми вдруг окончательно гаснет, его голос становится совсем тихим, безжизненным. Глаза опять пустеют – но не так, будто не видят Сукуну. А так, будто пустеет что-то внутри Мегуми. Он переводит взгляд на собственный кулак, все еще сжимающий рубашку Сукуны – медленно его разжимает. Отступает на шаг. На еще один. Уголок губ болезненно дергается. – Ты не дал мне даже шанса. Ни одного гребаного шанса, Сукуна, – и голос его, хриплый, безжизненный – прицельно бьет по внутренностям Сукуны, в кровавое месиво их разъебывает. Прикрыв глаза, Мегуми глубоко вдыхает. А затем открывает их – и, глядя знакомо сильным, упрямым взглядом, уже тверже продолжает: – Но ты имеешь на это полное право. Я понимаю. И теперь, думаю, мне лучше уйти. И это звучит так, будто Мегуми ставит точку. Будто собирает остатки своих сил для того, чтобы уверенно эту точку поставить. После чего он разворачивается на сто восемьдесят – и начинает действительно уходить. Со стальной, идеально прямой спиной. С чеканной, уверенной походкой. В очередной раз – Мегуми от Сукуны уходит, вот только ощущается этот раз совсем иначе. Как конечная, за которой – бездна. Шаг. Второй. Сукуна оторопело смотрит ему вслед. Все услышанное продолжает крутиться у него в голове, и он все пытается осознать, уложить как-то и в сознании – и там, за ребрами. Это же не может быть правдой? Это не… А потом, прежде чем осознать удается – Сукуна уже дергается вперед. Потому что грудную клетку затапливает чистый, концентрированный ужас. Откуда-то Сукуна знает – если Мегуми сейчас уйдет, то это все. Это действительно конец – и конечная. Это действительно гребаная точка, и в запятую ее уже никак не превратить. Такого Сукуна не может допустить. Не может. Возможно, он и сумел бы Мегуми отпустить, считая, что так ему будет лучше – даже если для самого себя это значило бы летальный исход. Хотя Сукуна и не уверен в том, что на такое хватило бы сил – что его ублюдочный эгоизм смог бы на такое пойти. Но сейчас? После всего, что Мегуми только что сказал – пусть даже мозг еще до конца это не осознал? Нет. Сейчас отпустить Сукуна не может точно. Не может отпустить до того, как расскажет Мегуми все. Как объяснит. Как… Не оправдается, нет – Сукуна не хочет оправдывать себя, гребаного мудака. Но хочет, чтобы Мегуми знал – дело никогда не было в нем. Дело никогда не было в том, что Сукуна не желал видеть его имя на своем запястье. Да как можно было не желать?! Так что он почти безвольно, как марионетка, дергается вперед второй раз, и еще один – пока наконец не срывается на бег. Догнав Мегуми, Сукуна перехватывает его рукой поперек живота. Вжимается лицом ему в сгиб плеча и шеи и принимается лихорадочно, сбивчиво частить: – Мегуми. Мегуми. МегумиМегумиМегуми… – Пусти меня, Сукуна, – слышится тихий, бесцветный голос Мегуми – в любой другой ситуации Сукуна тут же послушался бы, но сейчас его рука напрягается еще больше, он обхватывает Мегуми и второй тоже, сильнее вжимаясь лицом ему в плечо, и качает головой. – Прости – но нет, не сейчас. Просто… Выслушай меня, хорошо? Пожалуйста. Когда Мегуми никак на это не реагирует – но и вырваться тоже не пытается, Сукуна принимается надрывно шептать, пытаясь успеть выдохнуть все до того, как Мегуми передумает. Давая словам вырваться откуда-то из-под ребер, бездумным и честным. – Я придурок, ладно? Я конченый идиот. Я считал, ты ненавидишь меня. Я же, блядь, годами делал все для того, чтобы ты меня ненавидел. Думал, что ничего, кроме твоей