Пираты Северных морей

PG-13
В процессе
34
автор
Размер:
планируется Макси, написано 357 страниц, 154 125 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 13 - «В хроносе ранения — кайрос исцеления»

Настройки
      — Погружение шестьдесят метров. Затаиться.       Никакого «есть». Ни кивков, ни привычного, смазанного маслом скрежета исполняемых механизмов. Был лишь всепоглощающий мрак, нарушаемый редкими, похожими на судороги, движениями. Свен, чья фигура давно слилась с очертаниями штурвала в единый, окаменевший изгиб, лишь перевёл на Кристоффа взгляд. Взгляд был пустым, стеклянным, лишённым даже отблеска мысли — слепое пятно в и без того слепой тьме. Оттолкнувшись руками, движимыми скорее памятью мышц, а не сознанием, он снова направился в сторону носовых рулей глубины изменить дифферент. Движение было бесконечно медленным, противоестественным, будто он проворачивал не сталь, а пласты окаменевшего времени. В ответ лодка, эта избитая стальная туша, издала протяжный, многослойный стон — не просто звук, а целую симфонию страдания: скрип напряжённых заклёпок, тонкий пик сдвигаемых переборок, глухой удар чего-то оторвавшегося где-то на корме. Она погружалась нехотя, с сопротивлением умирающего, которого вновь тащат на эшафот.       Всплыть, чтобы снова нырнуть. Выжить, чтобы снова залечь на дно в ожидании. Логика войны, отлитая в свинцовые плиты абсурда, закручивала их по нисходящей спирали всё глубже в безумие. Тьма, которая и до этого была плотной, теперь стала абсолютной, осязаемой, вязкой как дёготь. Лишь редкие белые лезвия ручных фонарей, дрожащие в немеющих руках, выхватывали из небытия фрагменты кошмара: бледное, нечеловеческое лицо Олафа с полуоткрытым ртом; застывшие в бессильной ярости тонкие пальцы Анны, вцепившиеся в плечо сестры; мерцающий отсвет на потёке масла, стекающем по переборке с масляных сальников, как чёрная слеза.       Шестьдесят метров. Просто очередной слой в этом многослойном аду. Прослойка между дном, куда опускались обломки английского эсминеца, — и поверхностью, где всё ещё патрулировала «ведьма». Они замерли в этой подвешенной темноте, невесомые и беспомощные, как микроскопическая пылинка, застывшая в янтарной смоле. Движение прекратилось окончательно. Даже машинный отсек, последний оплот хоть какого-то подобия жизни, замолк. Фолькер заглушил последний, аритмично кашлявший насос. Наступила тишина. Но не отсутствие звука, а его изнанка — тишина, наполненная шумами их собственного мучения. Хриплое, учащённое дыхание, которое они тщетно пытались заглушить, сжать в комок и проглотить. Гулкий, навязчивый стук крови в висках, казавшийся теперь ударами молота о барабанную перепонку. Лёгкий, но казавшийся таким громким, скрежет зубов Эльзы, чьё тело, словно в лихорадке била мелкая, неконтролируемая дрожь.       Адреналин испарился оставив после себя выжженную, засоленную пустыню. На смену пришла усталость. Не просто изнеможение, а нечто всеобъемлющее и полое. Усталость физическая, превратившая кости в свинец, а веки — в свинцовые шторы. Усталость душевная — пустота после свершённого надругательства над собственной природой, после того невозможного выбора, который они коллективно приняли и исполнили. В этой тьме не осталось места даже для призрака надежды. Оставалось лишь ожидание. И всепоглощающая, сладковатая тяжесть небытия.       Воздуха больше не было. С каждым циклом вдоха-выдоха он продолжал становиться гуще, слаще, тяжелее. Он уже не наполнял лёгкие, а обволакивал альвеолы изнутри липкой, ядовитой плёнкой. Сознание, и без того доведённое до предела, начало терять форму, расплываться. Мысли распадались на бессвязные обрывки. Венц, припавший лбом к холодной стали гидрофона, уже ничего не слушал. Он просто существовал, став частью приборов, их органическим продолжением. Олаф медленно, с едва заметной амплитудой, раскачивался сидя на тумбе, его взгляд был устремлен в глубь собственных ладоней, как в бездонный колодец.       «Плинков» не было. Лодка Эндрасса наверху не подавала признаков активного сканирования будто вслушиваясь в укрывшую, их экипаж, тишину. Но эта тишина была в тысячу раз страшнее. Она была живой, наполненной фантомными шумами: скрипом их собственного, уставшего корпуса, навязчивым тиканьем несуществующих часов, пульсирующим, высокочастотным звоном в ушах — акустическим шрамом, оставленным адом глубинных бомб. Анна смотрела в ту точку темноты, где знала, должно было быть лицо Кристоффа. Она не видела его, но чувствовала — тяжёлое, неподвижное, излучающее такую же бездонную усталость. В ней не осталось злобы. Обида, эта роскошь нормальной жизни, давно сгорела в топке инстинкта. Осталась лишь простая, как закон физики, констатация: Он сделал выбор. Они все сделали выбор доверившись ему. И только благодаря ему все они всё ещё живы.       Эльза перестала дрожать. Её тело обмякло, стало неестественно тяжёлым на плече Анны. Но её глаза, широко раскрытые в темноте, были устремлены в потолок, туда, откуда теперь исходила новая, двусмысленная угроза. Она больше не слышала «плинков», но слышала тишину. И в этой тишине снова звучали шаги по палубе, скрип металлических дверей между отсеками и тяжёлое дыхание. Её личный ад не кончился. Он лишь сменил декорации.       Кристофф держался за троса уже синими от холода пальцами, прислонив голову на холодную сталь перископа. Он не строил расчётов, не прокручивал вариантов. Его разум, отлаженный механизм для ведения войны на море, дал сбой, заклинило. Перед внутренним взором, как обрывки киноленты, проплывали кадры: искажённое яростью лицо Ханса, вспышки огня от автоматных очередей сквозь проходы, реки крови на деревянных обшивках переборок, гримаса Рэббита в последний миг… и теперь — метафорическая ведьма на стальной метле. Круг замкнулся. Они вырвались из одной стальной пасти, чтобы попасть в другую, более изощрённую. Он отдал последний, как ему казалось, ошибочный приказ. Его капитанство, его воля, его ответственность — всё иссякло. Осталось лишь пассивное ожидание приговора, который выносили там, наверху, люди в такой же форме, какую когда-то носил и он сам.       Свен первый уловил изменение. Не звук. Вибрацию. Едва уловимую, проходящую сквозь всю конструкцию лодки, словно по струне. Глухой, отдалённый всплеск. Потом ещё один. Бегая глазами по веренице труб под потолком, Олаф прошептал, услышав, должно быть, через кожу металла: — Водолазы? — Вряд ли, — не отрывая лба от холодного обода зенитного перископа, безразличным, ровным голосом ответил Кристофф. — Что им взять с потопленного эсминца? Они нас ищут.       Так оно и было. U-46, явно убедившись в гибели эсминца, теперь методично, с чудовищным, немецким педантизмом, исследовала район. Сбрасывала что-то тяжёлое на тросах? Использовала какие-то приспособления для обследования дна? В любом случае, они искали. Искали подтверждения, трофеи… или скрывающуюся в тени ещё одну добычу. — Шумы… на месте потопления, — прошипел Венц в тишину набросив снова гарнитуру на голову, и его голос был похож на шелест сухих листьев. — Винты на малом… маневрируют. Слышен… скрежет. как будто металла о металл.       Они не видели. Но могли вообразить. Немецкая лодка, рубка которой торчала из волн, как чёрный айсберг, методично прочёсывала место гибели эсминца. Подбирали ли выживших? Цепляли что-то ценное с глубины? Или просто изучали картину, сверяя её со своим трофеем — масляным пятном и плавающим хламом, который они, U-232, выплюнули в качестве своей посмертной маски? — Щелчки… — добавил Венц, и все, даже в полузабытьи, напряглись. — Короткие. Локатор… но не активный поиск. Как будто… замеры делают.       Никто не мог сказать с уверенностью, приняли ли их «свидетельство о смерти» — эту мимикрию масляного пятна на воде — за чистую монету. Теперь там, наверху, в мире серого света и разрежённого тумана, просто подводили безличные итоги, собирая какие-никакие доказательства для сухого, канцелярского отчета в штаб, который Геббельс обязательно засунет в свою еженедельную порцию пропаганды. Они, живые, пульсирующие страхом и усталостью, для тех, на поверхности, стали лишь частью пейзажа катастрофы.       В луче своего фонаря Кристофф поймал взгляд Анны. В темноте, в этом гниющем от нехватки воздуха мраке, их глаза встретились и застыли. В её не было вопроса. Не было упрёка. Было лишь отражение его собственной, немой агонии. И странное, беспомощное понимание. Они были вместе в этом аду. До самого конца.       Скребущий звук удалился. Вибрация стихла. Наверху, должно быть, решили, что нашли всё, что могли. Или… просто отложили детальное обследование на потом.       Анна была готова поклясться, что за всю свою жизнь не слышала столько различных вариантов тишины. Но теперь это была уже тишина — напряжённая, натянутая как струна. Это была тишина после пытки. Тишина истощения настолько глубокого, что за неимением сил даже на базовый страх, экипаж начал медленно, неотвратимо сползать в тёплые, тёмные воды беспамятства. Сознание ускользало, уступая место обрывкам видений: далёкому, невозможному солнцу поднимающемуся над зелёными, лесистыми горами, несуществующей Родины. Звукам, не искажённым рёвом металла и тиканьем смертного часа. Они ещё не умерли. Но они уже переставали бороться. Они просто висели во тьме, в этом тихом, медленном, коллективном растворении, пока смерть наверху, удовлетворив своё любопытство, убирала инструменты и готовилась к отплытию.       Время утратило свои линейные свойства. Оно превратилось в густую, липкую субстанцию, вязкую, как тот самый умирающий воздух, в которой тонули минуты, часы, сами понятия «до» и «после». Оно текло не по циферблатам — те были разбиты, стрелки замёрзли в последнем судорожном вздрагивании. Оно текло по ледяным каплям конденсата, стекающим с потолка на лица, словно слёзы. По количеству хриплых, всё более редких и глубоких вдохов. По медленному угасанию осмысленного света в запавших глазах.       U-46 не спешила. Она была хозяйкой положения. Сытый хищник, облизывающий лапы после трапезы. Через гарнитуру, прилипшую к ушам Венца, словно вторая, чужая кожа, доносились редкие, обрывочные сводки с того света, звучавшие скорее как голоса из лихорадочного бреда: »…Скрежет… металла…» »…Всплеск… шноркель-блот спускают, наверное…» »…Запущены машины… шум винтов отсутствует…»       Каждое его слово, выдыхаемое в спёртый воздух, било по нервам, уже истончённым до нитей. Они ждали. Не надеясь, не боясь уже даже разоблачения. Они просто ждали, потому что это было единственным, что им оставалось. Ожидание стало их формой существования, таким же естественным, как биение сердца, которое, казалось, вот-вот должно остановится.       Кристофф не спал. Сон был привилегией живых, а они существовали в некоем промежуточном состоянии. Он висел в прострации, уставившись в одну точку угольной темноты, где когда-то был глазок разбитого манометра. В ушах всё ещё стоял непрерывный, высокий звон — акустический призрак разорвавшихся бомб. Перед глазами плясали тени и геометрические галлюцинации. Он пытался заставить мозг работать, выстроить хоть какую-то схему, но мысли рассыпались, как труха. Оставался лишь примитивный, животный императив: молчать, не двигаться, терпеть.       И тогда, через временной промежуток, который мог быть часом, вечностью или даже мгновением, голос Венца прозвучал чуть отчетливее, прорезав общую одурь: — Шум винтов… Набирают ход. Пеленг… два-восемь-пять. Удаляется!       Слова долетели не сразу. Они повисли в отравленном воздухе, бессмысленные и далёкие, как слова на чужом языке. Потом их смысл, медленно и тяжело, как всплывающая неповоротливая рыбина, достиг сознания.       Уходят.       Кристофф с силой сдавил пальцами усталые глаза, собирая на руках реки пота. Веки скрипели, как заржавевшие ставни. Он оторвал голову от стали, почувствовав, как затёкшие мышцы шеи пронзила острая, живая боль. Это было первое ощущение за долгие часы, не связанное с удушьем или холодом. Боль. Самый верный признак жизни.       Он попытался что-то сказать, но горло выдало лишь хрип. Лейтенант сглотнул, и этот звук казалось был ужасно громким в тишине. Повторил, заставляя голосовые связки работать. — Левая машина, малый ход… Право руля, десять. — откашлялся офицер.       