Часть 2
5 ноября 2023 г., 15:50
Нельзя сказать, что для свидания он выбирает свой лучший костюм, но Чанбин действительно старается: наносит парфюм на голое тело, надевает выглаженную рубашку, укладывает волосы, начищает туфли. Он должен заехать за Хенджином в семь, но минут десять торгуется с собой у двери. Его подташнивает от нервов. Хорошо ли он выглядит? Стоит ли оно того? Не покажется ли он отстраненным из-за направленных на себя же предубеждений? Это плохая привычка. Он делает глубокий вдох, задерживает дыхание и выдыхает, отсчитав пять секунд. Он не должен пытаться контролировать это течение, но начнется шторм, если он потратит на торг еще хотя бы минуту. Он берет кошелек и ключи от машины.
Открывать перед Хенджином дверь машины кажется движением естественным. Настолько, что Чанбина таращит от восторга, когда тот жеманно улыбается и с присущей исключительно ему грацией опускается на сиденье. В его машине такой роскошный мужчина, он должен вести действительно аккуратно — нельзя испортить это великолепие. Может ли чужая красота, подкрепленная сторонним восторгом, отправить прямиком на Луну? Чанбин глубоко дышит перед тем, как сесть за руль.
Видимо, они оба слишком волнуются, чтобы завязать разговор без дрожи в голосе. Но во время остановки на светофоре Хенджин с придыханием говорит, что Чанбин прекрасно выглядит. Вероятно, Чанбин развалится на части, если сфокусируется на том, как выглядит сам Хенджин. Он поворачивается и видит, как открыто и радушно на него смотрит Хенджин. Чанбин позволяет себе окинуть взглядом его лицо, его прическу. Кажется, он использовал заколки-невидимки, чтобы открыть уши и шею. Такой сахарный и теплый. Аккуратные брови — явно уложенные, слегка подкрашенные глаза. Чудесный контур лица.
Если скорбь — это любовь, которой просто больше некуда податься, то что такое ликование? Что такое восторг?
— Ты восхитителен всегда, — Чанбин возвращается к дороге, — но сегодня особенно.
— Тебе нравится? — интересно, знает ли Хенджин, на какие лоскуты разрывает другого его бесподобность?
— Так сильно, что дыхание спирает, — Чанбин произносит это так, словно все — просто шутка, но в его шутках не только ирония.
Непревзойденный, неповторимый, исключительный — Чанбин прокручивает эти слова в своей голове на сраном повторе, когда рассматривает Хенджина во всем черном. Утонченный, уникальный, нетривиальный. Перед тем, как Хенджин садится, Чанбин успевает урвать линию чужой талии в брюках на высокой посадке. Сможет ли он когда-нибудь создать шедевр наподобие того, какой уже создали хенджиновы родители?
За ужином они все же завязывают разговор, начиная с чего-то простенького: как прошел день, какие планы на следующий. Не то чтобы все неловко. Скорее — нерасторопно и немного неповоротливо. Нескладность ощущается угловатой, но Хенджин разрешает ситуацию, когда начинает говорить о времени, которое они пропустили. О репетициях, о том, с какими людьми удалось познакомиться, какие примы заносчивые сучки. Он уплетает мясо, и его губы слегка поблескивают в уголках. Хенджин сияющий, по крайней мере в чанбиновых глазах.
Самому Чанбину похвастаться особо нечем. Не столько нечем, сколько не все он принимает за повод для гордости. Говорит, что писал и пишет в стол, потому что, наверное, пока не настало время для великих свершений. Говорит, что отношения с матерью невероятно улучшились, но только благодаря расстоянию. Говорит, что хочет купить проигрыватель виниловых пластинок.
— Ты пробовал, — Хенджин берет паузу перед тем, как ступить на тонкий лед, — рассылать работы по издательствам?
Чанбин даже не замирает. Это избитая тема: он уверен в себе, пока пишет, но дать результат на чужую оценку — другое дело. Тонкое дело, щекотливый предмет для обсуждения.
— Помнишь, у вас был спектакль, — Чанбин членит мясо немного нервно, но говорит ненавязчиво, — «Я и дьявол»?
Хенджин кивает, делая глоток вина:
— Балетный эксперимент моего друга.
В двадцать один год он верил в себя еще меньше, но ему нужны были деньги и возможность рискнуть всем собой. Чан сказал, он может помочь от чего-то оттолкнуться. Дилемма была недолгой, самомнение одержало верх и велело сделать ставку. Одно издательство заявило, что идея неплоха и опытный мастер превратил бы ее во что-то большее, чем то, что уже имеется. Чанбин поверил. Они предложили купить авторское право. Сумма казалась феноменальной для такого безопасного предложения.
Корил ли он себя, когда понял, что внесенные другим автором сюжетные коррективы были минимальными? Ненавидел ли он себя, когда осознал, что даже не пытался бороться?
Книга хорошо продавалась, он перестал считать нули в тиражных цифрах. Объем ужасал.
Вот на что он мог бы быть способным.
— «Я и дьявол» началась, когда мне исполнилось девятнадцать. Я пытался разобраться в чужих желаниях и в своих собственных. Пытался понять, где заканчивается стремление одного человека и начинается стремление другого. Чужие желания — мои желания или мне все это навязали? Что, если я могу навязать кому-то свою волю? Манипулирование и жонглирование правильными словами, но кто дьявол? Я и дьявол, но кто я? Вопросов было так много.
— Ты врешь, — когда Чанбин отрывает взгляд от тарелки и смотрит на Хенджина, тот выглядит удивленным и удрученным одновременно. — Не может быть, Со Чанбин.
— Неверие принять за комплимент или за оскорбление?
— Минхо поставил балет, понимаешь? Он поставил балет по этой книге. Целый чертов балет, потому что о книге гудели все кому не лень, — Хенджин складывает руки в замок и прикрывает ими лицо.
— Я думал, что дьявол ходит со мной рука об руку. К тому моменту я уже начинал плохо себя чувствовать с наступлением холодов, переставал узнавать себя в зеркале. А что, если это я хожу с ним рука об руку, тогда, может, я и есть дьявол?
Хенджин откидывается на спинку стула, взгляд мрачный и тяжелый.
В этом спектакле Хенджин играл Видэля, дьявола. Новость была потрясающая, главная роль, фанфары. Он появляется с одним персонажем, затем с другим, меняет их как перчатки. Их движения практически идентичны, различия едва заметны. Ты знаешь, что дьявол сокрыт в мелочах, но полагаешь, что подоплека не так очевидна.