ненависти не заслуживаю. Думал, только так смогу быть рядом и заставлю тебя на меня смотреть. И мне было плевать, чье имя окажется на моем запястье – потому что был уверен, что тебя там не будет. А ты – единственный, кого я когда-либо хотел. Но потом, когда я все-таки увидел… Сукуна задыхается, задыхается, задыхается, вспоминая, как восхитительно это было, какое это было мгновение чистого света, счастья. И какой за этим счастьем последовал чистый, концентрированный ужас. Как передать это словами – он не знает. Но ему нужно. Ему так много нужно для Мегуми сказать. Ведь он так много для Мегуми молчал. Поэтому Сукуна позволяет словам и дальше из-под ребер вырываться – не давая себе лишний раз о них задумываться. – В первые секунды я был счастлив, Мегуми. Так, нахрен, счастлив. Потому что о таком я даже не мечтал – не разрешал себе мечтать. Но потом я вспомнил… Вспомнил, что ты меня ненавидишь. Осознал, что ты наверняка возненавидишь мою метку, когда узнаешь. Что посмотришь с презрением и отвращением. Я бы не вывез, Мегуми. И я… Я не хотел привязывать тебя к тому, кого ты ненавидишь – потому что ты заслуживаешь большего, намного большего. И все еще оставался тот крохотный шанс, что на твоем запястье будет кто-то другой. Мне было до пиздеца хуево от этой мысли – а еще я думал, что для тебя так, наверное, будет лучше. Но потом, когда это все-таки оказался я… Гортань выстелает горечью – Сукуна с силой сглатывает; нихрена предсказуемо не сглатывается. Но слова – все еще наружу просятся, и он их не останавливает. Мегуми заслуживает знать все. Так что Сукуна разломленно, хрипло продолжает, признавая: – Я мудак, поэтому я испытал облегчение – но ты никак не отреагировал. Никак, Мегуми. Просто сидел там и курил. Равнодушный и отстраненный. Я решил, что был прав. Что все еще хуже, чем ненависть – тебе просто плевать. Но я так сильно хотел тебя, Мегуми. И вот же ты – рукой подать, именем на запястье. И не дотянуться. И я злился. Я был в отчаянии. Я пытался дотянуться так, как умел – ядом и попытками заставить тебя меня хотя бы ненавидеть. А потом ты там, у меня на кухне, полуголый, яростный, взлохмаченный. Меня так повело, Мегуми. Это было так охуенно. С тобой было так охуенно. Я думал, что только меня так накрыло – а ты… Думал, ты жалеешь. Когда ты начал игнорировать меня – я был уже готов умолять. Я готов умолять сейчас. И я извинился, потому что поцеловал первым, потому что не остановился, потому что… Думал, что проебался – даже если это лучшее, что со мной случалось. Если тебе было плохо, если ты жалеешь – то мое лучшее уже неважно. Мегуми. Мегуми. МегумиМегумиМегуми… Опять срывается Сукуна в частящее, лихорадочное. И он непроизвольно сильнее прижимает Мегуми к себе. Непроизвольно сильнее вжимается лицом ему в плечо, беспомощно хрипя: – Я не могу. Пожалуйста. Ты думаешь, что я не дал тебе и шанса – но на самом деле я просто не думал, что это у меня есть шанс. Пожалуйста, Мегуми. Мне очень жаль. Если все то, что ты сказал мне – правда… Пожалуйста, не уходи. Дай мне еще один шанс. Я знаю, что не заслужил, знаю… Пожалуйста, Мегуми. И Сукуну все-таки окончательно сносит в сбивчивую, речитативную мольбу, и это жалко, и это нечестно – по отношению к Мегуми нечестно, нечестно держать его, нечестно мольбой его останавливать. Но Сукуна не может ничего с собой поделать. Если не сейчас – то никогда. Все закончится, если Мегуми уйдет. Сам Сукуна – закончится. Закончится, только-только узнав, что у