Часть 1
2 ноября 2023 г., 20:11
Ему по-настоящему нравится суббота. Как правило, его соседи неимоверно громко трахаются в ночь с пятницы на субботу, но в остальном все действительно идеально. Он просыпается рано, пялится в окно через шторы и ворочается в постели. Начищая зубы, он думает о том, какие продукты нужно докупить и что капсулы для стирки снова кончились.
Суббота — совершенный день, потому что представляет из себя нечто среднее между отвратительной неделей, наполненной работой, и выходным временем, которое можно прошляпить как угодно. Заняться полезными делами или побездельничать. Мозг Чанбина не признает тот факт, что он может устать. Если тело все еще функционирует и не отключается от бессилия, то нет никакой усталости. Это какая-то безработная и бедная сказка. А если ты не устал, то и отдых тебе не нужен.
Спустя пару лет терапии Чанбин все еще находит вещи, которые нужно проработать.
В эту субботу он не спит с пяти часов утра, потому что соседи решили устроить порно-марафон. Он смотрит в потолок. Белый, спокойный и осязаемый, если дотянуться. Чанбин не дотянется, так что порой он старается не делать вещи, которые могут расстроить даже в перспективе. Это не избегание. Это избавление от разочарования. Даже в таких примитивных вещах, притянутых за уши.
Он протирает пыль до того, как чистит зубы. Запускает стирку до того, как завтракает. Надевает кепку до того, как понимает, чистые у него волосы или грязные. Ему нужно забрать книги и выбрать цветы для понедельника. Он не садится за руль, отправляется на остановку и хлещет воду из бутылки, потому что жарко от нервов. Выбор цветов — занятие волнительное. Ассортимент слов тоже должен соответствовать букету.
В субботе есть расслабляющая рутина. Привычки рассыпаны по нутру Чанбина как пятна — по кошкам или веснушки по лицу Феликса. В субботу Чанбин разрешает себе кофе и курить по несколько сигарет подряд. По субботам он никогда не водит машину. Нахождение среди чужеродной и разномастной толпы превращает его отсутствие самоощущения в наблюдение и принадлежность к чужим ритмам. Словно он сливается с другими, становится неотъемлемой частью, которой не нужно задаваться вопросами по типу «кто я?», «что я?» и «с чем меня едят?». В своей терапии он приблизился к кризису четверти жизни, затем обнял его и принял в себя. А теперь расхлебывает эту кашу, в которой застрял и он, и его чертова ложка.
Эта осень первая, когда Чанбин ощущает, что молодость и взросление — это путь духовного преображения, а не пытка нагретым ведром и крысами. Даже когда сгущаются тучи, Чанбин старается думать о том, что ливень — это новый опыт, и он никогда не веселился под дождем.
Он ненавидит дождь, но в остальном все правда.
Если рассказчику, конечно, можно доверять.
Чанбин берет кофе, в котором оказывается слишком много молока. Он ненавидит молоко, но в остальном все правда.
Удивительно, но в эту субботу он находит цветы слишком быстро. Букет из мелких кустовых розочек. Чанбин даже не может сосчитать, сколько их. Словно крошка из иссушенного млечного пути. Словно это объятие напоследок, но с обещанием вытащить крылья из огня при первом же требовании. Для Феликса он покупает охапку кипенно-белых лилий.
В тесно прижатые друг к другу молочные розочки он вкладывает записку: «Каждый раз, когда я вижу, как ты танцуешь, я чувствую падение звезд и вижу, как занимается рассвет. Твое великолепие — это благодать, возложенная на мою голову даже сквозь изменчивость надломленного мира».
Он сбился со счета, сколько слов вот так — через цветы и емкие записки — подарил Хенджину. Он годами не дарит их прямо, но тысячи тысяч слов, из которых целиком и полностью состоит Чанбин, вручаются с особым трепетом и надеждой.
Надеждой на улыбку, которую сам Чанбин не видит, но все же. Наверное, это лучше, чем ничего, верно? Это невинная греза. Непритязательная и ненавязчивая. Таким же был и Хенджин в его воспоминаниях: незатейливым, бесхитростным и простым.
Нужно начать с момента, когда Чанбин впервые его увидел. С момента, когда Чанбин навсегда отказался от мерклого слова «красивый».
Чанбин был знаком с Феликсом так долго, что необходимость следить за сроками годности отпала за ненадобностью. Феликс был маленьким, щуплым и свежим как зеленая волна, а Чанбин не был на море с прошлой жизни. Дружить с ним было больше, чем просто легко. Они совпали в музыке, посредственной любви к книгам и коллекционированию. Феликс собирал открытки, а Чанбин — простые карандаши. Они обменивались книгами и обсуждали то, что Феликс мог не понять. Делились музыкой, которую старались слушать вместе только на закате.
А потом Феликс сказал, что ему нравятся мальчики. Феликсу нравится кенгуру и человек в одном лице, но в тот момент он об этом не обмолвился. Чанбин молча и обездвижено слушал до тех пор, пока его друг — его юность и все запахи весны — не начал плакать.
— Это чертово клеймо, — Феликс начал растирать глаза словно бы в попытке хотя бы на мгновение перестать смотреть на правду.
— Даже если это метка, — Чанбин неловко притянул его в объятия, — она обладает абсолютной силой, как и ты. Как весенняя гроза или осенний ливень. Как совершенная природа, у которой нет плохой погоды.
— Я ничего не понимаю, — Феликс сопливо и устало рассмеялся.
— Все в порядке, — Чанбин погладил его по голове, — ты — это просто ты, вне зависимости от обстоятельств и мнения других людей. Чьи-то мысли на твой счет — не твоя личность, это всего лишь их восприятие, и они могут делать с этим что захотят.
Все было легким на словах. Феликса прижимали к стенке, толкали с подносом в столовой, выливали молоко на голову в закоулках школьного двора. Просто потому, что кто-то сфотографировал его целующимся с каким-то парнишкой. Феликс неплохо справлялся поначалу. Учился, обедал, занимался в танцевальном кружке школы. А потом его отдубасили, потому что он не смог раздобыть сигареты.
Пока Феликс плакал, сжимая хилые кулаки, Чанбин думал, что его местами опухшее лицо похоже на пирог с пропеченной черникой. И самым естественным для себя образом он решил, что будет сопровождать Феликса везде, где только сможет. Потому что его тело крепче, а руки — тяжелее. Феликс не спрашивал и не отпирался, просто стал больше делиться едой, пока они обедали где-нибудь в стороне.
Тогда он впервые забирал Феликса с танцкласса. Дверь была открыта, и он коротко осмотрел тех, кто все еще был внутри. А потом он увидел его, Хван Хенджина. Это ощущалось как прикосновение заката к лицу — теплое и мягкое, чарующее и магическое. Мальчик был высоким и таким до ужаса выточенным, что хотелось черкать на страницах его кончиками пальцев. Его профиль трогателен в несошедшей детскости, и Чанбин просто продолжал смотреть, как незнакомец медленно опускался на одной ноге, пока другая — идеально выпрямленная, носочек как острие копья — лежала на станке.
Чанбин думал и думает до сих пор, что ничего не трогает душу так, как закаты.