К концу ты перестаешь понимать главное: кто кем управляет. Ты задаешься вопросом, может ли быть исключена вероятность, что все это время не дьявол управлял другими, а они — им? Может, тебя дурачили? Момент, когда дьявол проявляется, ключевой. Чанбин всплакнул, пока смотрел, как Хенджин на сцене пытается осознать, что же по завершении всего этого остается ему, дьяволу? Кроме порицания, отвержения и одиночества что ему остается?
Леди дьявола никто не замечал весь спектакль: она появлялась мельком, едва заметная, словно случайная незнакомка, которую ты не видишь, пока пытаешься уловить суть картины. Но когда толпа после свержения дьявольского компаньона продолжает существовать, Леди находит его в самом центре, мучимого одиночеством и угнетенного сокрушенностью, поднимает с колен и тащит сквозь чужие руки, словно через ветви леса. Их царапают, бьют и удерживают, но только Леди знает, что настало их время уходить.
В тот момент, когда ты встаешь с кресла, ты больше ни в чем не уверен. Ни в Леди, ни в Видэле.
Ни в себе, ни в собственном отражении.
В ночь после спектакля Чанбин действительно перебарывал истерику.
— Денег хватило для взноса на квартиру, появилась машина. Все сложилось не так уж и плохо, — Чанбин пожимает плечами.
— Кто на самом деле был дьяволом? — спрашивает Хенджин.
— Леди и Видэль — это одно создание, они — это целостность личности, состоящей из преимуществ, недостатков, чувств и несовершенств. Все герои, которых направлял Видэль, — это невозможность осознать себя кем-то отдельным, независимым, поддающимся чужому влиянию. «Я» — это Леди и Видэль, «дьявол» — это я. Я расщепил их, управлял ими, а потом, наигравшись, позволил уйти.
Хенджин щелкает языком и складывает руки на груди. Поразмыслив минуту-другую, Хенджин поднимает свой бокал:
— Ты проделал колоссальную работу, кузнечик.
Когда Чанбин поднимает свой, он спрашивает, можно ли считать статус кузнечика повышением в сравнении со статусом комара, и Хенджин посмеивается. В конце концов, Леди соглашается уйти ровно в тот момент, когда находит мужчину, которым удовлетворена. На что согласится Чанбин, когда в его дверь постучат? Будет ли он удовлетворен?
После ужина они выбираются на улицу, и Чанбин закуривает. Пока они ждут водителя, Хенджин убирает руки в карманы пальто и говорит:
— Сегодня ты можешь поспать в моей постели.
У Хенджина хорошая квартира — светлая и просторная. Мебель в гостиной предельно мобильна, потому что иногда Хенджину нравится танцевать дома. Кухонный островок украшен искусственной зеленью, которая на фоне всего белого выглядит как трава, выбивающаяся из-под снега — чудесато, но со вкусом. Освещение мягкое, не режет глаз. Хенджин в черном среди всего этого света выглядит как капля чернил на свежем листе бумаги. Чудесато, но со вкусом.
Они валятся на кровать, не переодеваясь. Сначала лежат в тишине, смотря в потолок, но желание резюмировать вечер заставляет повернуться друг к другу лицом. Хенджин облизывает губы, поджимает их, кусает внутреннюю сторону щеки — исполняет весь набор неуверенности. Вопрос выбирается из его рта, когда Чанбин слишком пристально на него смотрит.
— Как тебе сегодняшний вечер?
Никакого ощущения стыда и чувства вины. Чанбин думает об этом, но говорит:
— Было приятно.
— Правда?
В ответ Чанбин просто кивает. С опозданием он понимает, что «свидание» — вещь удобная, когда используешь ее как предлог. Мол, мы сходили на свидание, и я могу что-то сделать. Могу прикоснуться к тебе. Могу попытаться достигнуть тебя. Я могу. Я действительно могу?
Приходится сглотнуть нерешительность вместе с вязкой слюной. Чанбин аккуратно касается хенджиновой щеки. Укладывает руку поудобнее, чтобы можно было осторожно гладить чужую кожу.
Ему хочется бесконечно улыбаться. Без причин, поводов и оправданий. Улыбаться от того факта, что мысль о мягкости хенджиновой кожи была абсолютно правдивой. Он явно за собой дорого ухаживает. Чанбину хочется знать, чем именно. Не для того, чтобы пользоваться тем же, а просто знать. Как факт. Как истину или реальность. Что Хенджин настоящий, не нарисованный и не написанный. А живой, подлинный, кровь и плоть.
— Я сомневаюсь в себе, — тихо признается Чанбин.
— Не подумай, что я пытаюсь обесценить твои чувства, но я тоже в себе сомневаюсь, так что, — Хенджин опускает взгляд, косится на чанбиново запястье, — все в порядке.
— Ты талантлив и великолепен, как ты можешь сомневаться?
Хенджин польщено посмеивается, но:
— У меня красивое лицо, и я знаю и чувствую, когда люди судят по нему. Я хорошо танцую, но, знаешь, ты можешь справиться с чем-то на «отлично» четырнадцать раз, а на пятнадцатый ты проваливаешься, и это худшая часть, — Хенджин хмурится, но откровенность ему к лицу. — Я начинаю думать, второсортные милашки вроде меня могут мало на что сгодиться.
Чанбин не прекращает гладить его щеку. Не пытается успокоить, но хочет обозначить свое присутствие. Как-то показать, что хенджиновы чувства восприняты и поняты.
— Я не сомневаюсь в себе только когда пишу.
— Это радует. Но ты не видишь себя моими глазами. Не знаешь, как выглядишь моими глазами, — Хенджин улыбается и зажимает чужой подбородок пальцами. — Не пытайся навязать мне свои сомнения, лучше потрать время на то, чтобы развеять их.
— Когда ты стал таким мудрым?
— Возможно, я просто пытаюсь тебя впечатлить.
После душа они привычным образом оказываются в постели. Все в тех же позах, в которых ложатся в постель Чанбина. Разница для Чанбина только в том, что он чувствует в самом низу живота. Теплое колющее чувство предвкушения. Словно с минуты на минуту должно что-то произойти. Ткань, касающаяся кожи, кажется холодной и горячей одновременно. Неудобной, некомфортной. Словно Чанбин плавает прямо на поверхности озера, но вода ледяная, хотя сверху светит солнце. Он сжимает челюсти и глубоко выдыхает. Настолько глубоко, что реагирует даже Хенджин.
