Счастливая Девочка

NC-21
В процессе
29
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 67 страниц, 21 595 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник

«Жатва»

Настройки
Примечания:
      Струи воды прохладные, почти холодные. Сатору стоит под ними неподвижно, зажмурив глаза, позволяя воде стекать по лицу, шее, плечам. Она смывает с него пот после тренировки и усталость. Липкую, тягучую плёнку бессонной ночи.       Он плохо спал. Вернее, почти не спал.       В душевых колледжа в шесть утра пахнет сыростью и старым бетоном. В такое время здесь можно мало кого найти. Воздух тяжёлый, почти осязаемый, как мокрая ткань на лице. Свет просачивается скупыми линиями из вытянутых в ширину окон под потолком.       Утреней свет не яркий, грязный, с серым оттенком.       Тело, привыкшее к ежедневной изматывающей нагрузке, к точному, жёсткому ритму тренировок и миссий, вдруг оказывается выброшенным из колеи. Мышцы ноют от бездействия. Суставы скрипят. Вчерашний день тянется, как жвачка, липкий и бессмысленный.       Директор специально отослал Сугуру на миссию одного, без него. Сёко и так постоянно что-то зубрит, да и ей нравится над Годжо издеваться. А Сатору, сильнейший из ныне живущих магов, теперь вынужден торчать в четырёх стенах, как наказанный щенок.       Не с кем поругаться, не на кого сорвать накопленное раздражение. Осталась только скука — густая, липкая, как смола, заливающая все щели в распорядке дня. Просто тишина. Просто затишье. А скука для Сатору хуже любого проклятия. Она заползает под кожу, шевелится там, заставляя его чувствовать каждую секунду невыносимо долгой.       Он ненавидит, когда мысли роятся в голове.       Сатору медленно опускает взгляд, уставившись себе под ноги.       Вода стекает по его телу, подчёркивая линии, оттачивая формы. Подошвы босых ног покоятся на шершавой, прохладной плитке — широкая кость, чёткие сухожилия, бледная кожа на подъёме, почти не видевшая солнца. Икры, упругие мышцы, привыкшие к мгновенным рывкам и рельеф на бёдрах. Сатору слегка худощав, и кожа плотно обтягивает его юное тело.       Вода бежит и выше, огибая узкий таз, плоский живот с жёсткими, мраморными кубиками пресса. Грудная клетка — широкая, глубокая, с мощными межрёберными мышцами, расширявшаяся при каждом вдохе. Широкие плечи плавно переходили в сильные, рельефные руки. Бицепсы, трицепсы, предплечья, испещрённые тонкой сетью вен…       Это тело бойца.       Ему нужно быть безупречным.       Мощным, пугающе эффективным.       Но тело Сатору — юное.       Тело шестнадцатилетнего юноши, на котором ещё виднеются следы подростковой угловатости, резкие линии ключиц, слегка зауженная талия…       Вода стекала с него, унося в слив мыльную пену. Сатору проводит ладонью по груди, чувствует под пальцами гладкую, упругую кожу и твёрдые мышцы. Сейчас он чувствует только тягостную, липкую утомлённость и странную, непривычную пустоту под ложечкой.       Сатору проводит ладонями по лицу, пальцы впиваются в веки, стирая воду и остатки дремоты, которой и не было. Кожа на костяшках пальцев слегка содрана, виной этому отчаянная, яростная тренировка в пустом зале, где он бил до тех пор, пока дерево не начало крошиться под ударами.       Но и это не помогло ему расслабиться.       Энергия, горячая и беспокойная, всё ещё клокочет внутри, не находя выхода. Она пульсирует в висках, сводит челюсть, заставляет пальцы непроизвольно сжиматься и разжиматься.       Белоснежное полотенце грубо проходит по телу, впитывая влагу, оставляя на коже лёгкое жжение. Сатору натягивает стандартную школьную форму: тёмные брюки, белую рубашку с расстёгнутым воротником, чёрный пиджак, который тут же скидывает и перекидывает через плечо.       В зеркале над раковиной отражается его лицо.       Белые, ещё влажные волосы падают на лоб беспорядочными прядями. Синие глаза, обычно яркие, почти неоновые, сегодня кажутся тусклыми, подёрнутыми дымкой негодования. Он проводит рукой по щеке, чувствует лёгкую мягкую щетину, пушок. Вздыхает тяжело, будто пытается выдохнуть из себя эту давящую пустоту. И выходит за дверь.       Пора.

***

Один — проснулся, вспыхнул вдруг.

      Комната обрастает плесенью. Свет пробивается сквозь окна, затянутые буйным болотным цветением. Серо-зелёные узоры расползаются по стёклам живыми лабиринтами, вытесняя солнце, оставляя лишь тусклое свечение, в котором плавают мириады сажи.       Стены, украшенные обоями в цветочек, теперь напоминают кожу больного. Они отстают пузырями, под ними проступают жёлтые пятна сырости и трещины, похожие на усохшие вены.       А цветы — это язвы.

Второй качнулся — и потух.

      Пол скрипит влажным всхлипом прогнивших досок, готовых в любой момент провалиться в чёрную пустоту под ногами. И посреди этого разложения, этого тихого, методичного распада пространства, стоит стол.       Длинный, вытянутый, из тёмного, почти чёрного дерева. Он начищен до блеска, но не здорового, а маслянистого, липкого, будто его долго тёрли тряпкой, смоченной в чём-то жирном и тёплом. Он чудовищно неуместен.       Как гроб, поставленный в детской.       На нём лежит скатерть — когда-то белая, с кружевами по краям, теперь отдающая желтизной старых газет и усеянная тёмными, засохшими каплями, похожими на запёкшуюся росу ржавчины.