него, оказывается, шанс все это время был – вот прямо здесь, перед его гребаным носом. В его гребаных руках, незаслуженно ему врученный. Но Сукуна, еблан такой, нихрена не замечал. Не замечал – пока все свои шансы основательно не проебал. И он замирает, в ожидании ответа, в ожидании реакции, в ожидании того мгновения, когда Мегуми швырнет его гнилое сердце на асфальт – и раздавит, как оно того, блядь, заслуживает… Мегуми приходит в движение. Сердце обрывается. Но вырваться он не пытается – лишь начинает поворачиваться в хватке рук Сукуны, и тот усилием воли заставляет себя эту хватку ослабить; заставляет себя от плеча Мегуми оторваться. Наконец, они с Мегуми оказываются лицом к лицу. Глаз в глаза. Выражение лица у Мегуми – странное, нечитаемое. Глаза – отстраненные и немного мрачные, но не пустые, не злые, и Сукуна отчаянно в них вглядывается, пытается что-то важное отыскать, пропадает, пропадает, в этих глазах пропадает… – Ты придурок, – наконец, отзывается Мегуми бесцветно – и Сукуна тихо-тихо, с крохотной толикой облегчения выдыхает; если Мегуми называет его придурком, если Мегуми в принципе с ним говорит – значит, еще не все потеряно. Он без сомнений соглашается: – Я придурок. – На самом деле, мы оба. – Ты ничего плохого не… – пытается Сукуна с вспышкой возмущения – но Мегуми его прерывает. – Нужно было просто прижать тебя к стенке и потребовать ответов. Очевидно, иначе с тобой нельзя, – невпечатленно, но твердо припечатывает он, напоследок чуть едко хмыкнув – и что-то внутри Сукуны страшно-страшно смягчается. И у Сукуны дергается уголок губ. – Справедливо, – но тут же он вновь серьезнеет. Поднимает руки, чтобы взять лицо Мегуми в ладони. Чтобы благоговейно обвести пальцами его скулы, восхитительно острые на вид – восхитительно шершавые на ощупь из-за легкой проступившей щетины. С восторгом понимая, что сам Мегуми не пытается увернуться и вырваться. С благоговением понимания, что сейчас здесь, в руках Сукуны – невероятная ценность. Сокровище, которое стоит намного больше, чем всего мира. Осознание этого – пугает, потому что грубые руки Сукуны только разбивать и способны. Но. Если у него будет шанс. Он бы сделал все, чтобы научиться иначе. Потому что Мегуми этого стоит. Потому что Мегуми стоит всего. И намного, намного больше. – Я никогда не ненавидел тебя, – вдруг тихо-тихо говорит Мегуми, и Сукуна спотыкается на вдохе. Замечает, как на самом донышке прекрасных глаз напротив появляется оттенок чего-то хрупкого, чего-то уязвимого – и немного опасливого. Будто часть Мегуми ожидает, что сейчас Сукуна зацепится за эту уязвимость – и к чертям его разобьет. Невозможно Мегуми за это винить. Только не после всего. Тем не менее, даже несмотря на это Мегуми продолжает говорить, продолжает эту крохотную уязвимость показывать – а Сукуна продолжает немного восхитительно задыхаться. – Ты меня бесил, иногда тебе хотелось врезать – но я не ненавидел тебя. Я видел тебя разным за эти годы, Сукуна. Я знаю, что в тебе намешано много всего, и хорошего, и плохого – и мне всегда нравилось наблюдать за тем, как проявляют себя разные части тебя. Хорошие, чаще всего – против твоей воли, – дергает он уголком губ, выходит немного горько – но убивающе мягко, и Сукуна чуть-чуть разрушается. Но Мегуми тут же вновь серьезнеет, продолжая: – Просто я не понимал, почему как раз ты ненавидишь меня. И вот теперь у него выходит концентрат чистой горечи, смешанной с болью; смесь, пробивающая обычную невозмутимость и непроницаемость – и в этот раз рикошетом по грудной клетке отдающая так, что Сукуне едва удается устоять. Блядь. – Я не ненавидел, – беспомощно хрипит Сукуна, которому больно от одной только мысли о том, что Мегуми и впрямь мог думать, будто он ненавидит; с другой стороны – а что еще Мегуми думать оставалось, а? – Никогда, Мегуми. Я бы не смог. Только не тебя. Просто я был придурком, который не знал, как заставить тебя замечать меня, как иначе привлечь твое внимание. Как соревноваться за это внимание с кем-то, вроде Юджи. Губы Сукуны растягиваются в улыбке – он пытается сделать ее как можно более легкомысленной, насмешливой, но знает, что нихуя не выходит. Собственные слова дерут ему глотку. Собственная улыбка ломает ему скулы. Брови Мегуми сходятся к переносице. – Тебе никогда не нужно было с ним соревноваться, – произносит он хмуро, уверенно – но немного непонимающе, будто не знает, как Сукуне вообще в голову могла прийти такая чушь. – Вы разные, значите для меня разное, по-разному мне дороги, – Мегуми произносит это, как что-то само собой разумеющееся, будто в этих словах нет ничего особенного – но у Сукуны от этого признания того, что он Мегуми дорог, хоть немного, планеты с орбит слетают самым прекрасным образом. – Но ты – это просто ты. Я не мог не замечать тебя, Сукуна. Эти слова, серьезные, вдумчивые – как контрольный. По сердцу. Но не уничтожая его – исцеляя. Ох. – Я придурок, – беспомощно хрипит Сукуна, но Мегуми только хмыкает. – Ну, это мы уже выяснили, – невпечатленно заявляет он – и Сукуна коротко, сипло смеется. На пару секунд они застывают, сцепившись взглядами, Сукуна держит лицо Мегуми в руках – держит в руках Мегуми. И тихо-тихо благоговеет. И часть его хочет остаться в этих секундах навечно – но другая часть прекрасно понимает, что это невозможно. Что это трусливо. Ему страшно двигаться дальше – страшно, что Мегуми, в конце концов, все же пошлет, как и должен. Но Сукуна и так слишком долго боялся. И слишком много херни из-за этого страха сотворил. И все же в этот раз он не может заставить себя заговорить и прервать накрывшую их тишину, больше не такую ломающе-давящую – но все еще будто чего-то выжидающую. Все еще слишком хрупкую. Так что первым заговаривает Мегуми. – Покажи мне, – выдыхает он в конце концов, сипло и прекрасно прерывая их тишину – и Сукуне не нужно уточнять, о чем именно тот говорит. Чуть отстранившись и заставив себя убрать одну руку от лица Мегуми, Сукуна принимается зубами стаскивать напульсник и швыряет его куда-то на землю – чтобы не убирать и вторую. Поворачивает запястье тыльной стороной к Мегуми. Переведя туда взгляд, он поднимает руку; принимается водить кончиками пальцев по собственному имени странно завороженно и Сукуна шумно выдыхает от этого касания. Надпись под осторожными, сильными пальцами Мегуми больше не лижет огнем, не жжет. А приятно, сладко покалывает. – Знаешь, я твое имя на своем запястье целовал. Думал, это мой единственный шанс поцеловать Фушигуро Мегуми, – признает Сукуна довольно постыдный факт о себе – но он совершенно не против выставить себя перед Мегуми нуждающимся идиотом, которым он и есть. Тем более, что в ответ у Мегуми уголки губ чуть дергаются и в глазах что-то смягчается. Это определенно того стоит. – И правда придурок, – ворчит он – и в голос его пробивается что-то нежное, что-то, от чего бедное сердце Сукуны принимается выделывать ебучие сальховы за ребрами, а внутри все приятно сжимается. Еще несколько секунд он просто