***
— Эта тупица когда-нибудь научится отвечать на сообщения? — с раздраженным выдохом проговорил Годжо, едва сдерживая в голосе смесь обиды, усталости и какого-то неприкрытого, почти детского упрямства, и отшвырнул мобильный в сторону, отчего тот с глухим звуком отскочил от матраса и погас. День, насыщенный событиями, полными движения, внезапных решений, глупых разговоров, навязчивого солнца и легкой, почти невесомой свободы, приближался к своему завершению. Время стекало между пальцами быстро, исчезая без остатка, и только теплый вечер напоминал о том, как долго они были в пути. С утра их планировали отправить обратно в Токио, но Аманай, замедлив шаг, вдруг опустила глаза, и на ее лице появилась грусть — молчаливое сожаление о том, что это короткое путешествие, наполненное беззаботной легкостью, должно завершиться так скоро, подействовало на Годжо сильнее, чем он ожидал. Он жалел ее. Поэтому они остались. Сатору не стал спорить с собственной импульсивной добротой и предложил провести здесь остаток дня. Все равно обратный рейс можно было сдвинуть — в этом не было ничего критичного. Он всегда умел открывать перед собой пространство, отодвигать границы допустимого и делать невозможное удобным. Теперь, устроившись в гостинице на окраине Окинавы, они разделились по комнатам. Аманай и Курой поселились рядом, в соседней, чтобы оставаться в безопасности и под присмотром. Аманай сначала настаивала на отдельных номерах — хотела тишины, личного пространства, места, где можно отдохнуть от общей суеты — но Гето, чья предусмотрительность редко уступала эмоциональным порывам, настоял, что даже одно лишнее закрытое пространство может стать уязвимостью. Он был спокоен, но в его голосе не допускалось возражений. Компромисс был найден. Сатору устал. Он измотал себя до предела — не столько физически, сколько изнутри — растратил всю внутреннюю энергию, выжимая из себя шутки, обаяние, гиперактивность и поддержку, лишь бы тень от грусти не коснулась лица Аманай. Он держал на себе эту атмосферу праздника, как держат небо над головами, и не позволял себе ни одной минуты, где улыбка не выглядела бы настоящей. Кроме того, он продолжал использовать Технику Безграничности, не снижая ее ни на миг, держа барьер постоянно — напряжение в теле от этого было тяжелым, нервы постепенно перегорали. Гето уже несколько раз сказал ему остановиться, сбросить напряжение, позволить себе передышку, но Сатору игнорировал его слова, как будто даже отдохнуть для него было слабостью. Гето, приняв душ, теперь лежал на своей кровати, раскинувшись на свежем белье, волосы еще влажные и пахнущие гостиничным шампунем. Его взгляд, ленивый и теплый, скользнул по комнате и остановился на друге, чье раздражение, едва сдерживаемое, бродило внутри. Уголки его губ приподнялись. — У нее, наверное, уже сгорел телефон от твоих сообщений, — произнес он с легкой, почти небрежной усмешкой, в которой звучало не осуждение, а привычная насмешка. Сатору не ответил сразу. Он шумно выдохнул, снова потянулся к телефону, экран которого мигнул и ожил под его пальцами, и пробормотал себе под нос, не отрывая взгляда от появившихся уведомлений: — Я просто хотел показать, как здесь круто. Слова, вышедшие из уст почти машинально, несли в себе не только объяснение, но и тонкий, уязвимый оттенок желания быть услышанным, быть важным для того, кому он писал. И не столько сам пейзаж Окинавы, не пляжи, не улицы, не небо он хотел показать — а частичку себя в этом моменте. Все, что он не говорил напрямую, пряталось в этих фотографиях, смайликах, глупых подписях и хаотичных сообщениях. Но ответа все не было. — Что думаешь... насчет нее? — неожиданно став