Было много вещей, которые Чанбин знал, и много вещей, которые он не. Он не знал про плие, батманы и что таким танцорам, как Феликс и Хенджин, нужно держать размятые мышцы в тепле. Он знал про то, что желание чем-то делиться — это проявление если не привязанности, то хотя бы приоритетного предпочтения.
Когда Феликс познакомил его с Хенджином, Хенджин спросил, где Чанбин купил толстовку.
— Такая теплая, — Хенджин трогает капюшон, — выглядит здорово!
Выглядит здорово… Чанбин опустил голову, чтобы рассмотреть рисунок на своей одежде, но словно бы увидел внутри себя странное ощущение. И пока он не совсем понимает, как это называется. Чанбин соотносит это с чувствами, которые испытывает к Феликсу. Поэтому когда он начинает делиться своими теплыми вещами с Хенджином, это не кажется ему странным. Так же он делает и с Феликсом.
Хенджин был красивым в семнадцать.
Они жевали кимпаб, сидя у реки, пока солнце садилось за горизонт, болтали и смеялись над чем-то, что не представлялось важным. Хенджин, дожевывая, поднялся на ноги и размял шею. Затем размял лопатки — неторопливо и осторожно.
Чанбин пытался жевать дальше. Правда пытался, но все было таким совершенным, что хотелось замереть в том самом мгновении и остаться в нем, как в единственном, что он когда-либо доподлинно знал.
Потому что несоизмеримо медленно — глазами Чанбина — Хенджин поднял руки над головой, и образованный им круг казался воплощением цикличности жизни и смерти, где на пересечении кончиков пальцев, таких похожих на нежное лебединое оперение, рождается нечто и нечто умирает. Беспрерывный процесс, восхищающий естественностью и самородностью.
Хенджин начал опускать руку в сторону, контролируя себя вплоть до самых ногтей. Нежный взмах, робкое касание ветра, того самого верного посланника души.
Чанбин думал о птицах и о том, какие слезы из него может выдавить чье-то великолепие.
Он писал с раннего возраста. Разбираться в том, как работают слова, казалось веселым, увлекательным. Чанбин читал постоянно. Читал, чтобы насытить словарный запас и понять, как работают техники, что более проникновенно, а что отталкивает. Все это позволяло ему уйти от проблем его возраста: от недовольства, непонятости и какого-никакого одиночества.
Он смотрел на себя в зеркало и думал, что все могло бы быть иначе, родись он кем-нибудь другим. Возможно, он чувствовал бы все по-иному. Чанбин недоволен отражением, недоволен голосом, недоволен мыслями, которыми даже не может поделиться с друзьями, потому что смешно и стыдно.
Он писал, чтобы исследовать свои чувства. Чтобы понять, как работают его механизмы восприятия. Но после встречи с Хенджином и последующей дружбы в течение двух лет все, о чем писал Чанбин, — это о красоте поля белых цветов гречихи. Он пытался изучить, проанализировать, проверить, прощупать, освоить… красоту. Он экспериментировал со словами и выражениями, разбил их структуры в поисках подходящих.
На протяжении двух лет он просто пытался постичь красоту чужого человека. А потом эта красота стала его. Стала принадлежать ему и видеться во всем живом и умирающем. Словно бы через неопознанное нечто он стал относиться к миру по-особенному.
Занимаясь журналистикой в университете, Чанбин не чувствовал ничего кроме разочарования. Такое случается, когда возлагаешь определенные надежды и теплишься ожиданием. Он бросил писать. Ничего кроме разочарования, заметок, лонг-ридов и прочей учебной чепухи с четко очерченными рамками. В этом не было ни капли красоты, ни капли изящества, которые он никак не мог перестать искать во всем, с чем соприкасался. Это всего лишь первый курс, но казалось, словно его душу ничего не может тронуть. Чан отзывался о рекламе как о чем-то, что может создать новый мир, а затем обратить его в прах. Чанбин отзывался о журналистике как о навязанном бремени, вызывающем геморрой или грыжи.
Ему нравились лекции о литературе, Хемингуэй и картофельные чипсы.
Они пытались ввести традицию пить пиво вчетвером по субботам по видеосвязи: Феликс и Хенджин влезали в границы кадра, пока Чан жарил мясо, а Чанбин разливал пиво. Им пришлось разделиться, потому что Феликс и Хенджин погнались за своей красотой и страстью. Они присылали ролики с репетиций, когда было время. Хенджин присылал фото разных цветов. Феликс много фотографировал себя. Чан рассказывал о спичрайтинге. Но Чанбин? Казалась легкой для понимания его нужда в постоянном, но немом контактировании. Никто от него ничего не требовал, всем было достаточно того, что он просто читает сообщения.
А потом спесь начала сходить, кровь — остывать.
Хенджин перестал появляться в кадре.
Феликс созванивался с Чаном и Чанбином по отдельности. Это не было чем-то странным, ведь Феликсу нравился кенгуру и человек в одном лице даже на расстоянии сотен и сотен километров.
Чанбин что-то искал. Что-то в этом проклятом взрослении, в первых отношениях с мужчиной, в любовных письмах мертвецов, в тех, кто отказывался от престола ради любви. Он бесконечно что-то искал. Во всем и всех. В себе и своем теле, которое росло и менялось еще больше.
Он искал что-то в слове «мы». Искал в чьих-то выражениях лиц особый шарм. Встречая закаты, ему каждый казался не тем.
Он писал так много, что мог не спать сутками, пока не закончит начатое. О разочаровании, об одиночестве, о глупости, о лицемерии. О любви.
Он вписывал в себя других людей, а потом злился, что не может от них оторваться. Он вмешивал других людей в свои слова, а потом злился, когда они, наевшись и пресытившись, уходили в руки более мягкие и аккуратные.
Он выбирал красивых. Или красивые выбирали его, потому что он был безопасным, не делал больно и отдавал последнее, когда об этом совершенно никто не просил. В конце концов, он просто человек. Всего лишь человек.
А потом Чанбин просто остановился. Замер в пространстве, изобилующем уродством и серостью. Закончил учебу, обзавелся работой. Наступил на отношения и испачкал ботинки. Перестал есть, но начал много спать. Чан сказал, что будет рядом, когда он выйдет из кабинета психотерапевта.
Сломанная скрипка, искаженный звук, слова шиворот навыворот, прикушенный язык, усталость, протяжный вой. Разбитое самоощущение было истощающим и интенсивным. Ярким и блеклым одновременно. Появилось новое «мы» как «я и тоска», «я и сухость чресл», «я и пыль на моих книжных полках». В печали была своя прелесть, но в ней не было красоты. Одухотворенное соплежуйство.
Оглядываясь на прошлое, Чанбин понимает, что все было лишено красок. Один лишь траур и жизнь под траурной вуалью. Он начал воспринимать красоту как Альму Малер. Как «Невесту ветра» Оскара Кокошки. Чанбин хотел бы написать свою жизнь как безумный шедевр, но все казалось жутким расточительством. Трата времени, трата слов, трата сил. Не сближаться с кем-то не было действием целенаправленным, но Чанбин не казался привлекательным. Он думал о себе как о разменной монете. Смирившись с положением, он просто жил. Не корил себя и не обязывал. Существовал под волной сатина и меланхолии. Читал книги и пытался понять, чувствовали ли другие творцы то же самое.
