Жизнь
30 апреля 2024 г. в 23:56
– Меньше всего я бы хотела проповеди читать, мисс Тайлер, особенно вам. С нашей-то профессией. Почему-то от тех, кто в терминальной стадии, этого ожидают. Я вообще довольно приземленный человек, честно. Всю жизнь в чужих ртах ковырялась. Помогите мне с подушкой, будьте другом…
Гермиона тогда провозилась минут пять, не меньше. В нос ударил запах стериллиума и пластика, а еще – затхлой, лежалой травы.
«Над живыми не плачут, – упрямо твердила она себе, поправляя наволочку, – смерть не ходит по сухому. Она оставляет следы».
Но глаза все равно предательски защипало.
Шмыгнув носом, Гермиона прочистила горло и повторила вопрос:
– И все-таки. Вы ведь… рефлексируете? Неужели ни о чем не сожалеете?
Тень женщины, лежащая на койке, повернула к ней голову:
– Вы из спортивного интереса спрашиваете? Думаете, когда начать бежать, чтобы в опиоидной коме не думать «ах, а надо было»?
Гермиона коротко и зло рассмеялась.
– Это было грубо, вы знаете?
– Как и ваш вопрос, Энн. Как и ваш вопрос.
Они помолчали несколько минут. Гермиона проверила последние записи, оставленные врачом, задвинула шторы на окнах, поправила книгу и плед на кресле для посетителей.
– Ни о чем я не жалею, – голос разрезал монохромную комнату, как нож. – Я много что видела. От сердца работала. Мужа мне Бог послал. Жизнь в свое удовольствие прожила – не самую короткую, к слову.
Какая-то крошечная, детская часть Гермионы хотела, чтобы она вспомнила. Чтобы что-то туманное и далекое в ее разуме теплым облаком выплыло навстречу.
Ты учила меня готовить омлет, помнишь, мама?
Я постирала розовые носки вместе с твоей белой шелковой блузкой, помнишь, мама?
Мы вместе читали письмо из Хогвартса, и ты поверила в него, поверила в меня, помнишь, мама?
– Идите домой, Энн. Надеюсь, вас там ждет какая-нибудь прекрасная ошибка юности.
– Меня ждет кот.
– Ох, Энн… были бы силы – пошутила бы.
Перед тем, как уйти, Гермиона наложила сигнальные чары на кнопку экстренного вызова медперсонала.
«Мама» – странное слово. Самое простое для артикуляции в анатомическом смысле, если подумать. И совершенно непроизносимое.
***
На улице сыро и зябко, а ее рука – все еще в чуть шершавой малфоевской ладони.
– Ну, и о чем мы будем пить? – спрашивает Гермиона, смотря куда-то дальше, шире раскинувшегося вечера.
Малфой вскидывает брови – то ли удивленно, то ли задумчиво:
– Я думал, мы будем пить за вечер четверга.
Гермиона отпускает его руку, чтобы наконец закурить.
– Не люблю четверговые вечера, – бордово выдыхает она в промозглый переулок. – Пойдем уже? Холодно.
Асфальт звонко бьется в ее каблуки. Лондон – грузный и неповоротливый старик; пальцы его изломанных артритом переулков сходятся к Темзе, но эта артерия полнится тромбами.
У Гермионы сложные отношения со смертью. Иногда ей кажется, что она носит ее в себе – маленький сувенир после Финальной битвы; фигурка солдатика с лицом Тонкс и волосами Фреда; заключительные титры к фильму, зачитанные голосом Снейпа.
Не можешь решить задачу – отложи. Дай ей время.
Похоже, для смерти десять лет – не срок.
Драко толкает дверь паба, пропуская Гермиону вперед, и их поглощает теплый запах пива, еды, мужского пота и смеха.
– Да уж, – ухмыляется Малфой, оглядывая зал в поисках свободного места, – в следующий раз я выбираю место, ладно?
– В следующий? – Гермиона не оборачивается, чувствуя, как он задевает кожу на шее, помогая ей снять пальто.
Малфой замирает на секунду – пальцы нерешительно подрагивают там, где мгновение до этого лежал воротник – а затем осторожно перекладывает ее волосы с одного плеча на другое.
Почему-то у Гермионы не сразу получается вдохнуть.
– Что-то мне подсказывает, что у тебя есть еще парочка вечеров, которые ты не любишь, – отвечает он, и его дыхание щекочет оголенное основание шеи. – Сядем? Расскажешь, что там с четвергами.