серьезным, нахмурился Сугуру, оторвал взгляд от несуществующей точки в потолке и перевел его на мага, лежащего в противоположной части комнаты. Сатору, лениво вытянувшийся на кровати, опустил очки на кончик носа, и, перевернувшись на живот, уложил подбородок на сцепленные ладони. На мгновение он замолчал, позволяя себе погрузиться в раздумья, в которых смешались воспоминания, ощущения и десятки мелких, не всегда осознанных наблюдений. — Ну... — начал он задумчиво, уставившись куда-то в сторону, где, по всей вероятности, в его воображении только что промелькнул образ Юины — с вечно приподнятой бровью и пренебрежительной ухмылкой, с тем самым взглядом, который будто испытывал терпение каждого, с кем она вступала в разговор. — Она, конечно, часто ведет себя как дуреха, но в целом кажется умной. — Я не об этом, — негромко усмехнулся Сугуру, и тон его голоса зазвучал мягко, но с четкой насмешкой, скрывавшей чуть более серьезный подтекст. — Я имел в виду, откуда она пришла. Сатору раздраженно закатил глаза, цокнув языком — это был не первый раз, когда Сугуру, вопреки всякой логике, не удосуживался говорить прямо. — А сразу сказать нельзя было? — проворчал он, не в силах сдержать раздражение, вызванное не столько вопросом, сколько самим способом его подачи. — Я не думал, что ты начнешь описывать ее, — хмыкнул Сугуру, весело поддразнивая, — еще и с таким лицом... В следующую секунду в его лицо с мягким, приглушенным звуком врезалась подушка, вырванная Сатору из декоративного набора на кровати. — Заткнись, чувак, — хрипло выдохнул обладатель Шести Глаз, укрывшийся за тонкой ширмой показного равнодушия. На это Гето тихо рассмеялся, и тишина, мгновенно воцарившаяся в комнате, обрела непривычную плотность, тяжелую и почти осязаемую. — Она до сих пор не умеет пользоваться самыми простыми вещами, — нарушил молчание Сугуру, когда его вечно болтливый друг вдруг притих. — Не отличает одно устройство от другого, путается в понятиях, не распознает очевидного... Это не похоже на амнезию. Скорее на то, что она никогда не знала об этом. Сатору дернул уголком рта, с трудом подавляя вздох: — Только не говори, что веришь в эти байки про путешествия во времени. Гето не ответил сразу, лишь снова усмехнулся, но теперь в этом было меньше иронии, больше тревоги. — Я беспокоюсь за нее, — тихо произнес он. — Как бы она не попала в передрягу. — Это как раз в ее стиле. Сатору отвернулся, но мысли продолжали гудеть. Странным образом ему стало не по себе. Он привык к тому, что она всегда рядом, пусть и назойливо, пусть и с язвительными замечаниями, с вечным презрением ко всему, что, по ее мнению, недостойно внимания. Она казалась вечной — таким неизменным раздражающим фактором, которого, однако, уже невозможно вычеркнуть из уравнения их повседневности. Сначала она выводила его из себя, доводила до точки кипения своими выходками и бесконечными замечаниями. Особенно в начале, когда Масамичи практически навязал ее в их компанию, потребовав приглядывать, наблюдать, защищать. Тогда она ему казалось обузой, почти унижением. Он, Годжо Сатору — сильнейший маг современности, был вынужден следить за девчонкой, не умеющей отличить микроволновку от телевизора. Однако с течением времени неприязнь трансформировалась — сначала в привычку, затем в интерес, а после и в нечто не поддающееся точному определению. Он подшучивал над ней, дразнил, испытывал терпение — все это доставляло ему странное, почти детское удовольствие, и именно это позволило ему почувствовать, что рядом с ней он не обязан постоянно быть на высоте, вечно сильным, непогрешимым. Она, в отличие от многих, не поклонялась его имени. Более того, она с завидной