автор
Размер:
планируется Макси, написано 28 страниц, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник Скачать

Любовь и немного смерти

Настройки текста
Примечания:
"...Не писал потому, что не считал нужным освещать очевидные вещи. Знаешь, мне это всё очень не нравится. Твоими нравоучениями я сыт по горло. Объясняться перед тобой я не желаю и не собираюсь этого делать. В конце концов, дорогой мой Генри, жизнь – штука непредсказуемая и в некоторых случаях переоцененная. Слишком переоцененная. Этот проклятый ваш гуманизм приводит даже к бóльшим проблемам, чем наше с тобой милое сотрудничество. Если ты не можешь понять столь очевидный факт, то ты либо слепец, либо попросту законченная истеричка. Прекращай ныть и наслаждайся шоу. Вечно твой Э. Х. " Блеклые отсветы старой лампы, искажаясь и кривясь, рассыпались тысячей искр по стене. Тонкие узловатые пальцы стряхнули пепел с сигареты. Человек откинулся на спинку стула и ещё раз пробежался взглядом по оставленному посланию. Он давно ничего не писал и, если сказать совсем честно, не планировал возвращаться к этому. Бред и истерика, истерика и бред – вот все, что было ответом на каждую попытку вложить в эту чугунную башку хоть крупицу здравомыслия. "Проклятый гуманизм". Надо ли вообще тратить драгоценное время на пространные объяснения? Все равно не поймет, только нацарапает дрожащей своей ручонкой очередной бессвязный поток самобичевания и прописных истин из детских книжек про добро и зло, про мир во всем мире. Мир во всем мире. Хе-хе. Абсолютно несерьезно, а, значит, не следует обращать внимания. Неужели стоил этот прогнивший насквозь, безумный мир жалости? Спасения какого-то? Бог умер много веков назад, а вместе с ним умерло и то, за что по сей день так глупо и так отчаянно цеплялись святоши, нытики и лицемеры. Человек улыбнулся своим мыслям и посмотрел заговорщически в мутное зеркало, встречаясь взглядом с отражением. С каких пор здесь появилось зеркало? Неужели он повесил? Впрочем, не так уж важно. В свете еле коптящей лампы было сложно рассмотреть детально, но проявлялись некоторые черты: бледное лицо, длинные светлые волосы, мелкими волнами спадающие на плечи и лоб. Ага. И глаза у него, стало быть, синие. Человек не любил зеркал, также, как и не любил синего цвета. Интересно, почему он родился именно таким? Кто ответственен был за эту глупую синеву, поломанный нос и как вообще так получилось? Человек не помнил, но это было ему и не нужно – так, праздные рассуждения. За окном шумел дождь. Лондон, будь он неладен. Сточная канава с отборнейшим дерьмом. Будь его воля, он бы уехал и не возвращался. Не возвращался бы к этому дождю и смогу, к зиме длиной месяца в четыре, к этим запискам идиотским. К этой безмозглой девчонке с рыбьими глазами. Человек немножко помедлил, затушил о запястье сигарету и снова зажал в пальцах ручку. "Я думаю, мне пора навестить нашу с тобой общую хорошую знакомую. Как считаешь?" *** …И все-таки, как сильно изменилась её жизнь, стоило появиться Генри Джекиллу. Кардинально, можно сказать. Мисс Эмма Кэрью не считала себя глупой и прекрасно понимала, как так вышло – протеже её отца, талантливый молодой врач и просто приятный человек с очаровательной хитрой улыбкой не мог оставаться в тени долго. Именно отец первым его и заметил. Именно он привёл его в дом чуть больше года назад. Она хорошо помнила, как это было. Тогда, в пасмурный сентябрьский вечер, Эмма вернулась с учёбы и застала отца в гостиной в компании незнакомца. Худой высокий человек лет тридцати, вряд ли больше, при виде её суетливо подорвался с кресла. – Дорогая, познакомься: – сказал ей тогда отец, – Это Генри Джекилл, я рассказывал тебе о нём. – Да, папа, я помню. Приятно наконец увидеть Вас, доктор Джекилл. Мне действительно много говорили, но так и не представили. – Непростительная ошибка. – Улыбнулся