Чувство прекрасного потеряло дар речи. Онемев, оно, «муза, модель, сестра, святая, шлюха, любимая», зачахло и из объекта вожделенного превратилось в пережиток античности.
Когда Феликс возвращается, Чанбин бежит к нему. Бежит, потеет и задыхается. Он ловит Феликса в объятия и сжимает так сильно, что Феликс начинает кряхтеть. Ощущение, будто солнце взошло, и воздух еще свеж и прохладен, и новый день не предвещает эпохи страданий. Все так хорошо, юно и цело. Феликс смеется. Громко и звонко. Это сцена, изображающая целое человечество. Чанбин так по нему скучал.
В тот вечер они напиваются. Жутко напиваются, не в ритме вальса. Пока Чан не приехал, Феликс торопится рассказать все и обо всем: о новой музыке, о «Лете 1913», о том, что их балетная труппа будет выступать, и это чудо, что они с Хенджином до сих пор пытаются быть рядом и держаться вместе.
А потом он остался наедине с собой. В тихой комнате что-то ощущалось реальным, что-то — иллюзией с пьяной головы. Он лег спать голодным, по макушку накрывшись одеялом.
В первый раз он не купил цветы, но не пришел с пустыми руками: в них были волнение, дрожь, неуверенность. Какое-то убогое тошнотворное чувство в животе. Желудок был сжат в кулаке необъяснимой тревоги. Чанбин только поправил очки и позволил Чану вести себя в зал, к их местам. Признание нежелания теплилось внутри как желчь. Казалось, Чанбина вот-вот вырвет. Вывернет наизнанку. А потом, среди рвоты, он сможет понять причину своего состояния.
Он ничего не понимает в балете. Совершенно ничего. Он толком ничего не разглядел и ушел, как только появилась возможность. Дорога домой была холодной и мокрой из-за слез, которые он не мог себе объяснить. Чанбин чувствовал себя неуместным, слишком большим и слишком маленьким одновременно, чувствовал себя грязным и невежественным, неотесанным, чужим и отчужденным. Отверженным прекрасным и невероятным, отказником великолепия и красоты. Чувств много, а жизни мало. Чанбин запирается дома и пишет рассказ о ежах.
Он наливает пиво в бокал для виски. Моет окно только с внутренней стороны. Перебирает книги, листает страницы в поисках слов.
«Исходный материал для дела всей жизни» — вот чем была красота для него, а потом что-то ушло, и его сердце разбилось как самое дешевое стекло. И соприкосновение с чем-то изящным вызвало конфликт, словно он осознал собственное раболепие перед лицом такого божественного гиганта. Он хочет быть чем-то большим, создать что-то большее, чем он сам и все, кто вынужден делить свое существование с ним. Разрыв с жизнью кажется слишком болезненным, связь с реальностью — мучительной. Словно Чанбин наполнен противоестественными вещами, которые отвлекают его, сбивают с мысли и лишают покоя.
Он пишет рассказ «Мы как лето целого века», в котором только обожание в обращении к кому-то, кто избавлен от лица и имени. Он пишет и пишет, переходит на воду и отвлекается только для того, чтобы покурить. В конце концов, он пытается написать о них как о лете целого века. Чанбин сыпет пепел на страницу книги по неосторожности и пугается, когда тот оставляет след. Он ощущает себя им. Этим чертовым незначительным пеплом. Из кризиса надо выйти, надо расписаться, набрать ход, встать на рельсы.
Он вспоминает нечто далекое. Настолько далекое, кажется, словно этого никогда и не было.
Чанбин вспоминает о руках Хенджина, о его изящных кончиках пальцев, на которых грация вместо ногтевых пластин. Он пытается вытащить из памяти детали. Волосы Хенджина, и как их цеплял ветер, чтобы разметать как пожар. Вспоминает кончик его носа, когда Хенджин вздергивал голову. Чанбин рисует в мыслях его глаза, а затем стирает, чтобы попробовать заново. И так раз за разом, пока он не восстановит картину целиком и полностью.
Так много слов и так мало сути. Все это вода, и Чанбин принимает душ.
Со временем он понимает, что красота — это разрыв, который он не смог пережить. Разбитое сердце, горе, оплакивание — он пропустил все это, чтобы выжить. Расклеиться было не вариантом, ему нужно было привыкнуть к новой жизни, адаптироваться к новым людям. Или адаптироваться в новой жизни и привыкнуть к новым людям, понятия подменялись и подменяются так быстро, что Чанбин даже не успевает понять, что, возможно, все это время было потрачено на пережиток утраты чувства прекрасного в лице Хенджина.
«Моя память превратилась в коробку, в которой все воспоминания о тебе хранятся как письма. Кажется, я написал каждое от руки» он пишет для первого букета. Чанбин просит Чана передать букет Хенджину — если это возможно. Он сбегает.
«Надеюсь, ты знаешь, как прекрасны твои крылья и что узоры на них — ничто иное как чистейший божий промысел» он пишет для третьего букета.
«Моя сломленность не стала моим шедевром, но великолепие — это венец твоих творений» для пятого букета.
«В моей библиотеке так много книг, что я не могу не думать, как обменял бы их все на то, чтобы снова — хотя бы на один короткий миг — заставить тебя смеяться» для седьмого букета.
«Искусство одиночества — это искусство тени, и, я надеюсь, тебе никогда не придется его постигать» для девятого букета.
Если болезненность, обернутая в неполноценность и куцость, становится осознаваемой, у тебя появляется возможность это исправить. Подавление этой болезненности может привести к извращенным сомнениям, превращающим любое благое намерение в акт насилия — над собой или над другими. Желания принимают вид социально неприемлемых стремлений. Ты можешь противиться тому, что является твоим естественным импульсом. Творческим импульсом.
Когда-нибудь честность должна стать радикальной.
Он снова сбегает с театра. По крайней мере, пытается сбежать. Все пошло немного не по плану: когда он отдал Чану букет, Феликс и Хенджин уже шли навстречу. Чанбин запаниковал, и от паники, кажется, начали запотевать очки: он врезался в людей и неловко толкался, бросая извинения во все стороны. А потом его схватили за руку и потянули назад. Ему пришлось обернуться.
Воплощение искусства. Мечта творца. Творческая задумка. Сама мысль о любви стояла прямо перед ним. С черными волосами до середины шеи, впалыми щеками и остатками темных теней на веках.
— Поймал, — Хенджин робко улыбается, и улыбка его похожа на содроганье листвы на ветру перед грозой.
У Чанбина нет слов. Они растворились в кислотном волнении. Он только бегает глазами по лицу Хенджина. Ему полагается что-то сказать. После невозможности увидеться годами он должен что-то сказать.
Он словно потратил все, что у него было, на те самые цветы и записки, а теперь, встретившись с причиной перемены в бедность, он онемел и затих. Иссох как земля под палящим солнцем. Чанбину хочется пить. Хенджин все еще держит его за предплечье.
— Я сохранил все, что ты передавал мне, — Хенджин говорит на выдохе, будто не представится больше возможности это сказать. — Только был немного расстроен, что ты не вручал лично. Но я благодарен. Правда. Спасибо.
Чанбин делает глубокий вдох и едва не закашливается. Хенджин выглядит бесподобно.