Приказ повис. Никто не двинулся. Казалось, тела экипажа уже вросли в сталь и стали её частью. Потом Свен, сидевший в кромешной тьме у штурвала, зашевелился. Сначала лишь палец. Потом рука. Он нащупал рукоятку руля, и его движение было бесконечно медленным, будто он перемещал не металлическую ось, а целую гору. Металл скрипнул, издав пронзительный, предательский звук.       Где-то на корме, в машинном отделении, должно быть, услышали. Последовала пауза, длинная и тягучая. Потом — содрогание. Глухое, слабое, едва уловимое. Лодка, избитая, и подтопленная дрогнула. В её глубинах, в паутине повреждённых труб и редукторов, снова ожила чудом уцелевшая гидравлика, помогая лечь на выбранный экипажем случайный курс, под аккомпанемент хриплого вздоха единственного электромотора, работающего на последних амперах, требующих подзарядки, батарей. Они пошли. Медленно. Черепашьим, ползучим шагом. Шестьдесят метров давили на них сверху чугунной плитой, но теперь они не просто висели. Они ползли. Вслепую.       Кристофф заставил себя обойти лестницу, с трудом переставляя ноги в маслянистой жиже, покрывавшей решётчатый пол. Его пальцы нащупали выключатель гирокомпаса. Щелчок. Ничего. Тусклый, жёлтый свет на круглой панели моргнул раз, другой — и погас навсегда. Он щёлкнул снова. Снова. Панель молчала, как могила. Где-то в глубине лодки, в его электронных мозгах, что-то было сломано навсегда — сдвинуто с места чудовищной силой близких разрывов. Они потеряли север. Они потеряли направление. Они были слепым кротом, ползущим в неизвестность под толщей океана.       Они шли так почти час. Время снова обрело призрачную форму — форму монотонного, назойливого гула мотора, форму редких, отрывистых докладов Венца, который сквозь вечный шум их собственного движения пытался уловить хоть что-то извне. »…Контакт, дистанция 12 кабельтовых… Пеленг 247…» »…Шум винтов, дистанция 15 кабельтовых, удаляется…» »…Контакт, удаление 25 кабельтовых… полный ход… Пеленг 236» »…Тишина…»       Тишина. Но уже не та, давящая, полная скрытых угроз. Другая. Пустая. Бескрайняя. Тишина открытого моря, над которым, возможно, уже давно никого нет. Кристофф смотрел на глубиномер. Стрелка, колеблясь, замерла у отметки «60». Он водил лучом фонаря по лицам. Анна, обнявшая бесчувственную Эльзу, смотрела в никуда пустым, выжженным взглядом. Олаф и Свен походили на древних гаргулий, вцепившихся в штурвалы с последней, отчаянной силой, лишь бы не свалиться навзничь.       Их воздух был сладким и тяжёлым. Каждый вдох больше не приносил облегчения, а был маленьким самоубийством. Но адреналин давно кончился, и даже инстинкт самосохранения притупился, уступив место апатичной покорности. — Венц? — Кристофф снова попытался вложить в голос команду, но получился лишь шёпот. — Ничего, герр лейтенант, — голос радиста был безжизненным, а гарнитура с тяжелым грохотом свалилась на стол, став самым громким звуком на лодке за последние несколько часов. — Горизонт чист. Только мы и океан.       Фраза повисла, напоминая об их абсолютном одиночестве, о ничтожности их стальной скорлупы в бескрайней, равнодушной стихии. Кристофф закрыл глаза. Риск. Вечный, проклятый риск. Но оставаться здесь, медленно засыпая пока сознание не растворится окончательно… Нет. Он сделал выбор тогда, на ста пятидесяти метрах, в кромешном аду. Он сделает его и сейчас. — Продуть цистерны, — сказал он, и слова будто обожгли ему губы. — Поднимаемся на перископную глубину.       На этот раз реакция была. Медленной, запоздалой, но была. Свен перевёл на него взгляд и кивнул одним резким, судорожным движением, будто это отняло последние силы. Его руки легли на вентили. Последовал шипящий, сдавленный звук — звук остатков сжатого воздуха, врывающегося в балластные цистерны, вытесняющего тонны давящей, чёрной воды. Лодка вздрогнула. Сначала едва заметно, будто от озноба. Потом сильнее. Корпус затрещал, заскрипел, протестуя против смены состояния, против этого нового, чудовищного усилия.       Они начали подниматься.       Это не было стремительным взлётом. Это была мучительная, тяжёлая борьба с гравитацией и собственной усталостью. Давление за бортом менялось, и лодка стонала на каждом метре, как разбуженный от летаргии тяжёлый больной, которого насильно тащат с постели. Вода хлюпала в трюмах, с потолка сыпалась ржавчина и окалина, как перхоть с гигантской головы. Стрелка глубиномера, преодолевая невидимое сопротивление, поползла вверх, метр за метром отвоевывая пространство у бездны. Пятьдесят… Сорок пять… Сорок…       Каждый отвоёванный метр был маленькой, безрадостной победой. Каждый дюйм отдалял их от могильной тишины глубин. Анна подняла голову, её глаза в косом луче фонаря блеснули влагой — не слезами, а просто отражением немого, чудовищного напряжения всех сил. Эльза застонала, её тело выгнулось в слабой, непроизвольной судороге. Тридцать… Двадцать пять… Кристофф молча гипнотизировал стрелку. Пятнадцать… Десять… — Глубина перископа. — доложил Свен. — рули на ноль.       Щелчок клапана и гидроцилиндры привели в действие тросовую передачу, поднимая зенитный перископ. Разложив рукояти, лейтенант снова сжав двумя пальцами глазные яблоки, прильнул к окуляру. Центральный пост замер в ожидании, не сводя усталых взглядов с массивной спины капитана.       Мир, который он увидел, словно был чёрно-белым кошмаром. Ночь. Не просто темнота, а слепая, беспроглядная тьма, которую лишь изредка разрывали бешеные белые гребни волн — оставшиеся свидетельства недавно прошедшего шторма. Он медленно поворачивал перископ, сканируя взглядом горизонт. Ни огней. Ни силуэтов. Только чёрная вода и заволочённое, всё усиливающимся туманом, небо, сомкнувшееся в единый, бесконечный саркофаг. Из его уст, сухих и потрескавшихся, вырвалась команда, которую они ждали все эти долгие, предсмертные часы: — Всплываем! — Рули на всплытие! Продуть главный балласт! — простуженный голос Свена впервые разлетелся по всей лодке полноценным баритоном, что немедленно привело экипаж в чувство. Сёстры лишь успели многозначительно переглянутся, когда Олаф и Свен лихорадочно выкручивали все возможные рули и маховики на подъём, лишь бы быстрее вырваться из этого удушающего плена. Никто уже не смотрел на глубиномер. Никто не слушал океанские просторы или тихий треск работы электромотора. Все ждали лишь одного.       Удар.       Не взрыв. Удар волны. Первый за бесконечные часы контакт с живой, дышащей поверхностью. Сетевой резак вместе с мостиком разрезали волнующуюся гладь, лодку качнуло и тут же бросило на бок, возвращая на борт давно забытую качку. Раздался грохот падающих предметов, кто-то вскрикнул. И тогда — звук. Новый, забытый, почти мифический. Тишина. Но не та что под водой. Тишина особая, наполненная рокотом воды, свистом ветра в ограждении рубки, шумом жизни. Никто не проговорил ни слова. Никто не сделал ни единого движения. Они просто молчали, не веря, что кошмар позади, лишь коротко, украдкой поглядывая друг на друга, проверяя реальность по соседним лицам. Лучи фонарей, блуждающие по центральному посту, выхватывали знакомые черты. Бледные, землистые, измождённые лица, отравленные гиперкапнией и удушьем, — особенно лицо Эльзы, на котором болезнь оставила свои безошибочные следы. Казалось, в сердце каждого выжившего теперь навсегда впечатан шрам, отметина от пережитого нечеловеческого давления — и физического, и духовного. — Всплыли, — слабым голосом сказал Свен, и в его голосе не было ни торжества, ни облегчения. Была лишь констатация ещё одного факта.       Кристофф кинул взгляд на покрытый мелкими каплями воды белый, эмалевый циферблат с имперским орлом. Стрелки часов без зазрения какой-либо своей механической совести показывали 03:10 после полуночи. Около двенадцати часов пережитого ужаса, слабости и смерти. Оставалось лишь одно, что окончательно избавило бы экипаж от неминуемой гибели. — Отдраить верхний люк, — прошептал лейтенант, словно боясь спугнуть хрупкую удачу, и сам же двинулся к вертикальному трапу. — Проветрить отсеки.       Свен посмотрел на него, потом на лестницу, ведущую в боевую рубку, поспешив командиру на помощь. Кремальера провернулась с механическим лязгом и шумом высвобождаемого давления.       Это было вторжение стихии. Ледяной, атлантический ветер ворвался в отсек — оглушительный, дикий, наполненный рёвом воды, свистом и солёными брызгами. Но вместе с ним ворвалось и нечто иное. Свежесть. Холодная, обжигающая, влажная, невероятная, животворящая свежесть чистого, океанского воздуха. Она ударила в лица, словно электрический разряд, заставила захлебнуться, закашляться и прослезиться одновременно — но это были слёзы воскрешения.       Кристофф стоял, втягивая в себя этот жестокий, спасительный поток полной грудью. Он обжигал лёгкие, щипал слизистую, но это была боль возвращения к жизни, боль рождения заново. Он смотрел на своих людей. Они тоже подняли лица, открыв рты, ловя солёные брызги, смешанные с живительным холодом. Даже Эльза открыла глаза, и в их глубине, сквозь туман кошмара и болезни, мелькнуло нечто невероятное — изумление. Чистое, детское изумление, словно перед абсурдным фактом собственного существования.       Они были на поверхности. Где-то посреди бескрайней, равнодушной Атлантики, с тоннами воды под ногами, без навигации, без надежды на скорое спасение. Их стальной зверь был избит, истощён, почти мертв. Ад, в котором они пребывали, никуда не делся — он лишь сменил форму, растекаясь по серым волнам и чёрному небу. Но они дышали. И пока их лёгкие, пусть с хрипом и болью, наполнялись свежим воздухом, в этот ад ворвался новый, дикий, неукротимый элемент — яростная, всесокрушающая, простая воля к жизни, дарованная самим океанским ветром. Борьба не кончилась. Она лишь вышла на новый виток. И они, выдыхая яд и вдыхая жизнь, были всё ещё в строю.

***

      Ветер на мостике был не воздухом, а осязаемой субстанцией — ледяной, солёной, неистовой стихией, которая не наполняла лёгкие, а вымывала их, сдирая со слизистых липкую плёнку углекислотного забытья. Он гудел в растяжках антенн, как струна на безумном инструменте, и бил в лица шквалами брызг, острых, как иглы. — Все наверх. На мостик. По одному, — голос Кристоффа, подхваченный ветром, разлетелся, превратившись в хриплый приказ, больше похожий на приглашение к пытке. — Дышать.       Они выползали из люка не подводниками, а существами, рождёнными заново в тёмном чреве, стали. Откашливаясь и жадно хватая ртом свежий воздух. Каждое движение давалось с мукой. Кое-как Анна подтащила почти бесчувственное тело Эльзы помогая той подняться по лестнице. — Руку! — одновременно протянули в чрево люка свои ладони Кристофф и Свен. Ухватившись за рукав её свитера, они вытащили девушку на мокрый настил, как тюк промокшего тряпья. Сама Анна выбралась следом, спотыкаясь о кромку люка, и рухнула на колени, судорожно хватая ртом солёный ветер. Олаф, Венц, Фолькер — они появлялись из чёрного зева по очереди, слепые, беспомощные, как новорождённые котята, выброшенные в бушующую ночь. Их встречал не мир, а иное измерение. Бескрайняя, живая, дышащая тьма. Ни звёзд, ни горизонта — только сокрытое пеленой тумана тёмное небо, сливающееся на краях зрения с чёрной, тяжело дышащей массой океана. Волны не пенились — они вздымались огромными, медленными холмами жидкого асфальта, с гулким рокотом прокатываясь под килем, заставляя избитый корпус U-232 с тоскливым скрежетом вкатываться на гребень и с тяжёлым креном скатываться на волнах. Шум был оглушительным после гробовой тишины глубин: вой в антеннах, плеск воды вдоль борта, настойчивый стук чего-то будто оторванного где-то под килем.       Они стояли, сидели, почти лежали на мокром, прохладном металле мостика, и тела их, отравленные часами неподвижности и ядом СО2, отказывались сделать хотя бы малейшее движение. Дышать было больно. Холодный воздух обжигал, вызывал спазмы в лёгких, приступы кашля, выворачивающего наизнанку. Но с каждым конвульсивным вздохом сознание, утопающее в трясине гиперкапнии, начинало медленно и мучительно всплывать. Не к ясности — к новой, сырой, болезненной осознанности.       