Твоя красота — всего лишь форма твоего черепа.
Его приятно сохранить, как на приз на него смотреть вечером.
И им приятно обладать, но любить в нем по-прежнему нечего.
(Сметана band — Конструкторы)
Она отвратительна. Измождена пытками, сломлена предательством, изранена прошлым. В ней прослеживалась не та отталкивающая гнилостность разложения, что приходится ощущать, оказываясь вблизи тел казненных предателей и еле сдерживая рвотный позыв, или тошнотворная гниль в заброшенных руинах, кишащих крысами и паразитами. В Фурине жила и плодилась иная мерзость — гнетущая, давящая, напоминающая о бессмысленности существования, об утраченной вере и неизбежном крахе всего сущего; любование ей вызывало внезапное отрезвление, вынуждающее посмотреть правде в глаза и признать, что мир, в котором она живет, давно прогнил изнутри, распространяя метастазы по всем уголкам, подобно неумолимой чуме, и спасти его было так же нереально, как вдохнуть жизнь в давно истлевший труп. Арлекино могла предать тех, кому служила, нарушив клятвы и обернув оружие против своих союзников, могла попытаться помочь несчастной обрести подобие утраченного покоя; Арлекино действительно могла многое: спасти, использовать, сломать, исцелить, возвысить, уничтожить, пожертвовать, а также бесчисленное множество иных вариантов, в которых переплетались долг и желание, милосердие и жестокость, привязанность и ненависть, — но одно было бесспорно: Тейвату, как любому живому организму, предначертан свой срок, и никакие усилия, никакие жертвы не смогут предотвратить его неминуемый конец, зато способны отсрочить неизбежное наступление, подобно врачу, продлевающему муки умирающему с осознанием, что спасение невозможно. И кто именно станет могильщиком этого мира — пробудившиеся ли из многовекового сна небесные властители или сама человеческая алчность, окончательно пожравшая разум, — было, в сущности, вопросом второстепенным; сам мир, подобно живому существу, нес в себе семена собственного распада, неотвратимую программу увядания, заложенную в его несовершенной природе. Принимая эту глубинную обреченность, Арлекино и не причисляла себя ни к силам разрушения, ни к тщетным спасителям, занимая позицию отстраненного наблюдателя — зрителя в театре предрешенной трагедии, беспристрастно следящего за неотвратимой развязкой. Ей всегда было интересно наблюдать. Казалось, вот-вот — и хрупкое тело бывшего Архонта тотчас распалось бы на мириады кусочков, раскрошилось бы до основания само измученное существо под натиском того единственного жгучего поцелуя, порожденного внезапным испепеляющим порывом Слуги присвоить ее себе — целиком, безраздельно, навсегда. Столь необходимого, столь вымученного и оттого — столь болезненного, вразрез острому желанию Фурины дать ей прямо в челюсть. Спасло хрупкое равновесие ее рассудка, пожалуй, лишь то, что Арлекино временно отстранилась, и темные пальцы уже без прежней лихорадочной спешки, а с нарочитой, почти оскорбительной небрежностью скользнули к пуговицам на ее форменной рубашке. Тонкая ткань поддалась легко, открывая взгляду не только бледную кожу под ней, но и четкие очертания затвердевших сосков — немой, но красноречивый ответ тела на непрошеную ласку. Именно с таким отстраненным, оценивающим интересом, лишенным всякой человеческой теплоты, прожженные дельцы на портовых рынках осматривают невольников или редкий, экзотический товар, придирчиво ощупывая, прикидывая в уме ценность, выискивая скрытые изъяны и определяя признаки не столько красоты, сколько практической пригодности и долговечности: сможет ли этот сосуд выдержать дальнейшее использование, или же трещины, оставленные прежними владельцами, окажутся фатальными. Одним легким движением откинув ткань в разные стороны и открыв взору небольшую грудь, Арлекино скользнула изучающим взглядом ниже, в подтверждение своих мыслей отмечая мертвенную бледность кожи, испещренную белесыми линиями шрамов — их будет не очень приятно целовать. Поэтому смотрела, не касаясь — не желая ее касаться. Арлекино вполне хватало той реакции, что вызывали медленные круговые движения ее пальцев поверх влажной ткани нижнего белья — обманчиво невинные касания, искусно доводящие девушку до мелкой дрожи в коленях и безудержного исступления. Упиваясь той поразительной легкостью, с которой столь незначительное воздействие вызывало столь бурный отклик, она внимательно наблюдала за податливым телом, что так покорно поддавалось ее воле: плавно покачивающиеся навстречу размеренным поглаживаниям бедра, отчетливо ощущаемая подушечками пальцев нарастающая пульсация между ног и позорно быстрая разрядка от едва ощутимого, но настойчивого давления. Миг истомы, вырвавшийся сдавленным стоном и отразившийся смесью постыдного удовольствия и жгучего, заливающего краской лицо смущения, лишь обнажил тяжесть векового самоотречения, изматывающего правления и долгих беспросветных месяцев заточения, которые Фурина несла на своих хрупких плечах, — всплеском наслаждения разом смыло последние остатки сдерживаемой чувственности, оголяя нестерпимый голод по любым прикосновениям и вопиющую потребность в близости, запертую под спудом долга и страха на протяжении мучительных столетий, да так крепко, что теперь даже мимолетная ласка вызывала бурю неконтролируемых эмоций, до дрожи пронзающих тело, изученное Слугой с дотошностью. Все свершилось непозволительно быстро. И оттого — до смешного жалко: такой обескураживающе немощный финал для той, что некогда мнила себя вершительницей судеб, так искусно — как ей тогда, вероятно, казалось — разыгрывала перед Слугой и всем Фонтейном роль недосягаемого капризного божества, даже не подозревая, насколько прозрачной для внимательного взгляда была ее талантливая игра. Видеть изнанку — подлинную слабость под сорванной маской — было почти… занимательно. Наблюдение как таковое доставляло Арлекино особое удовольствие, но в особенности — за ней; правда, это было сродни созерцанию завораживающей картины медленного разрушения, отзывавшегося почти физическим дискомфортом, но к которому, вопреки всякой логике, с излишней настойчивостью тянуло прикасаться, возвращаться взглядом снова и снова. Зачастую затерянная в своих мрачных мыслях девушка, погруженная в глубокую задумчивость, а порой так рьяно сжимающая свои кулаки от злобы, что костяшки приобретали мертвенно-бледный цвет, а сама она смотрела с безмолвным вызовом, отчего в голове прокручивался раз за разом вопрос: осмелится ли ударить? Секунда — и наверняка вложила бы всю свою боль и ненависть в удар, целясь прямо ей в лицо, чтобы стереть довольную ухмылку, нисколько не беспокоясь о последствиях. Арлекино знала: каждый раз останавливало ее лишь уязвленное самолюбие, не позволявшее опуститься до уровня тощей бродячей кошки, царапающейся из последних сил. Гордость не позволяла Фурине распускать руки и демонстрировать, как сильно задевают ее выходки, ведь предстать полоумной в глазах врага — хуже позора не придумать. Вопреки впечатлению податливости и меланхоличной рассеянности, которое она производила большую часть времени, в ней ощущалась непреклонная воля — обманчивая поверхность лишь скрывала несгибаемый внутренний стержень, не позволявший ей окончательно сломаться. Наблюдение за ней обладало той же мрачной притягательностью, что и разглядывание изуродованного трупа, выброшенного на берег безразличным штормом: запавшие щеки, где едва проглядывал след былого румянца на выступающих скулах, угловатые ключицы, выпирающие ребра и бледная, практически прозрачная кожа, под которой отчетливо проступала синяя сеть вен — точно оживший мертвец, наспех облаченный в форму Фатуи, но каким-то чудом сохранивший проблеск былой красоты. И все же голод не щадил никого, даже тех, кто некогда был бессмертным, а истязания Дотторе оставили неизгладимый отпечаток, въевшись в саму плоть. Не нужно было подолгу ее рассматривать, чтобы понять, как, в целом, ужасно она выглядела. Абсолютно ненормально. Болезненно. Отвратительно — ровно в той степени, в какой всегда представлялось ей лицемерное, слащавое сочувствие благородных девиц из Фонтейна, картинно вздыхавших над страданиями простых смертных, но в