— Привет, — выдавливает он, и Хенджин реагирует на это глубоким выдохом, — как дела?
— У меня все хорошо, — Хенджин разжимает пальцы, когда убеждается, что от него не сбегут, — но я голоден.
У него все хорошо. У него все… хорошо. Чанбин показывает на дверь, и они выходят вместе. В машине, перед тем, как он и Хенджин отправляются в бар, Чан пишет, что они с Феликсом отправляются в ресторан, так что все в порядке. Даже немного неловко от того, что Чанбин не подумал об этих двоих из-за собственного волнения.
Они заказывают два Хайдеггера, сырные палочки и стейки из индейки. Когда приносят пиво, тишина между ними кажется неуютной. Неловкость никогда не была концепцией их взаимоотношений. Хенджин опирается подбородком на руку, и Чанбин слишком пристально рассматривает кольцо на чужом мизинце.
— Ты очень хорошо выглядишь, — Хенджин выглядит немного смущенным, пока стирает конденсат со своего бокала. — Зрелость тебе к лицу.
— Когда кто-то вроде тебя говорит такие вещи, это звучит странно, — Чанбин наконец отпивает.
— Извечная проблема, — Хенджин пожимает плечами, — люди строят какие-то ожидания, когда видят меня. Словно ничего нет кроме моего лица и его красоты.
— Красота — устаревшее понятие. Моветон. Сейчас так уже не говорят.
И Хенджин улыбается. Широко и открыто. Его улыбка как теплый сухой песок, и Чанбин мысленно зарывает в него пальцы рук и ног. Его улыбка как джаз, и саксофон такой громкий и пестрый на фоне иных звуков. Его улыбка как сливочное масло, и Чанбин делает тосты, много тостов с большим количеством масла и джема. Возмутительно тепло внутри от какой-то обычной улыбки.
— Обворожительный, привлекательный, восхитительный, прелестный, изящный, яркий, художественный, блестящий, очаровательный, неотразимый, — Чанбин разгибает по одному пальцу на каждое прилагательное, — но не красивый. Не так односложно. Какой угодно, но не просто «красивый».
Хенджин, едва заметно пошевелив бровями, с улыбкой опускает взгляд в стол. Они не развивают тему, но предметов для обсуждений и без того хватает: Хенджин с упоением рассказывает о своей любви к Аканэ Такаде и какой сказочной она выглядит в роли Титании.
— Она буквально выглядит как самое чудесное явление. Словно она какая-то визуальная иллюзия, знаешь, — в некоторых моментах у Хенджина даже перехватывает дыхание, пока он торопится поделиться своими чувствами.
Он рассказывает о Фуми Канэко в роли Авроры и о том, что в движениях Ли Джихо много элегантности, техники, шарма и чистоты, но ее исполнение Эсмеральды словно бы без огонька. Когда Хенджин замечает, что Чанбин не совсем понимает суть, он достает телефон и показывает видео. Чанбин восхищен моментом, когда балерина касается пуантом бубна. Выглядит впечатляюще и действительно элегантно. Он не знает, что значит иметь «огонек» в чем-то настолько выверенном как балет. И чем Хенджин пьянее, тем больше он агитирует найти чертов бубен и сходить к нему за пуантами, чтобы показать, что он имеет в виду. Это забавно и комично, по-детски, танцовщикам не нужны пуанты. Чанбину тепло.
Чанбин вызывает «водителя» и подвозит Хенджина. Хенджин, хихикая пьяно, выбирается из машины и посылает воздушный поцелуй.
Чанбин действительно умеет впечатляться. Умеет очаровываться и проникаться. Умеет вдохновляться и смотреть на вещи с романтической точки зрения. Это дает ему некоторую свободу в творческих передвижениях. Дает толчок к тому, чтобы оказаться в самом центре — среди танцующих хороводом муз. И иногда они припадают к нему, обнимают его, впитываются в него. Музы становятся Чанбином. И это окрыляющее чувство.
Но порой это чувство превращается в гнет. Превращается в тяжесть, тревогу, а затем обездвиживает и лишает всех жизненных соков.
Чанбин старается верить, что не существует такой вещи как вдохновение. Существует только практика. Бесконечное количество работы, затраченных усилий, кропотливости. Простого таланта никому и никогда не будет достаточно. Все нуждается в развитии и постижении.
Сказки не рождаются из ничего. Красота тоже не вечна. Чанбин когда-нибудь постареет, все померкнет.
Их встречи с Хенджином становятся частыми, но быстрыми. В некоторые дни Хенджин приносит кофе к офису Чанбина и просит его спуститься. Каждый раз, как Чанбин видит его, Хенджин в наушниках и пританцовывает на месте. Чанбину не совсем понятны причины таких проявлений заботы, но он не решается задавать вопросы.
Они устраивают вечер вчетвером: готовят ужин, открывают вино и стараются не говорить о работе. Когда беседа избавляется от одежки материальности, течение становится больше абстрактным и экзистенциальным, нежели буквальным.
— В какой-то момент мы становимся чем-то большим в сравнении с тем, чем занимаемся, — говорит Феликс.
— Ну, в зависимости от того, чем ты занимаешься. Если я работаю над рекламой, то это все еще просто работа, — Чан накрывает крышкой брокколи с курицей после неимоверного количества добавленных сливок.
— Нет, ты не понял, — Хенджин опускает бокал с вином на стол, — ты занимаешься рекламой, и тебе это действительно нравится. А потом ты увлекаешься этим настолько, что готов создать что-то большее, чем то, что уже делаешь. Может, открыть свое агентство или что-то в этом роде.
— Чан говорил о том, что слова Феликса применимы том случае, когда контекстно подразумевается мечта, а не рутинная работа, которую ты вынужден выполнять ради того, чтобы было на что есть, — Чанбин говорит и одновременно пытается найти свои сигареты.
— Даже работа может стать мечтой, — Феликс открывает еще одну бутылку вина.
— Или мечты может не быть вовсе, — Чанбин пожимает плечами.
— Мы тоже зарабатываем, пока танцуем, — Хенджин укладывает локти на стол, — но в какой-то момент я начал думать, что, возможно, я — это не только балет. Возможно, я — это танец сам по себе.
— Танцоры вообще умирают дважды, — Хенджин и Феликс дают друг другу солидарное «пять».
После ужина они размещаются в гостиной, чтобы посмотреть фильм и попытаться не провалиться в фуд-кому. В квартире Чана действительно огромный диван, потому что иногда он просто не может позволить себе ложиться в спальне без Феликса. Иначе у него снова начинаются проблемы со сном из-за внутреннего холода.
Пока Феликс прижимается к Чану, Чанбин сползает по дивану и превращается в кляксу в своем черном домашнем. Хенджин подминает подушку и, ложась, кладет ноги на чанбиновы бедра. Никаких подтекстов, но Чанбин скорее неосознанно и интуитивно, нежели целенаправленно начинает разминать его икры.
Они смотрят «Малькольм и Мари», но среди черно-белой картинки Чанбин словно замечает какой-то блеск в стороне. Это то самое чувство, когда ты улавливаешь, как кто-то неотрывно смотрит на тебя. Он старается не отвлекаться от экрана, чтобы понять философские рассуждения героев. А потом он поворачивает голову в сторону, и его взгляд падает прямо на мягкое и теплое выражение лица Хенджина: он лежит в своей пушистой кофте, рот прикрыт рукой, а кончики пальцев ковыряют кожицу на нижней губе. Он как будто скрывает улыбку, пока переводит взгляд с лица Чанбина к его рукам, которые все еще делают нечто вроде массажа. Когда Чанбин останавливается, Хенджин слегка толкается, чтобы тот продолжил.
Есть вещь, которая заставляет Чанбина замереть на несколько секунд: Мари говорит, что пока рядом есть человек, который любит тебя, ты забываешь об этом, но задумываешься, когда начинаешь его терять. Чанбин хмурится. Опускает глаза к ногам, которые разминает. Ткань, кожа, сплетение мышц, кости. В какой момент он потерял ощущение красоты? Когда опустился настолько густой туман, что чувство прекрасного стало тяжело разглядеть? Чанбин сжимает пальцы, чужая плоть под ними плотная и теплая даже через пижамные штаны в клетку.
Наверное, после заката, во время которого Хенджин танцевал, все изменилось. Но закат прошел, и Хенджин уехал. Обстановка была ядовитой, а люди — гордыми и жадными. Возможно, Чанбина принимали как должное. А возможно, он принимал как должное чувство прекрасного, которое вызывал в нем Хенджин.
Хенджин, Хенджин, Хенджин — все начинается с него и сводится к нему. Возникает ощущение, будто он пытается оттолкнуть то, что дает ему опору. Чанбин бросает взгляд на Хенджина. Целиком и полностью на него. Какие чувства он вызывает? Какие желания? Он высок и великолепен, он статен и крепок. Он в меру мягок, когда хочет, чтобы кто-то ощутил эту мягкость. Он склонен не показывать свою чувствительность, но расстраивается, когда другие не видят ничего кроме его красоты. Но все это только знание, только мысли о нем в чанбиновой голове.
Его хочется обнять, но страшно прикоснуться и что-то испортить. Хочется погладить его по голове, запустить руки в волосы. Хочется прикоснуться к его плечам и ощутить тонкость кожи под пальцами. Хочется ощупать его лицо, чтобы убедиться, что это искусство реально и существует в одно время с Чанбином.
Хенджин ощущается как черно-белые фильмы и песни Ареты Франклин. Как хоровое пение или высокие потолки. Ощущается как булочки с корицей или чай с лимоном и имбирем. Ощущается как солнечная осень. Как благодарность или дар свыше.
Чанбина начинает тошнить, когда он понимает, что, вероятно, его сердце было разбито, когда Хенджин пропал, потому что он все это время был влюблен в него. В его танцы и подростковую округлость лица. Во всю его грациозность и осанистость. Хенджин был одной из его муз, а потом этого стало не хватать, и Чанбин упал с головой не в то озеро.
Чанбин касается чужих щиколоток. Эти ноги могут многое: строить и рушить, властвовать и подчиняться, покорять и уничтожать. Эти ноги могут быть инструментом искусства. Эти ноги могут приносить Хенджина к офису Чанбина с кофе.
Будут ли их руки любящими, когда они решат обняться?
Так много слов о том, о чем не нужно говорить, но Чанбин состоит из этого. К сожалению.
Однажды Хенджин звонит Чанбину, когда тот уже собирается принять душ, чтобы смыть с себя рабочий четверг.
— Ты не занят?
— Нет, — Чанбин усаживается на постель, — я собирался в душ, а потом поужинать. Что-то случилось?
— Могу ли я… приехать к тебе? — Хенджин вздыхает, и этот вздох напоминает Чанбину обо всем, что он знает об усталости.
— Вызвать тебе такси? — спрашивает Чанбин после нескольких секунд паузы.
— Не надо, я справлюсь.
Когда Хенджин заходит в его квартиру, Чанбин слышит Вильяма Бэлла в чужих наушниках. Душещипательная песня, по его мнению. Хенджин выглядит так, словно грусть его обесчестила. Он бросает на пол свою сумку и просто стоит. Не снимает ботинки или пальто. Он такой поникший, и Чанбин предлагает ему первое, что приходит в голову.
Объятие.
Они всего лишь люди.
Хенджин не ждет ни секунды и прижимается так тесно, что между ними не остается ни капли пространства. Хенджин вздыхает. Глубоко и протяжно. Будто это тот самый момент, когда его тяжелый день кончился. Чанбин похлопывает его по спине медленно и осторожно. Он дает Хенджину возможность поделиться с собой усталостью. Это простой поступок, который должен показать, как он на самом деле заботится.
После душа они садятся ужинать, и Хенджин нерешительно спрашивает, может ли он остаться на ночь. Чанбин не против, просто предупреждает, что ему приходится рано вставать, но Хенджин может спать сколько ему угодно.
— Я проснусь вместе с тобой и вызову такси, все в порядке.
По желанию Хенджина они смотрят «Все в порядке, это любовь», и Чанбину хочется верить, что Хенджину на самом деле нравятся писатели.
Когда Хенджин удобно укладывается, Чанбин снова разминает его ноги. Первые пару минут за ним даже наблюдают.
— Тебя что-то расстроило сегодня? — Чанбин спрашивает как бы невзначай.
— Да, — Хенджин не отводит глаз от телевизора, — у меня бывают дни, когда я сомневаюсь в себе или в том, как выполняю свою работу. Случается редко, но метко.
— Спасибо, — Чанбин едва не заикается, — что решил разделить это со мной.
— Ты странный, — Хенджин поворачивает голову в сторону Чанбина, — благодаришь за чужой груз.
— Но ты не чужой.
— А ты не должен благодарить.
— Эй, — Чанбин щиплет Хенджина, и тот слегка лягается, — ты в моем доме, прояви уважение.
— «Просто немного уважения, когда ты приходишь домой», — напевает Хенджин.
Когда Чанбин предлагает лечь спать в кровать, Хенджин сонно соглашается. Соглашается, когда его накрывают одеялом. Чанбин думает, Хенджин согласился бы даже на поцелуй в макушку.
Лежать в одной постели, разделенными разными одеялами, странно. Чанбин чувствует от Хенджина запах своего шампуня, своего геля для душа. Он разглядывает чужой затылок и думает, что не должен обнимать кого-то, пока на это не было дано разрешение.
Ночь выходит относительно беспокойной: Хенджин скрежещет зубами и много толкается. Наутро Чанбин чувствует себя так, словно проспал от силы часов пять. Чертовски мало.
Проснувшись, Хенджин собирает волосы в хвост, не раскрывая глаз. Он тащится на кухню, вслепую ест яичницу с беконом.
Чанбин правда пытается не улыбаться, когда Хенджин причмокивает и кивает в никуда просто потому, что ему вкусно. Его лицо немного припухшее, матовая кожа такая чистая и аккуратная, словно бы даже безупречная. Хочется провести пальцами по щеке.
Когда Хенджин выходит за порог, Чанбин пялится в закрытую дверь. Тоска на завтрак явно портит настроение на весь оставшийся рабочий день. Он ощущает скуку, пока занимается рутиной. Кофе во время обеденного перерыва на вкус как дерьмо, и Чанбин выбрасывает недопитый стаканчик в урну. Все такое тягомотное, даже его одежда. Тревога рабочего процесса превращается в уныние, а затем — в невнимательность. Сосредоточиться не то чтобы тяжело, скорее просто не охота. Ему хочется домой, принять душ, поужинать и размять чьи-то ноги.