Кристофф прислонился к холодной стали ограждения рубки, чувствуя, как дрожь, которую он сдерживал часами, теперь выплёскивается наружу, бьёт его мелкой, неконтролируемой дрожью. Он смотрел на своих людей, выхватываемых в темноте редкими всплесками фосфоресцирующей пены. Анна, вцепившись в ослабевшую, почти бесплотную Эльзу, жадно, с животным усилием втягивала в себя холодный, соленый воздух. Каждый вдох давался ей с боем — плечи и грудная клетка вздрагивали в такт этому усилию, как будто внутри нее работала не диафрагма, а поврежденный, стучащий насос, выкачивающий из атмосферы саму возможность жить. Олаф, сидя у среза, мертвенной хваткой вцепившись в мокрый поручень, смотрел в темноту широко раскрытыми глазами. В них не было ни ужаса, ни облегчения — лишь чисто физиологическое, тошнотворное потрясение. Его горло проглатывало судорожно, челюсти были сведены, а по бледному, покрытому каплями не то воды, не то пота лицу, бежали мурашки отвращения — тело едва сдерживало рвотные позывы. Свен стоял на привычном месте у зенитного пулемёта, но его поза была сломанной, лишённой военной выправки. Он просто висел на руках, и шмыгал заложенным носом уткнувшись лбом в холодный металл, чудом уцелевшего от бомбёжек, орудия.       Эльза застонала. Звук был слабым, утробным, но в нём была жизнь. Анна встрепенулась, приподняла сестре голову. Девушка закашлялась, выплёвывая морскую воду и слизь, её тело била крупная дрожь — не та, нервная, что была раньше, а глубокая реакция организма на ледяной шок реальности. — Дыши Эльза, — прошептала Анна, и её голос сорвался от надрыва. — Просто дыши.       Кристофф заставил себя оторваться от опоры. Его ноги, ватные и непослушные, понесли его вдоль узкого мостика. Он шагал, цепляясь за всё, что можно, чувствуя, как каждый мускул кричит от протеста. Он подсчитывал ущерб, не глазами капитана, а взглядом выжившего зверя, оценивающего своё логово. Следы бомбёжки были везде: погнутые поручни, тёмные, маслянистые потёки на серой краске. Антенны висели, как разорванные струны. От волн лодку заливало почти по корпус, намекая что откачку воды из отсеков откладывать в долгий ящик не стоит.       Он дошёл до кормового среза, обернулся. Его экипаж, семь теней в кромешной тьме, не выглядели спасёнными. Они выглядели потерянными. Выброшенными из уже привычного ада в другой, более масштабный и безразличный. У них не было радости, не было облегчения. Была лишь пустота, заполняемая теперь физическими ощущениями: леденящим холодом, режущим дыханием, оглушительным шумом мира, в который они вернулись. — Фолькер, — крикнул Кристофф, и ветер унёс его слова в сторону. Он сделал шаг к, сидевшему, обхватив голову руками механику. — Эрих! Что в машинном? Доложить о повреждениях! Тот медленно поднял, пробитую Рэббитом, голову. Его лицо в темноте было бледным пятном. — Дизеля вроде как в порядке… герр лейтенант. Гидравлика уцелела… Левый электромотор — на последнем издыхании. Батареи… — он замолчал, вытирая рукой нос, — батареи почти разряжены. Затоплений… критических вроде нет. Но подтекает с сальников ведущей магистрали. Надо осматривать, пока не скажу что там ещё…       Кристофф кивнул. Он повернулся к радисту, который съёжился всем телом, пытаясь сохранить внутри остатки тепла, но при этом уже успел прикурить, печально тлеющую в темноте, сигаретку. Крошечная, дрожащая точка огня была единственным живым цветом в этом монохромном мире. — Электрику залило скорее всего… — вдыхая очередную порцию дыма ответил радист не дожидаясь вопроса командира. — Или же пробки просто вылетели от взрывной волны к чертям собачьим. Тоже надо лезть, смотреть…       Информация была ожидаемой и оттого ещё более гнетущей. Сейчас они были не боевой единицей, а дрейфующей, беспомощной целью. По крайней мере пока не произведут хотя бы минимальный ремонт, имеющимися в наличии силами. У среза мостика снова забился в мелких конвульсиях сидящий на мокром настиле Олаф. На этот раз сдержать себя матрос не сумел и его вывернуло резким, горловым спазмом. Немногочисленное содержимое желудка, с характерным хриплым звуком, улетело за борт, растворившись в темноте и рокоте волн. — Ну ты скотина. — цинично, но без какой-либо злобы в голосе прокомментировал Венц, снова затягиваясь табачным дымом и огонёк на миг снова осветил его запавшие, невидящие глаза.       Кристофф подошёл к самому краю мостика, уцепился за обледенелые поручни. Он вглядывался в ночь, но видел лишь своё отражение в стеклянной, чёрной поверхности реальности — бледное, обтянутое кожей лицо с впалыми глазами, в которых горели лишь угли последней, тлеющей воли. Выжить. Не победить, не выполнить приказ. Просто выжить. До утра. До первого луча. До того момента, когда можно будет что-то понять, оценить, решить.       Он почувствовал чей-то взгляд и обернулся. Анна смотрела на него. Она не плакала, не дрожала. Она просто смотрела. И в её взгляде, который он ловил в отблесках фосфоресцирующей воды, не было ни надежды, ни отчаяния. Был вопрос. Простой и страшный: «Что теперь?»       Кристофф не смог бы ответить. Он лишь отвернулся, снова уставившись в темноту. Им некого было вызывать. Их некому было предупредить. Они были призраками где-то посреди Атлантики, уже вычеркнутыми из всех возможных списков. Ветер выл, волны били в борт, стальной корпус поскрипывал и стонал. Они были на поверхности. Они дышали. И пока они дышали, пока их сердца, превозмогая усталость и отравление, продолжали свой тяжёлый, глухой отсчёт, — история их личного ада продолжалась. Но теперь она писалась не в замкнутом пространстве стального корпуса, а на бескрайних, равнодушных страницах океана. И первое слово на этих страницах ещё предстояло выцарапать.       Холод, пронизывающий до костей, был уже не просто физическим ощущением — он стал очищением. Каждая ледяная игла ветра, впивающаяся в кожу, казалось, выгоняла из пор липкий, ядовитый пот страха. Они дышали. Сначала судорожно, с хрипом и кашлем, выплёвывая остатки затхлого воздуха из лёгких. Потом — глубже, ритмичнее, позволяя ледяной чистоте выжигать внутри угольные залежи ужаса. Адреналин, тот самый едкий спирт, что цементировал их волю и заглушал боль, отступал. Не резко, а как прилив — медленно, но неумолимо, обнажая изъеденную, оголённую нервную береговую линию их существования. И на эту линию начинало накатывать осознание. Не мысль, а тяжелое, физическое понимание, вползающее в кости и мозг вместе с ознобом.       Свен первым пошевелил пальцами, обхватившими зенитку. Он разжал их один за другим, будто отдирая примёрзшую кожу от металла. Посмотрел на свою руку, освещённую бледным, фосфоресцирующим светом волны, разбившейся о борт. Рука дрожала — мелко, часто, не от холода, а от той чудовищной нагрузки, что на неё легла. Он прошептал что-то невнятное, сквозь стучащие зубы, и это было не слово, а звук — звук живого существа, убедившегося в собственном существовании. Венц, всё ещё прижимавший к губам потухшую самокрутку, вдруг фыркнул. Звук был хриплым, больше похожим на предсмертный хрип, но в нём проступила знакомая, едкая интонация. — Чертовски… шикарная ночь для прогулки, — проскрежетал он, выплёвывая мокрый табак. — Туман, свежесть… Олаф блюёт дальше чем видит. Прямо курорт.       Его слова, циничные и неуместные, повисли в воздухе, но не провалились в пустоту. Они стали первым щелчком, первым проблеском той самой нормальности, которую все считали навсегда утраченной. Олаф, всё ещё отплёвываясь, вцепившись в поручень мостика, медленно повернул к нему голову. В его глазах, стеклянных от усталости, мелькнуло нечто — не смех, а слабый, болезненный отблеск понимания шутки.       Анна всё это время растирала замёрзшие руки Эльзы, прижимая сестру к себе, пытаясь согреть хотя бы дыханием. Она чувствовала, как дрожь в том худом теле меняет характер. Мелкая, нервная вибрация отступала, сменяясь глубокими, прерывистыми вздохами. Потом Эльза всхлипнула. Тихо, беззвучно, лишь плечи её дёрнулись. Потом ещё раз. Анна притянула её ближе, зашептала что-то утешительное, бессмысленное, но Эльза будто не слышала.       Она откинула голову назад, к свинцовому небу, и её тело сотряс первый, сдавленный, утробный всхлип. Он вырвался не из горла, а из самых глубин, из того места, где копился ужас всех часов в стальной ловушке, видения призраков, разрывов бомб, предсмертная сладость угасания. Потом хлынули слёзы. Не тихие струйки, а целый потоп, смешивающийся с солёными брызгами волн. Уронив лицо в ладони она рыдала, не стыдясь, не пытаясь сдержаться, выпуская всё накопленное в себе не только за эти двенадцать часов, а за несколько дней пребывания в немецком плену. — Всё… — выла она сквозь рыдания, слова путались, ломались. — Всё… всё… и я… я не могла…       Анна не пыталась её унять. Она просто держала, крепко, по-сестренски, позволяя этой черноте, этому морю страха вылиться наружу. Сама она не плакала. Её глаза были сухими и жгучими, будто весь солевой раствор тела ушёл на то, чтобы поддерживать в ней холодную, ясную точку осознания. Она смотрела поверх головы Эльзы на Кристоффа, который стоял, отвернувшись, но по напряжённому контуру его спины виделось, что он слышит её каждую слезинку.       Рыдания Эльзы — это чистый, неконтролируемый выброс боли, стал катализатором. Как будто она плакала за всех. Фолькер в усталости опустил голову ещё ниже, его могучие плечи сгорбились. Свен закрыл глаза, его лицо, освещённое отблеском воды, стало вдруг старым, помятым, лишённым всякой брони. Даже Венц умолк, его циничная ухмылка сползла с лица, обнажив ту же усталость, ту же пустоту.       Кристофф почувствовал, как по его спине пробегает длинная, медленная судорога — не от холода, а от снятия немыслимого напряжения. В ушах всё ещё стоял высокий звон, но сквозь него начали пробиваться отдельные, чёткие звуки: хриплое дыхание Олафа, приглушённое бормотание Фолькера, повторяющего про себя какие-то цифры, вероятно, параметры машин, плач Эльзы, понемногу стихающий, переходящий в прерывистые, детские всхлипы. — Надо… согреться, — произнёс Кристофф, и его голос прозвучал чуть твёрже. Он сам удивился этому звуку. — Пока… проветривается. Свен! — матрос молча поднял голову. Его взгляд был пуст, но направлен на командира. — Проверь, что есть из сухого. Одеяла, покрывала. Всё, что найдёшь.       Приказ, простой и бытовой, словно вернул их в какую-то подобие нормальности. Свен молча, с почти незаметным кивком, выпрямился. Его тело двигалось с трудом, он шмыгнул покрасневшим, распухшим носом и, пошатываясь, словно пьяный, направился к чёрному зеву люка. Пара секунд тяжёлой, всеобщей тишины — и Олаф, всё ещё бледный, с тенью недавней муки на лице, внезапно, без приказа, поднялся и поплёлся следом.       Венц снова пошарясь в кармане, достал смятую пачку. — Последние два… «смертных», — пробормотал он, предлагая одну Кристоффу. Тот замедлился на секунду, пауза, в которой спорили долг, отвращение и простая, физиологическая тяга. Затем взял. Пальцы Венца дрожали мелкой, неконтролируемой дрожью, когда он прикрыл ладонью от ветра крошечное, жёлтое пламя. На миг яркая точка высветила два лица — измождённые, покрытые щетиной, с глубокими тенями под глазами, прежде чем снова скрыться уже за тлеющим табаком. Дым, едкий и знакомый, смешался с солёным воздухом, став почти что благовонием — запахом банального, человеческого ритуала посреди абсурда.       Эльза постепенно затихла, её рыдания сменились глубокой, прерывистой икотой. Она прижалась к Анне, будто ища в ней источник не тепла даже, а просто твердыни, доказательства, что мир не полностью рассыпался в прах.       Они стояли на мостике своей израненной лодки, курили и просто молчали вслушиваясь в рокот океана и в тихие звуки, доносящиеся изнутри: шаги, голоса. Ад отступил. Не исчез, нет. Он отполз во тьму, растворился в волнах, оставив после себя леденящий холод, физическое истощение и это странное, хрупкое, немое понимание: пока что самое страшное — позади. А впереди… Впереди было только чёрная, бескрайняя гладь, холод и долгий, безнадёжный путь.