регулярностью ставила под сомнение его авторитет, словно он был не чем-то недосягаемым, а просто очередным раздражителем. Это задело его — сначала гордость, потом душу. И лишь теперь он начал понимать, что за всей этой комедией скрывалось кое-что куда более серьезное. Пожалуй, именно это и стало настоящей причиной, по которой Масамичи выбрал для этой миссии его и Гето. Речь шла не о безмерной силе, которой они обладали и которую уважали даже старейшины, не об опыте или статусе. Масамичи знал: только они двое могут по-настоящему присмотреть за Юиной. Потому что они уже давно это делают — не по приказу, а по собственному желанию, пусть и не всегда осознанно. И в этой мысли, проскользнувшей в сознании Сатору, было больше правды, чем он был готов признать вслух. Он едва заметно усмехнулся. Больше для себя, чем для кого-либо. Когда свет в комнате погас, и ребята на прощание обменялись короткими, ленивыми пожеланиями спокойной ночи, комната погрузилась в густую, почти вязкую тишину, нарушаемую лишь редкими порывами ночного ветра за приоткрытым окном и едва слышным щелканьем экранов, чьи владельцы делали вид, что уже спят. Сугуру, удобно устроившись в постели, почти позволил себе забыться, но, ощущая внутреннюю неустойчивость и странное, неопределимое напряжение, все же протянул руку к телефону, оставленному на прикроватной тумбе, и привычным движением разблокировал экран. Его взгляд, рассеянный и усталый, скользнул по уведомлениям: несколько банальных новостей, сообщение от матери и... несколько непрочитанных от Шоко. Это сразу привлекло его внимание, поскольку та никогда не отличалась излишней болтливостью и уж точно не стремилась навязывать свое общение без серьезной причины. Легкий холодок прокатился по спине, когда он открыл переписку, внутренне уже готовясь к чему-то тревожному, хотя сам себе этого еще не признавал. Пальцы дрогнули. На лице мелькнула тень сомнения, вытесненная выражением глухого напряжения. — Сатору, — негромко, но с определенном тяжестью в голосе произнес он, прекрасно зная, что его друг, несмотря на старательно созданную иллюзию сна, продолжает, уткнувшись в экран, просматривать какую-нибудь очередную ерунду под одеялом. — А? — отозвался тот, с любопытством приподнявшись на локтях. — Юина... ушла. Некоторое время в комнате царила почти мертвая тишина, нарушаемая только медленным дыханием. Затем Сатору, нахмурившись, повернул голову и, не сразу осознав смысл сказанного, переспросил: — В каком смысле — ушла? Темнота вокруг не скрыла от него ни тени на лице Гето, ни напряжения в его позе. Его собственные Шесть Глаз с легкостью пронзали мрак, отчего любые попытки скрыться в темноте теряли смысл. Тем не менее Сугуру все же решился включить ночник. Потянувшись, он дернул за металлическую цепочку светильника, прикрепленного к невысокому шкафчику. Мягкий, теплый свет разлился по комнате, не прогоняя мрак, но очерчивая границы их реальности и возвращая ощущение присутствия в настоящем. — Шоко написала, что она ушла, — пробормотал он, неловко, почти растерянно, будто сам не верил в то, что произносит. — Оставила письмо... и просто исчезла. Сатору резко сел, провел рукой по волосам, затем с усилием сжал голову ладонями, как если бы пытался сдержать мысли, разбегающиеся во все стороны, разрывая внутреннюю тишину. — Она совсем чокнулась? — выдохнул он, и в голосе прозвучала не столько злость, сколько сдерживаемый страх, плотно переплетенный с раздражением. — Чего ей на месте не сидится? — Я надеюсь, все это — лишь недоразумение, — произнес Сугуру, отдавая себе ответ в том, насколько наивно и бессмысленно звучит его фраза. — Конечно, «недоразумение», — резко отозвался Сатору, — Кто