Он пишет Чану и спрашивает, может ли он поужинать у них с Феликсом. Чан никогда не отказывает.
Чанбин чувствует себя таким отстраненным, пока парочка рассказывает о своих делах. Он просто разглядывает их, пока в ушах какой-то замедленный джаз. Они хорошо выглядят вместе. Такие гармоничные, созвучные. Словно их цвета смешиваются самым лучшим образом. У обоих свои ритмы, но они умудряются пересекаться где-то в середине, чтобы побыть вдвоем. Чан всегда добр, ухаживает за всеми подряд. Феликс терпелив и отзывчив, откликаясь на любой зов. Они не синхронны, они слаженны. Такие… живые. Живые и довольные друг другом люди, которые имеют разные и независящие друг от друга жизни.
После ужина настроение не меняется. После душа Чанбин падает лицом в кровать.
Когда Хенджин вмешивается в субботнюю рутину, Чанбин радуется. Он с особым удовольствием открывает контейнеры с едой на вынос, пока Хенджин откупоривает бутылку вина и разливает его на лед в бокалах. Они толком не говорят, но молчание не черно-белое. Чанбин пресыщен диалогами, которые он прокручивает в своей голове перед тем, как сядет писать. Хенджин просто существует в его пространстве как нечто… Нет, не так. Чанбин думает о солнечных «зайчиках». О теплых выходных днях, о теплой еде, о теплой ванне. Обо всем, что может согреть внутри и снаружи.
Когда они устраиваются на диване, чтобы продолжить с того эпизода, на котором остановились, Хенджин не ложится. Он держит бокал с вином, и Чанбину видно, как Хенджин поджимает пальцы на ногах.
— Давай, — Чанбин хлопает по своим бедрам, и Хенджин ставит бокал на стол.
Наверное, для Чанбина появляется гармония в том, чтобы разлечься вечером перед телевизором и, проминая чужие мышцы, не думать о делах, которыми еще предстоит заняться. Он следит за сюжетом, чувствуя себя сытым и расслабленным. Сердце бьется ровно, на душе спокойно. И этого словно бы достаточно для ощущения чего-то вроде счастья. Не пустой траты времени.
Хенджин так быстро приподнимается, что Чанбин не успевает сориентироваться, когда его руку накрывают хенджиновы пальцы.
— Вот здесь, — Хенджин давит на большой палец, — можно посильнее.
Он говорит тихо. Чанбин чувствует его дыхание на коротком расстоянии, и мгновение кажется кротким. Топленым. Влажным. Он немного пьян, и момент мажет по его лицу горячим языком. Ничего не кажется другим, но кажется манящим и увлекательным, когда Хенджин все еще не убирает руку.
Неловко Чанбин переплетает их пальцы. Это завершение восторга, окончание развлечения, прекращение забавы. Это венец торжества. Выдох неровный, наполненный дрожью сомнений и боязни, что сплетение будет разорвано. Его сердце соткано из нитей, и если Хенджин потянет сильнее, швы разойдутся. Ошметки ткани, остатки дымящейся плоти, предсмертный озноб.
— Посмотри на меня, — хенджинов голос раздается откуда-то из глубины, Чанбин поворачивается рефлекторно.
В глазах напротив так много упоения, и оно, мокрое и горячее, бродит по лицу Чанбина медленно, практически лениво. Хенджин улыбается. Это чистейший пролог. Самый художественный, образный и эстетический. Чанбин хочет забрать это себе. Отобрать эту его замысловатость в свой рот, разжевать и проглотить. Он хочет себе его улыбку, его взгляд, его нос, который Хенджин морщит, когда умиляется. Чанбин хочет читать «Кинфолк», пока на нем лежат ноги Хенджина. И чтобы вот так на долгое время, а не на час с лишним, пока они что-то смотрят.
— Поужинаем вместе? — спрашивает Хенджин.
— Да, — Чанбин кивает как болванчик.
— Правда? — Хенджин выглядит удивленным.
— Почему ты?.. Что такого в ужине? Мы делаем это периодически.
Хенджин хмурится, а потом щелкает Чанбина по лбу. Он дуется и опускается на диван. А потом говорит, что в его вине не хватает льда. Когда Чанбин бросает в его бокал несколько кусочков льда, Хенджин приподнимается и протягивает руку.
— Рандеву, — говорит Хенджин, — свидание, знаешь. Разве «поужинаем вместе» — это не эвфемизм?
Чанбин замирает. С опозданием отвечает:
— Да.
— Правда?
В случайностях бывает чья-то вина? Ты смотришь на незнакомца и вдруг допускаешь мысль, что, пройдя мимо, возможно, упустишь нечто важное. Нечто, что может стать неотъемлемой частью тебя. И ты оглядываешься, пока он погружается глубже в чрево толпы. Возможно, вместе вы могли быть счастливы. Когда чей-то ребенок падает, и мама торопится, чтобы поднять его, ее опережают: мужчина поднимает девочку, ставит ее на ноги и даже отряхивает колени. Мама сыпет извинения, кланяется и улыбается. Возможно, вместе они могли быть счастливы. Когда ты видишь, как он выглядит в танцклассе, допускаешь ли ты мысль, что будешь готов всю жизнь смотреть, как он танцует? Когда он смеется, думаешь ли ты о том, что хотел бы слушать этот смех всю свою жизнь? Когда он расстроен, желаешь ли ты стать его утешением? В случайностях бывает чья-то вина?
Когда Чанбин заходит в спальню, Хенджин уже укрыт одеялом. Лежит на боку и дышит так тихо, что даже мысли становятся чрезмерно громкими. На короткую секунду Чанбину кажется, что Хенджин может услышать стройное гудение его головы, переполненной сомнениями. Неуверенность, нерешительность, недоверие, растерянность, смущение, недоумение. Столько синонимов знает Чанбин. И ровно столько же он знает об отстроенном где-то внутри комплексе скепсиса, который пока не может быть разрушенным. Он садится на кровать. Включает ночник.
— Ты хочешь, чтобы мы пошли на свидание? — он спрашивает тихо — на тот случай, если Хенджин уже успел задремать.
— Это кажется странным? — Хенджин отвечает, не глядя.
— Да, — Чанбин едва, но все-таки улыбается, — мы знаем друг друга со времен школы, когда оба выглядели как стручковая фасоль.
— Чушь, — Хенджин переворачивается и пинает одеяло, чтобы улечься удобнее, — я уже тогда выглядел довольно перспективно.
— Это правда, но меня постоянно путали с кузнечиком.
— У кузнечиков длинные лапки, ты скорее, — Хенджин пытается не улыбнуться, но подергивания его губ слишком очевидны, — был похож на комара.
— Прости? Вряд ли Рози Хантингтон-Уайтли говорит Джейсону Стейтому, что у него короткие ноги, пока он расслабляет ее после показов.
Повисает тишина после короткого хихиканья. Хенджин выглядит таким нежным. Таким ужасающе мягким, Чанбин ловит себя на теплом ощущении где-то в области живота. Он пытается наглядеться. Пытается впитать чужой образ, чтобы, отводя взгляд в сторону, быть все еще способным видеть это трепетное создание под его одеялом.