***

      Воздух в отсеках, сменив ядовитую сладость на леденящую, солёную сырость, наконец позволил дышать, не хватаясь за горло. Это была не свежесть, а каторжная продувка бесконечным сквозняком — ветер, рождённый над Атлантикой, гулял по стальным коридорам, вымораживая конденсат на переборках. Но он был живым. В нём уже не было смерти.       Кристофф, проходя через шлюз переборки, смотрел, как Венц и Фолькер, будто два слепых крота, копошатся у небольшой дверцы в электрощитовую. Она была задраена с перекосом — взрывная волна вогнула стальную раму. — Болты сорваны… — скрипнул Фолькер, водя дрожащим фонарём по искорёженному металлу. — Придётся ломать. По-хорошему не выйдет.       Венц, уже вернувший себе подобие циничной маски, фыркнул, вытирая о борт рваной куртки пальцы, чьи суставы были распухшими и непослушными. — По-хорошему, Эрих, у нас тут вообще давно ничего не получается. Ищи фомку. Или подсаживай плечо. Будем ломать вместе. Смотри только, чтоб ещё эта железяка тебе по башке не прилетела. Тебя и так лечить — лишняя морока.       Их диалог, отрывистый, лишённый всякой служебной вежливости, резал тишину, как эти самые болты. Это был язык выживания — голые глаголы, существительные, констатация фактов. Кристофф наблюдал, как они, упираясь плечами в холодную сталь, с глухим, металлическим скрежетом сорвали дверь с петель. Из чёрного прямоугольника хлынул запах — едкий, химический, сложный коктейль: горелая резина изоляции, сладковато-тошный дух окислившейся меди, острый, щелочной привкус электролита и что-то ещё, сладковато-приторное, отчего невольно сводило скулы и щемило в переносице. — Залило, ей богу залило. Ну и вонища, мать его бога в душу! Если бы вы знали, господа и дамы, как близко мы были к смерти от благородного хлорного аромата, вы бы, наверное, расплакались от умиления. — прохихикал Венц, едва влезая в тесную щитовую. Его смех был коротким, нервным, лишённым всякого веселья. Луч фонаря выхватил жутковатую панораму: панели, покрытые белесой изморозью соли и тёмными, маслянистыми потёками, свисающие, как кишки, пучки проводов. Разбитые предохранители, рассыпанные по решётчатому полу. — Аккумуляторная отсеклась… автоматикой. Или контакты повыбивало. Свети сюда, на главный щит. Да не тычь ты лучом в потолок!       Фолькер пытался протиснуться следом несмотря на боль в голове. Их дыхание, учащённое от усилия, клубилось в узком пространстве белыми облачками. — Вижу… Вижу, мать твою. Половина пробок по вылетала, будто зубы у боксёра-неудачника. Контакты окислились. Эрих, есть сухая тряпка? Хотя бы относительно. — Запасные носки в кармане… Не первой свежести. — Пойдёт. Давай сюда. Будем чистить. Осторожно, не дёрни этот красный провод… если, конечно, там ещё есть ток.       Их работа началась — медленная, мучительная, требующая от одеревеневших пальцев ювелирной точности, которой не существовало. Каждое движение было мелкой драмой, каждое прикосновение к оголённой меди — игрой в русскую рулетку с законами физики. — Этот? — Нет, левее! Тот, что с зелёной полоской! Держи фонарь ровно, ты мне в затылок светишь, а не на клеммы! — Сам держи. У меня руки уже не слушаются. — У всех, дорогой, не слушаются. Не ной. Видишь эту сажу? Её надо счистить. Аккуратно. Если замкнёт — вспыхнем, как ёлка на рождество, и на этом наш ремонт закончится.       Тем временем Кристофф, обменявшись с ними кивком — без слов, понимающим и тяжёлым, — двинулся на нос лодки. Свен шёл за ним, его шаги были неуверенными, будто он заново учился ходить по качающейся палубе. Лучи их фонарей скользили по знакомым, но теперь чужим, искореженным интерьерам.       Торпедный отсек, место недавней отчаянной мистификации, походил на желудок раненого зверя: разбросанное по всему отсеку постельное белье и матрасы с коек, осколки лампочек и стёкол от редких, разбитых приборов. По лужам застойной, мутной воды, скопившейся на пайолах, растекались маслянистые, радужные плёнки, переливающиеся ядовитыми, красивыми цветами — сиреневым, зелёным, медным. Воздух, даже пропущенный и промытый ледяным сквозняком, не мог избавиться от памяти о пережитом. Он хранил в себе тяжёлый, прилипчивый осадок — привкус выброшенного в атмосферу страха, сладковато-кислый шлейф адреналинового пота и едва уловимые, но ёмкие остатки углекислоты вперемешку с запахом английской крови выброшенной за борт. — Рули… — начал Свен, указывая в сторону носовых рулей горизонтального. — Отвечают. Но с люфтом. Гидравлика… подтекает. Хотя, скажу сразу, herr kaleun, «Томми» нас очень сильно пожалели.       Он замолчал, прислушиваясь к тихому, прерывистому шипению где-то в глубине системы. Кристофф кивнул. Его собственный слух, обострённый часами вслушивания в тишину, улавливал каждый посторонний звук — угрозу или надежду. — Порядок. Идём дальше.       Они прошли в офицерский жилой отсек. Здесь, среди тесноты коек и личных вещей, было чуть теплее, и резкий запах моря смешивался с плотным, человеческим амбре — немытого тела, мокрой шерсти, консервной жести. В полумраке, подвешенном между светом фонаря из коридора и полной тьмой, на нижней койке, как истукан, сидела Анна. Она не обращала внимания на ледяную воду, медленно омывавшую её ботинки, будто её плоть уже отделилась от реальности физических ощущений. Рядом, прижавшись к холодной переборке всем телом и укрывшись тонким, промокшим насквозь и потому бесполезным одеялом, лежала Эльза. Девушка не спала. Её глаза, непомерно огромные и тёмные на лице, бледном, как смертное покрывало, были широко раскрыты и застыли, уставившись в одну точку на днище верхней койки над ней. Казалось, она читает там невидимый, ужасающий текст, выгравированный самой катастрофой, и этот текст забирал всё её существо.       Анна подняла голову на звук шагов. Луч фонаря скользнул по её лицу, выхватив из темноты черты, застывшие в спокойствии такой глубины, что оно граничило с отрешённостью. Это была усталость не тела, а самой души, выгоревшей дотла. — Как она? — тихо поинтересовался Кристофф, пытаясь сделать голос как можно мягче. — Она не говорит, — тихо сказала Анна. — Но дышит ровнее. Дрожь прошла. Нужно просто согреться, и тогда всё будет хорошо. — Рад слышать. — его голос прозвучал неестественно громко в этом приглушённом пространстве. — Есть тут повреждения, не видела? — Не знаю. Не смотрела. Было не до того. Девушка перевела взгляд чуть вперед, где около щитовой продолжали копошиться механик и радист. Кристофф махнул Свену, и тот, взяв фонарь, начал методичный, медленный осмотр: проверял обшивку на разрывы, щупал пальцами сварные швы на прочном корпусе, прислушивался. Его движения были автоматическими, отработанными до мышечной памяти. — Вроде… цело, герр лейтенант, — доложил он наконец капитану, который не спешил отводить взгляда от застывших на нём глаз Анны. — Течей не видно. — Отлично. Идём дальше… — В этот момент из глубины прохода донёсся голос Венца — не крик, а сдавленное, торжествующее ругательство, за которым последовал треск, щелчок и… тихое, нарастающее гудение. — Есть! — это уже кричал Фолькер, и в его голосе прорвалась первая, дикая, почти истерическая нота чего-то, что могло быть надеждой. — Контакты! Есть ток!       И тут же, как злая насмешка, раздался резкий электрический скрежет, звук короткого, яростного замыкания, и из щитовой повалила струйка едкого, серого дыма, которая заставила Венца выругаться всеми известными и неизвестными бранными словами немецкого, английского и, возможно, инопланетного даже лексикона.       Кристофф и Анна одновременно перевели взгляд в сторону ругающегося фельдфебеля. Их движения были удивительно синхронны, будто связаны невидимой, натянутой нитью. И отчего-то в груди что-то ёкнуло — не радость, нет. Слишком глубоко зашло всё для радости. Это было что-то иное: признак того, то механизм — эта сложная, изувеченная система из стали, людей и воли — ещё не до конца мертва. Что в ней ещё тлеет искра. Искра, за которую можно зацепиться. И это было вовсе не об электрике. — Идём, — коротко, почти неразборчиво бросил Кристофф Свену и, бросив последний, быстрый взгляд на Анну и на неподвижную, читающую ужас в пустоте Эльзу, повернулся обратно. Он шёл навстречу этому жёлтому, ненадёжному, драгоценному свету, навстречу дыму и ругани. Борьба смещала свою фазу, перетекала из состояния пассивного, оцепеневшего ожидания смерти — в новое качество: активную, изматывающую, секунду за секундой, схватку. Схватку за каждый ампер пробудившегося тока, за каждый глоток воздуха, ещё не отравленного до конца, за само право просуществовать до рассвета. До того самого рассвета, который где-то там, за непробиваемой толщей туч, ледяной воды и всепоглощающего страха, должен был, по неумолимому закону природы, наступить.       Тьма на мостике была уже не абсолютной. В ней появилась фактура — свинцовый отсвет волн, белая дымка тумана, парящего над чёрной водой. Ветер, сменив яростный вой на ровное, усталое завывание, теперь не резал, а обтирал лица ледяной, солёной тряпкой. Кристофф, проходя мимо узкой лестницы, ведущей в рубку, Он заглянул в круглый зев перехода, откуда продолжал сочиться неиссякаемый, густой поток атлантического воздуха. — Олаф, — голос лейтенанта прозвучал хрипло, но твёрдо, как скрежет камня о камень. Сверху в проёме показалось порядком обветренное лицо матроса. — Остаешься наверху. Глаза в горизонт. Услышишь, увидишь что-то — сразу в люк и кричи, понял? Матрос, всё ещё бледный, с зеленоватым оттенком под глазами, кивнул. Это была простая, чёткая задача. Якорь в бушующем море его собственных, только теперь подступающих мыслей. Он замер у поручня, вцепившись в обледеневший металл, превращаясь в живой, дрожащий от холода прибор наблюдения. Его взгляд, стеклянный и пустой, теперь должен был фокусироваться на чём-то внешнем, хотя атлантический ветер уже начинал пробирать юношу до самых костей. — Идём, — Кристофф хлопнул по плечу Свена, чья фигура напоминала подкошенный столб. — Надо понять, масштаб трагедии.       Свен, ответив кивком, который спровоцировал новый приступ сдавленного, хриплого чихания, уже вместе с кашлем, словно его лёгкие были набиты мокрой паклей, двинулся за командиром. Олаф остался наедине с воем стихии и нарастающим гулом воспоминаний: глухого скрежета, сладковатого запаха умирающего воздуха, собственная, горячая и кислая, рвота, тут же унесённая и разорванная в клочья ветром над ревущим морем. Он сжал поручень так, что кости затрещали, пытаясь физической болью задавить дрожь внутри. Даже замена промокшей насквозь, отяжелевшей шерстяной пилотки на чёрную, вязаную шапку с нелепо болтающимся помпоном не приносила спасения. Холод и ужас были уже не снаружи. Они были внутри. Он стоял, вросший руками в шершавый пластик бинокля, одинокий дозорный на краю бескрайней пустоши океана, и его стеклянный взгляд, преодолевая немыслимое расстояние, впивался в чёрную, безжалостную линию горизонта, за которой не было ничего, кроме большего холода и большей тьмы.       Анна сидела на краю койки. Её движения были лишены изящества, чисто механические, почти автоматические. Она с силой растирала ледяные пальцы Эльзы, пытаясь втереть в них крупицы жизни, вернуть ощущение плоти и крови. Сестра не сопротивлялась. Не отдергивала руки. Не издавала ни звука. Она была подобна дорогой, изящной кукле, у которой внезапно высыпалась вся начинка, и вместо неё набили влажными, спрессованными опилками чистого, неразбавленного страха. Взгляд её, невидящий и расширенный, был прикован не к потолку, а к некой абстрактной точке в пространстве над ним, где, казалось, ещё витали, не желая рассеиваться, фантомные отголоски только что пережитого кошмара. — Всё хорошо, — шептала Анна, но слова её были пусты, как скорлупа. — Всё уже позади. Мы на поверхности.       Эльза не двигалась. Её молчание было громче любого крика. Это был вакуум, всасывающий в себя все звуки мира.       И вдруг — движение. Едва заметное. Сухие, потрескавшиеся, как старый пергамент, губы Эльзы дрогнули. Не для улыбки. Для чего-то более важного и страшного. Анна замерла, её собственные пальцы остановились в своем методичном труде. — Всё хорошо, Анна.       Шёпот был настолько тихим, что скорее угадывался по движению губ, чем воспринимался слухом. Он звучал так, будто её голосовые связки за долгие часы немоты успели покрыться окалиной и ржавчиной, и теперь каждое слово было болью, скребущим движением по воспаленной ткани.       Анна не ответила, не шелохнулась. Она лишь смотрела, превратившись в статую ожидания, весь мир сузив до трещин на губах сестры.       И тогда Эльза совершила нечеловеческое усилие. Медленно, с чудовищной скованностью, будто её шейные позвонки были спаяны в единый, неподатливый блок, она перевела взгляд. С потолка, с призраков, на живое, испуганное, родное лицо сестры. Глаза её были по-прежнему огромны и темны, а зрачки сужены до удивительно маленькой точки, но в них не было уже чистого, животного ужаса. Был лёд. Глубокий, синий, непробиваемый лёд усталости. — Иди, — проскрежетала она. — Ты нужна там. Им… тяжело. Я… просто полежу чуть-чуть.       Это не была просьба. Это было её требование, выкованное в самых глубинах её сломанной воли. Жест отчаяния, превращённый в действие. Отправить сестру туда, где есть смысл, где можно бороться с чем-то осязаемым — с хлещущей водой, с погнутым металлом, с проводами под напряжением. С чем угодно, только не с призраками, копошащимися в её собственной голове. Анна смотрела на неё, видя не боль, а эту новую, страшную решимость. Она кивнула, один раз, коротко. — Ты уверена?       Вопрос повис в густом воздухе. Девушка в ответ кивнула едва заметно, не сводя ледяных, синих глаз с лица сестры. Казалось, в её взгляде таилось еще тысяча слов, объяснений, просьб, извинений. Но все они остались там, внутри, под толщей льда. На их произношение просто не оставалось сил, не оставалось воздуха в лёгких.       — Хорошо, — наконец выдавила Анна. Её собственный голос звучал чужим. — Я… вернусь скоро. Очень скоро.       Она натянула на Эльзу одеяло, которое само было лишь слегка менее влажным, чем всё вокруг. Мышцы ног онемели и жалобно заныли. Она сделала шаг, потом другой, бросая взгляд на сестру, после чего поспешила мимо двух, продолжающих копошиться в электрике подводников, навстречу звукам другой борьбы, что исходили с кормы подлодки.       Центральный пост и дизельный отсек слились в единое, апокалиптическое пространство, в червоточину, прогнившую насквозь. Они представляли собой не просто затопленные помещения, а огромное, чёрное внутреннее озеро, рождённое в муках подлодки. Вода, не просто холодная, а обжигающе-ледяная, с маслянистой, мерзкой плёнкой на поверхности, хлюпала под ногами, доходя до самых щиколоток и выше, с каждым движением вздымая волны, пахнущие смертью машин. Воздух был густым коктейлем из испарений солярки, окисленного металла и морской соли и атлантического ветра. В свете дрожащих фонарей Кристофф и Свен, скинув куртки, уже провели достаточный осмотр и теперь сражались с избытками воды под ногами. Они образовали примитивный конвейер: Свен, кашляя и чихая, черпал воду из-под фундаментов дизелей в жестяное ведро, с трудом выпрямлялся, передавал Кристоффу. Тот, перехватывая тяжёлую ношу, шлёпал по воде через переборки к основанию заглохшей помпы на центральном посту и выливал содержимое прямо на затопленный пол. Вода с глухим, тупым плеском ударялась о воду же, растворяясь в общем объёме словно океан насмехался над их усилиями.       Работа была адски неэффективной, каторжной. Каждое ведро — это десятки килограммов, вытягивающих последние силы из мышц спины и рук. Дыхание у обоих было хриплым, свистящим, единственным звуком, кроме плеска воды и их собственного тяжкого стона. Анна появилась без слов. Без лишних слов, и вопросов, она включилась в цепь между лейтенантом и люком переборки. Кристофф, увидев её, на мгновение замер. В его взгляде промелькнуло что-то сложное: удивление, вспышка боли за неё, за Эльзу, молчаливое желание развернуть эту хрупкую девчонку на 180 градусов и отправить обратно к сестре. Но секунда спустя расчёт, холодный и безжалостный, взял верх. Он ничего не сказал, просто протянув ей тяжёлое ведро с забортной водой. Их пальцы на мгновение соприкоснулись — её тёплые, его обветренные и жёсткие.       Новый, ускоренный ритм установился почти сразу, с жестокой естественностью. Свен — черпает, передает Кристоффу. Кристофф — несёт, отдает Анне. Анна — выливает. И снова. И снова. И снова. Мысли отключились. Сознание сузилось до контура собственного тела: жгучая боль в пояснице у Свена, белые, сморщенные ладони Анны, с которых слазила кожа, сухая, железная судорога, сковывающая предплечье Кристоффа. Они превратились в единый, стонущий, потный механизм по переливанию океана. Механизм, обречённый на поломку, но продолжающий работу — просто потому, что остановка была равносильна смерти. Она была равна тишине. А тишина здесь была хуже любого шума.       