пишет письмо, если собирается просто прогуляться? Ответа не последовало. — Шоко с сенсеем ищут ее, — продолжил Гето после паузы, тяжело вздохнув. — Но вдвоем... Вдвоем им не справиться. Нанами и Хайбары тоже нет, они сторожат аэропорт. Сатору шумно выдохнул, и в этом выдохе было больше, чем усталость — досада, затаенная обида, тревога, не дающая сосредоточиться. Он медленно опустился обратно на край кровати, уперевшись локтями в колени и уставившись в пол. — Мы уехали всего на два дня, — глухо пробормотал он, — два чертовых дня. Они буквально два дня назад были с ней в столовой, сидели за одним столом, спорили о чем-то глупом и незначительном — как всегда. И теперь она исчезла. — Что могло ее сподвигнуть? — вслух задумался Сугуру, и в голосе его прозвучала болезненная неуверенность. — Черт знает, что ей могло в голову сбрендить, — раздраженно бросил Сатору, нервно поправляя ворот майки. — Завтра утром мы вернемся, — твердил Гето, стараясь сохранить остатки самообладания. — Вряд ли она успеет уйти далеко. — Как бы ее проклятия не нашли раньше нас, — выдохнул Сатору, падая на спину, не пытаясь скрыть усталость, накапливавшуюся в нем последние часы. Глаза его были открыты, но взгляд устремлен в никуда, в безответную, немую точку на потолке, где в воображении рождались самые мрачные сценарии. Сугуру, чувствуя, как напряжение сжимает виски болезненной пульсацией, все же взял телефон в руки и начал набирать ответ Шоко, тщательно подбирая слова, хотя и знал: все, что они могли сейчас сказать, не изменит происходящего. Самое страшное заключалось даже не в том, что Юина ушла. И не в том, что ее могли настигнуть проклятия или кто-то опасный. А в том, что они — те, кто привык вершить судьбы, ломать пространства, побеждать без шанса на поражение — оказались совершенно беспомощны. Их сила ничего не стоила, если она не могла защитить тех, кто им по-настоящему важен. И теперь оставалось лишь ждать. Ждать утра, новостей, удачи — чего угодно, лишь бы не опоздать.***
Шоко вновь и вновь перечитывала письмо, оставленное Юиной, хотя и не надеялась извлечь из него ничего нового — строки давно отпечатались в ее памяти, выжженые огнем тревоги и неясности. В комнате царила глубокая тишина, нарушаемая лишь едва различимым шорохом ветра за окном, где ночное небо распласталось в бездонной черноте, усыпанной холодным светом звезд, дрожащих на ветру, застывших над миром, который вдруг стал слишком большим и неприветливым. Они с сенсеем уже несколько часов бродили по территории колледжа, выискивая хотя бы след, хотя бы намек на присутствие Юины. Исследовали не только корпуса, но и проселки, ведущие вглубь леса, узкие тропинки, теряющиеся среди камней, кустов и влажной травы, где ночная влага медленно оседала на земле, дышащей прохладой и тревогой. Все вокруг было поглощено молчанием природы — ни голосов, ни следов жизни, лишь далекие очертания гор, стоящих на страже, и беспокойный шелест листвы, тревожимо вздыхающей на ветру. Но Юина умела скрывать свою проклятую энергию. Измученная, с тяжелеющими веками, Шоко уже не могла ясно мыслить, и сенсей, заметив это, тихо, но настойчиво настоял на том, чтобы она вернулась домой. Она не стала возражать — не осталось сил даже на протест. Ступая по знакомому пути, почти не чувствуя под собой земли, она думала только об одном: что же могло случиться, какая невидимая пружина в душе Юины сорвалась, толкнув ее на этот уход? Юина казалась... счастливой. К ней относились с теплом, и она принимала это тепло, впитывала его, привыкала. Шоко даже уверовала в то, что Юина начала раскрываться, пускать в себя их присутствие, привыкать к миру, который для нее, быть