Третий смеётся, четвёртый — пьёт.

      За столом сидит человек.       А перед столом стоит девочка, упираясь босыми пятками в шершавые, холодные доски. Она не помнит, как вошла. Однажды моргнула — и вот она здесь. В ситцевом платьице, слишком лёгком для этого липкого холода, с гусиной кожей на тонких, будто птичьих, руках.       Она теперь сирота.       Родителей её давно никто не видел.       Их как будто никогда и не было.       Есть лишь этот человек перед ней.       И она его боится.

Он съел ребёнка, а тот — поёт.

      Девочка пытается разглядеть лицо мужчины. Щурится до рези в глазах, моргает, трёт кулачками веки. Но черты расплываются, как бы она ни старалась. Чётко виден только силуэт: широкие плечи, сгорбленная спина, руки, лежащие на столе ладонями вниз.       Руки большие, с узловатыми пальцами, грязные под ногтями и в складках кожи. Белая салфетка воткнута ему за воротник потрёпанной рубашки.       Девочка моргает.       И салфетка почему-то покрывается бордовыми пятнами.       Тёмными, густыми, как старые винные пятна, с коричневатыми разводами по краям.       Стол уже ломится от еды. Тарелки, миски, блюда, соусники. Свечи в подсвечниках не горят: это просто чёрные огарки в лужах застывшего воска. Серебряные приборы тускнеют от времени и прикосновений.

Пятый горит и не уходит...

      И еда.       Стол накрыт с торжественной тщательностью. Изобильно. Каждое блюдо занимает строго отведённое ему место в жёсткой иерархии сервировки. Запах стоит сложный, многослойный: поверхностная нота соевого соуса борется с густым, жирным смрадом старого масла и чьей-то внутренней теплоты.       В центре, на самом почётном месте, стоит большое овальное блюдо нику-дзага — тушёное мясо с картофелем. Но картофель не того молочно-желтоватого оттенка. Он серый, водянистый, и из него выступают мелкие, острые косточки, похожие на рыбьи позвонки.       Мясо, обильно политое тёмно-коричневым, почти чёрным соусом, не распадается на волокна. Оно лежит единым, блестящим куском, с неестественно гладкой, склизкой поверхностью, и на ней в одном месте, чуть растянувшись, зияет синеватый, венозный рисунок, знакомый до тошноты.       Рядом, в неглубокой лакированной миске, дрожит цукумоно — маринованные овощи. Блюдо не прозрачное, а мутно-розовое, как разбавленная кровь. В нём плавают мелкие, скрученные белые овощи с раздвоенными кончиками, слишком похожие на обкусанные детские пальцы.       На маленьких тарелках «кодзара», расставленных как планеты вокруг солнца главного блюда, лежат «суси». Сверху, вместо тунца или лосося, лежат тонкие, полупрозрачные ломтики чего-то бледно-розового, с тончайшим кружевом прожилок. Один такой ломтик слегка загибается по краю, обнажая срез, не мышечный, а железистый, пористый.       Есть и такикоми гохан — рис, приготовленный с овощами и мясом. Он лежит пухлой, дымящейся горкой в деревянной кадушке. Пар от него несёт сладковатый, удушливый запах. Присмотревшись, можно разглядеть, что среди зёрен риса, будто тёмные зёрна кунжута, затерялись мелкие, скруглённые предметы. Они коричневатые, с одного конца чуть заострённые. Зубные корни.       В рисе полно зубов.       А в супе плавает что-то длинное, волокнистое, похожее на высушенное растение или сухожилие. Оно всплывает одним концом, показывая рваный, размеченный край, и снова уходит на дно, оставляя после себя медленно растворяющуюся мутную лужу.       А в центре стола, на огромном блюде, лежит что-то большое, покрытое густым коричневым соусом. Из-под него, у самого края, выбивается дуга ребра. Человеческого.       И повсюду, между тарелками, на скатерти, лежат использованные палочки.

Сдирает кожу и не сходит.

      Вкус медной монеты и желчи ударяет девочке в горло. Желудок, пустой и холодный, судорожно сжимается, пытаясь вывернуться наружу. Горло перехватывает спазмом. Она давит рвотный позыв, прикусывая внутреннюю сторону щеки до солёной крови.       Мужчина за столом не двигается. Он сидит, слегка склонив голову набок. Шея напряжена, сухожилия выпирают. В одной руке — вилка. В другой — нож. Лезвие длинное, узкое, на кончике что-то блестит влажным, тёмным светом.       Перед ним стоит тарелка. Почти пустая. Несколько объедков: что-то жилистое. Кусочек хлеба, пропитанный тёмным соком. И маленькая, аккуратно сложенная косточка, похожая на фалангу пальца.       Он поднимает взгляд.

Шестой встаёт — и всё проходит.

      Не поворачивает голову, просто смотрит из-под тяжёлых век. Девочка видит его лицо. Точнее, то, что осталось от лица под пеленой. Она видит улыбку. Широкую, растянутую. Губы обнажают дёсны и зубы. Зубы гнилые, жёлто-чёрные, со сколами. Между ними застревают волокнистые кусочки мяса с прожилками. По уголкам рта тянутся тёмные, липкие дорожки.       Руки до запястий испачканы в буро-красном, уже засохшем и потрескавшемся, как старая краска.       Он смотрит на неё. Он скользит по её коже, как кончиком языка. Ощупывает щёки, шею, останавливается на ключицах, будто прикидывает, где кость тоньше. Девочка не может пошевелиться. Мышцы каменеют. Дыхание застревает где-то в груди, мелкое и прерывистое, как у пойманной птицы.