Из электрощитовой, словно из другого измерения, доносился нервный, интеллектуальный ад: сдавленное бормотание Венца, сухой треск инструмента, резкое «чёрт!», короткие, ядовито-синие вспышки от закоротивших проводов. Там шла война за амперы. Здесь — война с объёмом, с массой, с физическим воплощением беспомощности.       Прошёл час. Может, два. Время давно потеряло счёт. Оно растворилось в монотонности движений, в нарастающей боли мышц, в бесконечном цикле «черпай-передай-вылей». Но постепенно, мучительно медленно, их каторга начала давать видимый, жалкий результат. Уровень воды заметно упал, обнажив патрубки, тёмные лужи масла и скользкие, покрытые масляными пятнами участки днища. Доступ к дизелям, на сколько это возможно, был расчищен. Взяв паузу — не по приказу, а потому, что тела сами отказались повиноваться, — они буквально выползли в жилой, кормовой отсек и рухнули на жёсткие, холодные полки. Никто не мог сделать лишнего движения. Даже поднять руку казалось подвигом. Темнота снова сомкнулась над ними, нарушаемая только далёким мерцанием из щитовой где-то впереди по узкому коридору, да светом ручных фонарей. Дело было за Венцем. Пока не восстановят питание, о помпе, о любом спасении кроме ручного, можно было забыть.       Воцарилась беззвучие. Оно было наполнено внутренними шумами выживания: прерывистым, свистящим гулом в перегруженных лёгких. Глухим, гулким стуком собственного сердца, отдававшимся в висках и в ушах. Эту хрупкую тишину нарушил скрежет и тяжёлое дыхание. В люк, ведущий с мостика, спотыкаясь о каждую ступеньку, спустился Олаф. Он был промокшим насквозь, продутым до мозга костей. Холод исходил от него почти видимым сиянием. Его лицо в полумраке круглого люка переборки казалось синюшным. — Там… чисто, герр лейтенант, — выдохнул он, тяжело опускаясь на свободную полку рядом. — Кроме темноты и тумана. Ни огня, ни… ничего.       Он сел, обхватив колени руками, и начал мелко, часто, неконтролируемо дрожать. Это была не просто дрожь — это было вибрационное питание тела в попытках выработать хоть крупицу тепла, механизм, запущенный вопреки опустошению.       Свен, запрокинув голову к закопчённому потолку, прошептал в темноту слова, лишённые всякого смысла в этом стальном аду, и оттого — бесконечно значимые: — До войны… у меня ведро с колодца за три минуты… натаскать можно было. Всю поилку для коров. Руки даже не уставали.       Олаф, не открывая глаз, отозвался из своего клубка дрожи, его голос был глухим, направленным внутрь себя: — А я… терпеть не могу солёные огурцы. Теперь… вообще никак. Даже смотреть не могу.       Из темноты — откуда точно, было не разобрать — донёсся хриплый, беззвучный выдох. Не смех. Скорее, спазм диафрагмы, судорожная попытка воздуха вырваться наружу в форме, отдалённо напоминающей веселье. Это был не юмор. Это был нервный тик сознания, отчаянно цепляющегося за любую соломинку, за любой обрывок той, прошлой, простой, банальной жизни, где были коровы и огурцы, а не тонны солёной воды под ногами.       Кристофф и Анна молчали, сидя плечом к плечу, опрокинув головы друг на друга. Их молчание было плотнее темноты. Иногда их взгляды встречались в полумраке, задерживались на долю секунды — в них читалась общая усталость, общая тяжесть, и что-то ещё, слишком сложное и ранимое, чтобы быть высказанным сейчас. Они тут же отводили глаза, будто этот немой контакт был опасен, будто в нём таилась искра, способная обжечь последние внутренние резервы. Они просто сидели, дышали одним и тем же отравленным воздухом, и ждали. Ждали света, ждали команды, ждали чуда или конца. Одно из двух.       Именно в эту тягучую, изможденную тишину, густую, как кисель из усталости и отчаяния, ворвались быстрые, тяжёлые, нечеловечески решительные шаги. Мимо их остолбеневших от изнеможения тел, сгорбившись в неестественной, хищной позе и сжимая в одной руке массивный фонарь, пронёсся, как призрак, Фолькер. Он не видел их, не слышал их затаённого дыхания. Весь его мир, весь его рассудок сузился до одной единственной цели, до точки в пространстве дизельного отсека. Он метнулся в его чёрный проём по направлению к дизельному отсеку и растворился в нём.       Секунды спустя раздался звук механической прокрутки стартера. Сухой, резкий, механический. Металл где-то в глубинах лодки скрежетал, упирался, не желая сразу оживать. И тогда — ГУЛ.       Сначала один. Глухой, низкий, живой рокот, зародившийся где-то в самом нутре стального зверя. Он нарастал, заполняя собой всё пространство, заставляя вибрировать переборки и пол. Через секунду, с разницей в один удар сердца, к нему присоединился второй. Они запели дуэтом — грубым, мощным, нестройным, рваным, но бесконечно, до слёз родным. Это был пульс. Два дизельных сердца U-232, после долгой, казалось бы, вечной, ледяной клинической смерти, с судорогой, с хриплым выдохом выхлопа, забились вновь. Лодка содрогнулась всем корпусом, знакомой, долгожданной дрожью.       Из дизельного отсека донёсся сдавленный, триумфальный крик Фолькера, заглушённый рёвом моторов.       И в этот самый миг, будто повинуясь той же самой пробудившейся силе, явился СВЕТ.       Он не вспыхнул, а нарастал постепенно, волнообразно, словно пробуждался вместе с лодкой, наливаясь силой по жилам проводки. Не жёлтый, умирающий, агонизирующий свет коптящих фонарей, а мягкий, белый, холодный и всепроникающий электрический свет обычных, уцелевших лампочек в стальных, округлых плафонах на потолке. Он выхватил из тьмы мир, который они забыли: шкалы приборов, покрытые водой, серую краску на переборках, потёки ржавчины, собственные грязные, изумлённые лица, застигнутые врасплох, как у шаловливых детей.       Они зажмурились, ослеплённые, потом медленно, недоверчиво открывали глаза. Свет! Настоящий, стабильный свет!       В проходе, прислонившись к переборке, стоял Венц. Он медленно, почти ритуально вытирал руки грязной, пропитанной сажей тряпкой, случайно оставив на щеке и лбу широкие, тёмные, как боевая раскраска, полосы. Он поднял голову, посмотрел вверх, на ряды зажжённых ламп, будто проверяя их работу, потом медленно перевёл взгляд на сидящую, в уже ярко освещённом отсеке, группу людей. На его измождённом, покрытом колючей щетиной и копотью лице не было ни обычной едкой ухмылки, ни торжества. Было что-то иное, более глубокое и молчаливое: глубокая, усталая до костей, но бездонная удовлетворенность мастера, механика, мага, совершившего невозможное — вдохнувшего жизнь в мёртвое железо. — Ну, вот, — произнёс он просто, без пафоса, и его голос, обычный, сиплый, прозвучал удивительно громко и ясно в новом, наполненном мощным гулом мире. — Теперь можно и помпу включить. А то тут, блин, как в аквариуме. Неудобно как-то.       Свет был не просто освещением. Он стал разделителем миров. В его резком, бело-жёлтом сиянии тени отступали в углы, принимая чёткие, нестрашные очертания. Он лез в глаза, заставлял щуриться, но он был их светом, рождённым их усилиями и придающий сил для продолжения ремонта. Экипаж продолжил борьбу за живучесть.

***

      В жилом отсеке лампочка под потолком замигала раз, другой — и загорелась ровно. Эльза, лежавшая на полке неподвижно, медленно подняла голову. Она не зажмурилась. Она уставилась прямо на источник света, будто пытаясь понять его природу. Уцелевшая лампочка накаливания в плафоне не оставляла места для игры воображения. Он был экзорцистом, выжигающим призрачные тени, выметающим из углов шепчущиеся воспоминания и шаги несуществующих людей. В его холодном сиянии не было двусмысленности её кошмаров. Только голый, чеканный факт: металлический цоколь, матовое стекло, тончайшая, раскалённая до бела вольфрамовая нить. И этот факт, этот кусок реальности, казалось, вытягивал из неё внутреннюю дрожь, ту, что копилась в костях. Она не исчезла сразу, а стала стихать, отступать, сменяясь странным, почти минеральным спокойствием, холодным и тяжёлым, как галька на дне.       Её взгляд, лишённый теперь панической фокусировки, опустился на собственные ладони. Они лежали перед ней на коленях, освещённые беспощадным электрическим потоком. Ссадины, вскрывшие кожу до розоватой, живой плоти. Чёрные, маслянистые полосы грязи под обломанными ногтями, въевшиеся в каждую бороздку. Пятна ржавчины, похожие на веснушки. Реальность. Грубая, простая, неоспоримая, как удар. Гул дизелей доносился сюда уже не как вселенский рёв, а как ритм — ровный, мощный, живой, проникающий сквозь переборки мерными, успокаивающими толчками. Он бил в такт её собственному, наконец-то замедлившемуся сердцу.       Она встала. Ноги держали её. Шатко, но держали. И она начала слышать мир не как сплошной поток ужаса, а как набор отдельных, чётких звуков: лязг инструментов, отрывистый, командный голос Венца, доносящийся из глубин коридора, тяжёлые, шлёпающие шаги Свена по мокрому полу. Она увидела залитый водой проход. Увидела пустую жестяную кружку, валявшуюся на столике. Свет открывал ей новые детали того, что произошло за последние 12 часов, которые словно выпали из её жизни, как вырывают из книги испорченные страницы. Спроси сейчас Эльзу, что именно случилось в тот промежуток между последней вменяемой мыслью и пробуждением под лампой, она не смогла бы ответить. Её сознание хранило не память, а её смутный, перегретый отпечаток — картины, сродни лихорадочным ночным кошмарам, тем, что никогда не случаются наяву. Но ничего конкретного. Ни звука, ни фразы, ни последовательности событий. Только сгусток ужаса, лишённый формы, как аморфная, пульсирующая опухоль в памяти.       И тогда, без единой мысли, движимая глубинным, до человеческим инстинктом, Эльза повернулась. Тяжёлые, налитые свинцом ботинки с трудом оторвались от пола, с хлюпающим звуком перебирая по воде. Она пошла. Не к сестре, не к людям, а в сторону камбузного уголка. К месту, которое до погружения в хаос было для неё островком нормальности, точкой, где совершались простые, понятные ритуалы. Её движения были угловатыми, скованными, как у марионетки, чьи нити ещё не распутались, но в них появилась новая, железная целесообразность. Удивительным образом оставаясь невидимой для остальных, поглощённых своими битвами с водой и металлом, она протиснулась через узкие, заваленные, отброшенным ударными волнами взрывов, хламом проходы прямо на камбуз. В свете всё той же безжалостной лампы нашла на полке знакомую банку с потёртой этикеткой «Kaffee-Ersatz». Дрожь в руках окончательно утихла, пальцы стали твёрдыми и точными. Она взяла примус, на ощупь, привычным движением проверила, цел ли он, не повреждён ли фитиль. Потом чиркнула спичкой. Резкий запах серы ударил в нос, и маленькое, контролируемое, послушное пламя вспыхнуло под её пальцами, затрепетало, а затем выровнялось в ровный синий конус. Она поставила на него котелок, наполненный пресной водой из аварийного запаса.       И замерла. Не думая. Не вспоминая. Совершая ритуал. Ритуал возвращения к функции, к простому, базовому акту заботы в стальном чреве, которое, благодаря этому гулу и этому свету, снова переставало быть только гробом. Пар от воды должен был вскоре отразится конденсатом на холодном металле, а запах суррогатного кофе — вытеснить из воздуха привкус страха и ржавчины. Она ждала. Просто ждала. И в этом ожидании, в этой механической последовательности действий, заключалось первое, робкое отрицание хаоса.       Основные работы стихли. Наконец-то подключенная помпа, гудела ровным, утробным басом, выкачивая литры воды с центрального отсека, куда Свен и Фолькер периодически подливали оставшуюся забортную воду с других отсеков полностью осушая лодку. Дизели работали в штатном режиме, заряжая избитые аккумуляторы. Закончив очередной этап работ, на центральном посту, в самом ярком, почти неестественном пятне света, собралась добрая половина уцелевшего экипажа. Кристофф, Свен, Олаф и Анна. Они стояли и сидели в позах полного изнеможения, покрытые грязью, маслом и потом. Но напряжение катастрофы сменилось другой усталостью — усталостью после тяжёлого, но выполненного труда. Тишина между ними была уже не зловещей, а просто уставшей. Её заполнял хороший, живой шум работающих механизмов.       И тогда из прохода вышла Эльза.       В её руках, не дрогнувших ни на миг, был жестяной, потемневший от копоти кофейник. Несколько таких же жестяных кружек, поблёскивающих в свете, висели на её пальцах. От носика кофейника тонкими, извивающимися струйками поднимался пар, тая в холодном, пропитанном запахами металла и солярки воздухе. Она шла медленно, невероятно сосредоточенно, глядя прямо перед собой в какую-то точку на полу, тщательно избегая встречи взглядами, будто её хрупкое равновесие зависело от этого обета молчания. — Эльза! — Восклицание Анны, сорвавшееся с её губ, прозвучало не просто радостно — оно прозвучало как освобождение. Все, как один, подняли взгляд. Замерли. Это явление как-будто стало неожиданней, чем внезапный свет, значимее, чем рёв оживших дизелей. Это был простой человек, совершающий простое человеческое действие.       Блондинка подошла сначала к Кристоффу. Не глядя ему в лицо, она протянула пустую кружку. Он взял её, почувствовав тонкий металл в огрубевшей ладони. Их взгляды всё же встретились — на долю секунды, мимолётно и неизбежно. В её глазах он не увидел ни прощения, ни понимания. Увидел лишь ту же ледяную решимость, что была ещё тогда утром, и что-то новое — простую, немую концентрацию на действии. — Danke, — хрипло выдохнул он, когда девушка, точным движением опрокинув кофейник, наполнила его кружку тёмной, дымящейся жидкостью.       Она уже отворачивалась, неся кружку Свену. Потом — Олафу. Потом — Анне. Каждому. Жест был одинаков: протянуть, дождаться, когда возьмут, кивнуть и отойти. Для неё это был акт коммуникации на языке, более глубоком, чем слова означающие: «Я жива. Я всё ещё часть экипажа.»       Свен принял кружку обеими руками, прижал шершавые ладони к её тёплым бокам, вдыхая горьковатый, обжигающий пар, и закрыл глаза, погрузившись в это простое ощущение. Олаф отпил маленький, осторожный глоток, сморщился от неожиданной крепости и горечи суррогата, но следом сделал другой, больший, чувствуя, как обманчивое, ёдкое тепло начинает растекаться по его закоченевшему, измученному телу. Анна приняла свою кружку, и их пальцы — сестёр, переживших разное, но одинаковое отчаяние, — на мгновение соприкоснулись. Она не сказала ничего, только смотрела на Эльзу, и в её глазах стояли не слёзы, а тихая, бездонная боль и такая же бездонная, жгучая гордость.       Кристофф поднёс кружку к потрескавшимся губам. Напиток был по своему отвратителен — горький, с привкусом жжёного ячменя, пыли и самого железа, из которого был сделан котелок. То был вкус войны в её самом концентрированном, бытовом проявлении. Но он был обжигающе горячим. Тепло, сначала обманчивое, а затем проникающее в самую сердцевину окоченевших пальцев, в ладони, в пищевод, стало первым внешним теплом за бесконечные часы. Он пил медленно, и эта горечь, этот жар, казались ему в тот момент слаще любой мыслимой победы, слаще самого воздуха. — То, что нужно, Эльза, — произнес он, и его голос, обычно отчеканенный и сухой, прозвучал приглушенно, почти мягко. Слова, простые и тяжелые, как камни, упали в тишину отсека и были подхвачены дружным, немым кивком остальных. Эльза попыталась улыбнуться в ответ. Улыбка получилась слабой, неуверенной, лишь легким смещением теней на исхудавшем лице.       В проходе появился Венц, вытирая руки о брюки. — А, так тут ещё и кафе открылось, — произнёс он, шумно втягивая носом воздух. — Обстановочка, прямо скажем, не фонтан. Музыка дурацкая. — он кивнул в сторону неумолчного гула дизелей, — И официантка, — его взгляд скользнул по Эльзе, — хмурая. Совсем не приветливая.       На этот раз по кругу, от одного изможденного, заросшего щетиной лица к другому, прокатилась волна. Не смеха — смех был бы слишком сильным, слишком здоровым звуком для них. Это был тихий, хриплый, сдержанный выдох, окрашенный чем-то вроде усмешки, сопровождаемый протянутой Венцу кружкой горячего кофе. Он был принят без слов. Этот короткий, сиплый звук стал первым за многие часы признаком жизни, которая неуклюже, с хрипом и болью, но пробивала себе путь сквозь спрессовавшуюся толщу страха, смерти и ледяного молчания.       Эльза, стоя чуть в стороне, впервые за много часов смотрела не сквозь людей, а на них. На их грязные, усталые, оживающие лица. На дымящиеся кружки в их руках. В глубине её глаз, на дне ледяного колодца, дрогнуло что-то. Не радость. Не облегчение. Слишком рано для этого. Но что-то вроде… признания. Признания этого момента. Их общего, тяжёлого, хрупкого существования здесь и сейчас.       Дизели работали, скудно наполняя аккумуляторы драгоценной энергией. Свет горел, отбрасывая на стены чёткие, немые тени людей, которые ещё не сдались. Они пили свой горький, горячий, отвратительный кофе, и этот простой, бытовой, почти домашний акт в аду соляных испарений и машинного масла казался самым дерзким вызовом океану, самой тихой, самой несгибаемой и самой человечной из всех возможных побед.