тогда доктор и поймал протянутую Эммой руку, поднес к губам. Такой милый старомодный жест. – Впрочем, сэр Дэнверс много говорил и о Вас. Если честно, я несказанно рад, что наконец выпала возможность познакомиться лично. И, если бы Эмма в тот момент посмотрелась в зеркало, то увидела бы, что дежурная вежливость в её улыбке граничила с живой заинтересованностью. Очаровательная неловкость тех часов, дурацкие пространные разговоры обо всем и ни о чем, взгляды украдкой, из-под ресниц, остались в памяти, кажется, на всю жизнь. Эмма помнила, каким волнующим трепетом отзывалось внутри каждое слово этого чудаковатого Генри Джекилла, обращенное к ней, как от смущения страшно и одновременно безумно интересно было встречаться своим взглядом с его. Да, действительно, Эмме много рассказывали. "Ты знаешь, дорогая, говорят, что у этого юноши блестящее будущее. Я мало что понимаю в медицине, поэтому всего лишь верю на слово, но… Давно не видел такой увлеченности своим делом." – Это говорил отец. "Псих, малышка, настоящий псих! Ты бы его только видела! Можешь мне поверить, этот длинный принесëт ещё проблем, глаза у него такие… Жуткие." – А это уже слова Саймона. Впрочем, ему Эмма никогда не верила до конца. Но про глаза запомнила. И когда наконец увидела впервые человека, которого называли одновременно и "юношей с блестящим будущим" и "настоящим психом", поняла, что Саймон, как всегда, ошибался. Глаза доктора Джекилла не были жуткими, нисколько, наоборот – в тот вечер они светились таким всепонимающим умиротворением, какое прежде Эмма могла наблюдать лишь у глубоких стариков. Он врач, хирург – это тяжело, страшно, сложно. "Aliis inserviendo consumor", Эмма помнила. Доктор Джекилл видел боль, видел смерть, ежедневно с ней сталкивался лицом к лицу, он видел ту жизнь, о которой Эмма в свои восемнадцать могла лишь прочитать в книжке, но смотрел совсем не так. Не "жутко", не цинично. Возможно, лишь слегка устало. Генри – к концу вечера уже просто Генри – не был похож ни на кого из тех, кого Эмма знала, и это тянуло. Очень. И теперь она выходила за него замуж. При этой мысли в груди разлилось такое знакомое уже нежное тепло, заплясало солнечными отсветами на носу и щеках. Солнце – большая редкость для Лондона. Эмма всю жизнь провела в этом городе, и за девятнадцать лет успела смириться с его угрюмой, смурной, изменчивой натурой. Он часто разливался дождем, бил в лицо холодным ветром, укутывал с головы до ног влажным туманом так, что собственную руку порой разглядеть было невозможно. Потому что так он жил, так дышал. Но Эмма действительно привыкла и даже, кажется, полюбила всей душой этот капризный, неприветливый, чудной Лондон. Когда она разговаривала о чем-то подобном с Генри, он, обычно, посмеивался – мол, со столь удобной логикой ты бы ужилась где угодно. Что же, возможно, и так; однако Эмма не находила в этом ничего дурного. Десять минут от метро по Хит-Стрит, пройти мимо книжного магазина, – именно пройти мимо, мисс Кэрью, а не задержаться там на двадцать минут! – свернуть за красным кирпичным домом за угол, на Черч-Роу – кажется, именно здесь жил больше полувека назад Герберт Уэллс? Путь Эмма уже давно знала, как свои пять пальцев – девять лет назад, спустя несколько месяцев после смерти матери, отец продал прошлое их жилье в шумном, оживленном Саутуорке и купил дом здесь, в маленьком уютном Хэмпстеде. Эмма, конечно, понимала, почему, хоть никогда и не спрашивала – просто не требовалось. В Саутуорке каждая незначительная мелочь напоминала о маме: по его дорогам они ходили на южный берег Темзы к Тауэрскому мосту, в магазинчике на Эмерсон-Стрит выбирали цветы на подоконник – Эмме всегда нравились кактусы, и чем замысловатее, тем лучше, – а на балконе родного ее дома, выходящего на Дойс-Стрит, отец с мамой по вечерам часто играли в шахматы. Сама Эмма так и не