Седьмой зовёт, восьмой хохочет...

      Раздаётся стук.

Тук. Тук-тук. Тук.

      Негромкий, но отчётливый. Он идёт снизу. Но они на первом этаже. Под полом только земля и фундамент. Там никого не может быть. Но стук повторяется. Упрямо. Настойчиво. Не в одном месте, а так, словно кто-то невысокий, сгорбленный, медленно обходит комнату по периметру, постукивая снизу по доскам.

Тук. Пауза. Тук-тук. Пауза длиннее. Тук.

      Девочка медленно, ощущая нарастающий гул в голове, опускает взгляд. Сначала на свои ноги. Бледные, с синеватыми прожилками вен на подъёмах и пальцах. Пыль и мелкая труха липнут к влажной коже пяток.       Потом — на пол.

Девятый ночью не вернётся...

      Доски старые, с широкими щелями между ними. Чёрные, как дегтярные пропасти. В этих щелях царит абсолютная, густая темнота.       Стук затихает.       И в одну из щелей, прямо перед её левой ногой, смотрит глаз.       Широко раскрытый. Белок мутный, пронизанный лопнувшими сосудами, как красные нити. Зрачок огромный, чёрный, бездонный. Тот, кто там, снизу, не моргает. Он просто смотрит.       Смотрит на неё из-под пола.       Дыхание девочки превращается в хриплый, судорожный свист. Сердце колотится так бешено, что ей кажется, будто оно вот-вот разорвёт грудную клетку, выпрыгнет наружу и упадёт на грязный пол.       В голове пусто. Ни мыслей, ни молитв. Только белый, оглушающий шум паники.

Десятый — всё проглотит точно.

      Запах сырого мяса.       Она снова смотрит на стол. На блюдо в центре. Соус на ребре чуть скатывается, обнажая бледный, гладкий изгиб.       Это страх.       Дикий, животный страх.       Мужчина за столом медленно шевелит пальцами, сжимающими нож. Лезвие чуть поворачивается, ловит жалкую крупицу света и тускло, жирно сверкает.       Он не отводит от девочки взгляда.

Живёт в окне и ждёт, когда...

      Его улыбка становится ещё шире, ещё неестественнее. Кажется, ещё немного — и уголки рта дойдут до ушей и порвутся, а лицо распадётся на две части.

Тук-тук.

      Снизу. Прямо под её правой стопой.       Девочка дёргает головой вниз.       Глаз в щели под полом моргает с влажным, чавкающим звуком. А когда открывается снова, в его чёрной глубине что-то отражается. Не её бледное лицо. А нечто другое. Огромное. Тёмное. С острыми углами. Отражение стола и мужчины за ним. И… пустого стула напротив. Прямо напротив мужчины. Она не замечала стула раньше, потому что он был пуст.       Но теперь в отражении, в глазу из-под пола, на нём кто-то сидит.       Расплывчатый силуэт. С опущенной головой. И с огромной, рваной дырой в груди, откуда, как тёмные лозы, свисают и тянутся вниз, к полу, к этой самой щели…       Девочка отшатывается.       Её пятка наступает на край одной из досок. Та с громким, жалобным скрипом качается вниз. Под ней зияет чернота. И из этой черноты медленно, словно сопротивляясь давлению земли, поднимается бледная рука с синюшными ногтями. Тонкая, почти девичья.       Она тянется к её лодыжке.       Не хватает. Не спешит. Просто тянется, как растение к солнцу. А на указательном пальце руки, тускло поблёскивая, висит тонкий ободок.       Обручальное кольцо.

Сгоришь и ты, как он, до тла.

      Звук, который вырывается из горла девочки, — это хриплый, сорванный вопль, полный такого леденящего ужаса, что даже мужчина за столом на мгновение перестаёт улыбаться. А потом его вилка с лёгким звяком падает на пустую тарелку.       Он наклоняется вперёд. Весь его силуэт напрягается, приобретает хищную, готовящуюся к прыжку чёткость. Запах от него доходит до девочки. Это смесь пота, старой крови и того сладковато-лекарственного запаха разложения.       Семейный ужин.       — Все в сборе. Не хватает только… главного блюда.       Девочка в ужасе вскидывает взгляд.       — Улыбнись же, дочка. Папа старался.       Но девочка знает, что он не её отец.       Его рука с ножом медленно, очень медленно тянется через стол. Не к ней. К пустому стулу. Он проводит лезвием по спинке стула, оставляя тонкую, тёмную царапину на дереве ввиде крестика.       — Садись, — бормочет мужчина. — Мама уже ждёт. Смотри, как она рада тебя видеть.       И пальцы бледной руки из-под пола наконец касаются её щиколотки.

Это её память.

Это её наследие.

Это её семейный ужин…

      И он только начинается.       А дверь в комнату, которую девочка раньше не замечала, громко захлопывается за её спиной на ключ.

***

      Больница встречает Сатору тем же стерильным холодом. Те же запахи: хлорка, антисептик, подгоревший кофе из автомата, сладковатый дух тления под маской чистоты. Сегодня всё ощущается острее, назойливее. Годжо шагает по коридорам, не глядя по сторонам.       В палату он заходит ровно в восемь.       Не потому, что пунктуален. Ему просто больше нечего утром делать. Сатору странно ловит себя на том, что уже знает скрип петель — глухой, чуть залипающий на середине. Примерно понимает, какое нужно приложить усилие, чтобы она открылась без лишнего шума.       Он толкает дверь.       Палата темнее, чем вчера. Шторы стянуты в тугой, небрежный узел у самого карниза, пропуская лишь один косой луч утреннего солнца. Он врывается в комнату, как лезвие, тонкое, ослепительно белое, и режет пространство пополам, упираясь точно в порог.       Пылинки в его свете танцуют безумный, хаотичный танец. Миллиарды микроскопических миров, обречённых на мгновенную яркость и вечное забвение.       Сатору, переступив порог, смотрит на пол и отодвигает ногу с этой световой полосы.       Айко сидит на кровати. В точности как вчера. Та же поза, тот же наклон головы, те же тёмные волосы, спадающие ей на лицо. Сатору на секунду задумывается: неужели она не ложилась спать вовсе? Ему кажется, что он просто моргнул, а время в этой комнате остановилось с его уходом и возобновилось с возвращением.       Если зажмуриться сейчас надолго, время застынет в вечном ожидании?       Пальцы Айко тонкие и синеватые, с резко выступающими суставами, медленно, с сосредоточенным, почти ритуальным усилием перебирают что-то. Сатору щурится и поднимает солнцезащитные очки на лоб.       Это просто бумажка.       Клочок, вероятно, от больничного бланка. Её пальцы методично, без спешки, сминают его. С каждым движением шарик становится плотнее, меньше, твёрже.       Айко не смотрит на Сатору. Вообще.       Всё как и вчера.       И Сатору чувствует снова укол. Не злости. Разочарования. Глупого, детского, обжигающего. Пока он шёл сюда, он даже думал, какую колкость сказать. Шёл, репетировал, хмыкал себе под нос, пугая прохожих. Хотел сказать что-то острое, точное, что заставило бы эту Айко хотя бы вздрогнуть, отреагировать.       А она его даже не удостаивает взглядом или приветствием.       Будто он не Годжо Сатору, а сквозняк из коридора.       Сатору поджимает один уголок губ, насупливается. Он закрывает за собой дверь.       — Опять молчишь? — его голос рвёт тишину, звучит резче и громче, чем нужно. Он грубый, чуть хриплый после бессонной ночи. — У тебя что, голосовые связки болят? Или что-то в этом роде?       Молчание. Только тихий скрип бумаги в её пальцах. Потом, без предупреждения, звучит её поникший голос:       — У меня голова болит от разговоров с тобой.       Сатору моргает, опускает подбородок к плечу.       — Почему? — спрашивает он иронично, будто правда не понимает.       Айко медленно поднимает на него глаза. Головы не поворачивает. Её серые глаза встречаются с его синими. Взгляд настолько пустой, настолько лишённый интереса и даже простого человеческого любопытства, что Сатору физически съёживается, будто от ощущения полной, абсолютной незначительности.       — И тебе доброе утро, — бубнит он, опуская руки.       Айко заканчивает своё дело. Бумажный шарик почти идеально круглый. Он лежит у неё на ладони. Она подбрасывает его раз, другой. Ловкое движение, в котором вдруг мелькнула тень былой, детской координации. Потом, без размаха, коротким движением запястья Айко метает его в угол, где стоит металлическая урна. Шарик описывает короткую дугу, стукает о край урны и отскакивает. Катится по глянцевому кафелю с тихим шелестом и замирает у самой стены, в пыльной тени.       Неудача.       Сатору задерживает взгляд на бумажке. Потом медленно переводит его на Айко. Уголок его рта дёргается.       — Промазала, — констатирует он с усмешкой.       Айко тяжело, шумно вздыхает. Глубокий вдох заканчивается лёгким влажным хрипом где-то глубоко в груди. Она полностью его игнорирует. Сатору чувствует, как в висках поднимается знакомое тепло.       Он проходит дальше по палате. Его ботинки почти бесшумно скользят по полу. Он швыряет на тумбочку небольшой бумажный пакет. Сегодня там две груши. Идеальные, глянцевые, с аккуратными зелёно-жёлтыми боками. Он понятия не имеет, можно ли их ей.       Ему тоже всё равно.       Сладости, которые он купил утром «для вида», он съел ещё в лифте.       — Сегодня без цветов? — её тембр тише, чем вчера, без сорванной, грубой хрипоты. Просто очень усталый.       Айко наконец поднимает к Сатору глаза. В косом луче света, который теперь падает между ними, пылинки кружатся, как золотинки. Несколько садятся ей на ресницы. Она моргает медленно, тяжело.       Сатору замечает это, щурится слегка взъерошенно и сонливо. Он откашливается, смущённо оглядывается, будто ищет, куда деть руки. Сдвигает светлые брови и окончательно снимает солнцезащитные очки. Швыряет их на небольшой столик рядом с креслом, на котором сидел вчера.       — Слыш… А ты куда мои вчерашние хризантемы дела, а? — заметив отсутствие цветов, возмущается юноша, и возмущение нарочитое, громкое. — Негодяйка! Я же их выбирал! Полчаса торчал у ларька, как идиот!       Айко морщится, будто чувствует неприятный запах. Откидывается глубже на подушку. Её тело под простынёй кажется меньше.       — Не кричи так, тупица, — лепечет она, отмахиваясь. — Я их выкинула.       — Что? — Сатору всплёскивает руками, хватается за голову, широко расставив ноги. Он слишком эмоциональный. Его тень на стене делает резкое, угловатое движение. — Зачем? Ты могла сразу сказать, что они тебе не понравились! Нахрена было их выкидывать?!       Айко отводит взгляд в сторону, к окну, где висит узел шторы. Кажется, она и сама не знает, что на это ответить. Она слегка тускнеет и мрачнеет. Становится более отстранённой. Слегка виноватой.       — Они мне понравились, — выдыхает Айко так тихо, что он едва слышит.       Сатору замирает с широко раскрытыми глазами и оскаленными зубами.       Мозг на секунду отказывается обрабатывать это.       — Если понравились, зачем ты их выкинула? — он почти кричит уже без наигранности, с искренним недоумением и возмущением. Он жестикулирует, указывает на пустой подоконник.       Айко не отвечает. Просто плотно поджимает губы.       — Как это вообще? Нравятся, но ты их выкидываешь. Что за бред?! У тебя что, вазы не было? Или ты совсем больная?! — не унимается Сатору, подходя ближе к кровати. — Как ты можешь не любить цветы, если они тебе нравятся?       Сатору прижимает ладони к лицу, с силой проводит ими вниз, будто стирает с себя её абсурд. Возможно, он реагирует слишком бурно, но какого чёрта она такая странная…       Годжо с грохотом валится в кресло и закидывает ноги на соседний табурет. Голова уже начинает кипеть, а в палате он всего минуту. Айко лишь пожимает плечами.       Повисает пауза. Длинная, тягучая, наполненная гулом вентиляции и тиканьем невидимых секунд. Сатору сидит, подперев кулаком щёку, другой рукой нервно выстукивает пальцами по подлокотнику сложный ритм.       Он хмурый, насупленный, весь излучает агрессивное недовольство, разглядывая Айко обиженным взором. Спросить, куда она дела вчерашние сладости, которые он принёс, Годжо не осмеливается. Иначе сам её придушит.       На очередной тяжёлый, шумный вздох Айко, а она, кажется, дышит только так, он бубнит, не глядя на неё:       — Чем сегодня развлекалась? Снова в потолок смотрела?       — В пол, — резко, отрывисто отрезает Айко.       Потом медленно скрещивает пальцы на одеяле. Костяшки белеют.       Сатору снова встаёт. Не выдерживает. Энергия, которая не находит выхода, требует движения. Он думает сесть обратно, но вместо этого шагает к центру комнаты. Тело заряжено, как пружина. Хуже, чем вчера. Вчера было хотя бы первое знакомство, шок, странное любопытство. Сегодня остаётся только тягостная рутина наказания.       — Не хочешь прогуляться? — внезапно интересуется Годжо и сам удивляется своему вопросу. — Директор велел «поднимать тебе настроение». Не могу же я развлекать труп…       Айко на это не шевелится. Вообще. Только продолжает бесить его. Только её плечо, острый и хрупкий выступ под тонкой больничной сорочкой, вздрагивает. Не от испуга, а от глубокого, беззвучного вдоха. А потом она медленно, с трудом переворачивается на бок, отворачивается к стене и проскальзывает под одеяло, сворачиваясь калачиком.       Вот это ответ…       Сатору ударяет себя по бёдрам и поднимается, шагает ближе к кровати, ставит руки в боки. Его тень ложится на неё.       — Вставай! — приказывает он. — Или я тебя сейчас с кровати стащу. Честно, — предупреждает.       — Мне будет больно, — безразлично предупреждает Айко.       Она смотрит в стену, мимо него, сквозь него.       — Да я плевать хотел на это, — отчеканивает Сатору и слегка супится. Белоснежные волосы падают ему на лоб, он резким движением откидывает их назад. — Это часть наказания. Моё — приходить. Твоё — терпеть. Вставай давай! — зазывает он.       — Отчитайся директору, что мне уже лучше, — доносится бормотание Айко из-под простыни. — И уходи.       — Не могу, — протестует Сатору.       Он подходит вплотную и тыкает носком ботинка в металлическую ножку кровати. Глухой, резкий лязг прокатывается по палате, отдаётся в костях.       — Я вообще-то наказан, знаешь ли! Целый месяц с тобой, а ты не очень-то хорошая компания. — он ставит руки в боки. — Так что выбирай: либо ты встаёшь и делаешь вид, что тебе очень весело со мной, либо мне придётся приходить к тебе каждый день до дня твоей смерти. Слышь? Ты ж меня терпеть не хочешь, верно счастливая девочка?       — Не называй меня так, гад…       Сатору наклоняется ближе:       — Так сделай же что-нибудь, чтобы я отстал! Давай, поднима-ай свою жалкую задницу с кровати!       Айко медленно поворачивается на другой бок к нему спиной.       — Отвали, — бурчит она в подушку.       Это грубо и ребячески, и Сатору внезапно в этой картине видит себя, когда няньки или Сугуру пытались разбудить его рано утром. От этого унизительно до зуда. Сатору не хочет быть нянькой.       Да и «отвали» — это как-то грубо, будто она отгоняют надоевшую собаку. Неожиданно остро. Глубже, чем вчерашние колкости. Его пальцы сжимаются в кулаки так, что ногти впиваются в ладони. В висках гудит.       Он замирает посреди комнаты, дышит тяжело и шумно. Потом со звуком, похожим на рычание, плюхается обратно в кресло. Солнечный луч за это время медленно переползает и сюда, падает прямо на его колени, выхватывая пыль на тёмной ткани брюк. Сатору поднимает очки, берёт их, протирает линзы краем футболки с нарочитой, медленной тщательностью. Смотрит, как на стекле остаются разводы.       — Что с твоими руками? — вдруг подаёт голос Айко. А Сатору понимает, что вообще ни черта не понимает. Чего она только что его так свирепо гнала, если уже через минуту пристала с разговором?       Сатору не уловил и момента, когда она успела рассмотреть его руки, и потому удивляется ещё сильнее, но отчаянно это скрывает. Он смотрит на свои костяшки. Свежие ссадины: края кожи слегка приподняты, под ними розовые разводы.       Как она это заметила? Она же не смотрела вообще. Или смотрела краем глаза?       — Не твоё дело, — отнекивается Сатору и тут же вспоминает, как вчера она отказалась говорить про ожоги на своих руках. Чувство странное. Не злорадство. Не «сама напросилась». Что-то вроде горькой, неудобной справедливости.       В груди появляется тяжесть. Не гордость и не гнев. Что-то вязкое, как холодная патока. Важность этого молчаливого обмена. Создали негласное правило: не лезь в мои шрамы, и я не полезу в твои.       — Подрался, — всё же признаётся он, делая вид, что всё ещё трёт линзы очков, сгорбившись над ними. — Сложно не заметить, да?       — С кем? — вопрос Айко остаётся тихим. Не сочувствие, но любопытство.       Сатору сводит брови и, едва сдержав смех, фыркает:       — С воздухом.       Потом цокает языком и обрасывает очки, откидываясь на спинку кресла, сжимая подлокотники.       — С дурацким манекеном в тренировочном зале.       За окном проносится машина с мигалкой, и сирена уходит вдаль, завывая.       — Проиграл? — вопрошает Айко с лёгкой насмешкой.       Сатору фыркает и цокает уже раздражённо:       — Выиграл. Он же не живой, — язвительно замечает. — Не может проиграть.       — Значит, и ты не выиграл, — делает логичное замечаение Айко. — Пат.       Как в шахматах. Ничья без победителя. Изнурительное, бесконечное противостояние. Сатору не находит, что ответить, лишь закатывает глаза, вновь опуская свои светлые брови к переносице. Он смотрит, как солнечный луч медленно ползёт по ноге Айко под одеялом, выхватывает контур колена, тонкую, хрупкую кость под кожей. Смотрит и чувствует, как внутри что-то скребётся. Беспокойно. Настойчиво.       — Ну ты и заноза… — шепчет Сатору себе под нос.       Проходит ещё минут пятнадцать.       Молчание прерывается только звуками больницы за дверью и тяжёлым, неровным дыханием Айко. Сатору, доведённый её пассивной агрессией, этим ледяным, всепоглощающим безразличием до точки кипения, начинает разорять её пространство. Не со зла. Со скуки. А скука, как он уже понял, хуже любой злобы.       Сатору снова встаёт, замирает посреди палаты, сунув руки в карманы брюк, думает о том, чтобы уже свалить отсюда. Он подходит к окну. Пыль на подоконнике лежит тонким, бархатистым слоем. Он проводит по ней указательным пальцем, оставляя жирную, чёткую черту. Потом щёлкает ногтем по стеклу. Один раз. Второй. Третий. Он отсчитывает щелчками секунды, пока звук не растворяется в тишине.       — Ну что? — спрашивает он, поворачиваясь к кровати. — Правда ничего интересного не происходит? Никаких новостей? Чё у тебя болит там, чё перестало? Мне отчёт писать надо, вообще-то.       Айко лежит, свернувшись, и кажется, что она даже не дышит.       Затем Сатору подходит к тумбочке, садится на корточки, лишь слегка мазнув по выглядывающим лопаткам из-под ткани больничной ночнушки Айко, а затем берёт её стакан с водой. Нетронутый и полный. Взбалтывает его. Смотрит, как кусочки льда бьются о стенки, издавая глухой, булькающий стук. Вода мутнеет.       Сатору громко вздыхает.       Ставит стакан обратно, но с таким стуком, что вода плещется через край и оставляет на полированной поверхности тёмное, быстро растекающееся пятно. Он даже не обращает на это внимания. Его взгляд цепляется за единственные личные вещи в комнате. Две фотографии в простых рамках.       Вчера он смотрел на них мельком.       Сегодня пристал ещё раз.       На одной стоит Рёске, но он развёрнут так, что не видно стороны лица со шрамом, и не понять, был ли он с ним в то время. Рядом женщина с улыбкой и глазами Айко. И ещё двое детей. Маленькие девочки с тёмными волосами, вероятно, одна из них и есть Айко.       Вся семья, похоже.       Сатору чувствует странный, холодный укол под ложечкой. Что-то вроде зависти, но грязной, не своей. Он протягивает руку, чтобы разглядеть фотографию получше: ему интересно, есть ли там на фото шрамы на руках Айко.       — Не трогай.       Её голос режет воздух, как удар хлыста. Не громко, но с такой плотной, сконцентрированной злостью и ревностью, что Сатору вздрагивает всем телом. Айко приподнимается на локте. Впервые за сегодня в линии её спины, в напряжении тонкой шеи нет апатии.       Есть что-то острое, что-то оборонительное.       Сатору замирает с протянутой рукой.       И на его лице медленно, как ядовитый цветок, распускается победоносная усмешка. Он нашёл слабое место. И не может не нажать.       — Почему? — тянет он. Его пальцы зависают в сантиметре от стекла рамки, за которым улыбаются две девочки. — Боишься?       Он медленно, демонстративно обхватывает пальцами тонкий край.       — Я сказала: не трогай, — шипит, стиснув зубы, Айко.       — Или что? Укусишь меня? Закричишь? Позовёшь своего братца, чтобы он меня оттащил?       Айко замолкает, лишь плотнее сжимает зубы. Смотрит на Сатору с враждебностью и отвращением, а ему только начало казаться, что не всё уж так плохо.       — Я просто хочу посмотреть поближе, — лепечет он.       — Ты!.. — Айко дёргается вперёд, тонкая рука метается к его запястью, но Сатору, с его рефлексами, легко успевает одёрнуться и выпрямиться, убрав руку.       Но он не отходит ни на шаг.       — Ты знаешь, — шепчет он язвительно, будто делится страшной тайной, — я ведь могу фотографию забрать. Просто так. Взять и уйти. И что ты сделаешь? Ничего. Потому что ты не можешь ничего сделать.       Он становится злым. Настоящим, мелким, жестоким. Становится назойливым, навязчивым мальчишкой, который мучает котёнка, чтобы проверить, зашипит ли он. И ему не претит обижать Айко. Он даже ждёт слёз, истерики. Всё, что угодно, чтобы подтвердить, что он лучше.       Да и директор, вероятно, узнав, что он её доводит, точно отменил бы наказание.       Но происходит обратное.       Айко вдруг расслабляется всем телом. Напряжение уходит из её плеч, из сведённой челюсти. Она медленно опускается обратно на подушки. Тело под одеялом становится странно гибким, податливым.       Всепоглощающее презрение.       Она смотрит не на его руку и не на фотографию. Она смотрит прямо ему в лицо.       — Я знаю, что ты можешь, — признаётся она монотонно. — Ты можешь. Можешь взять фото и разорвать его. Можешь сделать мне больно. Можешь взять и уйти, больше никогда не вернуться сюда. Ты можешь, Годжо. Ты ведь сильнейший.       Айко делает паузу.       — Только… мне-то что от этого?       Сатору моргает. Мозг снова тормозит.       — Что? — выдавливает он.       — Мне-то что? — повторяет она, и впервые звучит не раздражение, а искреннее недоумение. — Ты чего от меня-то хочешь? Чего ты пристал ко мне? Чего мешаешь мне?       Айко чуть приподнимает брови.       — Ты ждёшь, что я буду бояться? Я уже не боюсь. Ты ждёшь, что я буду умолять? Мне уже не о чем просить. Ты ждёшь, что я буду тебя ненавидеть?       Она медленно качает головой.       — На ненависть сил нет.       Сатору чувствует, как у него сжимаются зубы. Челюсть сводит. Он отшатывается от кровати на шаг. В висках гудит, уши будто наливаются кровью и становятся горячими.       Он что, смутился?       — Ты предсказуем, — продолжает Айко тем же тоном. — И сила — это всё, что у тебя есть. И всё, что у тебя будет. Потому что… я ведь вижу, ты…       В этом есть что-то опасное, что-то, что заставляет грудь Годжо сжаться. Её спокойный перечень задевает, и он почему-то не может игнорировать эти нравоучения, как игнорировал директора Ягу. В этом есть что-то иное, что-то обидное и правдивое, что-то честное от человека, которому нет смысла лгать.       Сатору резко шагает в сторону и суёт руки в карманы брюк, чтобы они не дёрнулись сами. Его тень, огромная и искажённая, поглощает её, кровать, часть стены. Он нависает над Айко.       Она не отодвигается. Не закрывает глаза. Даже не моргает. Просто смотрит вверх, и в её серых, бездонных глазах он видит своё отражение. Маленькое. Тёмное. Чужое.       — Что ты видишь? — шипит он. Звук выходит сдавленным, хриплым. — Ну? Говори. Раз уж такая умная.       Айко молчит всего несколько секунд.       — Вижу мальчишку, — кивает она. — Которому все что-то должны. И который сам всем что-то обязан. Которому так страшно стать «как все», так страшно оказаться обычным, слабым, ничтожным, что он готов растоптать любого, кто слабее, лишь бы доказать обратное.       Она медленно обводит его фигуру взглядом.       — Это и есть твоя сила, Годжо? Бить лежачих? Доказывать своё превосходство тем, кто и так слабее тебя? Это жалко.       Ногти впиваются в ладонь, и он чувствует боль.       — Я не бью лежачих, — отрезает Сатору. Уязвлённая гордыня. — Я защищаю. Я спасаю. Я…       — Тогда ко мне ты зачем прицепился? — перебивает она. — Ведёшь себя так, будто мне должно быть до тебя дело. Будто я должна радоваться твоему присутствию. Терпеть твои шутки. Ценить твои дурацкие подарки. Привык, что все в тебе нуждаются? Что всем ты нужен?       Айко горько усмехается.       — Ты ошибся, Годжо Сатору. Мне ты не нужен. Мне не нужна твоя сила. Не нужна твоя защита. Не нужно твоё спасение. Мне не нужны твои визиты и подачки. Потому что… ты никак не можешь мне помочь.       Её нельзя ударить.       Её нельзя запугать.       Её нельзя заставить уважать себя силой.       Её можно только терпеть.       И это самое унизительное, что Сатору может представить.       Айко уже отворачивается к стене, словно немо говоря: «Если мы закончили, тогда можешь идти прочь».       — Ладно, — выдавливает Сатору сквозь стиснутые зубы. — Хорошо. — мотает головой.       