Сначала Хенджин переворачивается, чтобы улечься у Чанбина на груди, и тот обнимает хенджиновы плечи, растирая границы каких-то непонятных фигур. Наверняка Хенджин слышит, как бьется его сердце. Наверняка это что-то усложняет. Хенджин снова ворочается и, уложив руку на чанбинову грудь, укладывается подбородком.
— Включишь свет? — тихо спрашивает он, и в темноте его голос разливается как сироп: приторный, ароматизированный.
С щелчком выключателя Чанбин делает слишком резкий вдох: Хенджин так близко, и его прекрасная кожа настолько привлекательна, что хочется откусить кусочек. Цвет восхитительный в приглушенной светом невозможности озвучить желания прямо. Сумасшествие, как Хенджин прочерчивает линию огня одним только взглядом, а затем выставляет Чанбина под пули как чертово пушечное мясо. Свинец на вкус как Хенджин, когда тот, приподнявшись и потянувшись, целует Чанбина. Линия огня превращается в дождь из стали, когда Хенджин углубляет поцелуй. Мгновение не разжуешь, но Чанбин пытается не потерять голову от мягкости и забродившей сладости. Пахнет весной и цветами абрикоса, но откуда Чанбину знать что-то о райском климате? Он только предполагает, когда хенджинова кожа под пальцами ощущается как первая листва — свежая, молодая, насыщенная теплом и надеждой. Чанбин чувствует себя раскаленным металлом, солнцем в середине июля. Когда Хенджин, стащив одеяло, устаивается на чанбиновых коленях, ему приходится подняться. Чтобы взять Хенджина сильнее, прижать крепче, сдавить пуще. И Хенджин издает этот кроткий едва уловимый звук. Такой хлесткий в тишине комнаты своей безропотностью. Раскаленный металл и солнце в середине июля. Все такое мокрое и безбожно смиренное. Руки в волосах, вздохи, кто кого укусит сильнее. Никакого соперничества, только добросердечный дефицит сытости.
Он хочет съесть Хенджина или накормить его собой.
Хенджин покачивает бедрами.
Подать мясо с кровью.
Подать вино из белого кишмиша на десерт.
Хенджин — белый мускат, Чанбин кусает его за шею, и вместо сока разливается вся томность хенджинова голоса.
Чанбин хотел бы остаться здесь подольше, но такой пожар не для сегодняшнего позднего перекуса.
— Милый, — Чанбину приходится оторваться, а затем остановить Хенджина, который движется на него, как штормовая волна, — давай притормозим.
Хенджин дышит загнанно и выглядит захмелевшим — чудесная картина, стоит признать. Он опускает глаза, облизывает губы и с кивком поправляет волосы. Устраивает руки на чанбиновой шее и снова кивает. Затем еще раз. Чанбин целует его в подбородок.
— Не удержался, — Хенджин нервно посмеивается, — но не могу извиниться.
— Не нужно, — Чанбин сглатывает и едва не закашливается. — С ума сойти, вау.
Хенджин улыбается широко и открыто. Кто Чанбин такой, если не слабый увалень? Он целует чужую улыбку, но коротко, чтобы не увлечься снова.
Во сне они сплетаются так сильно, что представляют из себя сложный клубок из конечностей и ангельского трепета.
Все не то чтобы делится на до и после, но проснуться и иметь иной доступ к определенным вещам не может не быть приятным. Стоять у кухонного островка и чувствовать его где-то позади. В считанных сантиметрах от загривка — открытого и уязвимого, куда он может вцепиться, вгрызться и таскать тебя до тех пор, пока ты не сдашься на волю всем тем соблазнам, которые был вынужден прикрывать рутиной и бесконечным списком забот. Он стоит позади, надвигается на тебя как штормовая волна, и ты делаешь вид, что не замечаешь его тень, скрывающую тебя за широкой линией горизонта. А затем он приближается, и ты чувствуешь мягкий и мокрый поцелуй на шее. Он желает доброго утра руками на талии, спрашивает, как спалось, самым кончиком языка, интересуется, было ли удобно, пока кусает за ухо.
Принципиально ничего, вероятно, не меняется, но Чанбин позволяет себе закрыть глаза, когда Хенджин только полутонами спрашивает, может ли залезть под резинку штанов. В этот раз они снимут напряжение шуткой. К счастью, их совместное пребывание продолжительнее любой песни. Или спектакля, на репетицию которого Хенджину нельзя опаздывать.
Не то чтобы открывается какое-то второе дыхание или особое рвение жить и покорять вершины. Но Чанбин много думает о том, чем они будут ужинать или как проведут вечер. Ему не хочется писать памфлеты, желание сочинять оды начинает щекотать его горло, и он старается сглотнуть это ощущение вместе с кофе. Его сон качественно ухудшился, так что от кофеина действительно не мешало бы отказаться. Ему стоит дольше читать перед сном, а не прикладываться к подушке стимулированным. Он все еще не разрешает себе засыпать посреди фильма. В конце концов, всегда остаются вещи, с которыми ты должен справиться собственными силами.
Они не скрывают друг друга от своих друзей, когда приезжают к ним на ужин. Чанбин не чувствует себя спокойно и расслабленно, когда дело касается околопубличного проявления чувств. На словах — все что угодно, но прикосновения — территория частная. Они садятся за стол и долго беседуют, только Чанбин по большей части сосредоточен на другом: Хенджин закинул ноги на его бедра. Чанбин возится с резинкой хенджиновых носков, елозит ею туда-сюда. У Хенджина красивые ноги, не нужно видеть его голым, чтобы знать, что хенджиновы бедра могут раздавить чанбинову голову меж собой. Не то чтобы Чанбин не представлял это.
Чанбин отрывает взгляд с ног только для того, чтобы начать рассматривать профиль Хенджина. Часы могут перестать тикать, время может остановиться перед лицом этого великолепия? Хенджин что-то договаривает, посмеивается и поворачивается в чанбинову сторону. Немая сцена, застывшее искусство.
Вложи любовь в свое искусство, и искусство трахнет тебя.
Чанбин чувствует собственную широкую улыбку. Они молча смотрят друг на друга.
— Что такое? — шепчет Хенджин.
Упущенные возможности; беспорядок, которому нет конца; проблемы, которым нельзя дать имя.
Ритм порождает магию. Любовь — река, в которую можно войти несколько раз. Любовь — это «белый ритм».
— Немного вдохновения, — шепчет Чанбин в ответ.