наслаждается касанием Мегуми – пока наконец не выдыхает хриплое. Нуждающееся. – Мегуми… Мегуми понимает. Конечно же, понимает. Тоже стаскивает напульсник. Сукуна благоговейно смотрит на собственное имя на его запястье. Все же отрывает и вторую руку от лица Мегуми, чтобы к запястью потянуться, на долю секунды ладонь повисает в воздухе… А затем Сукуна все же восторженно и едва уловимо проводит большим пальцем по надписи. Осторожно обхватывает запястье. И пару секунд просто мягко и благоговейно гладит кожу с въевшимися в нее чернилами. Но затем вдруг вспоминает кое-что очень важное – и все еще так и не озвученное, так что руку он отпускает. Чтобы вновь обхватить ладонями лицо Мегуми, в глаза ему заглядывая. Да, для самого Сукуны то, о чем он сейчас думает – это аксиома, фундамент, что-то абсолютно очевидное. Но вот для Мегуми?.. Если уж Сукуна начал – он должен наконец озвучить все. Мегуми этого заслуживает. Видеть имя Мегуми на собственном запястье? Удивительно. Видеть собственное имя на запястье Мегуми? Также удивительно. Но есть кое-что куда удивительнее любых чертовых надписей. И это восхитительный человек, стоящий напротив Сукуны. – На самом деле, я еще кое-что хотел бы тебе объяснить, – начинает он, внимательно вглядываясь в удивительные глаза Мегуми и надеясь, что тот услышит, что поймет. – Когда я сказал, что имя на моем запястье – это ничего особенного… Из Мегуми вырывается шумный выдох, на секунду в его глазах опять вспыхивает боль. Но Сукуна, сглатывая собственную боль, успокаивающе его скулы оглаживает и тут же продолжает, вновь позволяя словам из-под ребер рваться: – Мегуми. Для меня это всегда был ты. Всегда. С той секунды, когда мы были еще совсем мелкими, и я впервые тебя увидел, взъерошенного, хмурого, с этими твоими серьезными, взрослыми глазами. Пусть и осознал я это намного позже, годы спустя. Как уже и сказал – поэтому я и не хотел смотреть, что там, у меня на запястье. Я был уверен, что это не окажешься ты – потому что вселенная не могла подбросить мне такой подарок, одновременно так тебя прокляв. А значит – было совершенно неважно, чье именно там имя. И увидел я его случайно, а не потому, что осознанно посмотрел. Но когда это все же случилось… Да, я был счастлив до того, как накатил ужас – и в то же время в этом не было ничего особенного. Вселенная всего лишь подтвердила то, что я и без нее знал. Что я – твой. И это – данность. Но в то же время я ненавидел себя за то, что сказал тебе эти слова – потому что ты не можешь быть ничем особенным, Мегуми. Потому что ты – нечто восхитительное и абсолютно прекрасное. Ты – это большее, чем дурацкие метки. Большее, чем гребаная вселенная. Я невероятно счастлив видеть твое имя на своем запястье – но я был бы твоим и без всяких надписей. Это данность, Мегуми. Даже если тебе я не нужен – я не буду навязываться, но все равно останусь твоим. И все равно буду тебя ждать, даже если ждать нечего. И Сукуна с восторгом наблюдает за тем, как с каждым его словом что-то в глазах Мегуми опасливо, медленно смягчается, светлеет. Будто он не может до конца поверить. Но отчаянно поверить хочет. Это – уже много, на самом деле. Очень много. И каждое слово Сукуны – абсолютно искреннее, из-под ребер вытащенное, но он и не ждет, что Мегуми вот так сразу легко поверит. Это ведь Мегуми, он не склонен очень просто доверять словам – а Сукуна сотворил слишком много дерьма, чтобы сходу это доверие заслужить. Но если Мегуми все же даст ему шанс… Сукуна будет