***
Через день Одетта уже могла сидеть в кресле у камина. Слабость и ломота в костях всё ещё напоминали о пережитом, но живое тепло, которое поочерёдно поддерживали в комнате Апрель и Июнь, делало своё дело. Однако душевное спокойствие не возвращалось. Мысли, как назойливые мухи, кружились вокруг двух имен: Декабрь и Леон. Одно — ранило и пугало своей сложностью, другое — манило призраком утраченной простоты и безопасности. Когда Январь заглянул к ней с новой порцией смородинового морса, который, как он уверял, «гонит хворь лучше любой стужи», она не удержалась. — Январь, — начала она осторожно, глядя на его живое, подвижное лицо. — Ты говорил, что Леон… ищет способ. Можешь ли ты… просто проверить? Узнать, как он? Не вмешиваясь. Просто… убедиться, что с ним всё в порядке. Что он не наделал глупостей из-за меня. Январь замер с кувшином в руке. Его быстрые глаза изучали её лицо — ещё бледное, с тенями под глазами, но полное искренней тревоги. Он вздохнул. С одной стороны — не дело месяцев соваться в людские дрязги. С другой — эта девушка стала кем-то вроде младшей сестры, и её беспокойство было таким очевидным. — Ладно. — буркнул он, ставя кувшин. — Устрою небольшую метель над Беленском. Послушаю, что по ветру несётся. Но только гляну одним глазком, ясно? Никаких явлений и разговоров. Одетта кивнула, и в её глазах блеснула слабая, но настоящая благодарность.***
Январь не стал устраивать метель. Он просто растворился в холодном воздухе над Беленском, став невидимым потоком морозной свежести, скользящим по улицам и просачивающимся в щели. Найти Леона было несложно — его энергия, целеустремлённая и немного лихорадочная, выделялась среди более спокойных горожан. Юноша находился не в доме отца, а в небольшом, снятом на окраине домике, заваленном книгами, свитками и странными артефактами, собранными, видимо, в попытках найти магический путь к чертогам месяцев. Январь просочился внутрь, приняв облик инея на стёклах единственного окна. Леон сидел за столом, но не над книгами. Перед ним стояло небольшое, чистое зеркало в простой деревянной раме. И он… разговаривал. С собой. Его лицо, в отражении, было сосредоточенным и странно преображённым — не тем мягким, влюблённым юношей, которого помнила Одетта. — …глупости все эти заклинания... — вполголоса, но чётко говорил Леон, поправляя прядь волос. — Старые бабки пугают, книжники мямлят о невозможном. Но они не понимают. Она — ключ. Ключ не только к её сердцу. Царевна Мартовская. Единственная дочь царя. Когда я верну её, героем, бросившим вызов самим месяцам… Он замолчал, и на его губах расплылась улыбка, от которой у Января, незримого наблюдателя, похолодело внутри. В ней не было любви. В ней был расчёт. — Отец будет первым советником, а я… я стану зятем. Будущим правителем, когда старый царь отойдёт в мир иной, а её братья… — он усмехнулся, — Её братья будут вечно мне благодарны. Или… не будут мешать. А она, моя нежная, доверчивая Одетта… она будет так счастлива, что я её «спас», что отдаст мне всё. И свою любовь, и своё царство. И тогда мы посмотрим, кто здесь «сын советника», а кто — истинная кровь и власть. Леон встал, подошёл ближе к зеркалу, его глаза горели холодным, честолюбивым огнём. — Терпение, Леон. Терпение. Ты нашёл упоминание о Троицкой роще, где границы тонки. Осталось дождаться весеннего равноденствия. Всего несколько недель. И тогда… тогда я приду за тем, что по праву станет моим. И за славой. И за властью. Он повернулся от зеркала, и его лицо снова стало привычным — умным, немного уставшим. Но Январь уже видел то, что было под маской. Пустоту. Там, где Одетта надеялась найти преданность и любовь, плескалось лишь тщеславие и жажда возвыситься. Ледяной дух месяца закипел от возмущения. Ему захотелось ворваться в комнату, заморозить этот расчётливый взгляд, расколоть зеркало, чтобы юноша увидел своё истинное отражение. Но он сдержался. Вмешательство в дела смертных — опасный путь. И ещё… ещё была она. Одетта. Её хрупкое, начинающее потихоньку заживать сердце. Январь выскользнул из дома, унося с собой горькое знание. Он вернулся в чертоги Декабря не как весёлый вестник, а как сгусток тяжёлых мыслей. Одетта всё ещё сидела у камина, укутанная в плед. Увидев его, она подняла вопрошающий взгляд. — Ну что? Ты видел его? Он… он в порядке? Январь замер, выбирая слова. Он видел надежду в её глазах. И вспомнил холодные, честолюбивые глаза Леона перед зеркалом. — Видел. — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал нейтрально. — Жив-здоров. Сидит в