может, поначалу был чужим. Но теперь все ставилось под сомнение. Исчез не только человек, но и блокнот — тот самый, что Шоко когда-то купила ей в надежде, что он поможет запечатлеть обрывки воспоминаний, не давая им исчезнуть вновь. Она взяла его с собой. Значит, собиралась. Значит, не ушла в порыве, а все обдумала. Или же — спонтанность ее ухода была лишь маской, а за ней скрывалось нечто гораздо более глубокое и тревожное. Снова и снова Шоко обращалась к этим нескольким строчкам, без конца бегая глазами по знакомым словам: «Благодарю за все милости, что вы мне даровали. Я глубоко запечатлею их в своем сердце и никогда не забуду. Однако мне пришлось уйти. С почтением, Юина.» Ничего нового, никакой подсказки, ни шифра, ни тайного смысла. И все же она не могла оторваться от письма, вглядываясь в детали — в почерк, в изгибы линий, в кандзи, выведенные немного иначе, чем пишут их теперь. Юина также использовала наиболее устаревшие их формы, в нынешнее время которые уже давным-давно перестали применяться, ибо их заметно упростили. Иори невольно усмехнулась, когда взгляд вновь зацепился за последнее предложение. Та форма, в которой оно было составлено, казалась странной. Кто вообще теперь так прощается в письмах? Юина всегда была скрытной. В ее взгляде таились недосказанности, а поступки были обрывочны. Что вернулось к ней из прошлого, какие образы, лица, чувства? Шоко не знала. Ее терзала неведомая тревога, а сердце сжималось от ощущения невозвратимости, как будто с исчезновением Юины исчезло и что-то важное в самом течении их дней. Сев у окна, Шоко прикрыла глаза, но сон не шел. Легкий ветер колыхал занавески, воздух был прохладным, но не пробирающим — скорее, напоминающим о безбрежности ночи, о той бесконечной дороге, на которую ступила Юина. Где она теперь? На каком берегу своей памяти она очнулась? Ответов не было. И в этой тишине, среди звездной безмолвности и чернильной глубины ночи, Шоко осталась наедине с горькой и не отпускающей ни на миг тревогой.***
Что же до Масамичи — он пребывал в состоянии, которое невозможно было назвать одной лишь яростью. Оно было глубже, тяжелее, насыщеннее тревогой и растерянностью, отчаянием и глухим страхом, медленно расползающимся по телу, стягивая грудную клетку незримыми стальными когтями. Не буря эмоций, но шторм мыслей терзал его изнутри, и каждое новое движение в этом омуте беспокойства только сильнее погружало его в водоворот опасений. Он чувствовал, как собственное бессилие тяжело наваливается на плечи — с каждым шагом, с каждым прерывистым вдохом, с каждой мыслью о Юине, которую он уже представлял в ловушке, плененной, допрошенной, сломленной. Не дай бог, если кто-то успел перехватить ее — если кто-то из верхушки начал задавать вопросы, если кто-то уже начал копаться в ее прошлом, искать там то, чего не существует, и на этом выстроит дело, в которое втянут не только ее, но и тех, кто с ней учился, кто ей доверял, кто был рядом. И именно сейчас, когда Масамичи вложил так много усилий в повышение своего положения, когда он наконец начал приближаться к той самой вершине, на которой сможет быть услышан и по-настоящему что-то изменить — все рушилось. Побег Юины оказался не просто неуместным, он грозил стать началом конца. В глазах плыло, разум отказывался цепляться за логику. Мысли путались, разбивались друг о друга, предательски рассыпались. Он больше не чувствовал уверенности, не ощущал твердой земли под ногами. Внутри нарастала болезненная пустота, из которой рождался лишь один вопрос, мучительный и безответный: что на нее нашло? Он искал объяснение, цеплялся за любую возможность понять. С тревожной настойчивостью спросил у Шоко — той, кто