***

      Свет, жёсткий и белый, больше не был чудом. Он стал рабочим инструментом. Он выхватывал не изумлённые лица, а масляные потёки на переборках, рваные края сорванной обшивки, жутковатый блеск воды в самых глубоких уголках трюма. Гул дизелей превратился из триумфального пульса в привычный, ровный фон — звук стабильности, которую теперь нужно было защитить, законопатить, укрепить.       На камбузе, где свет лампочки казался особенно резким после тусклости аварийных фонарей, двигалась только Эльза. Её рыдания давно высохли, оставив после себя странную, ледяную ясность. Она видела пустые жестяные кружки, расставленные на краю небольшой полки для приготовления пищи. Каждая — свидетельство недавнего, немого ритуала. Без выражения на лице, с той же механической целесообразностью, с которой варила кофе, она начала приводить их в порядок. Брала одну, ставила внутрь другой, создавая неустойчивую башню из гремящего металла. Звук был резким, звонким, но он тонул в гуле дизелей и ударах молотка из носового отсека. Она не смотрела по сторонам. Её мир сузился до этой простой задачи: унести, привести в порядок. Это было действие, не требовавшее мыслей, и в этом был покой, как раз то, что ей сейчас требовалось больше всего на свете.       Работа продолжилась молча, с той сосредоточенной, уставшей методичностью, которая приходит на смену агонии. Каждый знал, что делать. Инструкции были не нужны.       В кормовом торпедном отсеке, где воздух всё ещё пах гарью, соляркой и чем-то невыразимо чужим, работали Свен и Фолькер. Они не говорили. Свен, закусив нижнюю губу, держал у самой ватерлинии толстый, вырезанный из спасательного плота кусок прорезиненной ткани. Фолькер, его лицо искажено гримасой концентрации, вколачивал широкий деревянный клин между сталью корпуса и будущей заплатой. Удары тяжёлого медного молотка были глухими, резкими, но ритмичными: тук-тук-тук-пауза. Потом ещё три. Точное, дозированное усилие. После каждого подхода Фолькер проводил ладонью по краю, проверяя, не соскальзывает ли клин, не сочится ли откуда тонкая, предательская струйка. Потом кивал Свену, и тот наносил на стык густую, чёрную, как дёготь, мастику из судового запаса. Запах смолы и каучука перебивал остатки вони горелой изоляции. — Ещё клин, левее, — сипло бросил Фолькер отводя постоянно жмурясь от непрекращающейся головной боли, и Свен, не отвечая, подавал ему очередную заготовку, выструганную из обломка ящика. Их работа была похожа на хирургическую операцию: остановка внутреннего кровотечения у стального пациента.       На центральном посту было светлее всего, и здесь царил иной порядок. Венц уже успел провести замену нескольких разбитых лампочек и теперь Анна, наплевав на полностью промокшие штаны и свитер, вместе с Олафом, ссутулившись, работала тряпками. Жёсткая, почти сухая ветошь скребла по поверхностям приборов, снимая слой липкой солёной плёнки, смешанной с масляной пылью. Каждый очищенный циферблат, каждая блеснувшая под тряпкой медная кнопка были маленькой победой над хаосом. Анна собирала разбросанные по полу куски стекла и мусора, и её движения были точны, почти нежны. Олаф, откашлявшись, с остервенением тёр пол у штурвалов, будто пытался стереть из памяти тот самый момент, когда его недавно вывернуло наизнанку. Вода с шипением всасывалась в дренажные решётки, её хлюпающий звук становился всё тише, реже. Кристофф медленно обходил отсеки. Он не отдавал приказов. Он был свидетелем, оценщиком, осязающим последствия битвы. В жилом отсеке он остановился перед заплатой, которую только что наложили Свен и Фолькер на небольшой разрыв в обшивке. Он ощупал. Провёл пальцами по краям грубой резины, постучал костяшками по деревянным подпоркам, прислушался. Не к звуку, а к его оттенку — не было ли в нём пустоты и обмана. Потом перевёл взгляд на вереницу труб под потолком, подтянутым наглухо сальникам. Там тоже темнела полоса замазки. — Держит — прошептал он про себя, не отдавая себе отчёта.       Его путь лежал дальше, мимо маленькой электрощитовой по проходу до радиорубки. Чуть было не споткнувшись о прислонённую к деревянной стенке, сорванную дверцу щитка, Кристофф, минуя гидролокатор дошёл до места радиста. Внутри, в грустном, жёлтом свете настольной лампы, Венц, уже без куртки, в более-менее приличном, светлом свитере, но неизменной чёрной фуражке копошился в аппаратуре. Прислонив к уху гарнитуру пытался слушать эфир, параллельно сражаясь с вечно мешающейся под локтем энигмой. Он ловил помехи, полузакрыв глаза, лишь изредка поворачивая ручку настройки частоты. Он сканировал тишину. Устанавливал новый, безопасный аудиоландшафт мира за пределами стального корпуса. Монотонное шипение пустых частот было теперь самой сладкой музыкой. Заметив капитана, радист щёлкнул выключателем, отбросив гарнитуру в сторону на стол. — Ну, herr kaleun? — голос Венца был хриплым от дыма и напряжения, но в нём вернулась знакомая, плоская интонация. — Инвентаризация приняла героическую смерть? Сколько дыр в нашем благородном корыте насчитал?       Кристофф прислонился к косяку, переведя дух. Спина ныла. — Достаточно, чтобы помнить о «Томми» ещё лет десять. Но… держится. Заплаты Фолькера и Свена — работают. Пока. — «Пока» — наше второе имя, — фыркнул Венц, потирая переносицу. — Как и «авось». Авось не разойдётся, авось не хлынет. Весь наш ремонт, герр лейтенант, — это один большой, жирный «авось». Но, чёрт возьми, он работает. — Эфир? — Тишина, — Венц махнул рукой в сторону приёмника. — Благословенная, скучная тишина. Ни «морских волков», ни «Томми», ни даже истеричных пароходных радиолюбителей. Только атмосферные помехи и вой ветра где-то наверху. Похоже, весь Атлантический флот сегодня взял отгул в нашу честь.       Кристофф кивнул, глядя закрытый, деревянный футляр за спиной Венца. — Это хорошо. Значит, у нас есть время. — Время на что? — Венц посмотрел на него прямо, и в его запавших глазах мелькнул не цинизм, а простая, животная усталость. — Дрейфовать? Мы же слепые, Кристофф. Компас мёртв, звёзд не видно, туман как молоко. Мы можем кружить здесь по кругу, пока батареи снова не сдохнут. Или пока не напоремся на кого-нибудь, кто захочет проверить, что это за ржавая консервная банка болтается на просторе. Проще сразу застрелиться, помнится я уже даже предлагал этот вариант. — Побереги патроны. Пока у нас есть дизели и топливо, — тихо сказал Кристофф. — И люди… которые ещё не сломались до конца. Значит, будет и курс. Сначала — придём в себя. Потом — попробуем всё же добраться до Эренделла.       Венц держал его взгляд несколько секунд, потом его плечи слегка обвисли. Он устало протёр лицо. — Всё ещё веришь обещаниям девчонки? — спросил он, и в голосе его не было уже злости, лишь грусть усталого циника. — Смотри, herr kaleun, она, насколько я помню, рейхсшколу невест не заканчивала. И твои приказы, отданные в вашей общей спальне, ей, полагаю, будут до лампочки. Любовь, знаешь ли, плохой штурман. Особенно в море. — ухмыльнулся Венц на что тут же увидел перед носом массивный кулак капитана. — Понял, герой-любовник, расслабься. Не национал-социализмом, так от чистой любви. Одобряю. Хорошо хоть свет есть. Можно, например, рассмотреть, насколько мы все прекрасно выглядим после этого… курорта. Огнегривая себе бровь рассекла, будто ножевой боец-любитель. А у Фолькера на затылке шишка размером с добрую картошку. Красота.       Венц сделал паузу, и в эту паузу с носового отсека донёсся не просто кашель, а целая серия глубоких, надрывных, хриплых спазмов. Звук был влажным, булькающим, и ему предшествовало несколько глухих, сдавленных чихов. Это был Свен. Кашель стих, сменившись тяжёлым, свистящим дыханием, которое было слышно даже сквозь гул дизелей. Венц не повернул головы. Он лишь медленно перевёл взгляд с Кристоффа куда-то в пространство за его спиной, туда, откуда донёсся звук. Его лицо, только что искажённое усталой усмешкой, стало каменным. — …И наш главный святоша, — продолжил Венц, но голос его потерял всякие оттенки юмора, стал плоским и холодным, как сталь скальпеля. — Наш принц гамбургский, вытаскивающий из волн утопающих британских «красавиц» и потом в каждом отсеке по колено в воде. Слышишь? Это не простуда. Это лёгкие, которые решили, что с них хватит. Они сейчас потихоньку превращаются мокрые тряпки. Или губки, полные атлантической воды.       Кристофф замер. Он и сам слышал этот кашель последние полчаса, но отгонял мысль, списывая на усталость, на холод. Теперь слова Венца, произнесённые с такой клинической, беспощадной точностью, обрушили на него новую тяжесть. — Что с ним? — спросил он тише, хотя их и так никто не мог услышать. — Что с ним? — Венц повторил, и в его глазах вспыхнул короткий, жёсткий огонёк. — Начинается воспаление. Вода в лёгких, холод, стресс… Идеальный рецепт для пневмонии. Сейчас он ещё держится на ногах, потому что у него воля, которой сам фюрер позавидует. Но тело — не железо. Оно мокнет, киснет и гниёт изнутри. И если мы его сейчас не высушим, не согреем и не дадим покоя… — Он не договорил, лишь резко махнул рукой, словно отсекая неприятную мысль. — Он у нас один, Кристофф. Без него носовые рули и балластные цистерны — тёмный лес. Фолькеру с рулями не справиться. Это не шишка на затылке. Если это не начать купировать, то следом за «крошкой кроликом» в торпедном аппарате окажется Свен.       Кристофф сглотнул. Воздух в отсеке внезапно показался ему снова густым и ядовитым. — Verdammt. Ты можешь что-то сделать? — Как врач или радист? — усмехнулся Венц, на что Кристофф одарил его испепеляющим взглядом. — Как врач… — Венц горько фыркнул. — Могу констатировать. У меня есть йод, бинты и спирт, чтобы продезинфицировать шишку Фолькеру. От воспаления лёгких в стальной консервной банке посреди океана лекарств не ахти предусмотрено. Разве что… «Норсульфазол», тепло, сухость и покой. Собственно то, что у нас в дефиците.       Они оба замолчали, слушая, как в носовом отсеке Свен, справившись с приступом, снова застучал молотком. Ритмично, методично. Будто отбивая такт своему собственному затруднённому дыханию. — Справишься? — снова спросил Кристофф, и теперь этот вопрос касался не только ран Анны и Фолькера. Венц взглянул на него, и в его усталом взгляде было что-то вроде мрачного понимания. — Спиртом растирать и сухими тряпками заворачивать буду. А что делать с причиной… это уже не ко мне, герр лейтенант. Это к тебе. Мы все тут дышим одним и тем же сырым дерьмом. Но его лёгкие первыми сказали «стоп». Кто знает, что будет завтра. — Он постучал пальцами по деревянному косяку радиорубки, словно сам был слабо уверен в собственных словах. — Так что да, с симптомами справлюсь. А с остальным… решай сам.       Кристофф молча кивнул. Груз ответственности, который на минуту стал легче после появления света и кофе, снова навалился всей своей свинцовой тяжестью. Не только за лодку, за курс, за спасение. Теперь ещё и за то, чтобы чьи-то лёгкие не превратились в мокрые тряпки в этой стальной утробе.       Капитан оттолкнулся от косяка. В проходе мелькнула тень — Эльза возвращалась от камбуза с пустыми руками, её взгляд скользнул по ним и тут же упёрся в пол. — Ладно, — сказал Кристофф уже громче, обращаясь не только к Венцу. Его голос, сорванный и хриплый, прозвучал с новой, командной твёрдостью, перекрывая гул машин. Шум на лодке стал иным. Исчезли вопли, приглушённые стоны, нервный скрежет аварийных работ. Остался ровный, сонный гул дизелей — фундаментальный бас. Ему вторили ритмичные, глухие удары молотка Фолькера — чёткий, деловой барабан. И поверх — скрежет, шуршание тряпок по металлу, стирающих следы кошмара. Это была не симфония страдания, как при погружении. Это была рабочая месса, монотонная и успокаивающая, музыка восстановленного, пусть и зыбкого, контроля. Воздух, всё ещё холодный и солёный, начал медленно очищаться от запаха страха. Его вытесняли запахи труда: смола, металлическая стружка, едкая мастика, влажная шерсть сохнущей одежды. Лодка, эта избитая стальная туша, переставала стонать. Она затихала, позволяя залатать свои раны, готовясь не к бою, а к долгому, трудному исцелению.       