Он делает паузу, глотает воздух.       — Но я всё равно приду завтра.       Айко едва заметно вздрагивает всем телом, это похоже на отвращение или поражение его упёртости. Но она всё же не поворачивается.       — Завтра, — повторяет Годжо, сам не понимая, зачем это говорит. Зачем вообще продолжает. — И принесу что-нибудь… не скучное. Хочешь?       Глупый, детский вопрос. Попытка зацепиться за иллюзию контроля. Ответа нет. Только тишина, давящая на барабанные перепонки.       — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Айко напоследок.       Сатору открывает рот. Закрывает. Потом, глядя в пол, бормочет:       — Потому что должен.       И это, наверное, самое честное, что он может сказать.       Сатору тяжело вздыхает и отворачивается. Его время, отмеренное для отчёта, давно вышло. Но ноги странно плетутся, становятся тяжёлыми, ватными. Дел на сегодня у него нет. Весь день — пустая, зияющая дыра. Но и оставаться здесь под прицелом её молчаливого презрения он больше не может.       Сатору собирается уходить. Взгляд падает на бумажный шарик, который она не докинула в урну. Сатору подходит, наклоняется, поднимает его. Он оборачивается к Айко. На секунду возникает мысль прицелиться и швырнуть ей бумажку прямо в лоб или в спину. Но затем его перекашивает от внезапной, острой гадливости к самому себе.       Сатору молча, не целясь, одним движением запястья швыряет шарик в сторону урны.       Попадает.       С глухим мягким «тук» бумажка падает внутрь, на самое дно.       — Завтра, — повторяет Годжо уже у двери.       — Ага, — непонятно: согласие это или просто звук, чтобы он наконец ушёл.       Сатору выходит. Дверь закрывается за ним с тихим щелчком. В коридоре он делает глубокий вдох, но больничный воздух кажется ему пресным и пустым, лишённым того густого коктейля запахов, что был в её палате.       В кармане телефон обжигает бедро внезапной вибрацией. Напоминание. О вчерашней фотографии. О долге. Об отчёте. И почти рефлекторно, прежде чем мозг успевает осознать абсурдность поступка, Сатору разворачивается. Резко, почти выбивая дверь, распахивает её и вваливается внутрь.       Айко, уже успевшая обратно сесть, удивлённо вскидывает на него взгляд, словно он словил её за чем-то непристойным. В серых глазах мелькает: «Опять?»       — Я фотографию забыл сделать! — выпаливает Сатору. Он уже выхватывает из кармана телефон-раскладушку.       Айко мрачнеет на глазах. Лицо каменеет. Она закатывает глаза с выражением безнадёжного негодования. Но не сопротивляется. Не кричит. Айко просто усаживается чуть ровнее, механическим жестом откидывает волосы с лица и смотрит прямо в объектив.       Взгляд бесстрастный.       Сатору наводит камеру. Щёлкает.       Вспышка на миг ослепляет её, вырывая из полумрака бледное, исхудавшее лицо с тёмными кругами под глазами и плотно сжатыми губами. На экране телефона она выглядит ещё более хмурой и раздражённой, чем вчера. Настоящая «счастливая девочка».       Сатору, не глядя, нажимает «отправить» на контакт директора Яги.       Задание выполнено. Галочка. Формальность соблюдена.       Он убирает телефон в карман и уже расслабленной, почти победной походкой направляется к двери. Теперь можно и в кино сгонять. Или разыскать Гето, вернувшегося с миссии. Или просто валяться на крыше. Главное, чтобы директор не узнал, что его «наказание» заняло меньше часа.       Главное, чтобы этот день наконец закончился.       — До завтра, — бросает он на ходу, не оборачиваясь.       Ответа нет. Только тишина, сгущающаяся за его спиной.       Айко остаётся в палате. Всё так же одна.       Солнечный луч медленно уползает с порога, унося с собой золотые пылинки. Комната погружается в привычный, тяжёлый полумрак. И только тогда, когда шаги Сатору окончательно растворяются в гуле коридора, по её щекам медленно и предательски начинают катится слёзы.       Не от боли.       Не от обиды.       Не от его слов.       Они текут тихо, почти беззвучно, оставляя на бледной коже солёные, горячие дорожки. Айко даже не пытается их стереть. Просто сидит, глядя в точку на стене, и чувствует, как внутри что-то сжимается.       Айко совсем не хочет умирать.       Она забыла. Снова забыла. Забывает каждый год. Но тело помнит. Кости помнят. Кровь в жилах помнит и стынет. Завтра особенный день. День в году, когда всё это началось…       Не медицинский прогноз.       Не диагноз.       Та, первая смерть.       Та, что случилась много лет назад в горящем доме. День, когда девочка по имени Айко Токимори перестала быть ребёнком, перестала быть счастливой, перестала быть кем-то.       И теперь каждый год в этот день тело вспоминает.       Вспоминает страх.       Вспоминает боль.       Вспоминает запах гари и тленной кожи.       И плачет. Молча. А за окном, в сером свете только начавшегося дня, город живёт своей жизнью, не подозревая, что в одной из больничных палат на девятом этаже, в четвёртой палате, маленькая, сломленная девочка снова и снова хоронит себя заживо.       Год за годом.       И никому до этого нет дела, ведь завтра годовщина смерти Айко Токимори.
Примечания:
29 Нравится 2 Отзывы 3 В сборник