глубине души лишь упивавшихся собственным благополучием и превосходством над теми, кому повезло меньше. Снобизм высшего света, удушающий подобно петле на шее. Арлекино с детства учили презирать подобных созданий, вытравливать из себя саму мысль о сострадании как о слабости, восхваляя лишь стальную волю, расчетливую силу и безжалостность, методично день за днем внушая простую истину: только подчинив себе этот жестокий мир, только заняв свое место в пищевой цепи не среди трепещущей добычи, а среди тех, кто рвет и терзает, можно избежать незавидной участи жертвы. Наблюдая за тщательно скрываемой людской гнилью, она лишь год за годом укреплялась в своем единственно верном выборе: неизмеримо лучше быть явным, честным в своей сути хищником, внушающим первобытный страх, чем прячущейся под ветхой маской благодетели добычей, изначально обреченной на медленное мучительное растерзание теми, кто улыбается тебе в лицо. Превращение в охотника стало для нее не итогом случайных обстоятельств, но осознанным, выстраданным шагом, единственно верным путем в кровавом лабиринте чужих амбиций, предательств и всеобщего безразличия. А очередная охота, казалось, сейчас достигла кульминации, когда с потрескавшихся чужих губ, украшенных болезненными ранками, слетел последний тихий стон. Однако отступить сейчас, проявив неуместную мягкость, дать жертве спасительную передышку и позволить ей собраться с мыслями, кое-как зализать рваные раны унижения и, возможно, даже найти в себе силы для нового, пусть и обреченного, сопротивления было бы не просто тактической глупостью, но предательством самой сути охотника, нарушением неписаного закона, по которому загнанного зверя добивают без промедления. Арлекино не сомневалась, читая истину в расширенных зрачках напротив и с затаенным наслаждением смакуя момент предвкушения: несомненно, девушка нутром ощущала эту хищную жажду, и ей не оставалось ничего иного, кроме как ждать, когда сомкнутся челюсти, разрывая беззащитную манящую плоть. Бежать было некуда, кричать — бессмысленно; заветная ловушка захлопнулась окончательно, отрезав последние пути к отступлению. Нынешний вид Фурины был крайне далек от любого понятия о совершенстве, но в ту единственную вырванную из потока времени секунду абсолютного блаженства, когда все напряжение схлынуло, тело ее обмякло под умелыми руками, а голова безвольно откинулась назад, подставляя взгляду тонкую шею с бешено бьющимся под кожей пульсом, она выглядела потрясающе — так и застыть бы ей омертвевшей оболочкой с остекленевшими полуприкрытыми, затуманенными от пережитого оргазма глазами и не двигаться никогда, запечатлев на лице этот краткий миг лишь для единоличного, отстраненного созерцания Арлекино. Хрупкое очарование момента было тут же разбито вдребезги неожиданной инициативой Фурины, которая, запустив дрожащие пальцы в платиновые пряди на затылке, притянула женщину к себе — их губы вновь соприкоснулись, сминая неласково и голодно, испортив долгожданное мгновение и вжимаясь грязнее, порочнее, уродуя и без того ущербное подобие красоты. Шероховатое податливое тепло ее потрескавшихся, чуть солоноватых от крови губ — против собственных, гладких и прохладных, что впивались безжалостно, тут же подавляя чужую инициативу и утверждая право сильного. Как ни крути, нельзя было отрицать очевидного: у этой невыносимой девушки до сих пор отчаянно билось сердце, с жаждой жизни в редкие моменты душевного подъема, пусть и загнанное, но оно билось, назло всем невзгодам, назло самой смерти, что так и норовила забрать ее в свои ледяные безразличные объятия; и если отмыть ее от грязи пережитых кошмаров, от налета безысходности, то, как бы то ни было, Фурина могла бы засиять вновь, пусть и иным, менее теплым светом. Ведь она по природе прекрасна: некогда изысканная аристократическая бледность лишь подчеркивала глубину бездонных глаз, когда-то полных живого блеска, а ныне чаще наполненных тусклым безразличием или вспышками бессильной ярости. Изящные, тонкие черты лица, конечно, огрубели под воздействием пыток и отчаяния, а короткая небрежная стрижка, вопреки ожиданиям, придавала ей некую резкость, вызывая диссонанс между сломленным видом и непокорным духом, что все еще тлел где-то глубоко внутри, отказываясь гаснуть. Иными словами, если окружить ее подобием заботы и хорошо ухаживать, уделяя должное внимание как физическому, так и шаткому душевному состоянию, если дать ей возможность передохнуть от постоянного страха, накормить досыта, позволить поверхностным ранам затянуться, то, возможно, из нее еще получится что-то путное — инструмент более ценный и, вероятно, в своей восстановленной хрупкости даже более красивый. Не то чтобы Арлекино часто обращала свой взор на человеческую красоту — по крайней мере, не как на нечто само по себе достойное внимания или тем более почитания. Эстетическое наслаждение всегда казалось ей пресным и бессмысленным, не более чем мимолетное развлечение для слабых и праздных душ, не способных найти истинную ценность в чем-то большем, нежели преходящая телесная оболочка; чисто отстраненное восхищение совершенством формы — да, но возжелать объект этого восхищения казалось ей верхом банальности, низведением себя до уровня животного, ведомого примитивными инстинктами. Поэтому ее интерес неизменно оставался холодным: изредка она могла найти удовлетворение в созерцании совершенных форм, отточенных линий и гармонии пропорций, подобно коллекционеру редких артефактов, тщательно рассматривающему каждый изгиб и мельчайшую деталь, восхищаясь совершенством замысла и искусностью исполнения, словно любуясь произведением искусства, признавая при этом величие и власть творца; при этом, однако, видела в самом творении — будь то вещь или живое существо — прежде всего потенциальный ресурс, который можно использовать согласно его характеристикам и без сожаления отбросить, когда он исчерпает свою полезность или станет помехой. Именно расчетливый подход неизменно питал в ней не только явное восхищение функциональным совершенством, но и, что не менее важно, обостренное осознание безграничной власти, которую она имела над объектом — над каждым его мускулом, над каждым вздохом, над каждым мимолетным жестом, — как если бы Слуга была скульптором, способным лепить из человеческой плоти все, что заблагорассудится, получая взамен полное беспрекословное повиновение. Не существовало никакого «между», потому что в ее жесткой картине мира одно непременно исключало другое, разделяя реальность на две непримиримые, взаимоисключающие половины: возвышенное и приземленное, духовное и телесное, разумное и инстинктивное. Нельзя было одновременно восхищаться совершенством произведения искусства и пачкать его прикосновением похотливых рук; нельзя было одновременно преклоняться перед силой духа и остротой интеллекта и потакать низменным желаниям плоти, превращаясь в животное. Фурина же представляла собой особый случай — наблюдая за ее жаждой любого человеческого тепла, Слуга увидела уникальную тактическую возможность: это была не уступка собственному желанию, которого, по сути, и не было в привычном понимании, но расчетливый ход, направленный на то, чтобы вплести себя в самую суть чужого существа через вынужденную близость, создавая необходимую ей зависимость, которую будет практически невозможно разорвать. Но с этой девушкой, вынуждена была с неохотой признать Арлекино, все оказалось непозволительно сложнее и запутаннее, чем она предполагала. Само присутствие Фурины порождало в ней непривычный внутренний резонанс, заставляя вести мучительную борьбу: выкованная годами непоколебимость и уверенность в собственной правоте давали трещину под натиском противоречивых, не свойственных ей импульсов и желаний, которые приходилось с усилием подавлять. Будто ее собственная рука, привыкшая разить и карать без колебаний, теперь замирала в неуверенности, выбирая между тем, чтобы нанести сокрушительный удар, и тем, чтобы инстинктивно прикрыть девушку, которую, вопреки всякой логике и здравому смыслу, хотелось оберегать — пусть даже эта потенциальная защита несла на себе отпечаток нездоровой одержимости. Вперемешку бушевали злость