научилась, поэтому зачастую лишь бесцельно ошивалась рядом, болея неизменно за папу. Мама на это, шутя, обзывала ее “хитрой лисой”, в чем, по сути, была права – папа всегда играл лучше. По сей день и он, по старой памяти, называл Эмму лисой. В новом доме только это домашнее прозвище, и еще фотографии на стене напоминали о маме – те, на которых они втроем, всей семьей, а Эмма совсем еще маленькая, со смешными двумя косичками и россыпью веснушек на вздернутом детском носике. Мама была очень красивой. В детстве она считала ее не меньше, чем королевой. Почему-то в восемь лет так думаешь, что королева – непременно красивая. Дальше свернуть на Фрогнал-Уэй, и там уже рукой подать до дома… Именно на Фрогнал-Уэй приключилось странное. То есть, как – на первый взгляд ничего особенного не произошло. Эмма шла хорошо знакомым путем, в наушниках привычно играла музыка, – кажется, Бриттен? – и тут ее задели плечом. Ничего из ряда вон в этом не было, в толпе часто случалось, и Эмма бы сразу об этом забыла, только вот черт дернул обернуться. От нее быстрым шагом удалялся человек – тоже повсеместное явление, по улицам, как правило, люди ходят – вида довольно необычного. Возможно, рокер или мотоциклист? Запомнилась густая россыпь русых вьющихся волос и потертая кожаная куртка. Человек повернул голову и совершенно, очевидно, случайно встретился с Эммой взглядом. У него были такие странные глаза – очень яркие, пронзительно-голубые, сильно выделявшиеся на болезненно-бледном лице. И почему от этих глаз резко стало холодно? Эмма улыбнулась – всегда так делала, уже условный рефлекс. Особенно когда не по себе. Отец давно еще учил, что улыбка – один из лучших способов снять неловкость. Человек нацепил на нос затемненные очки в круглой оправе. И улыбнулся уголком губ в ответ. *** – Пап, я дома! Отца Эмма обнаружила в гостиной – тот был с головой погружен в чтение газеты. Отчего-то забавным и чуточку нелепым казалось то, как упорно игнорировались им более удобные способы быть в курсе последних новостей – со старческим упрямством он выписывал “Таймс”. – Два часа пополудни, рано ты сегодня. – Отец посмотрел из-под толстых стекол очков на настенные часы. – Я решила…Нигде не задерживаться. – Эмма коротко пожала плечами. – Обычно ты сразу убегаешь к Генри. У вас все в порядке? – Он же работает, пап, ты знаешь. – Стоило разговору зайти о Генри, как она почувствовала себя несколько неуютно. Да, конечно, он часто бывал занят, но вот уже третий день – ни слуху, ни духу, только дежурные звонки “привет-как дела-люблю тебя-пока”. Эмма понимала, естественно, она все понимала и ничуть не злилась. Просто Генри Джекилл – очень занятой человек. – Знаю, лисичка, знаю. - Отец шумно выдохнул, откладывая газету на столик, – Он сам не свой после этого…Совета. Совет… Упоминание заставило Эмму поежиться. – Я его прекрасно понимаю. – Только и нашлась, что ответить. – Надеюсь, милая. – Отец немного помолчал, – Откровенно говоря, те полчаса были… Бесконечными. Я несколько раз просил его, и наш дорогой Джон просил – не провоцируй, будь помягче, но нет. Кто мы такие, чтобы он слушал? Он и тебя не слушает. – Просто для него это важно. – Возразила Эмма, – Жизненно важно, понимаешь? И если бы ему только дали попробовать… В который раз за последние месяцев они возвращались к этой теме, говоря разными словами об одном и том же: Генри упрямый – нет, Генри спасает отца; Генри мог бы вести себя сдержаннее – нет, они не захотели даже слушать; Генри одержим своей сомнительной теорией – нет, он ученый, он знает, что делает; Генри требует невозможного, эксперименты на живых людях недопустимы – бред, Совет не думал ни о каких живых людях, тем более, что в отдельных случаях это работает, папа, вспомни, хотя бы, Милгрэма или Стэнфордский эксперимент… – Я хотел бы, Эмма, очень хотел бы ему верить. – Настаивал