— Прямо перед моим чертовым салатом, — они вдвоем смотрят на Феликса, который пытается изобразить озадаченность поверх понимающей улыбки. — Что происходит?
Хенджин, улыбаясь, пожимает плечами, пока Чанбин подтягивает его ноги ближе к себе. Ничего не происходит, просто немного вдохновения.
— Возможно, мы, — начинает Хенджин, — были на паре свиданий?
— Возможно, нам, — продолжает Чанбин, — нужно сходить на еще пару свиданий?
— Это приглашение? — Хенджин очаровательно выглядит после вина.
— Это предложение-предположение, — Чанбин давится улыбкой, когда Хенджин подается вперед и целует его в щеку.
Феликс жалуется, что хочет обменять свой билет в первом ряду. А потом отдает им с собой почти нетронутый яблочный пирог. Чан задерживает Чанбина у выхода на минуту, чтобы напомнить об их старых правилах, которые они негласно ввели, пока думали над тем, как вытащить Чанбина из задницы.
— Сначала, — говорит Чан.
— Сначала я, затем мои увлечения, потом моя работа.
— Я, — говорит Чан.
— Я люблю себя и после этого люблю кого-то помимо себя.
— Одно занятие для тебя, одно — для него, одно — совместное, ты помнишь?
— Да, — Чанбин лезет обниматься, — я правда все помню, не волнуйся раньше времени.
Чан отпускает его только когда берет с него обещание, что они возобновят совместные походы в зал после такого продолжительного перерыва.
Возвращение в зал чертовски сложное. Хотя бы потому, что Чан не прекращал заниматься, а теперь пытается снять с Чанбина кожу. Живьем. Ему тяжело дышать, тяжело войти в ритм, но Чан циклит одну песню и говорит, что они будут двигаться медленно. Боже, если бы первый мужчина Чанбина был хоть на десять процентов таким же нежным и обходительным…
— Мне нужно обезболивающее, — ноет Чанбин.
— Давай, продажник, время отказываться от удобств.
Когда ты сосешь будням, постоянно сводит челюсть. Судороги, безвкусица, проблемы со сном.
Жизнь звучит через иные такты, это не может не быть увлекательным. Один вечер Чан дерет его в зале, а через несколько часов Хенджин просит поесть чего-нибудь жирного. Начальница отдела снова думает, что Чанбин не умеет делать некоторые вещи, а потом Хенджин приносит пуанты, которые они ломают вместе, чтобы позже пришить ленты. Чанбин ничего не слышит, пока набрасывает черновик, и Феликс предлагает выпить вечерком. Хенджин практически прижимает его к стенке, и Чанбин не хочет показывать, как ему нравится, когда Хенджин начинает толкаться.
Вчетвером они идут в клуб, для которого Феликс и Хенджин действительно наряжаются, подкрашиваются и в принципе всячески пользуются привилегией выгуливаться со злыми собаками. Они танцуют, пока Чан заказывает бутылку джина, содовую и лед. Чан говорит, детишкам нужно что-то кроме зацикленных адажио, а им двоим нужно что-то кроме дерьмового кофе.
Когда Хенджин устает танцевать, он приземляется на чанбиновы колени, выпивает и дарит быстрые поцелуи. Когда с ним кто-то пытается познакомиться, он указывает на их столик с вежливой улыбкой. Когда он наклоняется к Чанбину, чтобы попросить сигарету, тени на его веках выглядят как опаленные огнем лебединые перья: серый вливается в мерцающий черный.
— Ружью нужно разрядиться, — напевает Хенджин, — я твоя проститутка, так что тебе кое-чего перепадет.
Будучи упитыми в слюни, они в действительности не отправляются покорять запад, в них нет ни капли сил. Но Хенджин спьяну умудряется избавиться от макияжа и от одежды, чтобы просто уснуть задницей кверху.
Временами у Хенджина тоже случаются плохие дни. Сомнения и недовольство замедляют его, размягчают и превращают в труху. Такое случается редко, но он не стыдится показывать себя в такие моменты и просить какой-никакой поддержки, даже если Чанбину не понять всех нюансов. В такие дни Чанбин забирает его после репетиций, везет домой и набирает ванну. Пока Хенджин размокает в одиночестве, Чанбин заказывает что-нибудь пожирнее. Обязательно из того, что Хенджин упоминает в каких-то разговорах и как бы между делом. Чанбин не старается быть внимательным. Он просто является таковым естественным образом. Настолько же естественным, как избавление от слабости и усталости, когда рядом кто-то, кто слаб и устал чуть больше. Иногда в такие дни Хенджин позволяет себе расплакаться — пока они едут в машине или когда едят. Он плачет тихо. Словно укутывается в лоскутное одеяло из разочарования, негодования, раздражения и чувствительности. Это целый кокон. Литой. Чанбину остается только обнять его в этом коконе, не пытаясь вытащить или растормошить. Просто обнять, обозначив присутствие. Временами — молча, временами — со скромным набором слов. Вроде тех, где он говорит:
— Бесконечно поражаюсь, как сегодня ты справился лучше, чем вчера. Завтра я буду поражен, как ты справишься со всем лучше, чем сегодня.
Хенджин сжимается сам и сжимает Чанбина, мол, вот она возможность оказаться в моих оковах, мы можем подавиться, но на двоих в этом дышится легче. Чанбин каждый раз думает, что у таких, как Хенджин, «сердце мягкое и нежное как птенчик».
Когда Чанбин впадает в бездуховную прострацию, Хенджин включает музыку так громко, как то позволяют соседские нормы. Он позволяет Чанбину уничтожать черновики после того, как фотографирует все, что успевает захватить. Он ищет с Чанбином новые слова, новые мотивы. Соединяет ниточками идеи, которые почему-то казались совершенно несозвучными друг с другом. Чанбин впускает его в это пространство с кроткой надеждой, что Хенджин задержится в нем подольше. И Хенджин остается каждый раз. Раскладывает книги, чтобы найти нужное звучание слов. Переписывает фрагменты от руки, если Чанбин тревожится, что потерял какие-то куски текста. Он словно бы понимает, каким беспокойным может быть талант. Он превращает процессы в особенности, а особенности — в необходимости. Он включается в чужую работу, и в этом прогрессе Чанбину хочется любить его неимоверно сильно, посвящая все свое существо единственно ему от макушки до пят. Слепое служение искусству. Невероятный потенциал в моменте, когда Хенджин становится его искусством, укрепляясь в этом статусе, укореняясь в нем самым верным образом.
Они немного выпивают прежде, чем оказываются в спальне. Хенджин сидит на его коленях и улыбается сквозь поцелуи, которыми щедро одаривает чанбиново лицо. Хенджинова кожа такая теплая и мягкая, и это так особенно для Чанбина. Хенджин податлив и плавен. Аккуратен и нежен. Такой трепетный в чанбиновых руках, словно сотворен из ласки и обходительности. Из всего того, в чем сам Чанбин неимоверно нуждается. Разрывая поцелуй и оказываясь лицом к лицу, Чанбин думает, что шел через тернии именно к этим звездам в глазах.
Какая же чушь, он даже посмеивается.
— Что такое? — шепчет Хенджин.
— Думаю, я крупно влип, — Чанбин прижимает его ближе к себе.
— Надеюсь, не в дерьмо.
— Ты настолько невысокого о себе мнения? — и Хенджин слегка толкается в ответ.
Сломанные вещи нередко чинятся от терпения и любви. Но иногда ты сомневаешься, не стоит ли тебе приобрести что-то новое. Когда это касается тебя и твоего тела, тебе в действительности не остается ничего, кроме как потратить все силы и время на починку себя. Исцеление — это процесс. Иногда слишком долгий и, кажется, безрезультатный.
Но вот он. Здесь, с мужчиной, которого никогда не думал так обнимать и так ценить.
Хенджин гладит его лицо пальцами. Он так много улыбается, это невероятно. Такой простой человек, как Чанбин, может быть таким прекрасным поводом для столь частых улыбок. Разве в этом нет красоты?
— Я очень влип, — снова говорит Чанбин.
— Расскажи мне, — так трогательно, Хенджин всегда чувствует, как громко или как тихо нужно говорить.
— Ты нравился мне в школе, я понял это с опозданием, но лучше поздно, чем никогда. А потом все закончилось, мы все разделились, и я чувствовал себя потерянным. Это было лучшим временем, чтобы писать о тех, кто тоже потерялся. Я принимал красоту за уродство, а уродство — за красоту, это месиво из снега, выхлопных газов и собачьего дерьма, знаешь. Ты уехал, и от меня многое отошло вместе с тобой. И я писал все эти глупости на записках для тебя, потому что просто не знал, как вернуться к чему-то правильно. А теперь ты здесь, и ничего не нужно скрывать, — Чанбин целует его в кончик носа, а затем потирается о него. — Я влюблен в тебя. Я очень сильно влюблен в тебя, и это тоже месиво, но из чего-то более прекрасного, чем чертов первый снег или церковный хор.
Хенджин шмыгает носом, когда его глаза начинают блестеть от слез. Он обнимает и прячет лицо, целует в шею. Трогательность всегда была впереди планеты всей, она оставляет позади многие вещи. Вроде дилемм и нерешительности. Хенджин целует Чанбина в подбородок, прямо в неказистый шрам.
— Мне нужно твое внимание и нужна твоя любовь, — признается Хенджин, — потому что без этого мне темно и отвратительно холодно. Ты смотришь на меня, и я думаю, что я могу бояться чуть меньше, чем обычно. Ты как прожектор, а я на сцене совершенно один. Спектакль начинается, мне нужно что-то делать, но тут просто ни черта не разобрать. А потом появляешься ты, и я знаю, что должен делать. Я влюблен в тебя, и это отгоняет от меня многие мысли о склонности к неудачам. Разве я не удачлив, если могу быть с тобой?
Разве в этом нет красоты? Что-то можно любить больше, чем то, что ты творишь, и тогда твое творение наделяется большим смыслом и становится более значимым. Потому что создано в тот исключительный момент, когда искусство становится таким же свободным, как твоя любовь.
— Ты такой красивый, — шепчет Чанбин.
— Ты говоришь это впервые, — Хенджин неловко стирает влагу с лица, — обычно говоришь как угодно, но не так.
Чанбин бы хотел знать больше языков, чтобы объяснить, каким красивым видится ему Хенджин, но у него есть только язык любви, отвратительно приторной любви. От такого склеивается все на свете.
Они избавляются от одежды, потому что находят более тесный способ общения. При первом подобном знакомстве нельзя говорить о сложностях. Гармония тел с моментом облегчает тяжесть проблем, которые возникнут когда угодно, но только не сейчас.
Хенджин уделяет так много внимания телу Чанбина, что у того появляется чувство, будто он впервые застрял в собственной коже с кем-то другим. Хенджинов рот мокрый и горячий, а прикосновения медленные и вместе с тем обладающие своим собственным ритмом. Он делится всем, чем может: от слюны до каких-то посредственных похвал, которые в эту минуту кажутся венцом словесных творений. Чанбин вплетает пальцы в его волосы, наклоняя ближе к себе, но пытаясь не гнаться за результатом. Это не легче для понимания, но анализ так неуместен, когда Хенджин им давится. Давится, чтобы затем расслабиться и сглотнуть.
На осенних отсветах заката в пот бросает особенно сильно.
Хенджин забирается на чанбиновы колени, подбирается ближе, пока Чанбин, поднимаясь, усаживается удобнее, чтобы встретить свое благословение с храбростью и достоинством. Целовать Хенджина, прикасаться к нему, видеть его лицо, когда ему так хорошо, пока его, мокрого и крепкого, трогают уверенно и отлажено. Он не стонет громко, но каждый свой звук старательно передает в рот Чанбина, во все смазанные поцелуи, которые роняет по чужой коже. Застрять с Хенджином в его коже — разве в этом нет красоты? Когда Хенджин кончает, он так крепко смыкает челюсти, что Чанбин слышит скрежет зубов. Звук потрясающий в попытке не перебрать с удовольствием.
Они так и сидят в обнимку, лицом друг к другу, когда Хенджин, отдышавшись, говорит:
— Я никогда тебя не подведу.
Чанбин улыбается:
— Любить тебя значит постоянно чего-то жаждать.
Расплетая клубок из конечностей, они оба отказываются от пустых взглядов в потолок. Рассматривают друг друга, гладят и практически ни о чем не говорят. Проваливаясь в сон, Хенджин просит Чанбина никогда не писать о нем. Никогда не делать его частью какой-то истории кроме своей собственной. Чанбин хмурится, но целует его в лоб и кивает.
Утром они все еще нежничают друг с другом. Не торопятся вылезти из-под одеяла и договариваются спать только голышом. Хенджин с утра такой взъерошенный и заспанный. Выглядит отдохнувшим, но не пресыщенным. Все еще теплый и мягкий, когда Чанбин мнет его бедра.
— Почему ты попросил не писать о тебе? — спрашивает он.
Хенджин робко и неуверенно улыбается, выигрывает минуту-другую, чтобы собраться с мыслями.
— Может прозвучать глупо, но… — он пожимает своим прекрасным плечиком, которое Чанбин тут же целует. — Что, если ты напишешь обо мне как о лучшем человеке в сравнении с тем, кем я уже являюсь в действительности. Или наоборот. Нужно ли мне знать, что ты чувствуешь ко мне через то, что ты создаешь? Я не прочь найти способы вдохновить тебя, но я не хочу быть там, в твоих словах, в твоих работах. Не знаю, прости.
— За что ты извиняешься? — Чанбин гладит его по щеке.
— Я не могу изъясняться лучше и переживаю, что ты можешь понять меня как-то неправильно. К тому же я не хочу, чтобы ты думал, что я открещиваюсь от твоего творчества или от тебя таким образом. Это категорически не так.
— Все в порядке, это твои чувства, они имеют место.
Они встают с постели, когда Хенджин предлагает приготовить блинчики на завтрак. И отказывается садиться на стул, пока колени Чанбина в зоне его досягаемости.
Это ощущается как равновесие, баланс, соотношение сил и прочие синонимы, которые всплывают в голове Чанбина. Но мысль перетекает в физическое чувство: из спокойного, практически умиротворенного сознания в грудину, в кончики пальцев рук, в бедра. Парадоксально, но кажется, словно даже взгляда достаточно для образования какого-то порядка.
Все так, как должно быть. Все в порядке.
Чанбин понимает, что не хочет писать о Хенджине.
Он хочет писать вместе с ним.
Любить Хенджина — это действительно постоянная жажда чего-то. От телесного до духовного. От желания чувствовать в себе потенцию к сотворению до ощущения созидать чужой оргазм. Писать не только чернилами, но всем тем, что Хенджин отдает в его ладонь или на его тело. Чувствовать его между своих бедер, но словно в километрах от того, где так нужен его рот. Быть между его бедер и видеть слабые следы растяжек, наблюдать за натяжением мышц, смотреть, как кончики пальцев ног превращаются в наконечники стрел.
Иногда Хенджин слишком сильно зажимает его голову в западне гладкой кожи бедер. Иногда Хенджин просит его не снимать очки, когда Чанбин становится перед ним на колени. Иногда они тратят друг на друга почти всю ночь, Хенджину нравится испытывать оргазм на рассвете. Он говорит, это символично, это напоминает ему о перерождении после маленькой смерти.
Его кожа больше похожа на бархат, чем сам бархат — на себя. Его тело гибкое и элегантное. Он принимает любую форму, какую Чанбин может только пожелать в темноте или при свете дня. Они готовят друг для друга. Или готовят друг друга при температурах повыше и градусах покрепче.
Но обожание к Хенджину не может укрыть его от холодов.
Когда наступают дни холоднее, он покрывается плотной коркой отсутствия удовлетворенности по отношению ко многим вещам. Чанбин выходит с офиса, садится в машину и добрые десять минут просто пытается настроиться на то, чтобы провести вечер хоть с каким-нибудь удовольствием. Тревожная серена в голове превращается в музыку, которая не хочет его покидать. Он сжимает руки на руле и думает, что это дерьмо отбрасывает слишком большую тень на происходящее. Ему хочется верить, что спустя столько времени ему удается держать ситуацию под контролем. Ему хочется верить, что с ним происходит нечто, с чем он научился справляться. Что ему под силу корректировать собственный полет над пропастью. Рисковать безопасным для себя образом.
Чанбин старается думать, что может направлять свое состояние, распределять его по сферам, способным снять внутреннее напряжение. Он не хочет переносить это на Хенджина. Но обожание не может прятать его вечно. И в одну из суббот соблазн становится слишком велик.
Все непритязательно поначалу: Хенджин приезжает к нему с пакетом продуктов, ведь они должны приготовить что-нибудь новенькое для них двоих, таков уговор. Таков уговор, таков новый формат рутины, ставшей совместной.
Возможно, Чанбину не следовало дожидаться, когда ситуация превратится в то, чем она станет в ближайшие минуты. Возможно, Чанбину следовало обратиться за помощью чуточку ранее.
После того, как Хенджин убирает яблоки в слоеном тесте в духовку, Чанбин спрашивает:
— Почему ты выбрал меня?
Хенджин оставляет рукавицы на столе:
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, почему я, — Чанбин садится на стул и разводит руки, чтобы обозначить масштаб, — для всего этого.
— Это неуклюжая попытка напроситься на комплименты? — Хенджин неловко улыбается, словно уже знает, какое напряжение может возникнуть, и потому пытается отшутиться.
— Нет, мне, наверное, просто хочется знать, — Чанбин потирает лицо, будто хочет снять остатки сна.
Когда Хенджин не отвечает, Чанбин не может не осмотреть его лицо. Хенджин похож на общественную комбинацию понятийного аппарата искусства. Его волосы аккуратно уложены, закреплены заколками, которые за черной густотой не видно. Великолепен прямо как на первом свидании. Хенджин действительно и вполне ощутимо старается контролировать свой тон, когда спрашивает:
— Ты пытаешься затащить сюда что-то из своего прошлого?
Чанбин хмурится:
— Вопрос был сложным для тебя?
— Нет, я просто не вижу смысла отвечать, когда все кажется настолько очевидным, — и снова этот утешительный приз — улыбка, которая без слов должна объяснить некоторые вещи.
— Что, если это не очевидно для меня?
— Ты хочешь сказать, что я недостаточно даю тебе?
Нет. Категорически нет. Дело совершенно не в нем, его нельзя затаскивать в ничто на ровном месте. Это неказисто, неуверенно, неуместно и разрушительно. Это ни к чему. Но, возможно, Чанбину нужно убедиться, что сейчас, когда дело в нем самом, он может быть уверен хоть в чем-то.
— Почему ты продолжаешь отвечать вопросом на вопрос?
— Ты делаешь то же самое! — Хенджин вдруг повышает голос, и Чанбин удивленно округляет глаза. — Послушай, если у тебя настроение поругаться — займись чем-то более полезным.
— О, задавать интересующие меня вопросы — это бесполезное дело?
— Ты придираешься к чертовым словам. — Хенджин подходит к духовке и изображает в ней особую заинтересованность. — Ты сомневаешься в чем-то? В себе? Во мне?