на саму себя, смешанная с неодолимым желанием к ней прикоснуться и подчинить, чтобы навсегда запечатлеть в памяти образ своего превосходства; и вместе с тем — острое сострадание с неописуемым желанием защитить от предначертанной Царицей судьбы, укрыть от дальнейшей боли и страданий, которые она, пусть и невольно, но сама же ей и причиняла, хотя зачастую старалась сдерживаться, интуитивно нащупывая и не пересекая определенную грань. Когда резкий, чуть осипший голос Фурины прорезал плотную завесу размышлений, у Арлекино почти перехватило дыхание; внутренний механизм на секунду замер, сбитый с привычного ритма этим неожиданным вторжением извне. — Это и есть цена моего проигрыша? — оскалившись в предвкушении подтверждения догадки, уточнила она. Забавно было отмечать, как быстро менялось ее настроение в последнее время: эмоциональная нестабильность требовала пристального и лучше всего лишенного всякого сочувствия внимания в ближайшие дни, чтобы понять, как лучше этим управлять — или как эффективнее использовать это в своих целях. Арлекино презрительно усмехнулась: жалкое, почти трогательное подобие сопротивления лишь подстегнуло разгорающееся внутри пламя. Бесполезная попытка отвлечь разговором и выиграть время, оттянув неизбежное. — Твое поражение имеет более высокую цену, а это желание — наше общее. Отбрасывая прочь последние, ставшие вдруг совершенно неуместными и даже смехотворными, доводы рассудка и отдавшись целиком сиюминутному порыву, что требовал утвердить свою власть самым унизительным и одновременно самым действенным способом, Арлекино намеренно медленно опустилась подле ее ног, прошептала последние слова практически неразборчиво ей в колено, легко проводя кончиком носа по коже, прежде чем перехватить ладонями бледные бедра, чтобы слегка притянуть к себе и с нескрываемым удовлетворением заметить испуганно-удивленный взгляд сверху вниз ахнувшей от неожиданности девушки, неуклюже приподнявшейся на локтях. Собственное возбуждение — тот предательский отклик, что она так презирала в других и безжалостно выжигала в себе, — проявившееся внезапным предательским жаром, что стремительно стягивался внизу живота, и учащенным биением сердца, которое Арлекино с глухим раздражением ощущала как досаднейший сбой в безупречно отлаженной системе контроля над собой; игнорировать его дальше, отбросить как нечто совершенно несущественное или как помеху на пути к цели, было все сложнее, ведь между ног становилось влажно. А отрицать становилось почти невозможно, и это раздражало до скрежета зубов. Неспособность полностью владеть собственным телом злила сильнее всего. Чтобы заглушить внутренний диссонанс, оставалось лишь одно — действовать. Внести предельную ясность в ситуацию, не оставляя места для двусмысленности или ложных интерпретаций. В особенности — для рефлексии. Слишком часто слова лгали, запутывали, маскировали истинные намерения — и сейчас они были совершенно не нужны. Действовать — только так можно донести до нее, чего именно желала Арлекино и что она, в свою очередь, готова ей позволить. Столь же важно было донести до самой себя то, что эта гниль, натянутая на костяной каркас, абсолютно точно ее не привлекала, — хотелось вбить это себе на подкорку намертво, до уровня рефлекса, чтобы мысль засела в голове, глубоко-глубоко ушла на бессознательный уровень. Неоспоримая привлекательность заключалась совсем в ином — в той выгоде, которую можно было извлечь. Вот что влекло по-настоящему. Вот что оправдывало любые методы. Ведь Арлекино было это на руку: медленно опуститься перед ней на колени, проигнорировав растерянный взгляд голубых глаз, протянуть руку и легко коснуться разведенных бедер, томительно поглаживая, чтобы потом, зацепив пальцами тонкую ткань белья, одним движением стянуть его вниз. Пол под коленями ощутимо холодил, деревянные доски чуть скрипнули под ее весом — единственный нарушивший гнетущую тишину звук показался оглушительным на фоне сбитого дыхания Фурины, наблюдавшей за ней с выражением человека, воочию увидевшего оживший ночной кошмар и неспособного поверить в реальность происходящего абсурда. Слугу это ужасно забавляло. Готовность добровольно пойти на унижение и подчинение лишь для того, чтобы в конечном итоге получить все, что пожелает, — вот истинная власть. И эту власть она собиралась продемонстрировать во всей неприглядной, но эффективной красе — и только ее. Ей было это на руку: задобрить, расположить к себе, чтобы в дальнейшем получить желаемое. Привязать через плоть, чтобы затем полностью контролировать дух. Привязать не угрозами и грубой силой, что уже доказали свою ограниченную эффективность, но медленным, вкрадчивым ядом мнимой нежности, проникающей глубже любых пыток, разрушая изнутри последние очаги сопротивления, оставляя после себя выжженную пустошь, готовую принять любое семя, брошенное рукой хозяина. Арлекино прекрасно осознавала цинизм собственных мотивов и холодный расчет, стоящий за каждым действием и словом, но это знание не вызывало ни малейшего дискомфорта, скорее привычное, почти фоновое ощущение правильности выбранного пути. Не вызывало дискомфорт и тогда, когда она склонила голову и, дразня, целовала чуть ниже живота — долго, неторопливо покусывая и поднимаясь влажной дорожкой выше. Цепочка из непрекращаемых мокрых поцелуев-укусов начала постепенно перемещаться все ниже и ниже. Так же медленно прочертив языком линию от внутренней стороны бедра до лобка, Арлекино услышала, как девушка судорожно втянула воздух, изо всех сил стараясь сдержать стон. Кожа под ладонями стремительно покрывалась мурашками. Пока горячее тело уже дрожало в ее руках, саму Арлекино выдавал только легкий румянец на лице. Взгляды встретились: насмешливый и усиленно хмурящийся. Фурине пришлось сильно сжать челюсть, чтобы не выругаться. — Если попросишь меня прекратить, глядя в глаза, то я остановлюсь, — не прерывая зрительный контакт и надавливая на напряженный низ живота, Арлекино обожгла дыханием ее разгоряченную кожу и пальцами мимолетно мазнула по теплой влаге, вызывая дрожь ожидания. Приятное предвкушение колотилось где-то внутри, как дробь чутких пальцев о грудную клетку, едва не разрывающих ее насквозь. Фурина абсолютно точно не смогла бы ответить, даже если захотела. Лишь из вредности приоткрыла рот, но вместо слов вырвалось нечто невразумительное, переходящее в протяжный стон, — Арлекино с победным видом, не обращая внимания на слабые попытки отстраниться, что быстро сменились непроизвольными движениями бедер навстречу, осторожно ввела сначала один, а затем и второй палец, заставляя Фурину всем телом вздрогнуть от контраста температур. Размеренные плавные толчки вскоре стали чуть быстрее и глубже, а мышцы вокруг пальцев начали сокращаться сильнее, заставляя ощущать физическую боль от длинных ногтей. Вымеренная неспешность уступила место нарастающему ритму, и на самом пике с хлюпающим звуком пальцы выскользнули из влагалища, оставляя лишь пульсирующее ощущение внезапной пустоты и вынуждая девушку выгнуться в попытке заглушить рвущийся недовольный стон в сгибе локтя. Арлекино мысленно усмехнулась: реакция была предсказуема, но оттого не менее занимательна. Как легко рушатся барьеры, возводимые гордостью и страхом, под натиском простого физического воздействия, как быстро тело предает разум, откликаясь на ласку даже от того, кого ненавидит и боится. — Архонты, что… — голос вдруг сорвался на хрип, оборвался на полуслове, когда Фурина ощутила первое мажущее касание влажного языка, скользнувшего по самой чувствительной точке. Шумно втянув носом воздух, девушка на выдохе хрипло простонала, вновь выгибаясь навстречу ласкам. Шершавый язык одним широким движением накрыл влажные складки, слизывая обильную от сильного возбуждения смазку, а после начал повторять медленно и тягуче, растягивая момент как можно дольше. Приглушенные стоны сопровождали каждое ловкое действие: язык то выводил узоры по кругу на особенно чувствительном клиторе, то скользил вверх по половым губам, то опускался ниже, то дразняще проникал на самую малость внутрь. Когда Арлекино многократными круговыми движениями провела по нужному участку, девушка жалобно заскулила, закатывая глаза и изворачиваясь от настойчивых прикосновений. Неосознанно подавшись навстречу, Фурина запустила тонкие пальцы в платиновые волосы, сжимая пряди до легкой боли и притягивая еще ближе, время от времени слегка оттягивая их у корней, тем самым безмолвно направляя ласку туда, где отклик был острее всего. Внутри все перевернулось, а сердце забилось где-то в горле. Рефлекторным движением захотелось отпрянуть, сбросить чужую руку, возможно, даже сломать эти наглые пальцы, впившиеся с такой отчаянной силой, — обычная, въевшаяся в плоть реакция на нарушение личного пространства и прикосновение, которое она обычно сразу пресекала на корню. Но Арлекино не двинулась, чтобы убрать ладонь, а лишь едва заметно напряглась, в ответ недовольно прикусив кожу бедра и что-то невнятно промычав, подавляя привычное раздражение, которое, на удивление, быстро отступило — тянущая боль от натянутых у корней прядей странным образом разливалась приятным теплом внизу живота. Темп набирался постепенно, а тело отдавалось прикосновениям совершенно безвольно, охотно отзываясь на каждый толчок, заставляющий вздрагивать и напрягать бедра. Сознание медленно ускользало, тонуло в сладостном мареве; Фурина извивалась, очаровательно хмурясь, ластилась, слабо просила не останавливаться — и все это лишь распаляло пуще прежнего, заставляя действовать все более настойчиво и решительно, приближая ее к оргазму и заставляя балансировать прямо на грани. Яркий всплеск наслаждения и пик — от удовольствия выгнувшись в пояснице, Фурина в одно мгновение зажмурилась до выступивших слез, с усилием закрывая себе рот трясущейся ладонью, которую Арлекино мгновенно перехватила, не позволяя сдерживать прерывистые всхлипы. Послушное тело таяло с продолжительными стонами, многократно вырывающимися из сдавленного горла. Казалось, что чрезмерная стимуляция разорвала бы ее на части, но Слуга, намеренно издеваясь и игнорируя зажавшие ее голову ноги, не сбавляла темп, упиваясь извивающейся под ней девушкой, чьи мышцы сводило от перенапряжения. Короткие ногти сначала оцарапали кожу головы, а затем собрали светлые волосы в кулак, чтобы поскорее оттянуть от себя и избежать непрекращающихся касаний. В этом действии крылось столько непристойного, что если бы Фурина каким-то чудом смогла увидеть себя со стороны в этот момент, подумалось Арлекино, то она наверняка раскраснелась бы от жгучего стыда еще сильнее, залилась краской до самых кончиков ушей. Грудь вздымалась резко и неровно. Слуга была уверена без слов и подтверждений: даже в ту минуту в голове девушки по-прежнему заевшей пластинкой крутилось надоедливое «ненавижу, ненавижу, ненавижу», пока она успокаивающе целовала дрожащие колени и поглаживала подушечками пальцев ее кожу. Победа. Полная и безоговорочная. Но почему-то привычного триумфа не ощущалось, зато была странная опустошающая усталость и мимолетное, неуловимое сожаление, которое она тут же в себе задавила, затолкав в самый дальний угол сознания и завалив сверху камнями долга и необходимости. Опасения, впрочем, если их можно было так назвать, подтвердились незамедлительно, едва Фурина смогла проглотить вставший в горле ком унижения и выровнять тяжелое дыхание. — Ненавижу Вас, — выдохнула девушка сипло, но с такой отчетливой концентрированной злобой, противно растягивая гласные — специально чтобы позлить. Арлекино же в ответ назло провела языком, демонстративно размазывая оставшуюся естественную смазку сначала по нежной коже внутренней части бедра, рисуя влажный блестящий след, а после — с откровенным удовольствием облизывая собственные губы, нарочито медленно оглядывая растрепанные, прилипшие ко лбу влажные волосы, ее припухшие искусанные губы и растекшуюся по щекам краску, чтобы затем посмотреть прямо в ее все еще затуманенные, но уже начинающие фокусироваться с ненавистью глаза. Разумеется, она ненавидела, до самых глубин своей истерзанной души, до последнего вздоха, который ей позволят сделать. Пускай ненавидит — что с того? Ненавидь не ненавидь — все же они были до тошноты, до физического отвращения одинаковы по самой своей глубинной, сокрытой под слоями лжи и боли сути, как две неровные, порченные половины какого-то единого, изначально дефектного целого. Неправильного и безнадежно сломанного. Эта ненависть была таким же осколком разбитого зеркала, как и ее собственное глубоко запрятанное презрение к фальши этого мира. Фурина в своей ненависти была так же предсказуема и так же безнадежна, как и сама Арлекино в своей расчетливой жестокости. Бесполезный, изнуряющий ритуал двух обреченных. Будто очнувшись от дурного сна или, наоборот, погружаясь в него еще глубже, девушка резким движением села на краю узкой койки, инстинктивно подтягивая к груди расстегнутую рубашку, тщетно пытаясь прикрыть наготу, которая всего мгновение назад была выставлена на обозрение. Ее плечи мелко дрожали — от холода ли, от пережитого потрясения или от вновь накатившей волны унижения, было не разобрать. Арлекино же, напротив, плавно, без видимых усилий поднялась с колен, расправляя складки на брюках с той же невозмутимостью, с какой недавно нарушила все мыслимые границы. Встала прямо перед сидящей девушкой, возвышаясь над ней и вновь утверждая свою доминирующую позицию, что раздражало Фурину, наспех застегивающую пуговицы дрожащими пальцами, до невозможности. Одним касанием к острому подбородку вернула внимание на себя, вынуждая встретиться с ней взглядом — черная бездна против выцветшей, заплаканной лазури. — Это не новость, — без тени эмоций произнесла Арлекино, констатируя давно известный и совершенно не интересный факт. — Скажешь что-то еще, помимо избитой фразы? Что-то действительно имеющее значение? Ответ последовал не сразу. Вместо слов был резкий, почти панический рывок. Фурина подскочила с койки так стремительно, задев плечом и чуть не сбив с ног, будто ее подбросило невидимой пружиной. В другой ситуации Слуге показалось бы это уморительным, но сейчас хотелось лишь схватить ее за руку и не позволить уйти. Ее движения были лихорадочными и суетливыми: девушка начала торопливо собирать разбросанные по полу клочки своей одежды, поспешно натягивать мокрое белье и штаны, все еще трясущимися пальцами пытаясь застегнуть последние пуговицы на форменной рубашке, постоянно промахиваясь. Взгляд то и дело метался по каюте, избегая Арлекино, словно ища путь к бегству из этой удушающей близости. Решимость убраться отсюда как можно скорее, стереть с себя следы произошедшего, пусть это и было невозможно. Уже у самой двери, почти одетая, но все еще растрепанная и с безумным блеском в глазах, Фурина на миг замерла, бросив через плечо взгляд, полный такой смеси отвращения и неистовой злобы, что он мог бы показаться убедительным, если бы Слуга не знала цену подобным спектаклям. — Вы получили то, чего хотели, — раздалось надтреснуто, но отчетливо, каждый слог отдавался в напряженной тишине. Она вся — как воплощение поруганной гордости, надломившаяся изнутри фигура, вибрирующая от с трудом сдерживаемого желания одновременно испепелить взглядом и раствориться в воздухе, лишь бы не существовать больше в этом моменте, под испытующим взором. — А теперь оставьте меня. Не дожидаясь ответа, не дав даже возможности возразить или удержать, девушка рванула ручку двери и почти вывалилась из каюты, будто спасаясь от самой чумы. Дверь захлопнулась с оглушительным грохотом, отрезая ее бегство и оставляя Арлекино во внезапно наступившей гулкой тишине. Взгляд машинально скользнул по пустой бутылке вина, смятой постели и, наконец, брошенному на пол платку, некогда подаренному ей. Арлекино так и осталась стоять неподвижно, прислушиваясь не к удаляющимся шагам, а к собственным внутренним ощущениям. Сознание работало четко, анализируя только что произошедшее: хоть реакция Фурины и соответствовала прогнозируемой, но уровень стресса, разумеется, был повышен. Чрезмерный стресс с высокой долей вероятности мог привести не к желаемой безоговорочной покорности, а сделать ее менее управляемой в долгосрочной перспективе. Как будто ожидала ощутить жар триумфа, а получила лишь горстку холодного пепла. Слуга потерла переносицу указательным и большим пальцами, словно пытаясь физически стряхнуть это непривычно вязкое, почти липкое чувство, мешающее мыслить с прежней холодной ясностью. Звенящая пустота там, где должны были быть чувства, обескуражила. Ни грусти, ни сожаления, ни даже ожидаемого удовлетворения. Проведя кончиками пальцев по нижней губе, она ощутила легкую припухлость и солоноватый привкус крови там, где девушка ее укусила, — единственное реальное, осязаемое напоминание о том, что только что произошло. Арлекино действительно не знала, как себя чувствовать. Точно было нарастающее раздражение: легкое, но настойчивое, как неприятный зуд под кожей. Раздражение на беспорядочность и на неаккуратность эмоций — чужих, таких предсказуемо-истеричных, и, что было еще более странно, своих собственных, едва уловимых отголосков чего-то похожего на досаду. Даже не столько на сам поступок, сколько на его последствия и нарушение привычного, тщательно выстроенного порядка вещей. Теперь она стояла посреди импровизированного поля только что выигранной битвы, но эта победа не принесла ожидаемого ощущения завершенности, скорее — чувство внезапной остановки, обрыва на полуслове, оставляющего в растерянности и неведении, какой ход делать дальше, — и само незнание было хуже любого мыслимого поражения. Ведь поражение можно проанализировать, извлечь уроки и скорректировать тактику. А нынешняя пустота требовала заново осмыслить всю партию, пересмотреть цели и методы, возможно, даже признать, что одна из ключевых фигур оказалась непредсказуемой переменной, способной разрушить самый безупречный план. Арлекино необходимо было снова погрузиться в холодную ясность размышлений, выстроить новую последовательность действий, учитывающих эту иррациональную эмоциональную составляющую, которую она так долго и успешно игнорировала в других и, как оказалось, совершенно не была готова встретить в себе. Ведь какими бы ни были эти неожиданные внутренние помехи, они не имели права влиять на исход важной миссии.***
Раннее утро встретило не привычным блеском просыпающегося солнца, а серой, унылой пеленой облаков, нависших так низко, что казалось, их влажное брюхо вот-вот коснется верхушек мачт, роняя на доски стылую морось. Воздух был неподвижен и густ, насыщен запахом соли и вчерашней грозы, что так и не разразилась, лишь потомив ожиданием. В каюте, где свет едва пробивался сквозь мутное стекло иллюминатора, царил порядок, доведенный до идеала, — резкий контраст с тем хаосом, что остался после ночного разговора и последовавших за ним событий; следы недавней близости были тщательно устранены, но незримое напряжение, казалось, въелось в саму древесину стен, пропитало воздух едва уловимым запахом чужой злости и ее собственного тщательно скрываемого раздражения. Арлекино, уже давно бодрствующая и безупречно собранная, перебирала бумаги — корабельные журналы, карты предстоящего маршрута и донесения агентов, когда тихий стук прервал ее размышления. Дверь тихо скрипнула, впуская в каюту свежий воздух и знакомую фигуру. Вошедший бесшумно, как и подобает хорошо обученному агенту, Арман выглядел как обычно — опрятно подстриженные рыжие кудри, чистая, хоть и поношенная форма и неизменная чуть виноватая улыбка, которая сегодня казалась несколько натянутой, не достающей, как обычно, до глаз, в глубине которых таилась тень беспокойства. Матрос приблизился к столу уверенным отработанным шагом моряка, привыкшего к качке, но в его движениях сквозила едва заметная скованность. Не дожидаясь разрешения и вытянувшись по струнке, юноша положил перед ней аккуратно исписанный лист — отчет, который она ожидала еще с вечера, но получение которого теперь, после всего, воспринималось почти как формальность, отвлекающая от куда более насущных проблем, связанных с непредсказуемостью одной конкретной особы. — Отчет о состоянии припасов и готовности к швартовке в Сумеру, Отец, — доложил матрос ровным голосом, хотя легкая хрипотца все же проскользнула, выдавая волнение или, возможно, недосып. Легкая дрожь в его пальцах, придерживающих край стола, также не ускользнула от ее внимательного взгляда. — Все по графику. Прибытие ожидается завтра к полудню. Мы готовы разбить временный лагерь для пополнения запасов и отдыха, после чего основная часть вернется в Фонтейн, как и было приказано, а вы отбудете по своему маршруту. Команда в целом в норме, за исключением… некоторых мелких происшествий. Была пара незначительных стычек между матросами из-за карт, быстро улаженных, да один растянул лодыжку при работе с такелажем, но уже почти в порядке. И еще… подопечная остается нестабильной, временами требует присмотра, но серьезных инцидентов после прошлого раза не было. Не переживайте, я справляюсь. Арлекино скользнула взглядом по строчкам отчета, кивнув скорее для соблюдения внешней формальности, чем в знак действительного одобрения — цифры и факты, изложенные аккуратным почерком, были лишь фоном, сухим остатком рутинной корабельной жизни, мало интересующим ее в данный момент. Мелкие стычки, растянутая лодыжка — все это было неизбежными издержками длительного плавания, не заслуживающими серьезного внимания. Мысли цеплялись за другое: за фразу о «подопечной». Нестабильна, требует присмотра — разумеется. Арман справляется — тоже ожидаемо; его врожденная эмпатия, помноженная на безоговорочную преданность ей, делала его идеальным агентом и тем более надсмотрщиком, способным смягчить острые углы там, где ее собственные методы могли вызвать лишь новый взрыв. Слуга видела, как Фурина тянется к этому солнечному юноше, и беззастенчиво использовала это — как использует любой доступный ресурс, — но в то же время отдавала себе отчет в потенциальной опасности этой неосознанной привязанности, которая, судя по всему, уже давно переросла рамки простого сочувствия и заинтересованности со стороны матроса. Арман, переживший такой кошмар наяву, что само его выживание было чудом, и видевший самые омерзительные стороны человеческой натуры, явно умудрился влюбиться, по-юношески глупо, безоглядно и, что самое опасное, идеалистично, в их измученную пленницу. Видя в ней, вероятно, не важный инструмент в руках Предвестников, а прямо-таки трагическую героиню, страдающую под гнетом безжалостной судьбы и, конечно же, нуждающуюся в рыцарском спасении. От этих мыслей Арлекино едва заметно поморщилась: подобные сантименты были не просто неуместны — они были губительны, как медленно действующий яд, превращающий надежного солдата в потенциально слабое звено. После она на мгновение задумалась, не была ли сегодняшняя нервозность и тень в обычно ясных глазах следствием не только недосыпа или беспокойства за их общую миссию, но и болезненной интуитивной догадки о том, что именно произошло между ней и Фуриной позапрошлой ночью в этой самой каюте. Вряд ли сама девушка стала бы изливать душу первому встречному, пусть даже этому встречному она и доверяла больше, чем кому-либо на этом проклятом судне; скорее всего, она заперлась бы в своей каюте, терзаемая стыдом и бессильной яростью. Переваривая случившееся в привычном одиночестве. Но Арман, несмотря на свою кажущуюся простоту, всегда был наблюдателен. А его привязанность, расцветающая на гнилой почве чужого и собственного одиночества, обостряла эту наблюдательность до предела. Эта чрезмерная чувствительность, сохранившаяся вопреки всем стараниям Дома Очага вытравить подобные слабости, возможно, проистекала из его собственного травматичного прошлого — из необходимости читать малейшие изменения в настроении тех, от кого зависела его жизнь и жизнь его сестры, — и теперь она позволяла ему считывать чужую боль с пугающей точностью. Арман мог не знать слов, не слышать признаний, но он видел — видел каждое мельчайшее изменение и мог сложить два и два, пусть и не зная всех деталей. Вероятно, его преданность теперь боролась с отвращением или, что хуже, с мучительной ревностью — чувствами, абсолютно неуместными и опасными в их положении. Непредвиденная уязвимость могла стать серьезной проблемой. Необходимо было прощупать почву, оценить глубину его догадок и силу зарождающихся чувств, прежде чем давать ему новое, куда