Приказ, отданный с центрального поста, не был громким. Он был как удар топора по замёрзшему полену — чёткий, сухой, разделяющий одно состояние на другое: — Работу прекратить. Достаточно. Теперь — себя в порядок приводить.       Слова Кристоффа повисли в гуле машин, и на секунду этот гул показался единственно реальным звуком. Потом молоток в носовом отсеке умолк. Прервалось шуршание тряпки. Работа замерла, как бы неохотно отпуская людей из своих тисков. — Всем — снять мокрое. Высушиться и переодеться во что есть сухое. — продолжал Кристофф, его взгляд скользил по застывшим фигурам. — Десять минут. Потом всем на центральный пост. На поверку.       Слово «поверка» прозвучало странно, почти нелепо после всего, что было. Но в его усталости, в его немой констатации был железный стержень порядка. Им нужно было снова стать экипажем, а не стаей оглушённых зверей.       Первым двинулся Свен. Он отложил молоток, и его тело, только что бывшее монолитом усилия, вдруг согнулось в новом, сухом, лающем кашле. Он отвернулся, подавив спазм в сжатый кулак, и, не глядя ни на кого, зашлёпал в сторону жилого отсека, к своей скромной рундучной собственности. За ним потянулись другие. Молча, с опущенными головами. Процесс переодевания здесь, в стальной трубе, после кошмара затопления, был актом почти интимным, возвращающим к жалким остаткам личного пространства.       Кристофф наблюдал, как Анна мягко, но настойчиво толкнула Эльзу вперёд, к их койкам в носовом офицерском отсеке. — Идём, — тихо сказала она. — Надо сменить всё. Всё до нитки.       Эльза позволила себя вести, её движения были медленными, будто она разучилась этому простому действию. Прикрыться на лодке было негде и нечем. Но к удивлению девушек, даже Венц ехидно ухмыльнувшись оставил сестёр наедине в проходе удалившись в радиорубку. Оттуда доносился тихий, деловой шёпот Анны, шелест мокрой шерсти о кожу, легкий стон — от боли, от холода, от простого усилия снять прилипшую к телу ткань.       Фолькер и Олаф, стягивая с себя пропитанные солёной водой и потом рубашки, кряхтели и сопели, как медведи, выбираясь из берлоги. Они рылись в своих мешках, вытаскивая что-то смятое, но относительно сухое — запасные тельняшки, штопанные носки, портянки. Венц, выходя из радиорубки, уже держал в руках свою потрёпанную полевую сумку с красным крестом, куда с присущей ему педантичностью перепрятал оставшиеся лекарства из аптечки, которую ранее так ловко утащила Анна. Он бросил оценивающий взгляд на Кристоффа, всё ещё стоявшего в мокром, синем свитере. — А ты, герр лейтенант? — спросил он, указывая подбородком. — Или командирам переодеваться не обязательно?       Кристофф вздрогнул, словно очнувшись. Он смотрел в сторону гальюна, за дверь которого то и дело шныряли сёстры. Мысль о сухой одежде была для него абстракцией, роскошью, о которой он думал в последнюю очередь. Но Венц был прав. Мокрая ткань высасывала последнее тепло, а холод — это тихий союзник усталости и болезни, да и кашель Свена продолжал разлетаться по отсекам. — Да-да, обязательно, — коротко бросил он с трудом оторвав глаза от прохода и направился к своему подобию капитанской каюты, аккурат напротив радиорубки, если этот крошечный закуток за переборкой можно было так назвать.       Его «сокровища» помещались в одном небольшом вещмешке. Руки сами нашли запасную, толстую, серую фланелевую рубаху. Она пахла пылью, прелостью и чем-то неуловимо далёким — может, просто чистотой. Он снял свитер. Мокрый вес его был удивительным. Рубаха под ним прилипла к спине ледяной плёнкой. Он стянул её с себя, и мурашки побежали по коже, уже привыкшей к холоду, но всё ещё протестующей против его прикосновения. Сухая фланель обняла тело грубым, но невероятно тёплым прикосновением. Это было почти болезненно — это возвращающееся ощущение безопасности, границы между кожей и враждебным миром. Он натянул сверху оставшийся от Ханса чёрный, шерстяной свитер с высоким воротом на полумолнии, и завершил переодевание успевшей просохнуть с прошлого раза форменной чёрной курткой. Стало легче дышать.       Когда он вышел, Анна и Эльза уже были у своих коек. Эльза сидела, закутанная в большое, казалось бы, абсолютно сухое шерстяное одеяло, согревая дыханием дрожащие руки. На ней был относительно новый, серый свитер на полумолнии, из-под ворота которого проскальзывал воротник хлопковой рабочей блузы, явно с чужого плеча. Она выглядела хрупко и по-детски нелепо, но главное — сухо.       Анна, стоя к нему спиной, пыталась справиться с непослушной рыжей копной волос, изрядно пострадавшей от солёной воды и никак не желающих собираться в две полноценные косы. Образ Анны, если это можно было вообще назвать подобным эпитетом, почти не изменился, ибо после непродолжительных поисков среди оставшихся на борту матросских вещей, девушка смогла раздобыть ещё один, приличного вида, шерстяной свитер и красную, клетчатую рубашку под него. Запасные рабочие штаны и ботинки, также нашлись на обеих девушек. — Анна, — тихо позвал Кристофф. Она обернулась. Её лицо, очищенное от самой явной грязи, было бледным, но спокойным. Над левым глазом темнела, уже подсохшая, ссадина. — Всё в порядке? Есть… сухое?       Она кивнула, одним коротким, уверенным движением. — Нашлось. В мешках у… ну… не важно. — Её голос не дрогнул, но в нём прозвучала плоская констатация. Война и смерть были здесь поставщиками самых базовых вещей. — Мы с Эльзой… справимся.       Она посмотрела на него, на его сухую одежду, и в её взгляде мелькнуло что-то вроде молчаливого одобрения. Он позаботился о себе. Значит, сможет позаботиться и о них. — Через пять минут на посту, — сказал он, уже отворачиваясь, давая им последние минуты уединения.       Он прошел к центральному посту. Олаф уже был там, закутанный в нечто бесформенно-тёплое, похожее на стёганое вахтенное одеяло, поверх сухой, форменной рубашки. Фолькер, в чистой, но мятой рабочей робе, тёр затылок, осторожно ощупывая воспалённую рану на голове. Свен сидел рядом с Олафом, прислонившись к рулю. Его дыхание было хриплым, но он тщательно старался не показывать очевидного. На нём была залатанная, но плотная фуфайка, прикрытая форменной рубашкой с имперским орлом на груди. Один за другим, как тени, они собирались в лучах дневного освещения. Они были в лоскутах и обносках, в чужой одежде, закутаны кто во что нашлось. Они не были солдатами в форме. Они были людьми, с трудом отвоевавшими у океана право на простую, сухую ткань между кожей и холодом.

***

      Поверка. Скрестив руки на груди Кристофф обвёл их взглядом, и ему не нужно было сверять список. Список был написан на их лицах: землистая бледность, запавшие глаза, синие тени под ними. Семь живых теней. — По порядку, — прохрипел Венц, шлёпнув свою потрепанную, видавшую виды полевую сумку с выцветшим красным крестом на штурманский стол. Звук был резким, сухим, деловито-неумолимым, как щелчок затвора. Застежки звякнули, обещая не утешение, а лишь необходимую, болезненную процедуру. — Кто первый на смотровую? Красавица со шрамом? Анна закатила глаза, в немом, уже привычном протесте. Но губы сомкнулись. Над левым глазом, рассекая дугу брови, зияла рваная рана. Кровь запеклась темно-бордовой, почти чёрной коркой, но края её были неровными, развороченными, и кожа вокруг воспалилась болезненным багрянцем. — Не дёргайся, — буркнул Венц, уже смачивая клочок ваты из плоской стальной фляги. В воздухе резко, химически чисто запахло спиртом. Запах стерильности и боли. — Дезинфекция. Будет жечь, как совесть после вранья. Или как правда в чистом виде.       Жидкость, холодная и едкая, коснулась живой плоти. Анна не дрогнула, не издала звука. Лишь жевательная мышца на её резко очерченной скуле напряглась и запрыгала под кожей, выдав титаническое усилие воли, с которым она сжимала всю боль внутри, не давая ей вырваться наружу. Глаза, сухие и яркие, уставились куда-то в точку над головой фельдфебеля, будто пытаясь просверлить насквозь стальную обшивку субмарины. — Ого, — проворчал Венц, с почти хирургической тщательностью очищая ссадину от частиц грязи и засохшей крови. Его пальцы, грубые и короткие, двигались с неожиданной ловкостью. — Стальная. Чем тебя, собственно, приложило? Кулаком фортуны или конкретной железякой? — По-моему это был глубиномер. Я чуть было не пробила его головой. — Повезло, — констатировал Венц, уже доставая пластырь. — Пробила бы стекло — осталась бы без глаза. Теперь сиди и не морщи лоб. А то шов кривой получится, как наш жизненный путь. У тебя и так одиозный вид, а ещё со шрамом… будешь похожа на пиратскую бабушку из страшных сказок. — Спасибо за комплимент. — сухо парировала Анна, но в ровном, как стальная струна, голосе прозвенела слабая, усталая усмешка, затерянная где-то в голосовых связках. — Особенно если учесть что даже так, я всё равно выгляжу гораздо лучше тебя. Это дает мне моральное право не слушать твои эстетические оценки. — Философствуй, — отмахнулся он, ловко и быстро накладывая пластырь, превращая рану в аккуратный белый прямоугольник на грязной коже. — Главное, чтобы не загноилось и не начало пульсировать сладкой болью завтрашнего сепсиса. Тогда будешь в порядке. В относительном. Иди, прислонись к чему-нибудь не очень мягкому и отключись. — Он уже отворачивался не видя какую отвратительную гримасу состроила ему девушка. Его внимание, как луч прожектора, перебежало на следующую фигуру. — Следующий! Эрих, герой труда с наростом на затылке. Давай-ка сюда, показывай общественности свою вторую голову. Может, она умнее первой окажется.       Венц шагнул к механику, грузная тень от его тела на мгновение поглотила того. Фолькер стоял, слегка пошатываясь, его глаза были мутными. Венц наклонился, раздвинул влажные от пота, редкие волосы на макушке, свистнул — короткий, почти профессионально-восхищенный звук. Осторожно, подушечками пальцев, он ощупал огромную, багрово-лиловую шишку, тёплую и плотную, как спелый плод. — Надо отдать этой твари должное, — пробормотал он почти с уважением. — Приложил тебя со всей дури. На совесть.       Упоминание Рэббита, пусть и вскользь заставило Анну и Кристоффа нервно поёжиться, но промолчать. Воспоминания кубарем прокатившиеся в обеих головах, но совершенно в разных сценариях, невольно заставили их переглянуться. — Он был напуган, — глухо, сквозь зубы, пробурчал Фолькер, морщась от каждого прикосновения. Боль, казалось, выходила за пределы шишки, растекалась по всему черепу тупой, унизительной волной. — Не понимал, что происходит. А люди, когда напуганы на мно-о-о-о-го чего способны. — Напуган или нет, а ключ в руке он держал уверенно, — усмехнулся Венц, накладывая свежую повязку на голову. — Ничего, переломов черепа вроде нет. Мозги, судя по всему, на месте — их и так было негусто. Зато теперь будет повод рассказывать байки, как тебя чуть не прикончил английский юнец. — Он достал кусок плотной ткани, обернул им холодный металлический обломок и сунул ухмыляющемуся на его медицинское заключение, Фолькеру в руки. — Держи. Ледяное покаяние. Прикладывай по пятнадцать минут. Цель — не эстетическая, а сугубо практическая: чтобы твоя новая вторая голова не эволюционировала до размеров доброй картофелины. И не ной. Нытье только поднимает внутреннее давление. Фолькер кивнул, прижав холод к затылку, и вздохнул с облегчением. — Спасибо, Венц. И за повязку, и за… оптимистичный прогноз. — Не мне спасибо, — Венц уже отворачивался, его голос стал резким, деловым. — Благодарность адресуй нашей тихой мышке. Это она тебя первым делом перевязала, пока я с другими «красавцами» разбирался. И кровь остановила. Считай, полжизни тебе отсрочила. Можешь занести ей в ведомость добрых дел.       Его слова повисли в воздухе, наткнувшись на тишину. Взгляд, скользнув мимо Фолькера, упал на Эльзу. Она сидела рядом с Анной, закутавшись в одеяло, и смотрела не на что-то, а сквозь всё — в какую-то точку в пространстве перед собой, где, вероятно, продолжали разворачиваться кадры только что пережитого ужаса. Её лицо было абсолютно бесстрастным, маской из фарфора, на которой лишь огромные зрачки выдавали внутреннюю бурю. — Ну, а ты, мышка? — сказал Венц. И тут произошло метаморфоза. Весь едкий цинизм, вся грубая насмешливость испарились из его голоса, как спирт с ваты. Остался ровный, сухой, почти безличный профессиональный тон. — Что-нибудь болит? Встать можешь?       