— Ты можешь просто…
Просто что? Просто простить мне мои кошмары? Включить «зеленый» на всех светофорах и позволить мне нестись?
Когда Хенджин начинает кричать, «зеленый» действительно включается на всех светофорах. И их обоих заносит в кювет.
— Черт бы тебя, нет! Не могу! Потому что я постоянно вынужден делать это. Все берут меня, потому что я как гребанное украшение, и всем обязательно нужно знать, что же в них такого фантастического, если я все еще остаюсь рядом. Ничего! Ничего в вас нет. Мы просто чертовы люди, и отношения случаются, но кому-то все равно хочется ощущать себя выше за мой счет, — Хенджин начинает кружиться в поисках своего телефона.
— Куда уж выше…
— Нет, это просто сраная провокация, — Хенджин идет в коридор, чтобы надеть пальто и начать обуваться, — и я не буду тешить твое самолюбие. К черту это.
— Самолюбие? Не тебе бросать в меня камень! — Чанбин идет за ним.
— Знаешь что, — после нелепой и торопливой шнуровки Хенджин выпрямляется и выставляет обе руки перед собой, — хватит. Стоп. Мы могли провести этот день вместе, понежничать, сходить куда-нибудь пообедать, заняться сексом, в конце концов, — его голос надломлен и полон разочарования от расстройства, потому что все испорчено в их чертов выходной. — Но ты превратил все это… в цирк. Самый настоящий. Ты не уверен во мне? Тогда разберись, почему ты меня выбрал. Не уверен в себе? Даже не смей делать это за счет меня, даже не смей.
Когда Хенджин хлопает дверью, Чанбин остается в полной тишине — за исключением его сердца, которое начинает мучиться от сожаления. Он научился не испытывать сильное чувство вины, когда пытается через кого-то в чем-то разобраться. Раньше ему всегда казалось, что любые его вопросы в тягость другим. Он просто пытался посмотреть на обстоятельства другими глазами, через сторонние источники информации, но так, вероятно, и не научился оформлять свой запрос корректно. Существует правильная интонация, особая расстановка слов, чтобы передать сообщение верным образом. Но когда он расстроен, контролировать становится сложно. Сложно не расширять спектр сфер, через которые можно выпустить пар.
Это его проблема. Исключительно его зона ответственности, он не может требовать этого от других.
Иногда трещины идут даже по той посуде, которую никто толком не трогает.
В маленьком и сжатом мирке Чанбина обещания нарушаются только в тот момент, когда обрушиваются звезды. При иных обстоятельствах все крепко и устойчиво. Он может меняться, и эти изменения начинаются с взгляда в зеркало. Насилие над собой, творческий процесс без аппетита. Но хорошие гвозди делаются из железа, и это не частный опыт сострадания. Это культура общности всех его состояний: они объединяются, сливаются и превращаются в основу — жизнеспособную и исправляющую покаяние в сотворение.
Он может не быть уверен во многих вещах, но есть то, что остается неизменным. Как тот факт, что балет — это искусство молодых, а фуэте крутят на толчковой левой ноге.
«Границы моего языка — это границы моего мира. Мы так ценим язык, потому что ценим себя самих. И представьте себе способ делиться мыслями и чувствами без слов. Их недостаточность стала клише. «Не могу описать словами», «слов так мало». Но что, если это не требуется?»
Хенджин нашел способ выражать себя без слов, но так, чтобы Чанбин понимал его со вздоха. Он во многом избавил их чувства от необходимости вербальных выражений, сделав их свободными. Любовь свободна, свободно и искусство.
Но Чанбин состоит из слов. И выражаться может только ими. Он приходит в себя, когда из духовки начинает валить дым. Полное дерьмо.
Он вызывает такси.
Он не тарабанит в хенджинову дверь, но стучит достаточно настойчиво. Сейчас восемь вечера, Чанбин потратил слишком много времени на необоснованные колебания. Хенджин открывает с отверткой в руке. Хмурится и вздыхает, когда поджимает губы. Он все еще расстроенный. Он отходит в сторону, чтобы молча пропустить Чанбина внутрь.
Чанбин плетется за Хенджином, когда тот направляется в гостиную, где полная разруха: на полу инструкция, полки, шурупчики и вся мелочь для тех, у кого хорошо развита мелкая моторика. Хенджин бросает отвертку на пол:
— Я пытался собрать стеллаж сам. Думал, получится быстрее.
Это стеллаж для книг. Хенджин говорит, он хотел, чтобы Чанбин мог оставлять свои книги и здесь тоже. Чтобы он всегда мог рассчитывать на то, что для его увлечения в этом доме есть место. Хенджин говорит, он хотел, чтобы у них появились совместные книги. Чтобы они могли читать что-то вместе, а потом делиться опытом. Чанбину хочется снять очки, чтобы просто не видеть, как он не может собрать ничего так же, как Хенджин — этот чертов стеллаж.
— Я начал это на кухне, — он сглатывает, — давай вернемся туда и все закончим.
Звучит не так. Звучит не так, как он хотел бы, чтобы звучало: не обнадеживающе, а завершающе. Он снова выбрал не ту интонацию. Не усложняй, будь собой, он воспоминает Чана.
Они садятся друг напротив друга, и Чанбин делает глубокий вдох, чтобы:
— Прости меня, ты прав. Я не уверен во многих вещах, — он заламывает пальцы. — Люди, с которыми я себя связывал, разносили меня в щепки, и ты прав. Я почему-то приношу это сюда — между нами.
Признание всегда отвратительно на вкус. Словно загребаешь землю, жуешь ее и на зуб попадает червь. Тебе нужно дожевать это. Действительно нужно, потому что только так внутри тебя сможет вырасти что-то лучшее и большее.
— Кто-то просто экспериментировал со мной, — продолжает он. — Кто-то мог спать со мной только когда был пьян, и я понял это не сразу. Кто-то использовал меня в качестве замены, и я был слеп, чтобы осознать болезненность перспективы в моменте, — он двигается ближе к Хенджину. — Но это не оправдывает меня. Я знаю, что кто-то держался меня, потому что я могу сделать многое, когда очарован. Они забрали у меня все, что только могли, и мне было тяжело разойтись. Я становлюсь очень цепким, когда погружаюсь с головой. Я не уверен в себе, но не могу сказать, что не работаю над этим. На самом деле я приложил много усилий. — Чанбин неловко и робко тянет руку к Хенджину, и тот протягивает свою в ответ, пусть и не так быстро, как того хотелось. — Прости меня. Я буду продолжать работать над собой. Прости, потому что я надавил на тебя…
— Не сыпь извинениями, одного раза было достаточно, — хенджинов голос звучит строго. — Отчасти я чувствую себя виноватым за то, что вспылил и так бурно отреагировал, но… не на сто процентов.
Хенджин говорит, в балете достаточно проституток. Когда ты попадаешь в их число, тебе открывается больше возможностей. Иногда тебе приходится делать это, чтобы не остаться ни с чем. Не они выбирали, а их. И это погано. Они видят их во время репетиций, ловят после выступлений. Хенджин говорит, паршивые это людишки.
— Когда я выбирал кого-то, — продолжает он, — человек начинал не доверять мне и моим чувствам еще на берегу, так что… Как будто я априори существо недостижимое. Или достижимое настолько, что превращаюсь в чей-то трофей.
Чанбин придвигается так близко, чтобы их бедра соприкасались. Есть вещи, которые нужно озвучивать только в маленьком и тесном пространстве.
— Думаю, это был ты с самого начала, — тихо говорит Чанбин — так тихо, что Хенджину приходится наклониться еще ближе. — С того момента, когда я увидел, как ты танцуешь еще в школе. Я просто был очарован безбожным образом, а потом, став старше, искал эту очарованность абсолютно во всем. Я не понимал, что был влюблен в тебя тогда, — он сжимает хенджинову руку, — но вот мы здесь, и ты все еще ужасающе впечатляющий, великолепный, милый и очаровательный. И я люблю тебя.
Чанбин любит, как Хенджин думает и что говорит. Любит, когда Хенджин обнимает его. Когда приносит ему кофе на работу. Любит, когда Хенджин делится с ним тем, что его расстраивает. Он говорит, что любит его так же сильно, как писать, и иногда это пугает его, потому что вдруг когда-нибудь эта любовь вытеснит любовь к творчеству. Но он не может не хотеть пробовать или заглядывать в будущее, когда видит Хенджина или прикасается к нему.
У Хенджина мокрые глаза. Шмыгнув носом, он пересаживается к Чанбину на колени и устраивает руки на его шее. Хенджин целует его в кончик носа:
— Я выбрал тебя, потому что ты мягок в словах и действиях, но эта мягкость не мешает тебе быть прямолинейным. Ты радушный и милый, ты нежный и спокойный. Ты размеренный и комфортный. Ты умный и талантливый, и я обожаю слушать все то, о чем ты говоришь. Ты терпеливый и внимательный, и я неимоверно это ценю. — Хенджин целует Чанбина в обще щеки и побеждено улыбается. — Ты красивый и притягательный, и я не хочу отрываться от тебя. Мне так жаль, что ты не видишь себя моими глазами, потому что я люблю тебя.
Хенджин говорит, что любит его очки, его одежду и его дом. Любит его волосы, потому что они чудесно кудрявятся. Любит его милое лицо, даже если иногда оно выглядит по-дурацки, и Чанбин слезливо посмеивается. Хенджин любит его руки, потому что они всегда стараются расслабить его.
— Я люблю тебя и все, что могу любить, если оно связано с тобой, — Хенджин прижимается к нему в объятии. — Я постараюсь любить тебя еще откровеннее, потому что на самом деле я чувствую трепет, когда понимаю, что ты не нуждаешься во мне. Ты занимаешься своей жизнью, я — своей. Вместе мы делаем что-то общее, и мне жутко это нравится.
Чанбин отталкивает Хенджина от себя, чтобы заглянуть ему в глаза:
— Я не нуждаюсь в тебе, но я люблю тебя.
Хенджин мягко сталкивает их лбами:
— Я знаю, правда знаю. И я люблю эти отношения. И нас в них.
Плохие дни случаются, и в один из них они вместе собирают книжный стеллаж. На это уходит по-идиотски много времени, потому что они постоянно прерываются на поцелуи и подшучивания. Чанбин действительно пытается сосредоточиться на деле, пока Хенджин не говорит, что им не помешало бы принять душ.
Чанбину всегда было интересно, в скольких бы местах он был сломан, окажись он под водопадом. Но когда Хенджин ниспадает на него, он кажется более умудренным опытом, чем целую жизнь назад. Они не тратят время, чтобы воспользоваться полотенцем, и мочат кровать.
Волны бьются о камни так же, как изгибается хенджинов позвоночник под чанбиновой ладонью. Внутри Хенджин хрупок и мягок, Чанбин пытается дотянуться до чего-то столь же сакрального, до чего пытался дотянуться Хенджин на закате, когда танцевал, подняв руки к небу. Хенджин открывает рот и стонет, когда Чанбин пытается пробраться под его кожу. Процесс болезненный и вместе с тем исцеляющий. Одна жизнь кончается, чтобы началась другая. В литом механизме они совершенные части, подходящие идеально только для того, что происходит здесь и сейчас.
Хенджин начинает копошиться, чтобы сменить позу. Чтобы оказаться у пропасти и заглянуть в нее, потому что у той глаза Чанбина. Над пропастью качели, и Хенджин качается, запрокидывая голову. На рассвете оргазм ощущается острее. После маленькой смерти он касается лбом плеча Чанбина, целует его кожу, улыбается в объятиях.
— Не пускай меня в свое прошлое, и даже твоих мечт будет достаточно для меня, — тихо говорит он.
Чанбин думает, что впускать Хенджина в свое искусство — единственно верное решение, потому что это означает впустить его в собственное сердце. Не писать о нем, не делать его частью истории, которая длится только несколько сотен страниц. А создать что-то с ним вместе. Позволить ему приложить руку, оставить след, а затем разрешить ему исчезнуть, чтобы увидеть результаты совместных свершений со стороны — прямо на линии горизонта.
Любить себя через кого-то — движение, обреченное на срыв связок, а посвящать себя любви — искусство молодых. Но когда Хенджин крутит девять фуэте в их большой совместной гостиной, пол которой явно не предусмотрен для подобного, Чанбин думает, что до сего момента жизнь была похожа на комету, несущуюся с неба, и время бесконечно иссякало. Он просыпается испуганным на рассвете из-за поиска своего пути, но Хенджин достаточно мудр, чтобы отдать Чанбину все, что у него есть.
Хенджин настолько яркий, что затмевает собой даже чертову комету.
Как-то Хенджин говорит:
— У нас до самой смерти есть шанс что-то изменить.
И это то, что Чанбин оставляет на отдельной полосе после титула, когда публикует «Белый ритм» с посвящением Хенджину.