знал Юину не только как одногруппницу, но как человека — могло ли все это быть вызвано обидой, раздражением, чем-то, что накопилось внутри? Может, Годжо, со своими вечными поддразниваниями и беззастенчивыми выходками, довел ее? Но Шоко только отмахнулась, с легкой усмешкой отметая эту догадку. По ее словам, между ними всегда было неписаное состязание, в котором каждый из них с удовольствием принимал участие, коля и отвечая взаимно. И все же она, в конце концов, сказала нечто важное — случайно, мимоходом, но для Масамичи это стало крючком, на который он немедленно зацепился: накануне Юина перевернула вверх дном свою комнату, будто в поисках чего-то — настойчиво, с отчаянной решимостью, которая редко бывает бесцельной. С тех пор Шоко ее не видела. И тогда стало ясно: она не просто ушла, она ушла ради чего-то. Или кого-то. Шоко также предположила, возможно, Нанами мог что-то знать. Юина с ним довольно хорошо ладила. Но и он, вместе с Хайбарой, был на миссии — где-то далеко, за пределами досягаемости, и не вернется до утра. А до утра оставалось слишком много беспокойных часов. Возвращаясь в колледж, Масамичи чувствовал, как беспомощность сжимает его горло. Он ничего не нашел, ничего не понял, и с каждым шагом сквозь ночную тишину осознавал: времени все меньше. Он уже подумывал подключить своих кукол, но даже они могли оказаться бессильны, если все, чего он опасался, уже стало реальностью. Была глубокая ночь, когда небо начинало приобретать бледные очертания грядущего рассвета, но не приносило с собой ни облегчения, ни надежды. Измученный, с болью в спине и усталостью в глазах, он знал: ему нужен сон. Два-три часа — хотя бы немного — чтобы восстановить силы и действовать дальше. Но даже этого короткого отдыха ему не было суждено получить. Стоило ему переступить границу колледжа, как из темноты, точно по сигналу, появились двое — маги, чье появление не сулило ничего, кроме беды. Их не посылали без причины. Их появление означало только одно: допрос, суд, санкция. Они приходили не с вопросами — они приходили с обвинениями. Он остановился, нахмурившись, не скрывая недоумения и растущего раздражения. — В чем дело? — произнес он спокойно, но голос прозвучал жестче, чем он того хотел. — Вас вызывают на допрос, Масамичи-сан, — без малейшей паузы ответил один из них, и в этом коротком сообщении уже слышался приговор. Приказ шел сверху. От старейшин. — Сейчас? Кивок подтвердил: немедленно. — Мы искали вас всю ночь. Где вы были? — Занимался делами, — ответил он, уже шагая рядом с ними, сохраняя хладнокровие. Но в голове гремел шквал вопросов. За что? Почему? По какому поводу они пришли за ним именно сейчас? И тогда один из магов, не глядя, не взвешивая слов, сказал то от чего у Масамичи внутри все завяло: — Вашу ученицу мы не нашли. Он остановился на долю секунды, медленно повернув к ним лицо. — Зачем она вам? — Подозревается в преступлении. И все в нем задрожало. В груди вдруг стало холодно. Не от страха — от понимания. Все оказалось гораздо хуже, чем он предполагал. Все его догадки, все его опасения, самые мрачные сценарии — начали обретать очертания действительности. — Чепуха, — заявил он с той самой маской на лице, за которой скрывалось отчаянное стремление выиграть время, обдумать все, придумать правдоподобную историю. Но мысль о том, что других уже могли допросить, что их показания могут разойтись с его версией, жгла сознание, лишая покоя. Он все же задал вопрос, надеясь, что имя обвинителя даст ему ключ к происходящему: — И кто выдвинул обвинение? Ответ прозвучал быстро и бесстрастно, как приговор, против которого нельзя возразить: — Зенины. И в этот миг все встало на свои места.