более грязное и ответственное поручение. Задание, требующее от него не сочувствия и заботы, а холодной жестокости, даже если приказ будет идти вразрез с его собственными, пусть и наивными, представлениями о справедливости или человечности. Арлекино подняла глаза от отчета, встречая взгляд карих глаз — прямой и старающийся казаться уверенным. Она позволила молчанию немного затянуться, наблюдая за тем, как матрос едва заметно переминается с ноги на ногу, как чуть подрагивает его нижняя губа, прежде чем он успевает ее прикусить. Да, он что-то чувствовал, наверняка что-то понял. Это нужно было использовать — или искоренить. Но сначала — проверка. — Забота о ней занимает значительную часть твоего времени в последнее время. Похоже, вы двое успели сблизиться. Замечание прозвучало практически небрежно, как мимолетное наблюдение, но несло в себе вес куда более значимый, позволяющий выявить степень эмоциональной вовлеченности. Реакция последовала незамедлительно, хоть и была трудноуловимой для менее искушенного наблюдателя: легкое напряжение в плечах, брови его всего на миг сошлись у переносицы прежде, чем он успел вновь натянуть на себя привычную маску дружелюбного беспокойства, и едва заметное подрагивание уголка губ, тут же взятое под контроль. Арман чуть кашлянул, отводя взгляд в сторону, внезапно заинтересовавшись узором на стене, но затем все же заставил себя посмотреть ей прямо в глаза — в его обычно теплом открытом взгляде на мгновение промелькнуло что-то похожее на сочетание вызова и затаенной боли. — Мисс нуждается в поддержке, Отец. Ей тяжело, — уклончиво произнес он, подбирая слова с явной осторожностью, но затем, будто поддавшись безрассудному импульсу, вдруг добавил всего два слова, что застали Слугу врасплох своей двусмысленностью: — А вы? Дерзость этого тихого вопроса, брошенного ей в лицо ее же воспитанником, обязанным ей жизнью и положением, была почти оскорбительна в своей неприкрытости. Арлекино позволила удивлению — искреннему, хоть и мимолетному — отразиться на лице, прежде чем холодная маска вновь вернулась на место. Она медленно отложила отчет, который так и не дочитала, сцепила пальцы рук в замок и в упор посмотрела на матроса, чуть склонив голову набок. Его смелость была продиктована не глупостью или непониманием субординации, а силой тех самых чувств, которые она подозревала и которые теперь подтвердились с обескураживающей ясностью. Молчание длилось ровно столько, сколько требовалось, чтобы Арман успел ощутить всю неуместность своего неравнодушия и подступивший к горлу холодок осознания перейденной черты. — Твоя наблюдательность начинает граничить с неуместным любопытством, Арман. Позволишь начать сомневаться в тебе? — не замечание, а четкое предупреждение, напоминание о субординации и о том, что некоторые двери должны оставаться закрытыми, особенно для тех, кто стоит на ступени ниже. — Сосредоточься на своих прямых обязанностях. Твои предположения не входят в их число. Щеки Армана мгновенно залила краска — отчасти от смущения, отчасти от страха перед ее явным неудовольствием. Юноша тут же опустил глаза, сцепив руки за спиной в попытке скрыть нервную дрожь. Виноватая улыбка окончательно сползла с его лица, уступив место выражению искреннего раскаяния, смешанного, однако, с плохо скрываемым упрямством или, скорее, глубоко укоренившимся беспокойством, которое он так и не смог подавить полностью. Помедлив секунду, собираясь с мыслями и тщательно подбирая слова, чтобы не усугубить свое положение, Арман все же решился продолжить, но уже совершенно в ином ключе, переводя разговор с опасной личной темы на вполне конкретный аспект предстоящей миссии: — Прошу прощения, Отец, я действительно позволил себе лишнее, — наконец извинился он, заметно бледнея и вновь поднимая на нее глаза, в которых теперь читалась не дерзость, а скорее искреннее недоумение, касающееся практической стороны дела. — Не поймите неправильно, я лишь беспокоюсь об успехе нашей миссии в целом. Мне не положено задавать лишних вопросов, но… Зачем вам ненужный крюк через пустыню — к этому отшельнику? Разве это не отклонение от основного маршрута? Вопрос хоть и касался непосредственно логистики миссии, все же нес в себе отголосок прежнего беспокойства, завуалированного под практический интерес. Арлекино уловила эту ноту — наивную попытку понять ее мотивы, возможно, в надежде убедиться, что отклонение от маршрута не несет дополнительной угрозы для Фурины, а продиктовано исключительно стратегической необходимостью. Раскрывать истинную природу предстоящего ритуала, однако, не входило в ее планы; знание — сила, но чрезмерное знание в неопытных или эмоционально нестабильных руках — опасное оружие, способное обернуться против владельца. Слуга медленно провела кончиком пальца по краю стола, стирая невидимую пылинку и давая себе еще несколько секунд, чтобы сформулировать ответ — достаточно уклончивый, чтобы не раскрыть истинной цели визита, но в то же время веский, чтобы пресечь дальнейшие вопросы и успокоить его деятельную натуру. — Старик Раджи — давний должник Дома Очага, а также человек, чьи методы могут существенно сократить наш дальнейший путь в Инадзуму, — она намеренно использовала обтекаемые формулировки, оставляя простор для домыслов, но не давая конкретной информации. — Тебе достаточно знать, что это ускорит выполнение нашей общей задачи. Большего понимать не требуется. Намек на давнее знакомство и долг был брошен не случайно — они должны были удовлетворить любопытство матроса и укрепить его уверенность в надежности этого этапа плана без опасных подробностей. Арлекино видела, как легкое облегчение коснулось его черт: объяснение, пусть и туманное, было получено, и оно укладывалось в рамки привычной для него логики действий Фатуи: использование старых связей, уникальных ресурсов и стремление к эффективности. Арман кивнул, принимая слова Отца как непреложную истину, и последние сомнения окончательно покинули его взгляд, уступив место сосредоточенной готовности выполнять следующие приказы. — В Сумеру вас ждет краткий отдых. Используй это время разумно: проверь состояние судна после перехода, пополни припасы в порту — особенно пресную воду и медикаменты, дай команде возможность немного развеяться, но держи их в рамках дозволенного. Не забудь и про сумерского информатора. А о моих делах с Раджи тебе беспокоиться не следует, как и распространяться о самом факте нашего визита к нему — это касается абсолютно всех, включая Фурину. Ясность внесена? — Слуга повысила голос лишь на последнем вопросе, придавая ему характер не столько вопроса, сколько приказа, не терпящего возражений. Совсем не оставляя сомнений в том, что дальнейшее обсуждение этого пункта закрыто и любое проявление излишнего интереса будет расценено как прямое неповиновение. Теперь, когда его внимание было вновь сфокусировано на исполнительской дисциплине и подтверждено кивком головы, можно было переходить к действительно важному — к его персональному заданию, которое потребует от него куда большего, чем простое выполнение рутинных обязанностей. Серая пелена за иллюминатором чуть поредела, пропуская слабый луч солнца, который, скользнув по пыльным бумагам на столе, робко коснулся лица Армана, высветив на мгновение россыпь веснушек на переносице и золотистые искорки в его обычно карих глазах. Мимолетное прикосновение света не сделало его взгляд менее напряженным, но ненадолго смягчило резкость черт, вернув ему что-то от прежнего, почти мальчишеского облика — того самого, что она увидела много лет назад посреди пепелища и отчаяния. — И учти, — добавила Арлекино, сделав паузу и чуть прищурившись, взвешивая его реакцию на последующие слова, — пока Этьен все еще не оправился от лихорадки и ситуация плачевная. Поскольку ты сейчас исполняешь обязанности старшего помощника, вся ответственность за порядок и готовность команды к дальнейшему переходу в Фонтейн лежит на тебе. Если и дальше будешь справляться безупречно, то я рассмотрю вопрос о твоем официальном повышении по возвращении. Возможность проявить себя. Не упусти ее. — Есть, Отец! — Арман выпрямился еще сильнее и загорелся знакомым