эти слова повторять снова, и снова, и снова, пока он не поверит. Будет снова, и снова, и снова доказывать их на деле. Пока Мегуми. Не. Поверит. Это звучит, как прекрасная жизненная цель: снова, и снова, и снова доказывать и показывать Мегуми то, как сильно он, Сукуна, в него вляпался. На какое-то время они застывают. На секунду опускающаяся им на плечи тишина больше совсем не ощущается тяжелой, давящей – в ней появляется что-то спокойное и уютное. Что-то, позволяющее легче дышать. Пальцы Сукуны продолжают бережно оглаживать скулы Мегуми – и удается с восторгом отловить тот момент, когда он едва уловимо на касание поддается. Под него подставляется. Ох. У Сукуны принадлежащее Мегуми сердце – в клочья. Но это восхитительно. – Прости меня, – хрипит он, удерживая взгляд Мегуми. – Я знаю, что не заслуживаю, и не рассчитываю, что ты правда простишь. Но… Я хочу это сказать. Прости. Я должен был рассказать тебе. Должен был дать тебе выбор, возможность самому решать, чего ты хочешь, вместо того чтобы трусливо бежать от того твоего выбора, который мог меня разрушить. Теперь я понимаю. Я мудак. Прости. Сукуна действительно понимает. Это Мегуми. Он сам в состоянии решить, что для него лучше – просто… Просто Сукуна слишком боялся, что решение будет не в его пользу – и казалось гораздо более простым вариантом обрубить все самому. Потому что Сукуна трус. Но больше он трусить не хочет. Из Мегуми вырывается тяжелый выдох – вот только радужки, как Сукуне кажется, еще на полтона восхитительно теплеют. Но тут же его взгляд становится тверже. Мощнее. И голос Мегуми все же звучит твердо и немного жестко, когда он припечатывает: – Больше никогда, никогда так не поступай со мной, Сукуна. – Никогда, – без сомнений обещает Сукуна настолько ответно твердо, насколько только может в эти мгновения – но тут же добавляет уже куда менее уверенно, куда более сипло, ощущая, как сердечная мышца испуганно сбоит. – Это значит, что у меня все же будет шанс? Всего пару секунд Мегуми внимательно в него вглядывается – за эти секунды что-то внутри Сукуны успевает обрушиться. Но затем Мегуми вдруг фыркает. – Ну мы же выяснили, что я придурок, – говорит Мегуми со странной смесью раздражения, тепла и обреченности. – Так что держи свой шанс. Ох. Такие шансы не упускают. Неверящая, восторженная улыбка сама собой появляется на лице – и Сукуна подается ближе, упирается лбом в лоб Мегуми; собственные пальцы скользят дальше, зарываются в волосы на затылке Мегуми, пока большие оглаживают вновь бережно его скулы и Сукуна хрипит благоговейно в прекрасные губы: – Держу. – Держи. – Я твой, Мегуми. Я уже очень, очень давно твой, – сипит Сукуна сбивчиво – но так искренне, как это только возможно; как абсолютную истину этого мира. – И только жду, заберешь ли ты меня. Когда Мегуми тоже берет его лицо в ладони. Когда мягко до разрухи, до исцеления проходится пальцами по лицу. Когда улыбается. Улыбается, улыбается, улыбается. Едва уловимо, самыми уголками губ. Но улыбается. По-настоящему. Ему. Сукуне. Улыбается. Когда шепчет: – Тогда мне не остается ничего, кроме как держать тебя в ответ. Это ощущается так, будто Сукуну швырнуло прицельно на вершину мира. Ощущается, как воплощение самой прекрасной мечты, о которой даже мечтать было страшно. Сукуна целует Фушигуро Мегуми – и Фушигуро Мегуми целует его в ответ. Потому что теперь это – не просто надпись на запястье. Улыбка Сукуны тонет в чужих, самых прекрасных губах.***
У мечты вкус Фушигуро Мегуми.