— А ты подготовился, — голос Хенджина звучит удивительно робко и осторожно.
Чанбин отвечает вполголоса, словно говори он громче, и момент между ними разрушится, рассыплется и развеется:
— Да, Рози, такие мужчины, как я, всегда должны держать ухо востро.
Хенджин приподнимается, а затем садится так, чтобы смотреть прямо в глаза.
Когда ты видишь, как он выглядит в твоей постели, допускаешь ли ты мысль, что будешь готов всю жизнь просыпаться рядом? Когда он выглядит таким тихим и деликатным, думаешь ли ты о том, что хотел бы быть причиной подобной чуткости? Когда момент столь хрупок и мягок, желаешь ли ты ощутить всю сладость минуты? В случайностях бывает чья-то вина?
— Тогда что насчет меня, тебя, симпатичной одежды и еды?
— Нужно ли мне открывать для тебя двери? — спрашивает Чанбин.
— И задвигать за мной стул? — боже, насколько же хенджинов тон ласков.
— И задвигать стул, — Чанбин хочет поцеловать его щеки, его нос, его подбородок, каждое веко, каждый волосок, даже каждую пылинку, если она принадлежит Хенджину.
— И комплименты? — Хенджин улыбается, и его щеки очаровательно приподнимаются.
— А ты не знаешь, насколько хорош?
— Брось, ты понимаешь, о чем я, — Хенджин тянет к себе колени и, обнимая их, укладывается подбородком. — Мы можем просто попробовать. Это ни к чему не обяжет. Глупый вкусный совместный ужин.
— Ты назвал еду глупой?
— Тогда ты тоже еда, придурок.
— О, я весьма аппетитный, — для пущей важности Чанбин расправляет плечи.
— И самонадеянный.
— Как ты мог допустить столько ошибок в слове «самодостаточный»?
Возможно, их сон не в обнимку и не совсем мирный. Но также, возможно, на сегодня сомнения могут взять паузу.
Чтобы полноценно навестить Чанбина на следующий день.
Он не может сосредоточиться на работе из-за ощущения тошноты. Он включается, когда просыпается после рассвета, и выключается, пока стоит в пробке на мосту во время заката. Не ощущать тревогу только за рулем — время, когда он может выдохнуть, потому что может контролировать хотя бы что-то. Утешительная мера. Скромная мера, порожденная тревогой и желанием достигать если не совершенства, то хотя бы чего-то приближенного. Все пахнет кожей салона и расстройством цвета асфальта. Чанбин — просто кожа и кости, переживания сворачивают ему кровь. Простые вещи не должны выбивать тебя из колеи, но определенная ритмика жизни не включает в себя моментные потрясения. Чувствуешь себя так, словно земля под ногами немного сотрясается, но тебе негде спрятаться.
Поэтому Чанбин садится за руль. В хрупкой и неуверенной попытке удержать равновесие и не переливаться из стакана от волнения он направляется в безопасную гавань. Прямо к Чану.
Приходить к Чану с предупреждением за полчаса — это тоже своего рода рутина. За столько лет необходимость во многих вещах отпала. Вроде тех, где он вынужден врать или скрываться. Он может быть открыт, честен, прямолинеен, напуган, строптив, капризен, но с Чаном подобное никогда не было проблемой. Порой Чанбин ощущает его как свою неотъемлемую часть. Вторую половину мозга или второе легкое. Чанбин очарован многими видами любви, и любовь дружеская — вещь, поражающая воображение. Чанбин знает: что бы ни произошло, он и Чан никогда не превратятся в незнакомцев.
С возрастом многие вещи меняются, и это разбивает сердце. Иначе относишься к людям, иначе мыслишь сам, иначе смотришь на обстоятельства, дружить тяжелее, работать сложнее, удовольствий все меньше и приходится ухитряться, чтобы и вовсе не утратить вкус жизни.
Иногда казалось, что Чанбин слишком погружается в ритм саморазрушения, но Чану всегда удавалось подстроиться, вовремя схватить и утянуть с дороги, которая ведет в никуда. Приехать с лекарствами, накормить, если с деньгами напряженно, приютить, если дома слишком холодно, обнять, если становится как-то нестерпимо. Чан никогда не ждет благодарности и не требует думать наперед.
Такие дни, как сегодняшний, ощущаются особенно бессловесно. А отсутствие слов тоже может причинять дискомфорт. Это чувство превращает Чанбина в полную размазню — тоскливый, опечаленный, чувствительный сгусток соплей. Когда Чан открывает дверь, Чанбин просто пожимает плечами, потому что взгляд Чана — это что-то среднее между «Что-то случилось? Проходи» и «Что-то случилось, проходи». Для непосвященных разница не так очевидна, но для знающих это момент, когда Чан начинает заваривать чай.
Не для сплетен, конечно.
В такие дни он даже не возмущается, что Чанбину пора избавиться от сигарет. Он просто заваривает черный чай, делает это с чувством и толком, добавляя имбирь, корицу, кардамон, гвоздику и стараясь не переборщить с черным перцем. Вкус чарующий, иное слово преуменьшило бы значимость ощущений. Чанбин не знает, откуда Чан почерпнул этот рецепт, но такая штука — беспроигрышный вариант в терапевтическом эффекте.
Они садятся за стол молча. Чан никогда не торопит. Чан вообще представляет из себя так много. Он как желтый, как «Adventure of a Lifetime», как Эзра Паунд для Хемингуэя Чанбина: добрый, мягкий, в общем и целом не тот, кто разобьет чье-то сердце, но тот, кто свою разбитость принимает с благодарностью. Чан часто заставляет Чанбина чувствовать себя живым.
— Я никогда не был на свидании, — тихо признается Чанбин. — В смысле да, я ходил на всякие встречи, но… Это никогда не обозначалось вот так официально.
— Ты напуган? — неудивительно, что Чан даже не спрашивает, кто пригласил Чанбина.
Чанбин качает головой из стороны в сторону, словно не знает, к какому варианту ответа хочет склониться, и Чан продолжает:
— Не усложняй и будь собой. Смейся, если смешно, флиртуй, если на то есть настроение, — Чан улыбается. — Главное, не отзывайся дерьмово о бывших. Это настораживает.
Чанбин фыркает:
— Может, еще кодексом поведения на первых свиданиях поделишься?
— Истинный джентльмен никогда не говорит о людях, с которыми расстался, и о налогах, которые заплатил.
— О, да ты, должно быть, шутишь, — Чанбин пытается ударить Чана по ноге под столом, но тот уворачивается.
— Между прочим, это не я! Это Мураками!
— Мураками? С каких пор это ты знаток?
— Феликс обожает главу «Страдание — личный выбор каждого».
Когда Чанбин не верит, Чан показывает ему книгу «О чем я говорю, когда говорю о беге». Они собираются скрыть это от Феликса, но Чанбин утаскивает книгу с собой на время. Не то чтобы он любил книги о беге, но «хочешь продолжить начатое — не сбивайся с ритма».