своей конуре, книжки листает. Ищет тебя, да. Упрямый. Он не солгал. Но он и не сказал правды. Горькой, отвратительной правды о том, что её любовь, её тоска по дому, её вера в этого человека были построены на песке. — И… он не в беде? Не делает ничего безрассудного? — настаивала Одетта. — Пока нет. — ответил Январь, отворачиваясь, чтобы разжечь камин, хотя в этом не было нужды. — Не волнуйся о нём, сестрица. Лучше о себе подумай. Силы копи. Он не смог сказать ей. Не сейчас. Не когда она едва оправилась от одного удара. Пусть пока держится за этот призрак старой любви, если это даёт ей силы. Правда подождёт. Или, может быть, когда-нибудь она сама всё поймет. А может, этот Леон так и останется просто воспоминанием, которое постепенно померкнет перед лицом новых, более сложных и настоящих чувств, что уже зарождались в этом ледяном доме — чувств к тому, кто, хоть и был подобен буре, но в своей ярости и раскаянии был на тысячу процентов искренен. Январь вышел, оставив Одетту наедине с её мыслями о далёком возлюбленном, не зная, что образ, который она лелеяла, был лишь миражом, и что настоящая битва за её сердце происходила не где-то там, в Беленске, а здесь, в каждом тихом звуке шагов Декабря за дверью, в каждом ледяном кристалле, что он теперь, с невероятной осторожностью, учился делать не холодными, а просто… красивыми.***
Вечер опустился над домом густыми, синими сумерками. Одетта сидела в своём кресле у камина, уставившись в пламя, но не видя его. Она видела ледяные глаза, полные ненависти, и слышала слово «убирайся», отдававшееся эхом в её костях, холоднее любого мороза. Физически она отогревалась, но внутри всё ещё зябко сжималось от обиды. Тихий скрип двери заставил её вздрогнуть. В зал вошёл Декабрь. Он нёс в руках простую деревянную миску, от которой поднимался лёгкий пар. Запах — наваристый, с дымком, с травами — слабо коснулся её обоняния, внося диссонанс в ледяную атмосферу, витавшую между ними. Он подошёл и, не говоря ни слова, поставил миску на маленький столик рядом с её креслом. Потом отступил на шаг, замер, ожидая. Его лицо было привычно бесстрастным, но в положении его плеч, в том, как он избегал смотреть прямо на неё, читалась неловкость, граничащая со скованностью. Одетта медленно перевела взгляд с огня на миску. Густой, золотистый бульон, кусочки тушёного мяса, коренья. Суп. Он приготовил суп. Эта простая, почти смехотворно-человеческая забота, исходящая от него, вызвала в ней новую волну смятения. Это было так несообразно с тем, кто кричал на неё несколько дней назад. — Спасибо. — произнесла она, и её голос прозвучал плоским, безжизненным эхом в тишине зала. Она не посмотрела на него. Декабрь промолчал. Он сделал ещё один шаг назад и опустился на краешек скамьи у противоположной стены, на почтительном, но наблюдательном расстоянии. Он не уходил. Он сидел, сцепив длинные пальцы на коленях, и смотрел — не на неё, а на миску с супом, будто от её содержимого зависела судьба миров. Минуту тянулась невыносимая тишина, нарушаемая только треском поленьев. — Самочувствие? — наконец спросил он. Два слова, вырванные с корнем из глыбы его молчания. Голос был низким, но в нём не было ни прежней грубости, ни власти. Была какая-то осторожная, почти робкая искренность. — Нормально. — отрезала Одетта, всё так же глядя в огонь. Коротко. Холодно. Как удар отточенной сосульки. Она видела, как из угла глаза, как он слегка вздрогнул. Как будто её ледяной тон физически кольнул его. Он сидел неподвижно, но атмосфера вокруг него сгустилась, наполнившись невысказанным напряжением. Казалось, сама тишина между ними стала осязаемой и колючей. Она не трогала суп. Её обида, гордая и жгучая, была щитом. Принять его заботу сейчас — значило простить. А она не была готова. Не могла. Слишком глубоко врезались его слова, слишком свежи были воспоминания о леденящем ужасе в лесу. Декабрь продолжал сидеть. Он не упрашивал, не требовал. Он просто ждал. И в этой его молчаливой, неловкой настойчивости было что-то, что ранило сильнее, чем если бы он снова закричал. Потому что сейчас он был уязвим. Он протягивал веточку мира в виде простой миски супа, и её отказ принимать её причинял ему боль. Она это чувствовала — не эмпатией, а какой-то новой, обострившейся связью, возникшей между ними после всего пережитого. И эта его тихая, неподвижная боль, которую он даже не пытался скрыть, потому что не умел, странным образом ранила и её тоже. Обида боролась с чем-то иным — с пониманием, с той самой жалостью, которую он так ненавидел, но