энтузиазмом, смешанным с гордостью от оказанного доверия. Возможность оправдать ожидания и получить заслуженное признание всегда была для него лучшей мотивацией. — Я прослежу, чтобы все было сделано наилучшим образом. Слуга видела: приманка сработала идеально, направив его энергию и мысли в нужное русло — к выполнению обязанностей, демонстрации лояльности и стремлению оправдать ее доверие. Мелкие сомнения и глупые переживания были отброшены ради вполне конкретной достижимой цели, требующей большой самоотдачи. Именно этого она и добивалась — полной концентрации на задаче, прежде чем озвучить следующую, куда более сложную и грязную часть его миссии. Теперь он был готов слушать и, что важнее, выполнять, не задавая лишних вопросов. — Расследование исчезновения Фурины, которое ведет юдекс Невиллет, набирает обороты. Появилась проблема. Незначительная, но способная доставить неприятности, если ею не заняться немедленно. Помнишь Жанно, старого докера с причалов Кур-де-Фонтейн? Выражение сосредоточенности и готовности сменилось на лице Армана легким недоумением, а затем — узнаванием. Докеры, грузчики, мелкие контрабандисты, информаторы — часть той серой, неприметной сети, что обеспечивала бесперебойную работу огромного механизма Фатуи в каждом портовом городе, включая столицу Фонтейна. Жанно был одним из них — немолодой, кряжистый, вечно недовольный, но исполнительный, если хорошо заплатить. Слуга, разумеется, знала, что Арман пересекался с ним несколько раз, выполняя мелкие поручения во время остановок в Кур-де-Фонтейне: передавал сообщения, забирал неприметные свертки, платил за молчание. Ничего особенного — обычная рутина портовой жизни и агентурной работы низшего звена. — Да, Отец. Кажется, припоминаю. Перевозил что-то для нас пару раз… В чем дело? — Верно, он оказывал нам мелкие услуги по переправке грузов. Выяснилось, что его память оказалась крепче, чем следовало бы, а язык — длиннее, чем позволяет благоразумие. — Это связано с мисс Фуриной? — Да, и теперь он представляет собой ненужный риск, — продолжила Слуга с легким прищуром, медленно подбирая слова. — Распускает слухи в портовых кабаках, пытается шантажировать наших местных контактов, привлекает излишнее внимание — словом, создает шум там, где необходима тишина. Арлекино заметила, как матрос нервно сглотнул, острый кадык дернулся вниз и быстро вернулся на место, а пальцы чуть сильнее сжали край стола. Арман понял, к чему она клонит, еще до того, как прозвучали решающие слова. — Жанно стал помехой, Арман. Убедись, что он больше не будет мешать. Действовать нужно чисто и без следов, ведущих к нам. Любые подозрения должны указывать в другую сторону — пьяная драка, несчастный случай, месть кредиторов… Порт полон опасностей для неосторожных. Ты лучше других знаешь эту среду. Матрос не отвел взгляд, лишь коротко кивнул. — И еще одно, — добавила она, переходя к второстепенной задаче с той же деловитой бесстрастностью, словно речь шла о корректировке курса или проверке инвентаря, а не о манипулировании расследованием одного из самых влиятельных людей Фонтейна. — Пока будешь в Кур-де-Фонтейне, позаботься о том, чтобы официальное расследование пошло по ложному следу. Несколько умело брошенных слов сделают свое дело лучше, чем любые прямые действия. Подумай вот над чем: пусти слух, будто Жанно задолжал крупную сумму картежникам из криминальных кругов и пытался расплатиться информацией о некой «важной даме с гетерохромией», которую недавно перевозил, но его убрали за излишнюю болтливость. Также не помешает намекнуть, будто похожую на нее девушку видели в компании подозрительных личностей с явно не местным акцентом, обсуждавших скорый отъезд в Натлан. Наша цель — заставить Невиллета искать ее где угодно, хоть в жерле натланского вулкана, но только не там, где она на самом деле. Арман вновь кивнул, на этот раз медленнее, обдумывая услышанное. Юноша убьет Жанно, в этом она не сомневалась — дисциплина приюта, въевшаяся в плоть и кровь, и безграничная преданность ей пересилят любые моральные терзания. — Будет исполнено. Вы можете на меня рассчитывать. Арлекино поднялась из-за стола, медленно обошла его и остановилась прямо перед матросом, чья выправка была безупречной, но чье внутреннее напряжение ощущалось практически физически. Разница в росте была незначительной — Арман за годы службы вытянулся, превратившись из худощавого подростка в крепкого юношу, почти сравнявшись с ней, — но сейчас, под ее пристальным взглядом, он казался меньше. Слуга внимательно оглядела его с ног до головы: слишком бледный, губы плотно сжаты, в глазах застыло выражение человека, только что получившего смертельный приговор, но обязанного принять его с достоинством. Невесомое касание пальцев к его плечу было призвано не столько ободрить, сколько вернуть юношу в реальность, заземлить перед лицом поставленной задачи. — Ты сегодня сам не свой, Арман, — заметила она тихо и без упрека. — Задание требует холодной головы и твердой руки. Сможешь ли ты?.. Ответ пришел не словами. Вместо слов о готовности, вместо заученного «Есть, Отец!» последовало нечто совершенно непредвиденное — Арман сделал короткий шаг вперед и, прежде чем она успела отреагировать или отстраниться, обхватил ее руками, уткнувшись лбом ей куда-то в плечо. Рыжие кудри щекотали ее шею, а его тело мелко дрожало, как тогда, много лет назад, посреди всепожирающего пламени и криков умирающих. Объятие показалось ей отчаянным, почти детским в своей беззащитности — крепким до боли, но одновременно полным какой-то надломленной уязвимости. Совершенно неожиданные объятия, на которые не нашлось никакой реакции, выбили весь воздух из груди. Дрожащие маленькие руки отчаянно цеплялись за нее, единственную неподвижную точку в ревущем хаосе, что был когда-то рыбацкой деревушкой. Холодный Берег на окраине Снежной умирал в ту ночь мучительно и грязно. Северный ветер завывал, швырял в лицо колкую ледяную крошку, раздувал пламя, охватывавшее жалкие хижины, и разносил запах горелой плоти. Огонь пожирал последние уцелевшие строения, жадно облизывая обугленные балки, взметая в непроглядно-черное ночное небо тучи багровых искр, похожих на кровавые слезы, и выхватывая из мрака обезумевшие от ужаса лица тех немногих, кто еще пытался спастись или уже смирился с неизбежным концом, обратив остекленевшие взоры к безразличным небесам. Арлекино позволила объятиям случиться — позволила хрупкому, измазанному кровью и сажей мальчишке вцепиться в ее меховую оторочку шубы, уткнувшись мокрым от слез и соплей лицом в район солнечного сплетения, и сотрясаться в беззвучных рыданиях, однако взгляда от общей картины разыгравшейся трагедии на самой ее кровавой кульминации Слуга не отрывала. Фатуи прибыли слишком поздно, чтобы предотвратить резню, но как раз вовремя, чтобы собрать кровавую жатву и забрать то, что представляло для них интерес: главаря карателей, чьи связи и информация о работорговческих сетях были ценнее его жалкой жизни. Теперь он корчился на земле со сломанными ногами и заткнутым ртом, ожидая своей участи под бдительным присмотром ее агентов. Остальные головорезы, посмевшие поднять оружие на Четвертого Предвестника, уже не представляли угрозы — искалеченные тела, застывшие в неестественных позах, устилали развороченную, пропитанную кровью землю, став безмолвным свидетельством эффективности ее безжалостного вмешательства. Их настигла быстрая, почти милосердная расправа, не идущая ни в какое сравнение с тем ужасом, что они сами здесь устроили. Сам мальчик не остался невредимым наблюдателем. Рядом с ним лежал труп одного из карателей — здоровенного мужика с рваной раной в боку. Его собственные травмы — разбитое лицо, многочисленные ушибы, кровоточащая рана на голове, возможно, сотрясение — говорили о яростном сопротивлении. Он дрался не за себя, а за близких, как загнанный волчонок, вцепившийся в своих мучителей зубами и когтями, даже когда силы были очевидно неравны. В нем горел яркий огонь — дикий, неукротимый, способный как разрушать, так и выжигать путь к выживанию. — Там моя младшая сестра, мисс! Помогите ей, умоляю! Вы же видели, она умирает! Умирает! Мальчишка кричал во