В пабе много министерских, и Гермиона ловит их полуудивленные взгляды. Но если ее чему-то и научила работа, так это умению игнорировать незаданные вопросы.
Гермиона, как жизнь? Говорят, ты и Рон… ты как? Хотя с вашими графиками вы, наверное, и не заметили разницы?
Ты давно не заглядывала. По-прежнему вся делах? Ждешь, когда Барбаджи уступит тебе кресло?
Интересный выбор компании на вечер. Что за дела у международников с Малфоями?
А вы с ним… ну… а, забудь, это пятый бокал, схожу-ка проветрюсь.
Гермиона отмахивается от проглоченных слов, как от мух. И авроры с широкими обветренными ртами, и холеные секретарши, пахнущие кофе и чернилами, и молчаливые, пугающе внимательные невыразимцы – никто из них на самом деле не хочет знать ответ.
Никто из них на самом деле не готов погружаться в гудрон чужой пустоты и выборов.
Поэтому вопросы всегда – всегда – повисают в воздухе. Гермиона лавирует между ними, и любопытные взгляды туманятся, подергиваются поволокой, теряют четкость. Не на что здесь смотреть, в конце концов.
Малфой находит столик в самом углу; отодвигает для нее стул. Гермиона ухмыляется:
– Святая Моргана, это всего лишь паб.
– Английский паб, Грейнджер. Мама учила меня манерам.
«Мама» – странное слово. Как теплое одеяло, которое подоткнули со всех сторон. Как Сектумсемпра, в один миг вспоровшая грудную клетку.
Малфой смотрит на нее внимательно, долго. Он ничего не спрашивает, но все видит. Гермиона растерянно замечает, что для человека с его зубами и кровью у него удивительно незлые глаза. По каемке радужки в них плещется печаль – очень знакомая и понятная. Полуживотная.
С такой печалью медведь смотрит в дуло направленного на него ружья.
Такая печаль сочится из глаз, которые заглянули в дементорово нутро.
Такая печаль на всю жизнь отпечаталась на лице у Гарри после его первой – и единственной – Авады.
– Мне надо хорошенько напиться, чтобы рассказать тебе про четверги, – неожиданно для себя говорит Гермиона.
И Малфой левитирует им первую бутылку вина.
Они синхронно морщатся, отпивая, и неловко фыркают от смеха.
– Я же говорила – настоящая гадость.
– Последний раз я таким давился на шестом курсе. Но тогда… получалось перестать думать – и ладно.
Гермиона сглатывает и неловко отводит взгляд. Когда прикасаешься к чужим призракам, особенно остро чувствуешь собственных.
Но Малфой вдруг подается вперед и осторожно находит под столом ее лежащую на бедре руку; переплетает их пальцы. Тогда ей хватает сил поднять на него глаза.
Тонуть – это, кажется, тоже навык.
Какое-то время они пьют в равномерном гуле паба – ладонь в ладони, бархатистое поглаживание упругой кожи. Гермиона спрашивает о жизни после суда, и он отвечает – обрывками, иногда вдохновленно, а иногда – безлично, словно читает рапорт. Тепло университетских лет в Сорбонне сменяется обреченностью Азкабана, где спустя три года допросов и судебного процесса Люциуса Малфоя приговаривают к неизбежному; спустя еще год светло-сиреневый аромат материнской спальни мэнора вымирает в острый запах сырой земли, брошенной на деревянную крышку с фамильными гербами. Впервые в истории малфоевского дома их было два.
Нарцисса Малфой, урожденная Блэк, отдала дань обоим родам.
На этом месте Драко неловко трет глаза – красные, воспаленные, злые. Глаза человека, у которого не получилось простить.
– Иногда я думаю, что это Люциус. Мама была… мягкой. Она бы не стала. Не выбрала бы Волдеморта.
И, помолчав, добавляет:
– Она хотела еще ребенка, но он был против.
– Он был хорошим отцом? – тихо спрашивает Гермиона.
Малфой до хруста сжимает челюсти.
– Да. К сожалению, он был фантастическим отцом. И мешком с дерьмом одновременно, – выдыхает он куда-то между ними. – Иногда я страшно по нему скучаю. И это самое ужасное чувство из всех.
Тогда Гермиона залпом допивает бокал и распахивает перед ним двери собственного шкафа – с двумя скелетами.