Ему искренне нравится делить с Чаном пространство. Это всегда так, как надо. Не нужно выдумывать диалоги, стряпать слова из ничего, пытаться быть чем-то иным. Ты просто ты, и для Чана этого достаточно. Ты смотришь на звезды, они сияют, и Чан придает этому смысл. Такой он. Эзра Паунд для Хемингуэя Чанбина: «Всегда был верным другом и всегда помогал людям».
Он знает, что частенько забывает о красоте вокруг, окунаясь с головой в холодные воды пресной жизни. Он знает, что иногда ему тяжело остановиться, чтобы оглядеться. Словно на этой стороне времени никогда не будет достаточно. Не будет достаточно, чтобы побыть собой и простить себе свои собственные кошмары. Будничная скорость бросает тень на его воображение и чувство призрачного единения с внутренней гармонией. Чанбин легко поддается ритмам — в словах или музыке. Но иногда он погружается в ритм толпы, оказывается в самом ее центре, чтобы приблизиться к той версии себя, что способна творчески откликаться миру.
Когда ты уже сотворил десять тысяч слов, не стоит ли тебе остановиться?
В парке у озера Чанбин встречается с Хенджином. Предложение посидеть в тишине было нерасторопным и не особо-то соблазнительным, но Хенджин согласился без промедлений. Чанбин предупредил, что будет погружен во что-то внутреннее и их разговор может не склеиться. Хенджин ответил, что все в порядке, совместное молчание не будет неловким или дискомфортным.
Чанбин предлагает один наушник, и это весьма щедро. Щедрый дар, где он преподносит свой ритм кому-то, кто никогда не был с ним на «другой стороне».
Нет ничего привлекательнее природы и людей. Это уродливо и красиво, скопировано по образу и подобию и абсолютно неподражаемо. Молитвы сильнее в темноте, но когда ты попадаешь на «другую сторону», ты и есть молитва. Творцы произносят тебя шепотом, с уважением и терпением. Они просят тобой благосклонности, просят о творческом пробуждении, способном пронести их сквозь столетия, через поколения — прямиком в вечность.
Молитвы сильнее в темноте, поэтому кто-то должен спрятать для тебя чертово солнце. Ничего не возникает из ничего. Полночь тоже чей-то рубеж, а твой минимум — чей-то максимум.
Когда Чанбин на «другой стороне», мир возникает и существует только вокруг него. Но он здесь не один. Он привел Хенджина в самый центр своих фантазий. Втащил в пузырь, образованный тишиной, но покрытый хитросплетениями тысяч слов, которые вьются в голове Чанбина как плющ по стенам музея. Архитектура — память, мы забываем больше, чем запоминаем.
Чанбин не помнит, чтобы Хенджин объяснил, зачем он ему.
— Как эта идея пришла тебе в голову? — спрашивает Чанбин. — Я о свидании.
Хенджин поворачивает голову в его сторону так резко, что Чанбин фантомно ощущает неудобство в мышцах шеи. Хенджин делает глубокий вдох и смотрит вперед: девочка катается на велосипеде в йогуртово-розовом шлеме.
— Момент, когда я приехал, и мы обнялись, — он переводит взгляд на свои колени. — Возможно, это посредственно, но я почувствовал себя дома. Наверное, позже я смогу объяснить это как-то иначе, но пока делаю то, что кажется мне правильным. В конце концов, в моей профессии решения нужно принимать молниеносно.
— Зачем нам пробовать? — Чанбин хмурится.
— Что ты имеешь в виду?
— В конкретный момент ты почувствовал себя уютно, но зачем нам свидание?
— Ты можешь отказаться, если не хочешь. Ничей мир не разрушится.
— Я просто пытаюсь понять.
— Я изъявляю желание, зачем это анализировать?
— Потому что это может меня обезопасить, прости, — Чанбин выдыхает и старается не сжимать челюсти слишком сильно. — Подвергать подобное сомнению — моя мера предосторожности, потому что достаточно в моей жизни было тех, кто «пробовал», понимаешь? Симпатичные ребятки, у которых нарциссизм длиннее моего члена. И им был нужен кто-то, кто только поспособствует росту.
Хенджин заметно щетинится:
— Почему ты считаешь нормальным проецировать на меня свой дерьмовый опыт?
— Потому что ты… — «тоже красивый, а такие всегда жестоки» замалчивается.
— Потому что я?.. — но Чанбин не договаривает, Хенджин расстроено продолжает: — Извини. Возможно, я надавил на тебя. Предложение было глупым, просто забудем об этом.
Хенджин складывает руки на груди, закрывается и отгораживается. Чанбин не знает, как вывести разговор в нужное русло.
Музыка Томаса Ньюмана всегда позволяла ему любоваться тем, насколько человечны люди в том, чтобы быть просто людьми. Какая-то пара детишек балуется с листвой, принесенной ветром. Парень читает книгу, сидя на ступеньках у озера. Та девочка катается на велосипеде. Старики совершают медленную прогулку. Люди есть люди, и это впечатляет. То, как они красивы, когда естественны. Как они невероятны, когда просто являются собой. А Чанбин просто наблюдатель. Сторонний человек, губка у раковины, которая впитывает все, что только удается в себя вобрать. Случайные слезы, украденные поцелуи, замеченные перипетии. Дилеммы добавляют сладости, но выбор горек. Ты выбираешь или выбор определяет тебя. Совершенство в целостности, а она, целостность, в гармонии чистого звука внутри тебя. Если хочешь найти красоту, начни с себя. И со всего внутри, что никогда не считал примечательным.
— Знаешь, чтобы что-то написать, мне самому приходится быть персонажем. Отдать себя этому, чтобы получить что-то большее, — начинает он. — Я пишу о тех, кто снимает стресс танцами на кухне, потому что сам так делаю. Я пишу о хризантемах, потому что сам отчаянно в них влюблен. Мое сердце может быть разбито, и мне полагается выжать из этого максимум. Нельзя написать о том, что не проживаешь, фальшь легко распознать.
— Что ты пытаешься сочинить здесь? — хенджинов голос сливается с музыкой и словно бы образует в Чанбине какое-то новое чувство.
— Историю о том, как кто-то совершенно случайный раздает на улице хризантемы перед первым свиданием.
— Зачем раздавать цветы?
— Возможно, так я смогу поделиться с другими своим волнением и тревогой.
В тот день Хенджин раздает хризантемы вместе с ним. Они отдают их детям и женщинам, вручают старикам и мужчинам с портфелями. Оправдываются тем, что эти цветы они так и не смогли распродать, придумывают на ходу, чтобы не казаться еще более странными. Разделять волнение и превращать тревогу в красоту памятного момента. Это причина, по которой Чанбин никогда не сможет сказать миру «нет». И когда он поворачивается, чтобы посмотреть на Хенджина, он видит, как тот встает в позицию напротив девочки в балетной юбчонке, под курткой явно скрывается белизна купальника. Она становится в такую же позу, и Хенджин, положив правую руку на сердце, заводит левую за спину и кланяется ей. Она кланяется ему в ответ, как примы кланяются восторженной публике.
Медленная сцена, немое восхищение.
Когда цветы кончаются, Чанбин спрашивает, может ли он заехать за Хенджином как-нибудь вечером.
— Мне даже не пришлось ждать, когда расцветут хризантемы, — Хенджин улыбается, и Чанбин думает, что, вероятно, всю свою жизнь он писал именно об этой улыбке.