весь голос, захлебываясь в рыданиях и яростно дергая ее за рукав шубы. Кричал так, чтобы фраза отпечаталась как в ее сознании и подсознании, так и в его собственных. — Да посмотрите же… Сделайте что-нибудь, пока не поздно! — Ей уже ничем не помочь. Можно лишь проститься и избавить от предсмертных мук. Именно в таком плачевном состоянии, едва дышащий, покрытый синяками и кровоподтеками, он нашел в себе силы оторваться от нее и, игнорируя собственную боль, что наверняка разрывала каждую клетку избитого тела, поползти к сестре, брошенной неподалеку. Арлекино наблюдала за ним с тем же отстраненным интересом, с каким наблюдала бы за поведением раненого волчонка, ведомого инстинктом защиты стаи, даже когда сама смерть уже дышала ему в затылок. Он подполз к тоненькой фигурке, свернувшейся на промерзшей, утоптанной сапогами земле, и замер, вглядываясь в лицо сестры при пляшущем свете догорающих домов. Девочка была еще жива, но это была агония, а не жизнь. Глубокая рана в животе, из которой толчками вытекала темная кровь, окрашивая грязную одежду и белый снег в багровые тона, не оставляла никаких шансов. Тело время от времени мелко вздрагивало в предсмертных конвульсиях. Карие глаза, широко раскрытые и лишенные осмысленного выражения, блуждали по темному звездному небу, а губы шевелились, но не издавали ни звука — только слабое прерывистое дыхание с хрипом вырывалось из груди. Мальчик осторожно коснулся ее щеки подушечками пальцев, испачканных в чужой и своей крови. Что-то долго шептал ей — слова тонули в воплях выживших и вое ветра, но по тому, как он склонил голову, как его плечи сотрясались от сдерживаемых рыданий, было понятно, что это прощание. Прощание, полное невыносимой нежности и всепоглощающего горя. Он подолгу гладил ее спутанные, слипшиеся волосы, убирал их со лба и прижимался к сестре всем телом, словно пытаясь передать остатки своего тепла и продлить угасающую жизнь, защитить от ужаса происходящего, даже когда защита была уже невозможна. Говорил, будто она все еще могла слышать, будто слова могли заглушить предсмертную боль и их общее медленное мучительное угасание. Вскоре его взгляд наткнулся на рыбацкий нож поблизости — тот самый, которым он совсем недавно оборвал жизнь взрослого мужчины и которым теперь предстояло совершить нечто неизмеримо более страшное. Мальчишка медлил лишь мгновение, виновато поджимая губы и собираясь с духом. Затем, сделав резкий вдох, дотянулся до него и крепко сжал рукоять. Его рука не дрогнула. Мальчик наклонился к сестре еще ниже, прижался губами к ледяному лбу, возможно, прошептав последнее «прости» или «я люблю тебя», а может, не сказав ничего, потому что слова в такие моменты теряют всякий смысл. Потом он выпрямился, отвел руку с ножом и одним быстрым, выверенным, почти милосердным в своей точности движением вонзил лезвие ей прямо в сердце и рухнул рядом, протяжно завыв. Слабое тело в последний раз дернулось, из груди вырвался короткий вздох, и оно обмякло окончательно. Навсегда. Больше не было ни агонии, ни страха — только тишина и неподвижность маленькой девочки на фоне ревущего пламени. Ее боль отступила, а его начинала разрывать с новой силой. Арман так и остался сидеть рядом с безжизненным телом, обхватив испачканными кровью руками разбитые колени и раскачиваясь взад-вперед. Он сделал то, что должен был сделать, — переступил через собственный ужас и боль ради избавления близкого человека от мучений; и теперь оплакивал не только сестру — он оплакивал свою разрушенную жизнь, безжалостно убитых родителей, сгоревшую деревню и свое собственное потерянное детство. Его лицо оставалось до странного спокойным, почти пустым — шок и горе выжгли все эмоции, оставив ледяную пустоту. Картина тотального разрушения и абсолютного горя. Снег захрустел под ее шагами, и Слуга остановилась рядом. — Твоя прошлая жизнь сгорела. Пойдешь ли ты со мной? — сказала она тихо, но твердо, когда надрывный плач немного стих, перейдя в судорожные всхлипы. Мальчик медленно поднял на нее опухшие от слез, но на удивление осмысленные глаза. — У тебя совсем ничего не осталось здесь, а я могу дать тебе новую жизнь. Ты умеешь принимать решения. Такие смелые люди мне нужны. Арлекино протянула ему руку в перчатке, ожидая ответа. Терять ему было больше нечего. Медленно, шатаясь, мальчик поднялся на ноги и вцепился в ее руку небольшими окровавленными ладонями. Ни разу не оглянувшись назад, он пошел за ней прочь от пепелища. Мягко, но настойчиво она высвободилась из крепких объятий, отстраняя его на расстояние вытянутой руки и заглядывая ему в лицо. Арман вдруг улыбнулся — располагающе и легко. Ясные глаза намокли от подступающих слез, но Арман торопливо смахнул их тыльной стороной ладони, силясь сохранить самообладание. — Простите, Отец. Минутная слабость, не более. — Что-то еще гложет тебя, помимо очевидного? Матрос помедлил, переводя дыхание и явно борясь с собой, прежде чем решился на признание, которого, судя по всему, избегал уже давно. Взгляд его на мгновение метнулся к двери, за которой скрывалась остальная часть корабля, а затем вернулся к ней, полный какой-то обреченной честности. — Аиша снится мне все чаще. Раз за разом я убиваю ее. Каждую ночь одно и то же: все смешивается в один сплошной кошмар, где я стою посреди огня, наблюдая за надругательством над матерью и пытками отца, и ничего не могу изменить, только смотреть. Просто смотреть. Душевный надлом был в нем и раньше, в первые годы его пребывания в приюте, — глухие ночные кошмары, внезапные вспышки агрессии, сменяющиеся периодами глубокой апатии. Тогда Слуга действовала жестко, погружая его в изнурительные тренировки, не давая времени на рефлексию и выжигая прошлое огнем дисциплины. Казалось, сработало — со временем ужасающие кошмары отступили, сменившись излишним оптимизмом, который так раздражал некоторых фатуйцев, но который она сама находила полезным для поддержания морального духа среди низших чинов. Дом Очага давал приют и силу, но не мог стереть прошлое. Шрамы, даже самые глубокие, со временем рубцуются, превращаясь в бледные линии на душе, но они никогда не исчезают бесследно, напоминая о себе ноющей болью в моменты слабости или вспышками неконтролируемых эмоций, когда старые раны случайно задевают неосторожным словом или взглядом. Арлекино видела это сотни раз у своих воспитанников — у каждого была своя история, свой груз и своя незримая клетка, из которой они так и не смогли выбраться до конца, сколько бы стен ни было разрушено вокруг. Юноша перед ней не был исключением: его оптимизм был лишь тонкой позолотой поверх зияющей бездны горя, а улыбка — зачастую искренняя, но скрывающая вечно кровоточащую рану. — После выполнения миссии возьмешь отпуск. Отправляйся в Снежную. Скоро день рождения твоей сестры, не так ли? Отдай ей дань памяти. Восстанови силы, чтобы вернуться с ясной головой. Арман, поправляя воротник формы, словно тот внезапно стал ему тесен, несколько раз коротко кивнул, не в силах произнести ни слова, но выражение его лица говорило больше любых слов благодарности. Мимолетная уязвимость исчезла так же внезапно, как и появилась, вновь уступив место привычной маске. — И проследи, чтобы твое отсутствие не отразилось на качестве провизии. Не хватало еще, чтобы команда взбунтовалась из-за того, что им придется пару недель обходиться без твоего знаменитого рыбного пирога. Широкая улыбка, согревающая сильнее лучей солнца, вновь осветила его лицо. Юноша даже слегка расправил плечи, польщенный таким редким, пусть и шутливым, признанием его заслуг за пределами службы. — Да упасите Архонты команду от такого несчастья! Я оставлю подробные инструкции коку, да и запасов на первое время хватит. Конечно, мой пирог незаменим, но голодными они точно не… Договорить Арман не успел. Дверь каюты распахнулась без стука, с такой силой, что громко ударилась о переборку, и на пороге, задыхаясь, бледный как полотно, появился один из младших агентов, обычно отличавшийся завидным хладнокровием. Испуганные глаза были широко раскрыты, а рука нервно сжимала эфес короткого меча на поясе. Сбивчиво, запинаясь на каждом слове, матрос прохрипел: — Отец! Она… она за бортом!