Эльза медленно, с мучительной задержкой, будто сигнал преодолевал не воздух, а толщу плотной, вязкой воды, подняла на него глаза. Взгляд был стеклянным, туманным, лишенным фокуса, словно её зрачки были нацелены не на него, а на призрака, стоящего у него за спиной. Потом она кивнула — один раз, резко, с механической точностью, — и поднялась. Движения были механическими, точными и лишенными всякой грации, как у заводной куклы. — Голова кружится? Тошнит? — Она покачала головой. Движение было маленьким, робким. — Руки-ноги целы? Удары, толчки, падения? — Венц взял её за запястье. Рука была холодной и невесомой, точно выточенной изо льда. Он чисто механически, по выверенному годами ритуалу, прижал подушечки пальцев к тонкой коже. Пульс стучал часто-часто, мелкой, птичьей дрожью, но ритмично — натужно ровный, как барабанная дробь загнанного, но всё ещё бегущего сердца. — Нет, — прошептала Эльза. Голос был тонким, как паутинка, натянутая над пропастью и готововая порваться от малейшего дуновения. — Дыши. Не так. Глубоко. — Она послушно, с усилием вдохнула полной грудью, потом выдохнула. Венц прислушался к звуку её дыхания, потом отпустил руку. — Физически — относительно в порядке. Синяков нет, переломов нет, кровотечений внутренних не наблюдается.       Он аккуратно, почти нежно, взял её за подбородок пальцами, повернул её лицо к свету лампы и заглянул ей прямо в глаза, приподняв веко. Зрачки сузились моментально, резко, болезненно — не как реакция на свет, а как инстинктивное сжатие от яркой вспышки памяти. Но главное было не в этом. Главное таилось в самой глубине этих чёрных зеркал. Венц увидел там не отражение красных ламп или своего измождённого лица. Он увидел отсутствие. Отсутствие здесь-и-сейчас. Пустоту, заполненную отголосками: мерцающие срезы взрывов, резкие тени выстрелов, немые крики, запёкшаяся на сетчатке геометрия насилия. — Свет режет? — спросил он, но это был не вопрос, а констатация увиденного. Эльза помотала головой, едва заметно, словно боясь спугнуть хрупкое безмолвие, установившееся внутри. — А звуки? Резкие? Гул давит? — Тот же беззвучный ответ, тот же микромир отрицания.       Венц отпустил её, позволив взгляду снова уплыть в никуда. В тени отсека, вне прямого света, острые черты её лица смягчились, стали чуть менее скульптурными, чуть более живыми, но от этого лишь более призрачными. — Ну относительно в порядке, — повторил он, но теперь его голос звучал иначе. И в этом голосе не было ни привычного цинизма, ни насмешки. Была холодная, безжалостная констатация факта, более пугающая, чем любая грубость. — Но это, мышка, не значит, что ты цела. У тебя шок. Тихий, глубокий. И он лечится не йодом и не бинтами. Теплом. Тишиной. И сном, если он, чёрт возьми, вообще соблаговолит к тебе прийти. Поняла? Если начнется дрожь. Если начнется паника — тихая или громкая. Не держи в себе. Не запирай. Не хорони. Скажи сестре. Или мне. Или даже этому угрюмому идиоту у штурвала, — он ткнул большим пальцем через плечо в сторону Свена, который, прислонившись к стальному колесу, смотрел в потолок и обреченно вздохнул, услышав своё имя. — Главное — скажи. Потому что тихо, беззвучно сойти с ума в этой железной банке — это самое простое, что ты можешь сделать здесь.       Эльза снова кивнула. Её губы, бледные и сухие, дрогнули, будто она пыталась сформулировать что-то, но слова рассыпались в прах прежде, чем долететь до воздуха. Она молча, движением, полным бесконечной усталости, закуталась плотнее в одеяло, превратившись в серый бесформенный комок, и отступила, словно растворилась в тени, дальше от всех, в свой собственный, только что диагностированный «тихий» мир.       Венц щёлкнул застежками своей потрепанной полевой сумки. Звук прозвучал финальным аккордом — тупым, металлическим, поставившим точку в процедуре. Помощь была оказана. Если это можно было назвать помощью. Шишка, похожая на чужеродный плод, вскормленный болью. Ссадина, запечатанная пластырем, как конверт с дурной вестью. Шок, невидимый и глубокий, как трещина в фундаменте. Сухой, надрывный кашель Свена, просачивавшийся из жилого отсека сквозь переборки, он как-будто игнорировал — сознательно, демонстративно, как игнорируют фоновый шум разрушения. Некоторые раны не трогают пальцами. Некоторые звуки не признают, чтобы не придать им силы.       Именно в эту густую, тягучую паузу, когда последние вибрации голоса фельдфебеля растворились в мерном гуле вентиляции, Кристофф сделал шаг вперёд. Он отделился от тени, в которую был вписан, и снова стал центром. Все взгляды, уставшие до состояния слепоты, пустые, как опустошенные гильзы, медленно, с трудом обратились к нему. — Итог, — сказал он тихо. Тишина вокруг была такой, что его голос, низкий и надтреснутый, прозвучал с металлической отчетливостью, будто ударяя о стальные стены. — Что мы имеем на данный момент? Венц вздохнул. Долгий, шумный выдох, в котором слышалось сопротивление всего тела. Он облокотился о холодный стол, и его мощная фигура слегка осела, выдав ту же усталость, которую он только что констатировал у других. — Состояние, герр лейтенант, такое, что дальше некуда. Фолькер может думать только на одну голову, пока болит вторая. Анна теперь косит одним глазом и думает, что это на модный манер. У Эльзы внутри — не погода, а штормовое предупреждение. Остальные, — его взгляд скользнул по Олафу, потом в сторону, где кашлял Свен, — держатся. Пока. Но ресурс, если говорить человеческим языком, исчерпан. Батареи — не единственное, что нужно тут зарядить.       Кристофф кивнул. Он принял этот доклад как инженер принимает отчёт о повреждениях корпуса после глубинной бомбежки. Подойдя к цилиндру зенитного перископа, он тронул пальцами стальной тросик передачи — холодный, и неподвижный. В окуляре, если бы в него заглянуть, клубилась непроглядная, абсолютно чёрная стена тумана. Ни проблеска звёзд, ни намека на линию горизонта, отделяющую небо от моря. Только слепота. Первозданная, тотальная. — Туман, — сказал он, обращаясь ко всем и к никому конкретно. — Мы слепы и без навигации. И даже не знаем даже где мы. На поверхности мы — мишень для любого, кто выйдет из этой мути. А на радаре — как жирное пятно.       Он обернулся к остальным. И в его глазах, обычно скрывавших всё под слоем ледяного расчёта, горели теперь те самые угли — не ярости, а последней, отчаянной воли. Воли к спасению, а не к победе. — Так, а дальше то что, herr kaleun? — прохрипел Свен, вытирая рот тыльной стороной руки. В глазах остальных читалось то же самое. Даже в глазах Эльзы, чьи зрачки, снова были неестественно широкие, как чёрные дыры, выдавали внутренний шторм на всеобщее, беззащитное обозрение. Выдержав паузу на раздумье, Кристофф повернулся к ожидающим: — План остаётся прежним. Попробуем прорваться в Эренделл. — при упоминании родного дома бирюзовые глаза Анны сверкнули яркой искоркой. — Будем надеяться, что туман рассеется, мы сможем найти себя на карте, а после дойти и прорваться во фьорды. — Романтично. — закончив осмотр проговорил Венц, протирая руки проспиртованной тряпкой. — Только до этого самого Эренделла, если мои старые кости и старая память не врут, еще плюс-минус пол-Атлантики проплыть. С зарядкой батарей, которая держится на честном слове, паре обгоревших предохранителей и молитве. И с экипажем… — Его взгляд, тяжелый и диагностирующий, вновь скользнул по кругу, по щекам, впавшим от недосыпа, по глазам, уставшим от постоянного ожидания удара. — …который больше смахивает на команду плавучего морга, чем на отряд морских волков. У волков, знаете ли, огонь в глазах бывает. А тут — только пепел. — Поэтому, — голос Кристоффа звучит громче, перекрывая циничные нотки в голосе Венца, — сейчас наша главная задача — не идти, а восстановиться. Мы залечим раны, подзарядим батареи и себя заодно. А туман… он скроет нас, пока мы будем приходить в себя.       Он сделал паузу, давая словам улечься. — Приказываю: погружение на тридцать метров. Машины — стоп. Все системы, кроме жизнеобеспечения, — на минимальное энергопотребление. Полная тишина. Абсолютная. — Его голос стал твёрже, обретал каркас приказа. — Всем, повторяю, всем, лечь спать. Следующие восемь часов — только сон. Ни ремонта, ни вахты, ни бдительности. Только сон.       Тишина, последовавшая за его словами, была иного качества. Не напряженной, а гулкой, удивленной, почти невероятной. Затем Венц тихо, с почтительным одобрением, свистнул сквозь зубы. — Восемь часов? А если… — А если будет «если» — то будем решать, — резко оборвал его Кристофф. — Но, если не выспимся — решать будет некому. Наши нервы — это такой же ресурс, как топливо и воздух. И он на нуле. Тем более нам всё равно нужно переждать туман. Есть кто-нибудь хочет?       Никто не отозвался. Каждому сейчас было совершенно не до еды. Олаф невольно зевнул, широко, до хруста в челюстях. Анна потянулась к плечу Эльзы. Даже Фолькер перестал тереть затылок. В их позах, в их глазах, было одно и то же: не сопротивление, а облегчение. Разрешение на слабость. Разрешение, хотя бы ненадолго перестать быть сильными. — Свен, — позвал Кристофф явно ослабевшего матроса. — Погружение на тридцать. Затем — стоп. И спать.

***

      Гул дизелей начал стихать, срываться на низкое урчание, а затем и вовсе прекратился. Его сменила другая симфония: сходящий на нет металлический лязг приводов, щелчки выключателей, и наконец — тишина. Свет на мгновение померк, и стал приглушённо-красным в основных отсеках. На центральном посту воцарилась иная тишина. Не та, давящая, полная скрытых угроз, что была под «ведьмой». А мягкая, искусственная, безопасная тишина искусственного покоя. Её нарушали лишь отдалённые скрипы корпуса, лёгкий гул вентиляции и ровное, тяжелое, еще неспокойное дыхание семи человек.       Они расходились, не говоря ни слова. Фолькер, прижимая к затылку холодный компресс. Олаф, закутавшись в свое грубое вахтенное одеяло, рухнули на свои койки, не раздеваясь, и просто замерли. Анна увела Эльзу за занавеску её койки, и там вскоре воцарилась тишина, лишь изредка прерываемая глубоким, ровным вздохом.       Венц погасил основной свет на центральном посту, оставив лишь тусклое, багровое свечение, превращавшее уцелевшие стёкла приборов в таинственные лики. Он не двигался, прислушиваясь не к тишине, а к тому, что ее разрывало: к коротким, удушливым приступам кашля, доносящимся из жилого отсека, каждый из которых заканчивался тяжелым, мокрым хрипом. Эти звуки он слышал и часами раньше, во время общего осмотра. Тогда он лишь скользнул взглядом по осунувшемуся лицу Свена, отметил лихорадочный блеск в его глазах и неестественную красноту на скулах, но — сознательно, расчетливо — не заострил на этом внимание. Не спросил лишнего. Не насторожил остальных. Пневмония, начинавшаяся в легких матроса, была врагом куда более коварным, чем шишка на затылке или рассеченная бровь. Его взгляд нашел Кристоффа на другом конце отсека. Командир стоял, оперившись локтем на стол со штурманской картой, но уже смотрел на него через плечо. Не спрашивая. Понимая. В глазах Кристоффа не было вопроса — лишь холодная констатация того, что фельдфебель предпочел не оглашать при всех. Переглянувшись с Кристоффом и получив утвердительный кивок, Венц, молча подхватил свою медицинскую сумку на плечо. Его шаги по металлическому настилу были на удивление тихими, лишенными обычной грузной отчетливости и вели прямиком к тому месту, где лежал Свен. Его вахта закончится несколько позже.       Кристофф стоял у глубиномера, глядя на замершую стрелку. «30 метров». Глубина передышки. Лодка затаилась в толще тёмной, холодной воды. А внутри неё, в этой искусственно созданной, хрупкой тишине, семь человек позволили себе на несколько часов перестать быть героями, солдатами, даже выживающими. Они позволили себе просто спать. И в этом сне, полном обрывков взрывов, работы гидролокатора и далёких, невозможных видений — холодного ветра с заснеженных гор, запаха хвои и тишины, не нарушаемой гулом машин, — начиналось их настоящее, медленное, мучительное и совершенно не гарантированное исцеление.
Примечания: