Сквозь золотые прутья клетки

NC-17
Завершён
784
7
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
108 страниц, 26 863 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
784 Нравится 48 Отзывы 180 В сборник

Часть 1

Настройки
Все идет не по плану. Хотя, если уж быть совсем честным – Сукуна и сам не до конца уверен, в чем именно его собственный план состоял, чего вообще ожидал. Но, когда они с Фушигуро заключали сделку, он рассчитывал, что будет… веселее? А то, что происходит на практике – как-то нихуя не весело. Проходит день. Второй. Третий. Запершийся в выделенных ему комнатах Фушигуро не выходит оттуда, отказывается есть, отказывается говорить, отказывается в принципе на окружающий мир как-либо реагировать. И Сукуна не знает, почему – но ему это совершенно нравится. Но с каждым днем он все отчетливее ощущает, как за ребрами что-то странно, незнакомо скручивает; хотя, может быть, очень даже знакомо. Может быть, Сукуна прекрасно знает, что это за чувство. Может быть, ему внутренности всего лишь лижет приливом. Гребаной. Ярости.

***

Фушигуро запирается не только в четырех стенах – но и где-то глубоко внутри себя. А Сукуна понятия не имеет, что за нахуй ему с этим делать.

***

На самом деле, все началось очень просто. В конечном счете, Сукуна добился всех целей, которые себе ставил – как и следовало ожидать. Он нашел и съел все пальцы, получив полный контроль над телом сопляка Итадори. Он играючи разобрался с Кендзяку, как только все их договоренности остались позади – подмяв под себя этот их забавный кружок борцов за права проклятий. Потому что Сукуне совершенно не нравилось то, что кто-то пытался им управлять, пытался использовать его в своих интересах – и этому кому-то такое уж точно не могло сойти с рук. А также, по ходу дела – в его власти оказалась и печать тюремных владений. Вместе с заключенным в ней Годжо Сатору. Последнее – скорее неплохой бонус, чем цель. И все-таки. Вряд ли самопровозглашенный божок сумел бы всерьез ему помешать – но это могло стать утомительным, разбираться с ним. И, на самом деле, уничтожить печать вместе с самодовольным шестиглазым уебком очень сложно – но не невозможно. Вот только Сукуна решил ее у себя попридержать. Потому что, помимо всех достигнутых целей, осталась также и еще одна. Фушигуро Мегуми. Чисто технически, Фушигуро больше Сукуне не нужен – для всего запланированного хватило и слабака-сопляка, в теле которого он и так очутился. Но теперь, когда все цели оказались достигнуты, ему начало становиться несколько… скучно. Абсолютная власть, агония смерти, реки крови – это все, безусловно, очень занятно. Но только до тех пор, пока не становится рутиной. Рутина же – это всегда скука. Сукуна ненавидит скуку. А сейчас все рутиной начало ощущаться еще до того, как он успел в свою новообретенную власть втянуться. А сейчас уже с первого шага – начало изрядно утомлять. А сейчас больше не оставалось никого, кто мог бы по-настоящему ему противостоять. Никого. Кроме Фушигуро. И за все те прошедшие годы, пока Сукуна выжидал в теле сопляка подходящего момента – Фушигуро вытянулся и окреп, окончательно повзрослел. Превратился из забавлявшего Сукуну подростка, еще немного нескладного, но уже упрямого и имеющего огромный потенциал – в воплотившего этот потенциал мужчину. Весьма неплохо продвинулся в подчинении себе собственной силы – может быть, местами даже продвинулся впечатляюще, это Сукуна в состоянии признать. Продвинулся ровно настолько, чтобы за происходящим было любопытно наблюдать. Чтобы Сукуну забавлять. Но по большей части его просто раздражало то, что Фушигуро продолжал сражаться даже теперь. Даже когда остался в одиночестве. Даже когда никого из тех, с кем раньше сражался бок о бок – больше не осталось рядом с ним. И так уж вышло, что как минимум двое из них оказались во власти Сукуны. Годжо и Итадори, который все еще где-то там, на задворках собственного сознания. Для надежности он также прибрал к своим рукам и двух девчонок в коме, имен которых не может вспомнить – попросту никогда не видел необходимости их запоминать. Но с одной из них Фушигуро и сопляк Итадори когда-то вместе таскались и с проклятиями сражались, а вторая приходится Фушигуро сестрой. Полный комплект. Все те, кем Фушигуро дорожит. А если уж что-то Сукуна и понял о нем за все прошедшие годы, так это то, что самым большим его слабым местом – хотя, может быть, вовсе единственным – являются как раз люди, которыми он дорожит. Как следствие, именно они – самый простой способ его подчинить. Элементарно. В сущности, Сукуна мог бы попросту с ним сразиться – Фушигуро совершенно определенно на это нарывался. Вот только еще, как Сукуне показалось – он также совершенно определенно нарывался на то, чтобы быть убитым. Нет, Фушигуро явно не собирался легко сдаваться. Да, Фушигуро явно собирался бороться до последнего. Это же гребаный Фушигуро. А Сукуна знает его гребаными годами – пусть по большей части и в качестве постороннего зрителя, который отрешенно наблюдал за происходящим из тела сопляка. Но. Рассчитывал ли Фушигуро всерьез на успех?.. Да, сейчас он сильнее, чем когда-либо прежде – но Сукуна, опять же, наблюдал за ним годами и знает, как рационален и расчетлив тот может быть. Знает, как хорошо Фушигуро умеет трезво оценивать и силы противника, и свои шансы на победу. А вот себя несколько склонен недооценивать. Знает, как он может швырять себя в самоубийственное дерьмо, если считает, что это – самый оптимальный из всех оставшихся вариантов. Потому что вариант сдаться для Фушигуро никогда вариантом не был. И часть Сукуны действительно хотела бы все до сражения довести – ему любопытно, чем это закончилось бы сейчас, годы спустя, когда Фушигуро больше не нескладный упрямый подросток и куда лучше, почти в совершенстве управляет своей техникой. Когда сам Сукуна – вернул себе полную мощь своей силы, заключенной во всех двадцати пальцах. То, первое их сражение, для Сукуны усилий почти не стоило – и лишь показало частично, какой потенциал в Фушигуро сокрыт и как этот потенциал можно в своих интересах использовать. Лишь развлекло его за счет того, как упрямо Фушигуро продолжал свои попытки Сукуну достать, даже явно понимая, что он – в проигрышном положении. Правда, даже тогда у Фушигуро уже был шанс его победить – и уже тогда это Сукуну несколько впечатлило, стоило лишь осознать. Он всегда умел ценить силу. Вот только шансом своим Фушигуро не воспользовался. Вероятно, не потому что боялся умереть – в Сибуя ведь это его не испугало, не помешало вызвать самого сильного из своих шикигами, наверняка зная, что подчинить его не сможет. Скорее, все дело было в сопляке, тело которого стало временным местом обитания для Сукуны. В нежелании его убивать. Хотя, может быть, дело также было в возможных сопутствующих жертвах, разрушениях или еще какой скучной ерунде, о которой Фушигуро мог беспокоиться. Впрочем, так или иначе – а для сопляка тогда все закончилось не лучшим образом. Вырывать ему сердце было даже чуточку приятно, пусть и делалось это в первую очередь из холодного расчета, а не из прихоти – все-таки, он изрядно раздражал. Но почему-то даже понимание того, что Фушигуро не использует свою силу в полную мощь, что от этой мощи закрывается, хотя вряд ли полностью осознанно – как раз не раздражало. Не разочаровывало. Скорее, интриговало. Потому что силы своей он явно не боялся, за себя не боялся тоже – а вот себя и того, что сокрыто у него внутри… Подсмотренные воспоминания о средней школе Фушигуро и о том, как он колотил всяких отбросов – неизменно Сукуну веселят. Тьма, в глубине Фушигуро подсмотренная и тщательно им контролируемая, подавляемая – неизменно Сукуну веселит. И. Опять же. Интригует. А еще – вызывает желание найти способ выпустить ее на свободу. И если бы только не ощущение того, что Фушигуро просто хочет об него самоубиться – а Сукуна ж нихуя не заделывался тут его личным небоскребом, с крыши которого можно себя швырнуть. И если бы только не тот факт, что их битва, с любым ее исходом, слишком быстро закончится. А дальше останется одна лишь скука… Нет уж. Сукуна не собирался вот так все для Фушигуро упрощать. Так что вместо битвы он предложил вот это – сделку с самыми простыми ее условиями, фундаментом для которых послужили все те, кто находится в руках Сукуны. Подчинись – они выживут. Не подчинишься – я буду убивать их. Одного за другим. На твоих глазах. Все просто, а, Фушигуро? А у Фушигуро – огненная ярость вспыхнула в потемневших глазах. А у Фушигуро – челюсть сжалась так крепко, что Сукуна услышал ее скрип. А у Фушигуро – позвоночник выпрямился в такую идеальную вертикаль, что даже стальная балка не сравнилась бы. А Фушигуро… Согласился. С промелькнувшей где-то на донышке яростных глаз усталостью, даже обреченностью – согласился. Все-таки, насколько бы занимательным Фушигуро ни был на фоне большинства мешков, набитых мясом и костями – но в определенных вещах он абсолютно предсказуем, так легко позволяет себя в угол загнать лишь тем, что близкими людьми дорожит сильнее, чем собой. А ведь с такой силой, как у него – мог бы править миром, если бы захотел. Но он не хочет. Упрямо, принципиально, неизменно – от любой власти отказывается. Это должно бы бесить – и действительно несколько бесит. Но в то же время… Все равно есть что-то в упрямстве Фушигуро, что-то в том, как он всегда придерживается этих своих принципов, как все равно умеет подстраиваться и лавировать, когда нужно – но при этом от своих принципов не отходя; лишь их укрепляя. Есть что-то – и это что-то… Это что-то оставляет Сукуну под некоторым впечатлением от Фушигуро Мегуми – хотя, вероятно, все дело лишь в его силе. В сокрытой внутри него мощи. И все же, несмотря на всю эту силу – на предложенную Сукуной сделку Фушигуро согласился, ставя жизни близких ему людей выше своей силы. Это было предсказуемо – и должно было разочаровывать. И все равно, почему-то – не разочаровывало. Но. Лишь одно условие, которое Фушигуро поставил в ответ – за исключением безопасности близких ему людей, что подразумевалось само собой. Он не будет использовать свою технику, чтобы в чем-либо Сукуне помогать, чтобы убивать. На это Сукуна лишь пожал плечами. Где-то по краю сознания мазнуло образом, где они с Фушигуро – бок о бок стирают города в пыль, бок о бок обагряют улицы реками крови, бок о бок… Но Сукуна отмахнулся. Ерунда. Он всегда предпочитал править в одиночестве. Сила – тот язык, который по-настоящему понимают все существа их мира. Сила – тот язык, на котором Сукуна лучше всего разговаривает. Сила – тот язык, который чего-то стоит. В силе заключена единственная любовь, в их мире существующая. Даже если осознает это лишь сам Сукуна. Но техника Фушигуро больше не была ему нужна для того, чтобы добиваться своих целей – уже достигнутых. И самого Фушигуро он захотел не для того, чтобы тот на него работал. А для чего захотел… Сукуна и теперь не знает ответ. Он говорит себе, что бороться с ним становилось утомительно и скуку никак не разгоняло. Говорит себе, что Фушигуро всегда был самым занимательным во всей их компании; единственный, кто хоть немного разбавлял все эти годы, проведенные в голове сопляка. Говорит себе, что просто хочет за его счет повеселиться. Скуку развеять. Сукуна много чего себе говорит. Но, оскалившись, он согласился на условие Фушигуро, также, конечно, гарантируя безопасность всех дорогих ему людей, находящихся во власти Сукуны – и в ответ тот должен был подчиниться. Безоговорочно. Абсолютно. Должен был делать все, что Сукуна ему ни приказал бы – исключением становилось лишь условие, поставленное самим Фушигуро. Но еще – Фушигуро не имел права от Сукуны уйти. Никогда больше. Разумеется. Так они заключили сделку, нарушение условий которой – смерть. Для обеих сторон. Все просто.

***

Все просто до тех пор. Пока все не идет по пизде.

***

Потому что Фушигуро, конечно же, держит слово. Конечно же, следует условиям их сделки. На самом деле, Сукуна почти уверен, что даже если бы следствием нарушения сделки не становилась смерть – Фушигуро все равно свое слово держал бы, он всегда был до абсурдного честным и правильным. Себе же во вред. Но в любом случае все идет, черт возьми, не так. Потому что, только переступив порог нового дома Сукуны – Фушигуро тут же закрывается в отведенных ему комнатах. Закрывается на тысячу тысяч ебаных дверей и тысячу тысяч ебаных замков ментально. Тенген бы обзавидовался, блядь. И поначалу Сукуна пытается это игнорировать – пусть, ему плевать, рано или поздно Фушигуро сдастся, рано или поздно он из комнаты выползет… Фушигуро не выползает. Сукуна скрипит зубами. И к концу третьего дня наконец вспоминает, что так-то Фушигуро – обычный… ну, не совсем обычный, но все же смертный. А значит, еда ему нужна как минимум, чтобы элементарно не сдохнуть. Не для того Сукуна сделки с ним заключал, чтобы тот в первые же дни себя голодом извел. Так просто Фушигуро от него не отделается. Поэтому для начала Сукуна посылает к нему своих слуг с охапкой еды – с которой они и возвращаются. Ни на кого из них Фушигуро никак не реагирует. Еду Фушигуро не забирает, продолжая свою молчаливую голодовку. Скрип зубов Сукуны становится громче. Ладно. Пусть так. Сукуна снизойдет до него – но как бы Фушигуро потом об этом не пожалел. Так что он сам идет в комнату Фушигуро, прихватив с собой еду и оскал пошире. А там, стоит только открыть дверь и скользнуть внутрь; стоит только их взглядам впервые за последние дни встретиться, и Сукуна – тысячелетний демон, будущий бог этого мира – едва не сглатывает судорожно. Потому что глаза Фушигуро зачастую бывали непроницаемыми, нечитаемыми, из них эмоции по крупицам нужно было сцеживать – не то чтобы Сукуна и впрямь подобным занимался, и все-таки. Но даже так глаза Фушигуро всегда оставались живыми и яркими. А теперь их взгляд оказывается абсолютно пустым. Даже мертвым. И почему-то – какого-то гребаного хера – этот факт пиздецки Сукуне не нравится. – Я не голоден, – никаких вопросов не дожидаясь, отвечает Фушигуро голосом сухим и чуть хрипловатым, вероятно, от долгого молчания. И равнодушно отворачивается. Скрип зубов Сукуны заставляет обитателей дома, где он обосновался – прятаться по углам. И совершенно не впечатляет никак не реагирующего Фушигуро. Что ж. Отлично. Швырнув поднос на стол, Сукуна выносится из комнаты – и едва удерживается от того, чтобы со всей силы хлопнуть дверью, почти гарантируя этим, что она наверняка слетит с петель вместе со всей стеной. Или со всем долбаным зданием. Их шаманское величество не согласны на обычную еду? Чудно. Тогда Сукуна приказывает достать все самое лучше. Самое дорогое. Самое вкусное. Самое редкое. И вновь приходит со своими гребаными дарами в комнату Фушигуро, скалится с ироничным самодовольством. Ну, теперь-то снизойдешь до того, чтобы пожрать, а, Фушигуро? В этот раз Сукуна добивается от него реакции – вскользь мазнув по еде своим пустым, мертвым взглядом, Фушигуро едва уловимо морщится. Но и это Сукуна не заметил бы, если бы не вглядывался так пристально, если бы не знал его годами. Но и это длится всего какую-то долю секунды прежде, чем Фушигуро возвращается к абсолютному безразличию. – Если боишься, что отравлено – то, уверяю, я нашел бы способ поинтереснее тебя прикончить, – скалится Сукуна максимально насмешливо, максимально ядовито. И оказывается максимально проигнорирован. Ответ – нет. Не снизойдет. Фушигуро все еще не голоден.

***

Фушигуро все еще – закрыт на тысячу тысяч ебаных замков. И с каждой минутой этих замков. Кажется. Становится на один больше.

***

И с каждой минутой ярость Сукуны – совершенно определенно – раскаляется все сильнее. Но почему-то. Какого-то гребаного хера. Эта ярость все еще остается погребена у него внутри вместо того, чтобы выплеснуться на того, кто является ее источником. Как обычно у Сукуны и происходило.

***

Но с Фушигуро. Конечно же. Никогда и ничто не идет, как обычно.

***

Чтоб тебя, Фушигуро.

***

Так продолжается еще несколько раз – Сукуна продолжает приносить для Фушигуро еду с разных уголков мира, огромное ее многообразие. На любой ебаный вкус. Фушигуро снова и снова отказывается есть. И с каждым днем он становится все бледнее, все тоньше, все прозрачнее, и Сукуна до сих пор не знает, не понимает, какого черта – но ему и это пиздецки не нравится. В конце концов, он не выдерживает. Потому что Сукуна здесь не нанимался в прислуги, с хера ли он продолжает таскать Фушигуро жратву – пока тот продолжает его игнорировать? Потому что нахуя вообще была вся эта гребаная сделка, если Фушигуро себя голодом изведет? Потому что, когда Сукуна приходит к нему в следующий раз – Фушигуро выглядит так, что кажется: дунь на него легонько – и тут же обрушится; нет, его подбородок все еще вздернут, его стойка все еще прямая и ровная, его глаза… Все еще пустые, мертвые. Да чтоб их. Но он настолько бледный, настолько тонкий, губы настолько бескровные, а под глазами такие тени, что ощущение – Фушигуро и сам уже полудохлый. Что-то неприятно ворочается у Сукуны в грудине – ярость, конечно. Что еще там может быть? Так что вся эта ярость, копившая с той секунды, как Фушигуро порог дома Сукуны переступил – наконец все же выплескивается в рычании: – А я сказал, что ты должен пожрать! В ответ Фушигуро смотрит на него этим своим пустым-мертвым взглядом и вдруг монотонно спрашивает этим своим сухим голосом: – Это приказ? Ярость Сукуны притихает, когда он на секунду зависает, осознавая. А когда осознает – едва удерживается от того, чтобы вовсю разгоготаться. Потому что – ну да, точно. Их ебаная сделка, суть которой в том и заключается – Фушигуро обязан ему подчиняться, обязан выполнять любой его приказ. Каким ебучим образом Сукуна мог об этом забыть? Каким ебучим образом Сукуна мог забыть, если отдавать приказы для него – привычное и знакомое, то, что он делает, совершенно не задумываясь? Какого ебучим образом с Фушигуров все вечно идет не так? Ответ все это время был совсем рядом, был таким простым – а Сукуна… Секундное удивление Сукуны быстро сменяется раздражением – на самого себя, вел себя тут, как личный лакей Фушигуро, тогда как все должно быть ровно наоборот. И Сукуна выплевывает зло, жестко: – Да. Приказ. И Фушигуро тут же поднимается. И Фушигуро тут же подходит ближе. И Фушигуро механическим движением берет с подноса в руках Сукуны еду – и закидывает ее себе в рот кусок за куском, но безразличное выражение его лица, но его пустой-мертвый взгляд при этом никак не меняются. Ну. По крайней мере, он снова ест. Пусть и походит это больше на то, что его заставляют глотать лезвия.

***

А пока Сукуна наблюдает за тем, как Фушигуро продолжает равнодушно есть – что-то внутри него отпускает, расслабляется; будто туго натянутая пружина наконец сбросила натяжение. В голову почему-то приходит слово «облегчение». Но нет. Какое к хуям облечение? Облегчение – это всего лишь очередное бесполезное человеческое дерьмо, Сукуна же – гребаный тысячелетний демон. Он всего лишь наконец выплеснул часть своей ярости. Отсюда и ощущение сброшенного натяжения. Вот и все.

***

Вот и все.

***

По идее, Сукуна также должен почувствовать себя победителем. В конце концов, Фушигуро пришлось подчиниться – даже если он же сам и напомнил Сукуне, что тот теперь подчиниться может его заставить одним только словом. В конце концов, по итогу их противостояния – или что это, нахуй, было – выигрыш оказался за Сукуной. Вот только заталкивать в себя еду Фушигуро продолжает все так же безэмоционально, инертно. А Сукуна также ощущает, как вместе с ощущением отпустившего напряжения. Приходит горечь, которой его победа отдает.

***

И почему-то ощущение, что на самом деле победил здесь совсем не Сукуна. И почему-то как раз на это абсолютно похер.

***

После этого Сукуна приказывает Фушигуро продолжать регулярно есть. После этого Сукуна следит за тем, чтобы Фушигуро питался исключительно чем-нибудь дорогим и качественным – а не всякой дрянью, которую жрут обычные не-шаманы, да и шаманы тоже, все эти мешки с костями и мясом. После этого Фушигуро постепенно перестает выглядеть совсем уж бледным и истончившимся. Но ни один из тысячи тысяч его замков никуда не девается. Конечно же, блядь. И однажды, когда Сукуна убеждается, что Фушигуро не собирается вытворять больше никакой самоубийственной херни и действительно продолжает есть – он вдруг обращает внимание на чужую поношенную, растянутую одежду. Ту самую, которую Фушигуро продолжал таскать на себе с тех пор, как появился здесь – и Сукуна недовольно морщится. У него, вообще-то, есть определенный стиль. Весь этот огромный, выбранный им дом – ему под стать, а тут вдруг… Фушигуро. В своих обносках. Так что следом за едой – Сукуна приносит ему одежду, выбранную им лично. Что-то под цвет этих глаз, от которых Сукуне с течением лет почему-то все сложнее было отвести взгляд. Обычно он просто отдал бы кому-нибудь приказ, и уж точно не стал бы возиться с выбором сам. Но Сукуна уверен, что никто больше не смог бы подобрать что-нибудь подходящее; что-нибудь, от вида чего ему не захочется вырвать себе глаза – или, скорее, вырвать глаза тому, кто ему такое принес. Вырвать вместе с горлом. Конечно же, причина только в этом. Какие еще могут быть причины? Фушигуро пусто смотрит на сверкающие шелка перед собой. – Мне не нужно. – Это приказ, – выплевывает Сукуна в ответ, ощутив вспышку раздражения. Тут же беспрекословно подчинившись, Фушигуро подхватывает первое, что попадается под руку – и уходит в ванную, чтобы переодеться. А Сукуна совсем не думает о том, что было бы неплохо, если бы он зыркнул в ответ хоть немного взбешенно, разбавив эту свою пустоту; если бы глухо взрыкнул и хоть немного огрызнулся, разбавив сухость своего безэмоционального голоса. Совсем не думает. Суть была в подчинении – подчинение Сукуна и получает. Так с хрена ли ему быть недовольным и чего-то другого желать? Конечно же, причин нет. Их, сука, нет. И, на самом деле, для Фушигуро выделен весь этот этаж – лучшие жилые помещения, которые в доме есть. Но он продолжает игнорировать этот факт, пользуясь лишь данной комнатой – самой маленькой из всех – и прилегающей к ней ванной. Что за бессмысленное упрямство. Очень скоро Фушигуро возвращается – холодный и безразличный. Только теперь на месте его потрепанных джинсов и безразмерной толстовки, на пару размеров больше нужного – та одежда, которую выбрал Сукуна. И. Что ж. Он попадает во все – в размер, в цвет, в фасон. То, что безразмерные футболки-худи и потрепанные джинсы скрывали – выгодно подчеркивается сейчас. Узкие бедра. Тонкая талия. Длинные сильные ноги. Аккуратные точеные мышцы, бугрящиеся под кожей. И пока Сукуна скользит взглядом по телу Фушигуро, у него вдруг пересыхает в горле – он не может вспомнить, чтобы такое происходило хоть раз за тысячу лет. Он вдруг ощущает вспышку странного голода – хотя в принципе голода не должен испытывать. Хм. Любопытно. А еще Сукуне вдруг хочется вовсе сорвать все эти тряпки – и посмотреть на то, что там, под ними. На самом деле, он уже неоднократно видел Фушигуро почти полностью обнаженным – в конце концов, эти двое с сопляком долгое время жили в одной комнате и насчет уединения в таких вопросах никогда не беспокоились. Но это был бы первый раз, когда он видит Фушигуро почти полностью обнаженным собственными глазами, а не как посторонний зритель, с точки зрения сопляка, телом заправляющего. И желательно, чтобы без почти. Сукуна был свидетелем тому, как Фушигуро рос и креп, как обрастал мышцами и сталью, как сам себя ковал. Как из подростка – уже не слабого, но все еще немного нескладного и угловатого – превращался в того, кем есть сейчас. Сейчас Фушигуро двадцать. Сейчас Фушигуро – уже больше не тот пацан, на глазах которого Сукуна вырвал сердце его лучшему другу. Сейчас, когда Сукуна смотрит на него… Он голоден. У него в глотке пересыхает. Ладно. О том, что это значит, Сукуна подумает потом. – Тебе идет, – плотоядно ухмыляется он, скользя ближе на шаг, на еще один – пока между ними с Фушигуро не остается меньше фута. И слышит, что собственный голос звучит на пару тонов ниже нужного – хотя это не было запланировано. Но Фушигуро лишь безразлично смотрит в ответ, на близость никак не реагируя. Никак не реагируя на угрозу, скрытую в плотоядной ухмылке и низком голосе. Ну конечно же. Конечно.

***

Развернувшись на сто восемьдесят, Сукуна уходит оттуда прежде, чем сделает… что-то. Что-то, что ему для начала не помешает осознать.

***

Когда Сукуна приносит ему лучший вариант одежды того времени, когда ему было столько же, сколько Фушигуро сейчас – это предсказуемо оказывается чуть-чуть катастрофой. Потому что Фушигуро – предсказуемо – невероятно идет. Потому что Сукуна, – абсолютно, нахрен, непредсказуемо, – скользя по Фушигуро взглядом с сильнее прежнего вспыхнувшим голодом, вдруг думает: Жаль, что ты не жил тысячу лет назад. И уходит оттуда раньше, чем успел бы эту мысль по-настоящему осознать. Раньше, чем – что куда хуже. Успел бы ее озвучить.

***

Следом за одеждой Сукуна также начинает приносить Фушигуро все, за что зацепится его взгляд. Все, что о Фушигуро ему по какой-то причине напоминает. Дорогие, красивые безделушки; самые разнообразные – но неизменно роскошные вещи, такие, которые кажутся достойными его, которые должны ему подойти. Поначалу это случается редко, как случайность, совпадение – но с течением времени все чаще, и чаще. Фушигуро остается неизменно равнодушен. Фушигуро скользит своим закрытым на тысячу тысяч замков взглядом по роскоши перед собой – и безэмоционально отворачивается. Стоит приказать – и он безусловно принимает все. Но в глазах его – пустых, мертвых. Ни разу ничего не вспыхивает.

***

Тогда вместо просто красивых вещей Сукуна пытается приносить что-то более полезное, что-то, потенциально имеющее шанс Фушигуро заинтересовать. В конце концов, это Фушигуро. Сукуну не должно удивлять то, что бесполезная роскошь ничего в нем не цепляет. Теперь приходит черед для книг – начинает Сукуна все же с дорогих экземпляров, драгоценных фолиантов. Все еще ничего. Но потом взгляд принимается цепляться за обычные издания, даже за потрепанные обложки, внутри которых скрываются знания и миры – что-то внутри, знающее Фушигуро годами, знающее, что он содержание ценит сильнее обложки, кричит, что вот это может сработать. Это не работает. Не работает. Не…

***

Сукуна не знает, почему это так сильно его бесит; с каждым разом – сильнее. Понятия не имеет, нахуя вообще продолжает херней страдать. Но он думает, может быть. Может быть. Если в глазах Фушигуро хотя бы мимолетно, хотя бы отдаленно вспыхнет искра – наконец уйдет это странное, неприятное давление в грудной клетке, которое с каждым пустым, каждым мертвым взглядом становится все сильнее, сильнее. Которое все сложнее игнорировать, все сложнее называть всего лишь взбешенностью. Всего лишь яростью.

***

Сукуна продолжает приносить Фушигуро свои дары – едва не возлагать их к его ногам. Фушигуро продолжает оставаться пустым, равнодушным.

***

Пиздец.

***

И Фушигуро действительно исполняет все, что Сукуна приказывает. Идет туда, куда Сукуна прикажет. Делает то, что Сукуна прикажет. Но остальное время продолжает проводить в своей комнате, и его пустой взгляд все сильнее стекленеет, и пустое выражение его лица ни разу за все прошедшее время не выказывает совершенно никаких эмоций. И Сукуна не знает, что именно его не устраивает. Вот же оно. Чего он хотел. Фушигуро больше не сражается против него – и Фушигуро делает все, что он ему скажет, не пытаясь сопротивляться, ни разу ничего не оспорив. И все. Должно быть. Хорошо. Вот только… Вот только все, блядь, нихуя не хорошо. Попросту неправильно. И Сукуна все еще не знает, чего же он от Фушигуро хочет-то, зачем устроил все это гребаное шоу, что вообще творит-то, а. И однажды Сукуна вновь приходит в покои Фушигуро. И теперь, когда тот уже некоторое время регулярно ест – он окончательно перестал истончаться на глазах. Конечно, Фушигуро всегда был худощавым и сейчас остается им – но все же набрал вес до обычных своих параметров. Правда, кожа его все еще бледнее обычного, а тени под глазами все еще слишком темные – Сукуна думает, не стоит ли также приказать, чтобы Фушигуро нормально спал. Но даже это ему идет. Особенно с учетом того, что теперь он одевается только в одежду, принесенную Сукуной, которая выгодно подчеркивает изгибы сильного тела и синхронизируется с цветом глаз – пусть пустых, ощутимо потухших сейчас, но все еще завораживающих. Хотя, стоит признать, даже эти идиотские безразмерные худи его не портили – потому что… Потому… Потому что Фушигуро красив. …блядь. Сукуна ошарашенно застывает, когда его этой мыслью по макушке огревает. Ошеломленно ее в голове прокручивает. Да. Фушигуро действительно охеренно красив, как живая, сошедшая с полотен картина; и одежда, принесенная Сукуной – абсолютно любая, нахрен, одежда, невероятно ему идет; и контраст черных волос со ставшей совсем белой кожей – крышесносный; и о его заострившиеся за время пребывания здесь скулы хочется резать себе пальцы, нутро; и… И… И Сукуна хочет его. Охренительно сильно хочет. Так вот, почему он так отреагировал, когда Фушигуро наконец сменил свои тряпки на что-то, ему подходящее. Так вот, что это за голод, что за сухость в глотке. Так вот, почему и до этого подолгу не выходило отвести от него глаз. Так вот, почему не устраивал тот вариант, где Фушигуро себя голодом изведет. Так вот, почему Сукуна в принципе жаждал его заполучить. Так вот, почему даже сквозь призму восприятия сопляка – Сукуне все сложнее было на него не смотреть. Так вот, почему в принципе все чаще на мир глазами сопляка поглядывал, когда рядом оказывался Фушигуро. Так вот… Черт. Это оно. Тоже все время прямо здесь, перед глазами – вполне буквально – было. Но до Сукуны какого-то черта слишком долго доходило. И как только можно было не понять раньше? В этом же вся суть. Поэтому он все это устроил. Сукуна всего лишь хочет Фушигуро. Кажется, уже какое-то время хочет – вероятно, начал еще тогда, когда телом управлял сопляк. Когда на его глазах еще немного нескладный, но упрямый, сильный пацан – с годами превратился в волевого, стального, охеренно красивого мужчину, от которого невозможно отвести взгляд. Которого невозможно не хотеть. На самом деле, Сукуна даже знает, почему не понял сразу. Свою вечность он коротал, развлекая себя тем, что человечество зовет грехом – а оно зовет грехом все самое веселое и занимательное. Но секс… Тысячу лет Сукуна наблюдал за тем, как смертные – и шаманы, и нет – позволяют этому собой управлять. Тысячу лет наблюдал за тем, как они позволяют управлять собой похоти, как пишут похоти поэмы, поют ей серенады. Как умирают во имя похоти, называя ее более красивым словом, придавая ей более красивое значение. Любовь. И, тысячу лет наблюдая – Сукуна презирал. Жалкие. Ничтожные. Безусловно, сам он тоже эту часть жизни смертных испробовал – и пришел к выводу, что есть множество занятий куда более интересных. Стоны. Ахи. Движение тел. Пот. Мимолетная вспышка удовольствия. Больше утомляет, чем развлекает. И мысль о применении силы не развлекала тоже – терпеть под собой слезы, хныканье и мольбы… Звучит еще более утомительно. А теперь – вот. Фушигуро Мегуми. И Сукуна его хочет – по-настоящему хочет. Но он не ожидал, что однажды такое случится – так что и не осознал сразу. Зато сейчас Сукуна наконец осознает. Зато сейчас Сукуна наконец может Фушигуро заполучить. Зато сейчас Сукуна не видит ни единой причины для того, чтобы медлить дальше теперь, когда осознал – особенно с учетом того, что и так медлил уже слишком долго. По собственной глупости. Принесенная Сукуной одежда определенно идет Фушигуро – но отсутствие одежды ему определенно пойдет еще больше. Теория, которую срочно нужно подтвердить на практике. Голод клыкасто вскидывается. В горле пересыхает. Так что Сукуна, ни говоря ничего – тут же подходит к Фушигуро. Тут же притягивает его к себе. Тут же грубо и жестко целует его холодные, безжизненные губы; стекает поцелуями на острые скулы, на твердую линию челюсти; прикусывает бледную кожу на жилистой крепкой шее – ни на что из этого Фушигуро никак не реагирует. Не сопротивляется – но и не поддается. Совершенно не отзывается. Не дергается даже. Да хоть бы от удивления шарахнулся, а! Но нет, он просто застывает мраморной статуей в руках Сукуны – и лишь то, как в прижатые к чужой шее губы ритмично стучится пульс, орет ему, что Фушигуро, вообще-то, все еще жив. Что он все еще, вроде как, функционирует. Вот только даже его пульс почти идеально сохраняется в пределах обычного ритма – не сбивается в страх, не сбивается в желание. И это – сбивает с ритма самого Сукуну. И это… почему-то отчаянно не то. Отчаянно недостаточно. Зарывшись носом Фушигуро в висок, Сукуна хрипит ему в ухо, обдавая прохладу его кожи жаром своего дыхания: – Я хочу тебя. Фушигуро молчит. Молчит. Молчит… – Это приказ? – наконец интересуется он бесцветным равнодушным голосом – теперь голос у Фушигуро всегда бесцветный и равнодушный. Весь Фушигуро – бесцветный и равнодушный. А Сукуна почему-то чувствует, как внутри него, в самых недрах, там, где преисподние извергаются вулканами – от этого простого вопроса просыпается злость. Он ничего не отвечает. С рычанием швыряет Фушигуро на кровать, накрывает собой. Опять целует – безжизненные губы, острота скул, прохлада кожи. Запускает руки под одежду, скользит ладонями по крепким мышцам спины, по поджарому животу – от этого немного ведет, тактильные ощущения из-за тела Фушигуро под пальцами охренительные. Вот только это все еще не то, этого все еще недостаточно, блядь – потому что Фушигуро все еще, чтоб его, не реагирует. Потому что, когда Сукуна мажет ногтями по его соску – он также не получает никакого отклика. Фушигуро не отвечает. Не отвечает. Не… Сукуна опускает одну руку ниже, сжимает сквозь одежду его член – и ощущает, что тот уже наполовину встал. Ну хоть кто-то здесь откликнулся на все старания Сукуны, блядь. Но это – реакция тела. Не реакция Фушигуро Мегуми. И почему-то осознание этого значит куда больше, чем Сукуна готов признать. И почему-то, когда он задумывается о том, что сам Фушигуро с высокой вероятностью ненавидит за такую реакцию самого себя – эта мысль ощущается, как мощный удар в живот. Ладно то, что он ненавидит Сукуну – это очевидно, это данность, для этого есть тысяча тысяч причин; Сукуна эту ненависть старательно заслужил – почти повод для гордости. Но себя?.. Это не должно его волновать – и не волнует, конечно же. Конечно же. Какого хуя с ним вообще не так, если в принципе о таком задумался? И Сукуна прикусывает мочку Фушигуро, и вновь хрипит ему в ухо: – Тебе будет охеренно. Хрипит: – Я трахну тебя так, что ты забудешь собственное имя. Хрипит: – Ты хочешь этого? И Сукуна не знает, почему вообще спрашивает вместо того, чтобы просто взять то, чего хочет – как делал тысячу лет до Фушигуро Мегуми. Какого хуя ответ кажется ему важным. Почему, когда Фушигуро отзывается своим ровным бесцветным голосом: – Я подчинюсь приказу. Сукуне хочется от бессилия разорвать собственную глотку. Но вместо этого он опять целует – набрасывает на губы Фушигуро голодно, отчаянно, пытаясь выбить хоть какую-то реакцию, одну-единственную искру жизни. Губы остаются безжизненными и равнодушными. И Сукуна… Сукуна мог бы все равно взять его. Фушигуро не станет сопротивляться, он подчинится – сам только что это сказал. Ему попросту придется подчиниться, если Сукуна прямой приказ отдаст. Либо подчинение – либо смерть. На секунду внутренности стягивает холодом при мысли о том, что Фушигуро выбрал бы смерть – но нет. Нет. Опять же – он только что сам сказал… Ведь Фушигуро здесь ради близких ему людей – а значит, не сдастся так просто. А значит, будет жертвовать собой до последнего. В том числе и своим телом. Мысль оказывается неожиданно отзывается горечью – но Сукуна отмахивается. Нахер. Какого черта? Почему он вообще об этом думает? Да и, по сути, Сукуне не обязательно приказывать – мог бы взять и так. Тогда он задумывается, как это будет, если приказ не прозвучит. Тогда эта пустая, безжизненная оболочка разобьется? Тогда Фушигуро станет сопротивляться, будет драться, вырываться? Или все же не рискнет, боясь, что Сукуна найдет способ обойти их сделку и причинить вред близким ему людям? А если все же рискнет… На секунду в голове Сукуны вспыхивает образ. На секунду он представляет себе другого Фушигуро под собой: у которого слезы отчаяния, у которого крики боли, у которого мольбы – не продолжать, а остановиться. Образ оседает в глотке намеком на тошноту. Но – нет. Это совершенно не в духе Фушигуро. Даже сопротивляясь и сражаясь, даже терпя надругательство и насилие над собой – он едва ли позволит себе мольбу, крики и слезы. Вот только и мысль о том, что Фушигуро, не пустой, не безжизненный – будет сопротивляться, сражаться, вырываться, и разбиваться, разбиваться, разбиваться, разрываться на тысячу кровавых ошметков в руках Сукуны, из-за Сукуны, но все равно не позволит себе ни слез, ни криков, ни мольбы… Она почему-то тоже не приносит ни единой толики удовлетворения. Она почему-то вместо того, чтобы распалить голод сильнее – заставляет его сильнее притихнуть. Тысячелетний гребаный демон. Симфония смерти. Реки крови. Так какого хуя Фушигуро творит с ним, если мысль о насилии вызывает даже не скуку, потому что рутина же, утомило, хватит так однообразно о пощаде молить, проявите хоть немного креативности! А чертову тошноту? Блядь! Но, скорее всего, с приказом или нет – а Фушигуро в любом случае останется безвольной куклой и позволит Сукуне все. Чтобы близкими не рисковать. А значит, нет и смысла о таком раскладе думать. Так что Сукуна заставляет свои мысли направиться в другое русло. Так что Сукуна думает о том, что знает – в конечном счете он все же смог бы выбить из Фушигуро хоть какую-то реакцию; по меньшей мере заставил бы его кончить. Вот только – это вновь будет лишь реакция тела. Мимолетная. Смазанная. Не реакция Фушигуро Мегуми – который так и продолжит лежать под ним мраморной статуей, безликой и равнодушной. Закрытой на тысячу тысяч замков. И. По какой-то причине. Это, черт возьми, окончательно решает все. Сукуна мог бы трахнуть его – и получить то, чего, кажется, давно уже хотел. Вот только это будет, как трахнуть охеренно красивую – но пустую, безвольную куклу. Практически насилие. Определенно насилие. Это слово не должно отталкивать Сукуну – только не Сукуну, только не тысячелетнего, сука, демона, за спиной которого улицы, обращенные в кровь и пепел; за спиной которого трон из человеческих черепов. И в любой другой ситуации – не оттолкнуло бы. В любой другой этого было бы более, чем достаточно – этого должно быть более, чем достаточно. Но сейчас… сейчас одна только мысль проваливается во внутренности колотым льдом, режет и рубит. Сукуна мог бы надругаться над оболочкой – но так и не добраться до того, что там, внутри. Что Фушигуро, закрывшийся своим равнодушием, холодом, безразличием. Надежно от Сукуны прячет. Оставляя ему лишь эту оболочку. Оболочку, которую Сукуна мог бы получить здесь и сейчас, мог бы насытиться ею до самого края – но почему-то… Почему-то… Сукуна с рычанием отрывается от Фушигуро. Стискивает пальцами его запястья, прижимая к кровати – хотя это и не нужно. Фушигуро не собирается сопротивляться. Фушигуро встречает взгляд Сукуны своими пустыми равнодушными глазами – и радужки их, всегда на памяти Сукуны ярко пылавшие, кажутся мертвыми. И это неправильно. И Сукуна не может. Просто, блядь, не может. И хотя Фушигуро даже не шевельнулся – Сукуна вдруг ощущает себя так, будто ему чьей-то мощной техникой ебнули под дых. И он вскакивает с кровати, хватаясь за собственную глотку, которую изнутри в клочья раздирает. И на кровати остается распластанный по ней Фушигуро – идеальная картина. Пустая оболочка.

***

Сукуна вылетает из его комнаты, не понимая, какого хера. Как так получилось, что из их схватки победителем вышел Сукуна, заставивший себе подчиниться. А ощущение такое. Будто снова и снова побеждает блядский Фушигуро?

***

Запоздало Сукуна понимает, что, может, Фушигуро и готов пожертвовать телом. Но вот душу он надежно прячет.

***

Потому что она частью сделки никогда не была.

***

Но что, если приказать Фушигуро реагировать? …задумывается Сукуна. Но что, если приказать Фушигуро хотеть его в ответ? …задумывается Сукуна. Но что, если… …неважно, что, если. Потому что Сукуна все равно такой приказ не отдаст. Он не уверен, достаточно ли будет имитации желания и реакций со стороны Фушигуро, чтобы это подпадало под условия их сделки – и не закончилось для него летальным исходом. А летальный исход в планы не входит. Так просто Фушигуро от него. Не. Отделается.

***

…и Сукуна отметает вариант таких приказов частично совсем не потому, что его снова немного тошнит при мысли об ответном желании Фушигуро, вызванном одним лишь приказом. Совсем, сука, нет.

***

И следующие несколько дней Фушигуро ведет себя все так же. Холодный. Безразличный. Пустой. А Сукуне на это пустоту смотреть все невыносимее. А в Сукуне горечи копится в ответ на эту пустоту – все больше. А Сукуна не знает, в чем дело – но невыносимо же, нахрен, видеть его таким. Он, тысячелетний демон, ломается о пустоту Фушигуро Мегуми. И раньше, тысячу лет все сводилось к подчинению. К контролю. К тому, чтобы заставить весь мир склониться у своих ног. Но Сукуна смотрит на Фушигуро – и осознает, что хочет его. И понимает: того, что он может получить – пиздецки недостаточно. Охеренно красивой оболочки недостаточно – потому что Сукуна хочет не ее. Или не только ее. И вдруг осознающий Сукуна также понимает, что это не такое уж озарение, на самом деле. И это он тоже должен был понять давно. Потому что Сукуна так долго, гребаные годы наблюдал за Фушигуро – яростным, сильным, мрачным, всегда борющимся, до последнего сопротивляющимся. Готовым скорее сдохнуть, чем подчиниться. Но сейчас Фушигуро подчинился… …и впервые подчинение не оказывается ответом. Не оказывается тем, чего Сукуна на самом деле хотел. Потому что Сукуна наблюдал, черт возьми, годами – и он хочет то, что видел. Хочет эту ярость. Эту силу. Хочет не безжизненные равнодушные губы. Хочет борьбу, отдачу, мощь. Но не в качестве сопротивления и попыток выдрать себе свободу сквозь боль и отчаяние – а в качестве ответного желания. Сукуна хочет того, кто когда-то противостоял ему на равных. Кто будет трахаться так же яростно, как сражался. Кто будет так же яростно отдаваться. Кто будет действительно. Этого. Хотеть. И Сукуна медленно выдыхает, когда ответ наконец приходит к нему – ладно, с этим можно работать. Для начала ему всего лишь нужно вытащить вот это наружу, нужно заставить красивую пустую оболочку вновь стать Фушигуро Мегуми. И Сукуна пытается. Для начала Сукуна приходит к нему – и предлагает все то, чего захотел бы любой другой смертный. Предлагает власть. Предлагает править вместе с ним. Предлагает в дар ему все, чего Фушигуро только может захотеть – дворцы, земли, города. Предлагает ему весь мир – Сукуне почти не нужно прилагать усилий, чтобы этот мир к ногам Фушигуро положить. Но Фушигуро не нужен мир. Но Фушигуро лишь смотрит пустым, безразличным взглядом – и ничего не отвечает. Ожидаемо, предсказуемо – Сукуна должен был бы вообще ничего о нем не знать, чтобы поверить, будто такая херня может сработать; хотя попытаться он все же должен был, даже заведомо осознавая провал. И все равно, сука, злит. Тогда остается второй вариант, который сработает с большей вероятностью. Вариант, направленный на то, чтобы пустоту безжизненной оболочки Фушигуро попросту разбить – и действительно заставить проглянуть сквозь нее настоящего Фушигуро Мегуми. Для этого его нужно в достаточной степени спровоцировать. Нужно подбросить в его внутреннюю ярость достаточно дров, подлить туда достаточно бензина – гребаные цистерны, – чтобы попросту невозможно было эту ярость удержать. Чтобы она наружу выплеснулась, как огненное море – и принялась сжигать все на своем пути. А Сукуна в этом пламени будет ликовать и безумно, счастливо смеяться. Звучит, как отличный план. И для его выполнения он начинает ментально на Фушигуро нападать. Начинает источать яд из своих оскаленных клыков, бьет по всем его болевым точкам, которые только может вспомнить, пытается под кожу ему забраться, как самая едкая отрава, как разъедающая кости кислота – но и это все еще не работает. Получается все еще недостаточно метко, недостаточно прицельно. Что бы Сукуна ни говорил, как бы ни провоцировал – Фушигуро все еще не реагирует. Не реагирует. Не реагирует, чтоб его! У них случались перепалки еще в то время, когда телом управлял сопляк – полные взаимного сарказма, взаимного яда, приносившие скучающему Сукуне весьма приличную толику удовольствия; и, как ему казалось – Фушигуро тоже от их словесных дуэлей свою толику удовольствия получал. Но, черт возьми! Сукуна не думал, что, глядя в пустые, мертвые глаза Фушигуро, слушая его равнодушную, абсолютную тишину. Вдруг начнет по тем перепалкам скучать. А может, он скучать по ним начал еще раньше… Не суть. Но то отчаянное, что металось в Сукуне с ночи, когда он Фушигуро целовал – а в ответ никакой реакции, никакой отдачи не получил, – принимается биться о ребра с новой силой. Почему-то именно это заставляет его немного притормозить, заставляет его осознать – он же и впрямь бьет не просто недостаточно прицельно, а в молоко, сука. Это гребаный Фушигуро, чтоб его. Он способен стерпеть любой яд, любую грязь в свой адрес – если действительно нужно. Но. И Сукуна наконец вспоминает, в чем заключается его настоящая слабая точка. Почему Фушигуро вообще здесь оказался, почему подчинился. Широко, сыто оскалившись, Сукуна решает подойти к своей цели с другой стороны.

***

Он почти уверен, что вот это точно должно сработать. Должно хоть какую-то реакцию вызвать. Должно пробиться сквозь пустоту.

***

Так что следующей ночью Сукуна опять приходит к Фушигуро – но теперь прихватывает с собой кое-что любопытное. Для Фушигуро любопытное. Когда Сукуна подходит ближе, когда перехватывает его пустой взгляд – то лениво оскаливается. Засовывает руку в карман своего халата. Показательно скучающе вытаскивает то, что там лежит. И ждет. Даже, пожалуй, немного предвкушает. Сейчас должно стать весело. Взгляд Фушигуро вскользь мажет по предмету в его руках – и задерживается. Почти сразу Сукуна улавливает это. Тот самый момент осознания, на который он рассчитывал. Всего какая-то доля секунды прежде, чем все заканчивается, схлопывается, но вот же оно – проблеск. Мимолетно вспыхнувшая искра. Лизнувшая радужку ярость, огонь которой едва уловимо прорвался сквозь мизерные, появившиеся в пустоте трещины. Сукуна понимает – с этого и надо было начинать. Сукуна оскаливается шире. Сукуна ликует. Дальше уже – дело техники. Нужно всего лишь за промелькнувшую ярость зацепиться, нужно всего лишь заставить ее разгореться, нужно всего лишь превратить мизерные трещины в полноценные проломы, сквозь которые пламя хлынет. Так что Сукуна начинает провоцировать. Угрожать. Играючи подбрасывает в руке печать тюремных владений – и говорит: – Знаешь, я бы мог уничтожить ее, даже не выпуская того, кто заперт внутри. Говорит: – Это было бы скучно – но довольно просто. Говорит: – Как смотришь на такое, Фушигуро? И почти незаметно, всего лишь на сотую часть оттенка – но в пустых глазах Фушигуро мелькает что-то темное, мрачное; что-то, заставляющее Сукуну на долю секунды, пока момент длится – завороженно застыть. И плевать, что он, вообще-то, немного лжет – да, на деле не так уж и просто печать тюремных владений уничтожить, но это все-таки реально. А его слова определенно стоят этой приглушенной тени, перекрывшей пустоту. Пусть и на гребаную долю секунды. – У нас есть сделка, – знакомо равнодушно и бесцветно бросает Фушигуро – кто-нибудь другой мог бы даже в его равнодушие поверить. Отыгрывает-то отлично. В ответ на эти слова Сукуна только пожимает плечами. Показательно безразлично. – А ты так просто поверил, что тысячелетний демон не найдет в ней лазейку? Вот это уже совсем откровенная ложь. Нет у Сукуны ни единой лазейки – он и впрямь никаких хитростей в условия их сделки не заложил, никаких путей отхода для себя не оставил. Тысячелетний демон, блядь. Двуликий, сука. Кажется, он совсем растерял хватку – или это просто Фушигуро так на него действует. С ним же вечно все – не по плану, не как обычно. Но сам Фушигуро об этом не знает. И знать ему не нужно. Так что тень в его глазах вновь появляется – но в этот раз задерживается; становится отчетливее, мрачнее, даже начинает отдавать едва уловимым намеком на ярость. Да. Блядь, да. И Сукуна продолжает играючи подбрасывать печать, перехватывая ее пальцами. И мурлычет, принимаясь поливать грязью того, кто в ней заперт; все больше провоцируя, все больше дров подбрасывая, все больше бензина подливая. Все сильнее входя в азарт, все сильнее разгораясь сам по мере того, как кулаки Фушигуро сжимаются, как пустота в его глазах все ярче, все огненней заливается яростью. Восторженно за этим наблюдая, Сукуна отрешенно думает о том, каким идиотом был. Последние несколько дней он пытался спровоцировать Фушигуро, выплевывая яд в его сторону – а надо было в сторону тех, кто Фушигуро дорог. Очевидно же, блядь. – Интересно, насколько никчемным куском дерьма нужно быть, чтобы попасться на это? – с ядовитой насмешкой кивает Сукуна в сторону печати. – А ведь мне говорили, что он – сильнейший своего поколения… Если это – сильнейший, ничего удивительного, что мне так легко удалось подчинить себе ваш мир. Ладно, еще не удалось – но только потому, что Сукуна просто немного отвлекся. На кое-кого отвлекся. И эти слова, кажется, становятся тем последним шагом – который перед обрывом в пропасть. Последним толчком. Последним выдохом перед падением. Перед концом. Глаза Фушигуро окончательно затапливает яростью – до края и выше, и дальше, до самого неба. Его пустота расходится трещинами – и осыпается, осыпается, осыпается, пока зрачки расширяются до предела, глуша радужку, а взгляд Фушигуро становится концентрированной чернотой. В которой преисподние вновь правят. И выражение его лица, идеально красивого, из мрамора выточенного – впервые за все время пребывания здесь искажается, челюсть напрягается, желваки под кожей волнами вздуваются. И Сукуна… Сукуна в экстазе. Сукуна пиздецки тащится. У Сукуны – зависимость, хотя даже от крови и власти он зависимым себя никогда не считал. Но сейчас… Сейчас ему кажется, если у него отберут вот этого, вновь яростного, вновь живого Фушигуро – он, возможно, сдохнет здесь и сейчас. Тысячи когда-то пытавшихся убить его шаманов обзавидовались бы. Одним своим существованием Фушигуро может сделать то, что им не удалось тонной усилий. И, когда руки Фушигуро сжимаются в кулаки, Сукуна почти уверен – тот сейчас его ударит, и он не станет ломать за это хребет в ответ; даже уклоняться не станет. Сукуна не против. Пускай. Это будет что-то, хоть что-то… И Фушигуро подается вперед. И сминает в кулаки полы халата Сукуны. И тащит на себя. И действительно бьет – но, абсолютно внезапно, губами в губы, потому что на поцелуй это мало похоже. На удар – куда больше. И на долю секунды Сукуна зависает, потому что, блядь, на такое он сегодня определенно не рассчитывал, когда все это начинал – обычный удар был потолком его гребаных расчетов. Его гребаных ожиданий. Но Фушигуро, очевидно, предпочитает выше потолка прыгать – и любые ожидания опрокидывать. А Сукуна уж точно жаловаться не собирается. Так что он тут же в происходящее включается. И тянет Фушигуро на себя в ответ. И Фушигуро – голодный, яростный и нетерпеливый, и этот поцелуй, кусачий и злой – именно то, чего Сукуна хотел. В чем почти нуждался тогда, поцеловав Фушигуро впервые – только почти, потому что тысячелетние демоны не нуждаются. И все-таки. Сукуну ведет. Сукуну кроет тотально. И впервые за долбаное тысячелетие его существования – весь остальной мир забывается, стирается. Сужается до губ Фушигуро. До их вкуса. До их голода. До упоительной, яростной жизни в них, которой Сукуна так жаждал. Когда Фушигуро зло прикусывает его губу, Сукуна слышит гортанный стонущий рык – и запоздало понимает, что он вырывался из его собственной глотки. И утонул где-то в губах Фушигуро. Пока его руки сжимают бедра Фушигуро. Пока его пальцы путаются в волосах Фушигуро. Пока сам Сукуна теряется где-то внутри Фушигуро. И абсолютно ничего больше не нужно. Кроме Фушигуро в его руках. Ничего… Крохотным краем сознания, который все еще цепляется за реальность, Сукуна все-таки улавливает это. Движение. И успевает перехватить руку Фушигуро до того, как тот схватил бы печать – теперь валяющуюся на кровати, хотя Сукуна не помнит, ни как выронил ее, ни как они сами возле кровати оказались. Близко к тому, чтобы на нее завалиться. Но только близко. Черт возьми. Пока Сукуна обхватывает оба запястья Фушигуро, заводя руки ему за спину – приходится заставить себя оторваться от его губ. Худшее ебаное испытание в жизни. И Сукуна вновь заглядывает в глаза напротив – злые, чуть-чуть отчаянные, полные жгучей ненависти. И лишь на самом-самом их донышке можно заметить поселившееся разочарование. Собственное, совсем иное разочарование Сукуне приходится с силой сглотнуть – так вот, зачем все это. Следовало догадаться. Следовало, блядь. Хотя он не уверен, что Фушигуро вообще собирался делать дальше – он рассчитывал, что Сукуна пропажу не заметит? Или нашел способ быстро выпустить Годжо из печати? Впрочем, это не так уж важно – даже если и должно быть. – Это было неплохо, – скалится Сукуна, и собственный голос сбито хрипит, и что-то тяжелое селится в глубине, там, где у него – сплошное ничто, из которого бесы скалятся. Но ведь и правда – неплохо. Почти сработало же, а? Почти обвел вокруг пальца тысячелетнего демона – Сукуна даже несколько впечатлен. Вот только это ощущение почему-то отдает горечью на языке. А еще – оставляет определенное количество вопросов к самому себе. Потому что – да какого хуя с ним не так, если хватило одного гребаного поцелуя, чтобы почти сработало? А тем временем Фушигуро вдруг обмякает в его руках – опять безвольный и послушный. И взгляд его закрывается – опять равнодушный и безжизненный. Разочарование вгрызается в изнанку настойчивее – до кровавых клочьев, от нутра остающихся. Что-то внутри Сукуны заходится скулежом от отчаянной потребности вернуть в эти глаза жизнь, вернуть ярость, вернуть… Приходится резко себя одернуть. Да ну нахуй. Сукуне ебаная тысяча лет. Сукуна – не один из этих жалких мешков, набитых мясом и костями. Сукуна не собирается скулить и перед гребаным Фушигуро дурной псиной выслуживаться, только бы увидеть что-то, помимо его пустоты. Нет уж. Очевидно, что от Фушигуро он больше ничего не добьется – ну и отлично. Восхитительно, сука. Сукуна в ярости – а вовсе ни в каком не гребаном отчаянии. И разочарования тоже нет – показалось, надумалось. С хрена ли ему разочаровываться? Отпустив Фушигуро, он подхватывает печать – и уходит. Его из комнаты практически выталкивает ощущением за ребрами, которое Сукуна отказывается называть иначе, чем яростью. На Фушигуро он больше не смотрит.

***

И совсем не ловит себя на мысли, что попросту не может видеть его опять таким. Куклой. Красивой – и пустой.

***

Но Сукуна возвращается на следующую ночь – не может не вернуться. И на ночь после – тоже. Печать он с собой больше не берет – вовсе не потому, что понятия не имеет, не удастся ли Фушигуро в следующий раз заставить его забыться настолько, что на любые печати попросту будет уже тотально похер. Просто утомительно эту дрянь с собой таскать. Ага. Вот бы Сукуна еще сам себе верил бы – заебись было бы. Но продолжает словесно провоцировать Фушигуро, продолжает цедить ядом в адрес близких ему людей. Говорит о Годжо, об Итадори, об этой третьей, которая вечно с ними шлялась, о сестре Фушигуро. Насмешливо-едко проходится по всему, до чего только может дотянуться. Но Фушигуро больше никогда ничего не отвечает, больше никак не реагирует. Абсолютную пустоту его взгляда больше не разбивает яростью, а руки его больше не сжимаются в кулаки. Сам он больше к Сукуне не тянется. И Сукуна снова и снова сглатывает разочарование, которое нихрена игнорировать не выходит; которое нихрена не выходит как-либо иначе называть. Снова и снова борется с желанием в очередную ночь все же прихватить печать с собой – в конце концов, пока что это единственное, что сработало. Но если он опять потеряет контроль, если Фушигуро до нее все же дотянется… Блядь. Ладно, да – именно поэтому Сукуна перестал печать брать, хотя бы перед собой-то можно, сука, признать. И он попросту не знает, что будет, если Фушигуро все же дотянется. Не хочет знать. Не может потерять даже то, что у него все же есть, что все же удалось себе подчинить – пустую красивую оболочку. Но происходящее с каждым днем бесит Сукуну все сильнее. Все сильнее бесит – после этой короткой вспышки, после этой тени настоящего Фушигуро Мегуми, проскользнувшего за всеми его бесцветно-равнодушными масками. После этого поцелуя, снесшего планеты с орбит, порушившего координаты всего ебаного тысячелетнего существования. И чем сильнее Сукуна бесится – тем ближе он оказывается к точке, где по-настоящему срывается. Где по-настоящему теряет контроль.

***

И однажды, когда Сукуна в очередной раз приходит к Фушигуро – то просто застывает, ни слова не говоря. Лишь на него глядя. Смотрит в равнодушное, холодное лицо. Глотает это равнодушие. Этот холод. Забивает себе ими легкие. И так, нахрен, не может продолжаться. Это уже не просто желание – это потребность, почти гребаная нужда, а тысячелетние демоны же не нуждаются, сука. Но Сукуне нужно разбить это равнодушие, нужно проникнуть сквозь него, нужно добраться до нутра Фушигуро Мегуми – чтобы только… Да черт знает, для чего – это Сукуна решит уже потом, когда наконец своего добьется. Он же тысячелетний гребаный демон. Он всегда добивается. …вот только о скалу имени Фушигуро Мегуми раз за разом какого-то хера ломается – и так не может продолжаться. Хватит уже таскаться к нему на поклон. Хватит устраивать ему персональное ебаное шоу. Хватит. Холода и равнодушия Фушигуро внутри становится так много, что, будь Сукуна обычным мешком, набитым костями и мясом – уже задохнулся бы нахуй. Но он – не обычный мешок, набитый костями и мясом. И он ощущает, как в ответ на равнодушие, на холод – его ярость разгорается до предела, как она сжирает этот холод, сжирает это равнодушие, не давая им дальше травить внутренности; как лижет изнанку пламенем, как вгрызается в кости клыками. Как обрушивается далеко за любые ебаные пределы. Сукуна не выдерживает. Ему нужно добиться хоть, блядь, чего-то – хотя бы какой реакции, хотя бы отблеска эмоций и жизни. Ему нужно куда-то выплеснуть то, что копилось днями, неделями – уже, блядь, месяцами с тех пор, как Фушигуро порог его дома переступил. С тех пор, как они сделку заключили. С тех пор, как… Может быть, даже раньше. Еще в то время, когда этим телом управлял сопляк Итадори. Так что Сукуна рычит. Так что Сукуна смотрит в потухшие, равнодушные глаза Фушигуро, где раньше всегда алело пламенем, преисподними тлело – и хватает первое, что попадается под руку. Швыряет это в стену за спиной Фушигуро. Потому что, въебать в гребаную стену хоть чем-то – это, опять же, долбаная потребность. Потому что лучше уж так, чем въебать в стену самим Фушигуро. Потому что, если Сукуна не сделает хоть, блядь, что-то – ему же башню сорвет окончательно. И по итогу на Фушигуро способна обрушиться полная мощь его техники; полная мощь тысячелетнего демона – а он даже защититься будет не в состоянии, потому что обязан подчиняться… Нет. До такого Сукуна довести не может. Просто, сука, не может. А тем временем Фушигуро, у которого за спиной какая-то поебень разлетается в труху – абсолютно никак на это не реагирует. Не меняется в лице. Ни на дюйм не сдвигается. Даже не дергается, чтоб его. Ярость Сукуны разгорается сильнее, пламенеет ярче; дальше выплескивается за грань. Он подходит ближе. Он останавливается в считанных дюймах от Фушигуро. Он подается вперед, разозленно выплевывая ему почти в губы. – Да покажи хоть на секунду, что ты человек, а не статуя, Фушигуро! – Это приказ? – следует холодный, отстраненный вопрос. Блядь. Этот вопрос швыряет Сукуну за грань следом за его яростью. Происходящее похоже на приступ сумасшествия, на гребаную истерику, которая больше подошла бы неконтролируемому подростку – но точно не тысячелетнему демону, чтоб его. Но, тем не менее. Других вариантов у Сукуны сейчас попросту нет. Его ярость не способна и дальше оставаться в клетке тела сопляка – ей нужен выход, ей нужно пространство; она жаждет разрушения, жаждет уничтожения. И либо так – либо… Да блядь же! То, что Сукуна принимается делать – это крушить комнату Фушигуро. Обрушивать все, что только попадается под руку. Максимум, на что его выдержки хватает – это оставаться в пределах применения одной лишь физической силы, технику все же не используя, все же используя свою настоящую силу. А то он действительно так и Фушигуро может прикончить. Того самого Фушигуро, к которому Сукуна ни разу не прикасается даже пальцем, продолжая разрушать все вокруг них двоих. Того самого Фушигуро, который так и остается стоять на одном месте, никак на происходящее не реагируя. Ничего. Ни единого сбитого выдоха. Ни единого лишнего движения. Ни- -че- -го. Что бы Сукуна ни делал, насколько бы взбешенным ни был, как бы свою ярость ни выплескивал – она, кажется, огибает Фушигуро, как штормовые волны скалу, и абсолютно никак на него не влияет. И что за нахуй Сукуна вообще должен сделать? Как на изнанку вывернуться? Каким ебучим образом добиться на этом равнодушном лице появления хоть одной, блядь, эмоции?.. Но затем. Затем. Вдруг случается это. Вдруг осколок вазы, которую Сукуна швыряет в стену – отскакивает от нее. И мажет по щеке Фушигуро, оставляя на ней тонкий порез. Сукуна тут же замирает. Секунда. Другая. Алое просачивается сквозь белизну кожи, пачкая безупречное, молочно-белое полотно. Красиво. Ужасающе. А Фушигуро… Фушигуро все еще – ни единого отголоска движения. Будто ни черта и не заметил. Завороженно глядя на алую каплю, огибающую остроту его скулы – Сукуна ловит себя на том, что тяжело дышит. Ловит себя на том, что руки его сжимаются в кулаки. Ловит себя на том, что ярость его сама собой приглушается. А сменяется чем-то… Другим. Чем-то, незнакомым его тысячелетнему существованию. Вид чужой крови должен заставлять его ликовать – вот только вид крови Фушигуро на практике делает что-то, прямо противоположное. И все же Сукуна не может перестать смотреть – хотя совсем не потому, что увиденное ему нравится. А потому что… С усилием заставив свой взгляд от Фушигуро наконец оторваться и развернувшись на сто восемьдесят, Сукуна практически вышвыривает себя из комнаты – и в этот раз дверь он все же захлопывает. Но – контролируя себя достаточно для того, чтобы стены не разрушились. Лишь немного содрогнулись.

***

Как содрогается что-то у него внутри.

***

Сукуне требуется еще полчаса на то, чтобы успокоиться окончательно. Чтобы окончательно свою ярость на поводок посадить. Чтобы убедиться – когда вернется в комнату Фушигуро. Он не причинит ему какой-либо вред. Опять. Вспоминание о крови на белизне скулы – почему-то отдает тошнотой. Тысячелетнего демона тошнит от вида крови – впервые за все ту же ебаную тысячу лет, на протяжении которых он видом крови наслаждался. Сукуна хмыкает. Ну надо же. Но одновременно с этим он не может перестать вид этой крови вспоминать, не может контролировать то, как под закрытыми веками снова, и снова, и снова всплывает образ Фушигуро, у которого алое стекает по остроте скулы. И то, что Сукуна от этого воспоминания ощущает… Тысячелетние демоны не чувствуют вины. Тысячелетние демоны попросту не знают, что такое вина. И, что бы Сукуна ни ощущал – это попросту не может виной быть. Не может. Наконец убедившись, что в состоянии себя контролировать в достаточной степени – Сукуна приказывает принести ему все необходимое. И возвращается в комнату Фушигуро. Тот обнаруживается посреди всего этого хаоса – по крайней мере, больше он не стоит, а сидит на кровати, спиной к Сукуне. Прямой, как жердь. Равнодушный, как статуя. Его скулу с такого ракурса Сукуна не видит – но видит дорожку алого на линии челюсти и такой же алый след, каплями въевшийся в ткань рубашки. Этого оказывается достаточно, чтобы вновь ощутить тошноту – Сукуна заставляет себя отвернуться. Оглядывает царящий вокруг беспорядок – и едва не морщится. Тысячелетний демон, чтоб его. А на деле – истеричка. Обогнув кровать, Сукуна подходит к Фушигуро. Опускается напротив него на корточки, положив принесенные вещи на кровать рядом с ним. Зачем-то медленно, размеренно выдыхает – никогда раньше ни в чем подобном потребности не было. И заглядывает в его лицо. Безразличное. Пустое. Ожидаемо. Также ожидаемо и то, что Фушигуро ни черта со своей раной за эти полчаса не сделал – алая линия тянется от самого пореза и дальше, ни разу не прерывается до самой линии челюсти, разделяя белое полотно его кожи на континенты кровавой рекой. Красиво. Ужасающе. И будто Фушигуро настолько все равно, что он даже не подумал не только обработать, но и попросту кровь вытереть. Будто Фушигуро настолько ничего не чувствует. Что даже чисто механически, инстинктивным движением так и не вытер кровь пальцами. От этой мысли вновь подкатившая к глотке тошнота становится сильнее – Сукуна сглатывает. И отводит взгляд, потянувшись к тому, что принес. Чуть хмурится. В целом он, конечно, знает, что к чему – все-таки, столько лет в сознании сопляка провел. Но сам-то никогда такого не делал – попросту не было необходимости. Тысячелетний же демон, черт возьми. Так. Ладно. Ему нужен… антисептик, да? И бинт? Или нет? Ладно, похуй, сойдет и так. Смочив бинт в антисептике – Сукуна возвращается взглядом к лицу Фушигуро, тянется к нему. А тот… кажется, почти дергается. Почти. Сукуна замечает, как его упирающиеся в кровать пальцы чуть сжимаются на простынях. Замечает проблеск – едва уловимый, очень-очень далекий – удивления в его равнодушных пустых глазах. Хах. Так всего-то и нужно было – сначала закатить истерику со швырянием вещами и случайно ранить его, а потом притащиться с антисептиком, чтобы заставить пустоту в глазах Фушигуро хоть немного надломиться? Ну охуеть план, блядь! Сукуна нихрена не собирается его повторять. Тем не менее, Фушигуро все еще не дергается, не уворачивается, вопросов не задает, когда Сукуна прижимает бинт к его скуле – только вдыхает совсем немного тяжелее нужного. Этого Сукуна и не заметил бы, если бы не отслеживал любые реакции так пристально, если бы так внимательно не прислушивался. Тогда он вспоминает – кажется, это должно быть больно. Значит, Фушигуро все же может чувствовать боль. Мысль оседает внутри контрастом – вроде и хорошо, что может чувствовать, а вроде и хуево, что боль. После этого Сукуна пытается действовать осторожнее – насколько он, привыкший как раз боль только причинять, умеет быть осторожнее. И кожа под его пальцами – бархатистая, едва уловимо, приятно колючая от выступившей щетины. И он, конечно же, уже это знал – чрезмерно тактильный сопляк Итадори вечно своими граблями лез, куда не просили. А Фушигуро хоть и ворчал, хоть касаний других людей по большей части и избегал – но вот сопляку всегда позволял больше, чем кому-либо еще. Бесило, что пиздец. Но сам Сукуна – не касался почти никогда. И сейчас ему почему-то хочется опустить ладонь на скулу Фушигуро – и просто касаться, просто огладить ее большим пальцем, просто, просто. Незнакомое чувство сжимается где-то там, в грудной клетке – там, где бьется сердце сопляка Итадори, сейчас Сукуне принадлежащее. Где у самого Сукуны должна быть одна пустота. Должна ведь… …нет уж. Хуйня какая-то. Он выбрасывает лишнее из головы, сосредотачиваясь на своей задаче. А краем сознания улавливает, как пустота глаз Фушигуро расходится едва уловимыми, совсем тонкими трещинами, в проблесках которых плещется вопрос – какого хуя Сукуна сейчас творит. И, справедливости ради – Сукуна тоже этим ебаным вопросом задается. Какого хуя, а? Но он говорит сам себе – все дело в том, что Фушигуро теперь ему принадлежит. Что Фушигуро теперь его собственность. А собственность Сукуны должна оставаться в целости и сохранности до тех пор, пока ему не надоест; пока не захочется вышвырнуть. Все просто. Все охренеть, как просто. Но Фушигуро все же не спрашивает – а значит, не нужно и проверять, насколько убедительно эта херня звучит вслух. Наконец, Сукуна заканчивает – пластырь выходит наклеить немного криво, но для первого раза и это сойдет; по крайней мере, хуже он вроде не сделал – уже успех, блядь. После чего поднимает голову – и вновь встречается взглядом с глазами Фушигуро. Тот смотрит знакомо нечитаемо. Знакомо равнодушно. Любые намеки на трещины и зияющие в них вопросы – вновь надежно закрыты, ни единой прорехи не отыскать. Но даже так есть что-то в этом моменте. Что-то в этом пересечении взглядами. Что-то в глазах Фушигуро – которые, несмотря на все их равнодушие, вдруг, мимолетно, эфемерно, но перестают казаться пустыми. Что-то, из-за чего Сукуна не может удержаться – и наконец все же проводит коротко по скуле Фушигуро большим пальцем, и кажется, у того опять вдох тяжелее нужного вырывается. Хотя сейчас Сукуна в этом не уверен. Сейчас Сукуна слишком отвлечен на то странное, что творится за его собственными ребрами. Слишком отвлечен на то, как изнанку его глотки выстилает песками, как он сам судорожно сглатывает, как отрывает взгляд от глаз Фушигуро только за тем, чтобы неконтролируемо прикипеть на секунду к его тонким, поджатым губам. А когда к глазам Фушигуро возвращается – то обнаруживает, что они теперь оказываются темнее прежнего; то замечает, как в них что-то вспыхивает. Какая-то догадка. Какое-то знание – но ухватиться за него не получается, потому что почти сразу они вновь закрываются. Вновь становятся пустыми. Сукуна мог бы сказать, что видеть эту пустоту – почти больно. Но он ведь тысячелетний демон. Он боли не ощущает. Он болью наслаждается – чужой болью. Должен наслаждаться. И все же Сукуна не выдерживает – отворачивается. Резко поднимается. Вновь оглядывается вокруг себя, пытаясь отвлечься – и в этот раз, не удержавшись, морщится. – Займи любую другую комнату на этаже, пусть здесь приберут. Они все твои, – бросает он – и прежде, чем Фушигуро задаст знакомый вопрос, сам добавляет: – Это приказ. А затем Сукуна уходит, не оглядываясь, не дожидаясь реакции – понимая, что ее и не получит. Оставляя все принесенное валяться на кровати Фушигуро – хотя предпочел бы, чтобы ему больше никогда и не пришлось это использовать, чтобы алое больше не проливалось из порезов на полотне его кожи. Но вместе с тем, зная Фушигуро – вполне вероятно, что он скорее сдохнет, чем воспользуется хоть чем-то, отданным ему Сукуной. Мысль совсем не отдает горечью. В этот раз, оказавшись в коридоре – Сукуна осторожно прикрывает за собой дверь.

***

Фантомное ощущение кожи Фушигуро под собственными пальцами преследует его весь день – это нихуя не помогает. Уже знакомый голод все настойчивее бьется в кадык. Пиздец.

***

Когда Сукуна возвращается в комнату Фушигуро в следующий раз – теперь уже другую, как и было приказано, черт возьми, – у него при себе вновь запас едких комментариев. А еще – максимальный запас контроля, чтобы опять не сорваться. Чтобы не выяснять, не будет ли следующий срыв куда хуже – в конце концов, расшвыривание вещей по меркам тысячелетнего демона проще, чем вдохнуть. И если даже это уже закончилось порезом на Фушигуро… Сукуна не хочет думать о том, до чего может все довести. Не хочет думать о том, почему по нему так мощно бьет одна только мысль о причинении Фушигуро какого-либо вреда. Так что – только запас едких комментариев. Так что – бить только словесно. Охуеть уровень благородства, конечно – но Сукуна на такое дерьмо никогда и не претендовал. И он ждет, что все его реплики опять уйдут в никуда. Ждет, что Фушигуро продолжит привычно игнорировать и пропускать мимо себя. Ждет. А потом случается но. Но – потому что Сукуне начинает мерещиться: это работает. Но – потому что, когда он проходится ядом по близким Фушигуро людям, ощущение, будто что-то в нем начинает распаляться и яростью оживать; пусть и на сотую долю не так сильно, как в тот, единственный раз. Но – потому что кажется. Кажется. Это что-то зажигается на оттенок пламени сильнее с каждой ночью – по какой-то причине Сукуна всегда приходит к нему именно ночью. В солнечном свете пустота глаз Фушигуро будто по костям въебывает еще сильнее. Во мраке же ночи… Во мраке ночи, кажется, можно притвориться, будто пустота – это на самом деле вариация тьмы. И Сукуна не уверен, что именно меняется, где источник этих изменений – почему Фушигуро начинает реагировать. Или же эти реакции ему все же просто мерещатся, черт возьми? Но нет, не может ему мерещится – иначе начало бы мерещиться давным-давно. А значит… Ну, Сукуна уж точно на наличие таких изменений жаловаться не собирается. В голове смутно всплывает воспоминание о мимолетном знании, которое мелькнуло в глазах Фушигуро в тот раз, когда Сукуна обрабатывал ссадину – но он отмахивается. Плевать. В сущности, не так уж важен вопрос почему. Важен результат. А результат этот в том, что теперь ощущение, будто с каждой такой ночью напряжение между ними нарастает. Будто это напряжение электризуется все сильнее, пока воздух не становится таким плотным, что его можно резать; пока разрядов тока между ними не становится так много, что ощущение. Сейчас небо расколет молниями.

***

И так продолжается до тех пор. Пока Фушигуро наконец не приходит к Сукуне сам.

***

И это случается в тот день, когда Сукуна обсуждает следующий шаг с самыми своими приближенными проклятиями. Своими генералами, которые доказали на деле, что чего-то стоят. И они совещаются в огромном зале, где стоит трон Сукуны, с которого он скучающе смотрит на всех и слушает, как другие бессмысленно спорят, тогда как он уже все решил. И Сукуна уже близок к тому, чтобы приказать им всем наконец заткнуться, потому что этот треп перестает забавлять и начинает раздражать. И в этот миг дверь вдруг открывается. И в дверном проеме застывает он. Фушигуро. Приваливается плечом к стене, смотрит прямиком на Сукуну. Смотрит глазами, в которых обычное равнодушие смазалось непроницаемой темнотой. Смотрит так, что Сукуна с силой сглатывает от этого взгляда, ощущая, как что-то внутри голодно вскидывается, оскаливается. Потому что в этом взгляде не ярость – но и не пустота. А что-то холодное. Тихо-мрачное. И Сукуна отдаленно слышит, как проклятия вскипают, вопрошая, что этот шаман себе позволяет. Но все, что он может – лишь смотреть на Фушигуро в ответ. Ошарашенно. Кажется, совсем немного благоговейно – Сукуна потом подумает о том, откуда это дерьмо взялось. Фушигуро всего лишь совершенно внезапно появляется на его пороге, а Сукуну уже – сносит. А Сукуну уже – в труху. Вот так просто. Вот так сложно. Наконец немного придя в себя – Сукуна взмахом руки заставляет всех заткнуться. Еще одним – заставляет уйти. Даже не глядя он ощущает чужое недовольство – но приглушенное, смазанное приятным и привычным, закономерным страхом. Все подчиняются. Конечно, подчиняются. Когда в зале не остается никого, кроме самого Сукуны и все так же опирающегося о стену Фушигуро – тот наконец делает шаг вперед, не отрывая от него своего мрачного взгляда. Делает еще один. Пока в конце концов не оказывается рядом с Сукуной. Пока в конце концов не замирает перед ним. Запрокинув голову, Сукуна с ленивым оскалом удерживает препарирующий его мрачный взгляд – и ждет. Ждет, чем все это закончится. Ждет. Кажется, ему за всю тысячу лет не было настолько любопытно. Но, возможно, есть еще что-то – что-то куда глубже, куда сильнее, куда ярче любопытства. На несколько секунд они так застывают, друг на друга глядя – ощущение, что весь мир застывает за ними следом. В Фушигуро, отлично от всех остальных – ни следа страха. С Фушигуро, отлично от всех остальных – это не бесит. Хотя со всеми остальными так и не бывает; никому другому на такое смелости – или отбитости – и не хватило бы. Фушигуро – исключение. Всегда и во всем. А затем мир наконец вновь приходит в движение – вместе с движением Фушигуро, сокращающего мизерные остатки расстояния между ними. Когда Фушигуро оказывается на его коленях – Сукуна не задает вопросов. Когда Фушигуро подается вперед – Сукуна не задает вопросов. Когда Фушигуро целует так, будто мир заканчивается. Сукуна. Не задает. Гребаных вопросов. Для вопросов в его голове места попросту не остается. Там есть только Фушигуро. Фушигуро. Фушигуро. И Сукуна лишь коротко в чужие – восхитительные – губы скалится, не позволяя себе тут же с цепи сорваться, как хочется; не позволяя своему внутреннему голоду, обострившемуся, животному и алчущему – перехватить контроль. Наверняка, стоит сделать хоть что-то не так – и Фушигуро тут же закроется. Пустотой своей обрастет. А Сукуне все еще слишком любопытно – и что-то еще, чему он названия подобрать не может. А Сукуна не готов к чертям испортить то, что еще только-только началось; что совершенно внезапно само в руки ему далось; что могло бы показаться сном – если бы тысячелетним демонам в принципе сны снились. Так что он просто ожидает, что будет дальше. Не мешая. Не прерывая. Ни слова не говоря – только следя за уверенными действиями Фушигуро с голодом, рычаще вскидывающимся где-то глубоко внутри. Но все еще – контролируемым. Только пропадая в его поцелуях – грубых, жадных, злых и концетрированно охуительных. Только пропадая в его темных, чернильных глазах, которые наконец – мрак, а не равнодушие. Тишина зала прерывается лишь тяжелеющим дыханием. Лишь звуками поцелуев. Лишь шелестом снимаемой одежды. Тишина – прерывается, но она – абсолютная. Но она – орет громче любого крика. И когда Фушигуро, уже подготовленный, опускается на его уже стоящий в полной готовности член – Сукуна все еще, черт возьми, нихрена не спрашивает. Вот только удержаться не может – и принимается благоговейно скользить пальцами по бледной коже, по точеным мышцам, утопая во мраке глаз напротив. Но потом Фушигуро перехватывает его руки, не давая касаться. Силой взгляда не позволяя от себя отвернуться. Сковывает Сукуну бедрами, не давая двигаться – и движется сам, обволакивая Сукуну жаром, вырывая из Сукуны предсмертный хрип. И Сукуна позволяет ему. Позволяет. Позволяет. Фушигуро подчиняет его. А Сукуна, впервые за тысячу лет – добровольно подчиняется. Подавшись вперед – Фушигуро вновь целует. Почти вгрызается в губы Сукуны. И движется поцелуями дальше, скользит зубами по линии челюсти, зло метит Сукуне горло – а Сукуна только сильнее шею выгибает. Открывает. Подставляет. Без слов – просит. Блядь. Он никогда и никого ни о чем не просил. Ему никогда не нужно было разрешение, чтобы самому взять то, чего он хочет. Но Фушигуро… Фушигуро опускается и поднимается на нем, все быстрее, все жарче, все лихорадочнее – а Сукуну все сильнее ведет. А Сукуна все сильнее в происходящем вязнет. А Сукуна все сильнее – нуждается, как не нуждался никогда за всю ебаную тысячу лет. И отрицать это уже не выходит. И в ухо ему вдруг прилетает сиплое, на грани слышимости: – Ненавижу тебя, – и где-то там, в оттенках равнодушия голоса Фушигуро – наконец проскальзывает ярость. Наконец проскальзывает озвученная ненависть. Ненависть, которой тишина прерывается – и Сукуна самодовольно скалится. Ненависть Фушигуро – определенно лучше его равнодушия. Ненависть Фушигуро. Почти. Благословение. – Знаю, – мурлычет Сукуна, в темноволосый висок скалясь. И Фушигуро на секунду останавливается; на считанные дюймы отстраняется. И Фушигуро бросает на него взгляд. Темный, мрачный взгляд, где преисподние полыхают, где бесы скалятся. Таким взглядом – города пеплом обращать. Ради такого взгляда – пеплом обращать вселенные. Тишина вновь смыкается над ними. Они сцепляются – глаза в глаза, и Сукуна в оттенках мрака Фушигуро путается; и Сукуна – впервые за все ту же ебаную тысячу лет – думает. Что нашел того, с кем мог бы. Хотел бы. Бок о бок править. А затем… Затем Фушигуро вновь движется – яростно, неистово, как стихия, все на своем пути сносящая; сносящая Сукуну. И наконец Фушигуро разрешает – но не словами. А расслабляя хватку бедер. А подаваясь вперед. А разрывая зрительный контакт, но лишь для того, чтобы жарко – разрешающе – выдохнуть Сукуне в раковину уха. И Сукуна рычит. И Сукуна движется. И Сукуна обхватывает Фушигуро руками. И тишина прерывается – шлепками плоти о плоть. И тишина. Вопит. И Сукуна меняет их местами, вжимая Фушигуро в свой трон, втрахивая в него сильными, мощными толчками – и Фушигуро каждый с готовностью встречает. И Сукуна подается вперед – и кусает. Засасывает кожу. Клеймит. Его ведет и кроет от одной мысли о собственных метках, на этой бледной, совершенной коже оседающих. И Фушигуро опять взгляд Сукуны перехватывает. Опять удерживает его – мраком, силой. И подбрасывает бедра навстречу Сукуне, сам насаживаясь, и его твердый красивый член трется о торс Сукуны. И Сукуна обхватывает этот член в кольцо пальцев и коротко, жестко проходится ими вверх-вниз, почти сразу ощущая вязкое тепло на своих пальцах. И тишина разбивается – коротким и сиплым, рычащим полувыдохом-полустоном Фушигуро. Самый прекрасный звук за ебаную тысячу лет. И мир все-таки заканчивается. И жар Фушигуро сжимается на его собственном члене, пока сам Фушигуро запрокидывает голову и сухо, безмолвно, абсолютно совершенно хватает ртом воздух. И Сукуну швыряет за грань, пока он вытаскивает из Фушигуро член и кончает ему на бедра. В закончившемся мире космос взрывается звездами. Пытающийся найти связь с реальностью Сукуна поднимает взгляд и смотрит на Фушигуро, тяжело дышащего, с собирающимися в ямках ключиц каплями пота, с контрастом ночи волос и дня кожи, с мрачным взглядом, остающимся сильным даже сейчас, после животного траха и мощного оргазма. И Сукуна скользит взглядом по алым меткам, которые сам оставил на шее Фушигуро – и эти метки резонируют с его собственными, оставленными самим Фушигуро на его коже. И взгляд Сукуны спускается ниже. К точеным мышцам. К узкой талии. К их сперме, которая мешается между собой внизу живота Фушигуро, на блядской дорожке, ведущей к члену, на кубиках его пресса. Которая осела на сильных бедрах. Зверь внутри Сукуны удовлетворенно рычит. Он смотрит на Фушигуро, оттраханного – но каким-то образом выебавшего Сукуне нутро. Но ни на секунду не уступившего в силе, ни капли силы не растерявшего. Но развалившегося на троне Сукуны так, будто этот трон лишь ему, Фушигуро, принадлежит. И Сукуна думает с копящейся в глотке слюной, что идеальнее картины не видел. Что этот трон будто и впрямь только Фушигуро и ждал. И Сукуна подается вперед. И зарывается носом в волосы на виске Фушигуро. И низко хрипит ему на ухо: – Тебе идет это – моя сперма. И мой трон. Хриплый, тяжелый выдох, в ответ вырывающийся из Фушигуро – в разбившейся тишине звучит самой прекрасной музыкой. Но потом Фушигуро отталкивает его от себя. Но потом Фушигуро выскальзывает из объятий трона – из объятий Сукуны, подхватывая свои вещи. Но потом Фушигуро уходит, не оглядываясь – идеально ровная походка, стальной жердью выпрямленная спина. Гордый и сильный, даже когда выебанный. Когда выебавший Сукуне нутро.