отец, – Я очень жалею несчастного обезумевшего Альберта, но сама эта идея – она чудовищна, пойми меня правильно. Эмма уже устала спорить. – Пусть так. – В такие моменты очень напоминаешь свою маму, лиса. – Отец неожиданно улыбнулся. – Такая же упрямая. – Это плохо? – Слегка забеспокоилась Эмма, устраиваясь на подлокотнике кресла. – Отчего же? Я рад, что ты на нее похожа. Элис была самой невероятной на свете – умной, проницательной… – Щемящая, нежная печаль отчетливо зазвучала в его голос, как и во всякий раз, когда заходил разговор о маме. Так жаль, что Эмма почти не помнила – лишь урывками, расплывчатыми фрагментами всплывал в голове неуловимый цветочный запах, Темза в лучах алого заката и женщина на ее берегу. – И очень красивой. У нее были такие же темные волосы, как у тебя. И глаза такие же, как… Как растопленный шоколад. – По-детски наивное сравнение заставило улыбнуться. – Жаль, что она не сможет увидеть, какой ты выросла… – Она видит. – Уверила Эмма, хоть сама, честно говоря, сомневалась – много ли увидишь в девяти футах под землей? Но отцу так отчаянно хотелось думать, – она точно об этом знала – что есть где-то, над облаками, место, откуда мама наблюдает за оставленной семьей, разделяя горе и радость, смеясь и плача вместе с ними, место, где в конце концов они встретятся все втроем и никогда уже больше не расстанутся. Поэтому он так и не женился больше, не встретил никого, храня верность все эти долгие девять лет. Крякнул телефон. Эмма, извинившись, полезла в карман. На дисплее высветилось короткое сообщение: “Привет. Заеду за тобой сегодня вечером. Ты собрала вещи?” *** Шум этого Богом забытого бара раздражал, давил на уши. Спертый жаркий воздух забирался в нос, оседал в горле першащей сухостью, и хоть голосовые связки и без того давно уже атрофировались, это страшно бесило. Маленький гаденыш не оставил ему возможности даже нормально говорить, лишь хрипло рычать, ломая голос. Криворукий идиот. Зато зрение не подводило никогда. И сейчас вообще не о криворуком идиоте. Сейчас о другом. Он видел его – сквозь дымный сигаретный смог, в пульсирующем свете слепящих прожекторов, видел это жирное, обрюзгшее лицо с маленькими прорезями свиных глаз-бусинок. Электрический импульс пробежал от предплечья к кончикам пальцев. На свете есть всего два чистых чувства – любовь и ненависть, и сейчас он точно знал, какое из них жгуче, невыносимо поднимается внутри, пробирает дрожью от кончиков волос и ногтей. Любовь и ненависть – до тошноты поэтично. Нахватался же где-то. А эта свинья была неспособна ни на то, ни на другое. Приговор был оглашен давно, еще в тот, первый день, когда впервые после долгого заключения в пустой, смрадной норе дозволено ему было видеть. Человек выпрямился во весь рост. Человек сжал в кулак подрагивающие, похолодевшие пальцы. К искомой жирной мрази присоединились еще двое – низкорослый, плюгавенький некто, с подлым заискивающим выражением водянистых глаз и высокая женщина с застывшей на лице улыбкой. Насквозь фальшивой. Наигранной. Глупой. Человек обратился в слух. “– Для меня нет большей радости, чем сделать его Святейшество счастливым…” Человек подошел чуть ближе. Этот чертов шум, эта чертова орущая музыка, эти чертовы визги не менее чертовых шлюх со всех сторон мешали сосредоточиться на том, что действительно важно. “– Но, должна признаться, что я изматываюсь отнюдь не в благотворительных целях. – Ах, ты об этом…” Плечи передернуло противной, мелкой дрожью, стоило услышать вновь этот визгливый до звона голос. Плюгавый отделился от теплой компании, растворяясь в глубине бара, и это был знак. Знак того, что все идет как нельзя лучше. Человек вышел на улицу, душа на подступах к глотке желание выдать женщине с застывшей улыбкой нечто вроде “поздновато Вы решили спасти свою душу”. Она даже в Аду никому не будет нужна, это человек знал точно. Душой, однако, писклявого уродца там заинтересуются крайне живо. В лицо ударил промозглый лондонский ветер, прерывая поток размышлений. Человек улыбнулся, скользнув в темноту, до которой не добирался надоедливый свет уличных фонарей. Оставаться в тени было его стезей. Тень скрывала, прятала надежно, в тени он отлично видел. Он видел. А его не видели. Не видели редкие любопытные прохожие, не видел никто и ничто, он сливался с тенью, становился ею – но только тогда, когда самому это было нужно. Из этой тени он наблюдал. Открылась, жалобно поскрипывая на проржавевших петлях, дверь, хлынул на тротуар поток холодного неонового света. Такой свет человек ненавидел больше любого другого, он ослеплял, бил в глаза, дезориентировал. В его деле это было критично. Сначала появился его, с позволения сказать, Святейшество. За ним женщина с улыбкой. За ним плюгавый. За руку последний тащил девчонку, совсем ещё юную. Человек дал бы ей на вид лет четырнадцать, не больше. Может и меньше. Серьезно, Ваше Святейшество? Какая низость. Что же сказано в Евангелие от Матфея по этому поводу? Пятая глава, двадцать седьмой стих, если помните. Коль скоро начали считать Вы и вам подобные лицемеры и святоши похоть смертным грехом, гните линию до конца. Или настолько слаба Ваша вера? – Так любезно со стороны нашего друга Спайдера устроить нам это маленькое ночное рандеву… – Эти слова Святейшество произнес тихо, но не помогало ни на йоту. Человек слышал все. Маленькое ночное рандеву. Просто прелестно. Девчонка меж тем вырвалась из хватки – как его там, Спайдера? – и опрометью бросилась прочь, обратно в спасительный проем незакрытой двери. Сущий ребенок. Плюгавый кинулся за ней. Человек выдохнул тяжело и обреченно. И как это называется? Идиоты, какие же они все законченные идиоты. Дышать невозможно от гнилостного смрада, которым насквозь пропитан был каждый из них. Человеческим обонянием вряд ли можно уловить, но человек ощущал его так же ясно, как и самого себя. В Лондоне так пах каждый пятый. Девчонка появилась вновь – ее грубо вытолкали, разлохматив по пути глупые два хвоста, в которые были собраны пережженые светлые волосы. Зря, очень зря. Она все только усложняла. Святая троица еще о чем-то трепалась – человек, впрочем, уже не слушал, будучи полностью погруженным в то, что видел перед собой. Улица была абсолютно пуста, не слышно ни звуков шагов, ни визга колес, только фонари еле коптели, освещая мокрую после дождя гладь асфальта. Нет зевак – какая редкая удача. Не для Святейшества, конечно. А еще соседний от этого крайне благообразного заведения дом обнесен витиеватым забором. Скрылся в дверях этот… Спайдер вместе со своей спутницей, оставив преподобного Ланселота и его малолетнюю ложную Гвиневру вдвоем. То есть, втроем. Их наконец-то оставили втроем. – Ну, чего ты? Не бойся, я тебя не обижу. – И так масляно светились эти маленькие глазки, что человек ни минуты не сомневался: обидит и еще как. Впрочем, до судьбы шлюхи ему не было никакого дела. Пора выходить из тени. – Так-так-так… – И забегал, забегал взгляд по углам, а когда выцепил все же его, человека, силуэт, тут же стыдливо спрятался. Закрылась широкой полой пальто круглая, лоснящаяся жиром рожа. Перед кем таишься, любезный? Это было бы смешно, если бы не было так грустно. Рост Святейшества не позволял спрятаться полностью за субтильной девчонкой, но попытка предпринята была, хоть человек ее и не оценил. Прикрываться женщиной? Прикрываться ребенком? Это непроходимая глупость или циничная подлость? Или все вместе? Человек почувствовал, как рассыпается внутри битым стеклом ярость, как рвется она из глотки низким, скрипучим ревом: – Мое сердце разрывается при виде такой романтичной сцены, – Растянул он в усмешке губы. – да еще в самом центре лондонских трущоб! Шаг-вдох-слово. Шаг-вдох-слово. И чем ближе подходил человек, тем отчетливее становился горький душок ужаса, перекрывая кислую вонь разложения, перекрывая его собственный, металлически сладкий сейчас запах. Окинув мимолетным взглядом жалкую сцену – съежившийся старик, тщетно прикрывающий лицо и удерживающий перед собой живым щитом растерянного и заплаканного подростка – человек позволил себе заметить: – Прекрасная пара. – Он приблизился уже почти вплотную, смотря, впрочем, совсем не на Святейшество. От девчонки не пахло ничем. – Несчастные влюбленные! – При каждом слове трусливо сжавшаяся свинья вздрагивала, как от удара и при виде этого отвратительно першило в горле. Дряхлый. Напуганный. Позорно пойманный с поличным. Сколько жизней он поломал, сколько грязи и мерзости сходило ему с рук? Разница только в том, шел счет на десятки или на сотни. Сколько раз уходил этот хитрый, лицемерный, лживый подонок от суда? На этот раз не выйдет. Эта скользкая тварь могла только жрать. Только брать, ничего не давая взамен. Умела лишь врать, изворачиваться, учить с трибуны доверчивых идиотов, как им надо жить, не следуя при этом ни одной из собственных протухших заповедей. И человек скорее согласился бы гореть в Аду, чем внять хоть одному его слову. Сегодняшний суд будет справедливым. А спектакль, разыграющийся перед ним – ярким. – Он – Ромео, посвятивший свою жизнь служению Господу нашему! – Этот жест напрашивался сам собой мелким зудом под ногтями: взметнулась левая рука в размашистом крестном знамении. – Она – Джульетта, торгующая телом. Только сейчас человек заметил, как вцепилась девчонка в его плечо. И всхлипывала так тонко и надрывно, что резало уши. Отталкивала? Нет. Вцепилась, как цепляется утопающий за спасательный круг. Что же, радовало хотя бы то, что она выбрала правильную сторону. – Хватит. – Фыркнул, почти что силком вырывая дрожащее тельце из хватки чужих толстых пальцев. Девчонка соображала быстро, побежала уже в сторону, но человек, будто бы вспомнив что-то, перехватил ее поперек запястья, наклонился к самому уху. – Рот держать на замке. Тебе же еще нужен язык, не так ли? – На грани слышимости, но она поняла. Кивнула отрывисто. Человек усмехнулся, коснулся по-отечески губами ее лба. – А теперь исчезни. Дважды повторять не было необходимости. Хорошо. Если что-то пойдет не так – он вернется уже за ней. Человек смотрел девчонке вслед. Очень отчего-то хотелось верить, что она проявит некоторое… Благоразумие. Краем глаза он уловил движение. Обернулся через плечо лениво. Святейшество стоял, сгорбившись, буравил его, человека взглядом, в котором улавливался, впрочем, лишь страх. Жалкий такой, суетливый. – Да как Вы смеете говорить со мной в таком тоне, сэр?! – Этот возмущенный визг попал, что называется, в самое сердце. Хлестнул ржавым ножом, будто вскрывая давно забытый гнойный нарыв. В груди колючими всполохами медленно разгоралось, бесновалось, мажа обжигающими всполохами, пламя. – Как смею я, сэ-эр?... – Протяжным грудным рокотом отозвался человек, разворачиваясь, и что-то было такое, очевидно, в его взгляде, что заставило оппонента отступить на шаг. Почему, ну, почему же они все такие идиоты?! Безнадежные, жалкие, пустые, безжизненные идиоты. И не бежит ведь никуда, не кричит, полностью уверенный в мнимой своей неприкосновенности. В пальцах был уже не импульс – там выло, визжало и горело нестерпимым огнем, разряд за разрядом распространялось от запястий к плечам, хлестало удушающей волной над грудью и клокотало под горлом. – Как смеешь ты, сэр?! – Кулак опустился на влажную от пота чужую щеку, под костяшками человек ощутил мерзкое, сальное тепло. О, да, Дьявол его раздери. Как же мечтал он это сделать, с самого первого дня после освобождения. Расквасить в мясо эту ненавистную опухшую морду, выдавить тщательно и методично эти лживые глазки-бусинки, сломать, сломать по очереди каждую кость в хрупком этом жирном тельце, сжечь, испепелить, вытянуть всю эту грязную, испорченную душонку, вывернуть кишками наружу всю ничтожную, бессмысленную жизнь. Под ребрами сладко заныло, когда он представил, что может сделать. И что сделает. Однако. Этот даже попытался подняться. Получилось откровенно плохо, но в бездумном страхе за свое здоровье и жизнь чего только не сделаешь. Верно, ваше, сукин ты сын, Святейшество? – Да Вы хоть понимаете, кто перед Вами?! – Воскликнул и тут же трусливо закрылся рукой. Слабо, очень слабо. Человек не стал подавлять в себе желание рассмеяться. Раскатисто, в голос. – О, – Отсмеявшись, заключил презрительно. – Это мне известно наверняка. Балка с ажурного забора поддалась поразительно легко. – Ты… Шаг-вдох-удар. С оглушительным лязгом балка опустилась концом на мокрый асфальт, чтобы тут же взметнуться в его руках снова. – Бэйзил Четырнадцатый! – Шаг-вдох-удар. – Архиепископ Бэйсингстокский! – Шаг-вдох-удар. – И ты… – На этот раз балка ударяется уже не об асфальт, а об чужое плечо. – Член Совета Попечителей госпиталя Святого Иуды!... Человек, растягивая в улыбке губы, смотрел неотрывно в полные ужаса, влажные глаза, и сдавленный крик, больше похожий на поросячий визг, казался ему сейчас единственным приятным звуком, который он слышал в этот вечер. – А еще ты лживый, порочный лицемер! – Это уже так, дежурное напоминание, сопроводившееся ударом точно в живот. Балка вошла в складки жира, как нож входит в масло. Но какое же удовольствие поднялось волной от солнечного сплетения, когда он наконец высказал вслух. Впервые ему дано говорить, что хочется. И делать, что хочется. Это не дар Бога, но наипрекраснейшее, волнительное поощрение Дьявола. – Сдохни! – Стоит звоном в ушах собственный рев. – Сдохни! – Хрустит, ломаясь под ударом балки, череп. Святейшество мешком валится на землю. Сдохни! – Сверкает серебристым лезвием нож. Балка летит в сторону, со звоном падает на землю, но человек уже не слышит. Он налетает коршуном на распростертое, еще живое тело, чувствуя только оголтелый шум крови в висках и сердце, заходящееся в невообразимом, бешеном ритме. Рука дрожит, но не от страха. От предвкушения. Лезвие входит в плоть легко, послушно, пачкаются в вытекающей густой крови руки, трещат под ударами ребра, и визги откуда-то снизу смешиваются в мозгу с красными, как эта самая кровь, пятнами. Пятна, пятна, пятна – на одежде, на нем самом, они появляются из брызгов, растекаются бесформенными кляксами по асфальту, пляшут на лезвии, смешиваются с прозрачными, мутными струйками, вытекающими из разбитого носа и ушей корчащейся, извивающейся свиньи. Человек не видел перед собой человека – он видел свинью. Всегда, но сейчас – особенно. Свинью забьют, снимут с нее шкуру, сожрут и забудут. Как отвратительно, что человеку был подвластен только первый этап. Как прекрасно, что невыносимо громкая музыка из-за двери заглушала звуки развернувшейся трагедии. Глаза – свинья все еще смотрела на него своими полуслепыми глазами, и это было невыносимо. Как же хлынула кровь из ее глаз. Наблюдать, чувствовать это было сродни экстазу, сродни помешательству, все внутри ревело и визжало, когда человек видел, как струится, перемежаясь с прозрачной, почти стеклянной густой жидкостью, кровь, заливая свиную морду. Теперь он видел. А свинья – нет. Свинья никогда не посмотрит больше ни на кого этими глазами, в которых не отражалось ничего, кроме гнева, гордыни, похоти и жадности. Смертные, кстати, грехи, Ваше Святейшество. – Когда встретишься в Аду с Дьяволом, –Выдохнул в разбитое, искаженное болью лицо, – Передай ему привет от… – И последние слова потонули в невообразимом, нечеловеческом крике, когда человек вогнал нож по самую рукоять туда, где по его расчетам должно находиться у этой свиньи сердце.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.