Он вновь находит ее руку и гладит тыльную сторону ладони до тех пор, пока она не заканчивает.
– Иногда я думаю: страшно было умереть на той войне. Но никто не предупреждал, каково на ней выжить.
И он кивает.
– Завтра пятница, – неожиданно говорит он.
Гермиона вопросительно на него смотрит.
– Я могу пойти с тобой. Подожду в той кофейне напротив.
Он говорит это просто и прямо. Протягивает себя – как пластырь.
И она медленно кивает.
Малфой осторожно высвобождает руку – Гермиона вздрагивает от накатившего ощущения пустоты – но через мгновение его пальцы, теплые от ее собственных, прикасаются к коленке, медленно гладят кожу чуть выше, касаются бедра.
– Гермиона?
– Да?
– Почему ты мне позволяешь?
Она честно пытается найти ответ получше. Думает над этим, пока он выводит рунические узоры у края ее юбки.
Но правда всегда очень простая.
– Потому что мы поломаны в одинаковых местах. Потому что ты меня понимаешь.
Он сглатывает так, что у нее кружится голова.
– Пойдем.
Он кладет несколько галлеонов на стол и тянет ее к выходу. Кажется, им вслед вновь смотрят, но она не хочет, не может про это думать.
Они выпадают в улицу растерянные, горячие, тяжело дышащие. Малфой притягивает ее к себе, и Гермиона, повинуясь инстинкту, обхватывает его за шею, аппарируя их в свою квартиру.
Ни один из них не удивляется.
В мягкой темноте коридора Драко смотрит на нее долгое, неописуемое мгновение: разглаживает большими пальцами брови, обхватывает лицо; рефлекторно приоткрывая рот, показывает зубы.
– Я хочу тебя поцеловать.
Вместо ответа Гермиона подается ему навстречу.
Бывает дружба; бывает любовь; бывает влечение. Бывает искристый и легкий флирт, сладкий, как холодное шампанское утром. А бывает крушение; падение с метлы в грязь квиддичного поля. Бомбарда, попавшая в несущую стену реальности.
Малфой на вкус как плохое вино и ее сигареты, и оглушительная, ничем не замутненная новизна. Он целует ее медленно, жадно, и всего этого так много, так слишком, что сознание не вмещает в себя и половины. Гермиона чувствует, как магия набухает в ней тяжелыми гроздьями, стекает из-под век, полнится, полнится, настойчиво бьется под ребрами. Он облизывает ее рот, и она почти плачет – от переполняющий силы; от разделенного одиночества.
Они цепляются друг за друга, и во всем этом Гермионе видится больше глубины, чем, возможно, есть на самом деле. Возможно, ей стоило бы спросить с Малфоя за его выборы – это ведь только победителей не судят, правда? Возможно, ей стоило бы узнать, как именно потеряла в ценности концепция чистой крови в его глазах. Возможно, ей стоило бы поинтересоваться, есть ли у него женщина. Возможно, ей стоило бы узнать, что значит для него женщина в принципе.
Но вместо этого Гермиона тянет его в спальню, и он идет за ней, влекомый запахом ее волос и собственной слюны на ее коже, и тихим, настойчивым гудением силы, переливающейся в ее теле.
В полумраке комнаты Малфой замирает, прищуриваясь.
– Я хочу, чтобы это что-то значило, – вдруг говорит он, и звук его голоса пригвождает Гермиону к полу. – Я не хочу быть кем-то, кто…
Она не дает ему договорить, толкая их обоих вниз:
– Ты никогда бы и не стал для меня «кем-то», Малфой.
С глухим стоном он задирает ей юбку.
– В тумбочке, – шипит Гермиона, и это последняя связная мысль, которую она вербализует.
Малфой берет ее так, как будто впервые за долгое время обретает над собой контроль; по-волчьи обнажая резцы, смотрит ей в глаза. Влажная от пота челка падает ему на лоб, и он выдыхает ругательство в ее полураскрытый рот.
Жизнь на вкус как плохое вино и пот, думает Гермиона и облизывает мокрую малфоевскую шею. Когда он кончает – громко и зло – она ухмыляется; призывает Sobranie, но он ловит пачку первым.
– Ты, блин, невыносимо упрямая.
Она смеется.
И тишина ее квартиры потревоженным, ворчащим зверем забивается в угол.