которая теперь была неизбежна. С огромным усилием, всё ещё не глядя на него, она медленно протянула руку, взяла ложку и зачерпнула немного бульона. Поднесла ко рту. Суп был… идеальным. Тёплым, насыщенным, удивительно вкусным. Сделанным с такой внимательностью, которой она от него никак не ожидала. Она не сказала больше ни слова. Просто ела. Медленно, машинально. Но это было действие. Принятие. Тишина в зале была натянутой, как ледяная плёнка на поверхности озера. Декабрь, сидящий на своей скамье, не сводил взгляда с Одетты — не на лицо, которое она упрямо отворачивала, а на её руки, механически подносящие ложку ко рту. И тогда луч пламени из камина, дрогнув, упал на её волосы, распущенные по плечам после долгой болезни. Он замер. Раньше они были цвета тёплой, осенней листвы — рыжевато-каштановые, как он запомнил и с детской девочки под ёлкой, и с царевны в его чертоге. Теперь… теперь они были чёрными. Чёрными как смоль, как крыло ворона, как самая глубокая полночь в его владениях. Искрясь в свете огня синеватым, холодным отливом. Краска. Та самая, что годами скрывала её истинный, «зимний» цвет, — не вынесла испытания его морозом. Лютый холод леса, проникший в самую глубь, сжёг искусственную позолоту, вернув волосам их природную, суровую роскошь. Она сидела перед ним теперь не «Мартовской» царевной, а декабрьской. Настоящей. Той, чьё рождение приходилось на самую долгую ночь. Что-то ёкнуло в его груди — не уколом, а глухим ударом, будто откололась и сдвинулась огромная глыба. Он видел, как тщательно люди скрывали эту часть её. Боялись её. И теперь его собственная ярость, его стужа, словно союзник, вернули миру — и ему — правду. Она всегда была его. Не по названию месяца, а по самой своей сути. Он не сказал ни слова. Но его молчаливое потрясение было настолько плотным, что, казалось, изменило само давление в комнате. Потом, так же молча, он поднялся со скамьи и вышел из зала, растворившись в темноте коридора. Он оставил её одну, но его незримое присутствие, полное немого вопроса и неловкой надежды, ещё долго витало в воздухе, смешиваясь с ароматом супа и горьким послевкусием её невысказанных обид. Они не помирились. Но первый, самый тяжёлый шаг — шаг через тишину и отчуждение — был сделан. Не словом, а ложкой супа, принятой в гневном молчании. Позже, когда суп был доеден, а Декабрь бесшумно исчез, Одетта с трудом поднялась и пошла в свою комнату. Её тянуло к умывальнику, смыть с лица усталость и тяжёлые мысли. Она подошла к большому, тусклому зеркалу в резной раме и зажгла свечу рядом. И вскрикнула. В зеркале на неё смотрела незнакомка. Бледное, исхудавшее лицо с синяками под огромными глазами. И волосы. Густая, тяжёлая волна чёрных, как ночь, волос спадала на плечи и спину. Они были темнее тучи, темнее самого мрака за окном, и в них, как в полированном чёрном льду, застревали и дрожали отсветы пламени. Одетта медленно подняла руку и коснулась пряди. На ощупь они были такими же — мягкими, шелковистыми. Но зрению она не верила. Годы привычки видеть в отражении другую себя — более светлую, «весеннюю», безопасную — дали сбой. Она украдкой, почти стыдливо, заглянула в корни. Ни намёка на рыжину. Только глубокий, насыщенный, холодный чёрный цвет. — «Мартовская»…– шёпотом, сама себе, она произнесла это имя. И оно прозвучало фальшиво, как плохо заученная роль. Перед зеркалом стояла не та царевна. Стояла Одетта. Та, какой она родилась. В самую длинную ночь. Под его снегом. Она смотрела на своё отражение, и в душе бушевал странный вихрь. Было чувство потери — той удобной, принятой всеми маски. Была растерянность. Но под ними, глубже, пробивалось что-то твёрдое и горькое, как полынь. Освобождение. И горечь от того, что потребовалось попасть в ледяной ад, чуть не умереть, чтобы наконец-то увидеть саму себя. Её пальцы сжали прядь чёрных волос. Они были холодными. Как и всё в этом доме. И, может быть, в этом была своя правда. Может быть, именно такая — тёмная, холодная, настоящая — она и могла найти общий язык с тем, кто владел зимой. Не притворяясь тем, кем её хотели видеть. Она погасила свечу и осталась стоять в темноте, где отражение в зеркале стало призрачным силуэтом. Старая Одетта — «Мартовская» — осталась где-то там, в Беленске, в платье цвета охры, с рыжими волосами и несбывшимися надеждами на простую любовь. А эта, новая… она ещё не знала, кто она. Но знала, что с этого момента любое отражение будет показывать только правду. Ту самую, что он, сам того не ведая, помог ей обрести, своей яростью и своим холодом.