***

Глядя Фушигуро вслед, Сукуна не пытается его удержать – знает, что не сможет. Лишь ощущает, как его только что немного утоленный голод – просыпается заново. Как становится сильнее, яростнее прежнего. Становится еще более жадным. Жаждущим.

***

Блядь.

***

Чуть позже, когда в голове Сукуны немного проясняется и он наконец задумывается о том, что за нахуй это было – ему вдруг вспоминается та мимолетная вспышка какого-то знания, которую он заметил в глазах Фушигуро не так давно. В тот день, когда обрабатывал нанесенный им же самим порез. Тогда Сукуна не особенно обратил на это внимание – но сейчас наконец задумывается о том, как выглядели его поступки, его действия. Как выглядел он сам – тысячелетний демон, коленопреклоненный перед шаманом. Обрабатывающий ему рану. Завороженно на него глядящий. Так вот, что Фушигуро тогда понял – наконец доходит до Сукуны. Так вот, что Фушигуро пытается сделать теперь – наконец доходит до Сукуны. Наверное, он должен быть зол, но вместо этого Сукуна лишь расплывается в сытой улыбке. Ему слишком интересно, что будет дальше – что дальше предпримет Фушигуро. Слишком интересно, к чему это приведет.

***

Все-таки, никто и никогда не развлекал его лучше, чем Фушигуро. Никто и никогда не разгонял его скуку лучше. Чем Фушигуро.

***

Фушигуро, который пожертвует ради близких ему людей всем – в том числе и собственным телом. Давняя мысль, пришедшая в голову еще тогда, когда Сукуна впервые его поцеловал – но не получил отклика, – вновь всплывает сейчас. Мысль, которая теперь лишь сильнее тошноту вызывает, лишь большей горечью откликается. Но Сукуна – нихуя не праведник. Сукуна – тысячелетний демон. Он уж точно не станет отказывается, не станет играть в ебучее благородство, когда то, чего жаждет сильнее всего. Оказывается в его руках само.

***

Под закрытыми веками – образ Фушигуро. На троне Сукуны, с осевшей на прессе спермой, с властной силой в потемневших глазах. Подчиненный – но подчиняющий. Не сломленный и упрямый. Которого хочется так, как никого и ничего никогда не хотелось. Впервые за тысячу лет Сукуна понимает, что такого люди находят в сексе.

***

Впервые за тысячу лет Сукуна понимает. Почему во имя похоти развязывались войны.

***

Вот только, когда Сукуна приходит к Фушигуро тем же вечером – то вновь обнаруживает его пустым, равнодушным. Красивая оболочка. Фушигуро в этой оболочке опять нет. Вроде бы, ожидаемо – но разочарование скребет глотку сильнее обычного. Но голод сильнее обычного требует контроля. Ладно. Сукуна может быть терпелив.

***

За последние месяцы Фушигуро неплохо в нем это терпение выдрессировал.

***

Да чтоб тебя, Фушигуро.

***

А потом это повторяется и следующей ночью. И ночью после нее. И терпение Сукуны все-таки не выдерживает – трещит по швам, ломается с оглушительным треском. Потому что теперь, когда он знает, что это такое – быть с Фушигуро, быть в Фушигуро… Блядь. Какое уж тут, к хуям, ебучее терпение. Так что Сукуна начинает беситься, он рычит, он опять пытается провоцировать, он истекает ядом – хоть и знает, что это не сработает. Хоть и понимает, что Фушигуро ни на что не отреагирует – и тот, конечно же, не реагирует. Не выказывает даже тех проблесков реакций, которые появились в последнее время. Но даже так – Сукуна продолжает контролировать себя достаточно для того, чтобы дальше словесного яда и рычания не заходить. Чтобы не повторилась та его истерика – чтобы не воплотилась в чем-то похуже, в чем-то куда более разрушительном. И Сукуна… Сукуна все еще не может взять силой. Ему становится только омерзительнее прежнего при мысли о том, чтобы трахать безвольную куклу – теперь, когда он знает, каково трахать настоящего Фушигуро. Жадного, яростного и молчаливо-требовательного. Когда в ушах все еще – призрак короткого, сиплого, рычащего полустона. Но этот Фушигуро – вновь отделен от него тысячей тысяч дверей. Вновь закрыт для него на тысячу тысяч замков. И Сукуна понимает, что был прав – похоть управляет смертными, мешает им рационально мыслить, рационально поступать. И Сукуна понимает, что Фушигуро делает; понимает, в чем именно заключается его ебучий план. Вот только бесится лишь из-за того. Что Фушигуро не приступает сейчас же к следующему его этапу – каким бы он ни был. Что в этом гребаном плане – промедление.

***

Хотя, возможно, это как раз и есть часть плана. Черт.

***

И это продолжается – снова, и снова, и снова. Сукуна приходит ночью к Фушигуро – чтобы его встретила лишь пустая, красивая оболочка. Снова, и снова, и снова. Бешенство сгущается до отчаяния. Голод разрастается до концентрированной нужды. Сукуна на грани – балансирует, падает, скалится, рычит. И так до тех пор. Пока Фушигуро наконец вновь не приходит сам.

***

А потом приходит снова.

***

И еще раз.

***

И Сукуна наконец выдыхает. И Сукуна наконец получает возможность утолить часть голода – после чего он разрастается лишь сильней; заглушить часть отчаяния – после чего оно принимается лишь сильней где-то среди внутренностей выть. И Сукуна прекрасно понимает, что попался на крючок – и радостно его заглотил. И Сукуна окончательно в происходящее проваливается. Глубже, чем с головой. Чернее, чем в пропасть.

***

Иногда Фушигуро вновь приходит в зал, где стоит трон Сукуны. Иногда перехватывает Сукуну, пока тот, в окружении своих подданных, идет куда-нибудь. Иногда приходит к Сукуне в покои. Иногда просто наблюдает за Сукуной из тени – но его взгляд становится таким, что Сукуна понимает все без слов. И Сукуна никогда ему не отказывает. Никогда не говорит «позже». Неважно, как сильно занят, неважно, кто рядом с ним – он отсылает всех тут же, стоит Фушигуро лишь появиться. Он откладывает все дела, стоит Фушигуро лишь появиться. Он откладывает завоевание мира и реки крови. Стоит Фушигуро лишь поманить пальцем. Стоит Фушигуро лишь поманить взглядом, где на месте пустоты – мрак и манящие преисподние. Они трахаются – жестко и яростно, так, что Сукуне сносит крышу, и Фушигуро никогда не уступает ему, и это всегда – на условиях Фушигуро, по правилам Фушигуро, и Сукуна понимает, что так не должно быть, потому что Фушигуро здесь – тот, кто подчинился, а Сукуна здесь – тот, кто отдает приказы. Но Сукуна ничего с этим не делает. Ничего не хочет делать, позволяя Фушигуро управлять происходящим – зная, что если попробует контроль перехватить, опять получит красивую пустую куклу. Которую получает всегда, если первым приходит сам. А Сукуна не хочет этого. Сукуна судорожно цепляется за каждый их раз, и втрахивает Фушигуро в горизонтальные и вертикальные поверхности – а ощущает себя так, будто это его основательно имеют. И наблюдает за тем, как Фушигуро, гибкий, сильный, божественно красивый, чернота ночи и белизна дня, скачет на его члене, запрокидывая голову и сухо, безмолвно хватая ртом воздух – а ощущает себя так, будто это его здесь подчинили. Будто это он, Сукуна, здесь тот, кто сдался. Кто слушается приказов.

***

И жаждет этих приказов.

***

И однажды, когда Фушигуро вновь яростно, мощно движется на его члене, приковывая Сукуну к трону силой и тьмой своих глаз – в комнату заходит Урауме. И Сукуна, слишком сосредоточенный на Фушигуро и замечающий чужое присутствие разве что краем сознания – лишь смазанно думает, что сейчас впервые увидит, как Фушигуро смутится. Что сейчас Фушигуро спрыгнет с него и попытается прикрыться, как сделало бы большинство. Но Фушигуро – не большинство. Пора бы запомнить Поэтому все, что Фушигуро делает – это останавливается на половине движения и оборачивается. Бросает такой взгляд, что даже хладнокровие Урауме под ним идет трещинами, заставляя отступить на шаг. Заставляя Сукуну расплыться довольным оскалом. Но почти тут же Урауме раздраженно хмурится. И открывает рот, явно собираясь что-то сказать – но Сукуна не позволяет. Теперь уже сам Сукуна бросает взгляд, без слов приказывая уйти. Урауме с толикой недовольства поджимает губы – но беспрекословно подчиняется. Уходит. И когда дверь захлопывается, вновь оставляя их наедине – Сукуна думает, что они с Фушигуро теперь продолжат с места, где остановились… Но хер там. Потому что вот теперь Фушигуро действительно начинает соскальзывать с его члена, но Сукуна успевает перехватить его. Рычит зло: – Какого хуя? – Настроение испорчено, – равнодушно бросает Фушигуро, и голос его опять сухой и бесцветный, и глаза его становятся знакомо пустыми, безликими, и он не сопротивляется рукам Сукуны, конечно же, нет, давая понять… Ты, конечно, можешь продолжать – но я в этом больше не участвую. Я опять красивая. Пустая. Кукла. Сукуна рычит разочарованно, яростно – но отпускает. Конечно же, блядь, покорно отпускает, как гребаная выдрессированная псина – потому что другие возможные варианты его устраивают еще меньше. Потому что другие варианты даже, черт возьми, не рассматриваются. А затем Фушигуро уходит. Оставляя Сукуну со стояком и злостью на весь ебучий мир.

***

Тем же вечером Сукуна показательно, перед всеми наказывает Урауме за вольность, пытаясь свою злость куда-то выпустить – и чуть не убивает. Но и это злость его не уменьшает.

***

Когда проходит неделя – а Фушигуро так к нему и не приходит, продолжая оставаться пустым и равнодушным. Сукуна в порыве ярости сравнивает один из городов людских с землей. И Сукуна знает, что в последнее время, когда фокус его внимания слишком сместился на Фушигуро – за его спиной начали слышаться шепотки. Недовольства. Он мало обращал на это внимания, зная, что легко сможет все пресечь – лишь простым проявлением силы. Потому что сила значит все. И одного небольшого уничтоженного города хватает, чтобы абсолютная вера в него вернулась, а все сомнения тут же исчезли. И одного небольшого уничтоженного города хватает. Чтобы Фушигуро, узнав об этом, посмотрел на него с таким отвращением и такой ненавистью, ядовито и мрачно сочащимися сквозь его обычное равнодушие, сквозь его обычную пустоту – что Сукуну едва не опрокинуло под землю их мощью. И Сукуна не жалеет о разрушенном городе. Он – тысячелетний демон; он ни о чем не жалеет по определению, по определению не знает, что значит жалеть. Реки крови – его цель и его средство. Но Фушигуро смотрит с ненавистью. И его ненависть – это ведь куда лучше равнодушия, лучше пустоты. И его ненависть должна бы подпитывать. Должна бы вызывать самодовольный оскал и прилив наслаждения. Вот только то, что Сукуна ощущает на самом деле, оказываясь под прицелом ненависти Фушигуро… Блядь.

***

Фушигуро, чтоб тебя.

***

Проходит еще несколько дней, проходит очередная неделя, другая – Фушигуро не приходит к нему. Фушигуро игнорирует его. Фушигуро даже не смотрит на него, когда Сукуна приходит к нему сам. В конце концов, Сукуна не выдерживает. В одну из ночей опрокидывает Фушигуро на кровать. Седлает его, обездвиживая. Одной рукой перехватывает за запястья, второй – хватает за челюсть, заставляя смотреть на себя. Заставляя себя смотреть в эти пустые, равнодушные глаза. Рычит: – Не смей играть со мной, тупой смертный мальчишка. Рычит: – Ты понимаешь, с кем имеешь дело? Рычит: – Ты клялся, что будешь подчиняться мне. И, технически – Фушигуро все еще не нарушает свою клятву. Он и сейчас – покорный и бездвижный, позволяющий Сукуне делать с собой все, что тому захочется. Проблема в том, что ему не хочется. Не с таким, пустым Фушигуро, в котором от настоящего Фушигуро. Только внешняя красота. Но потом во взгляде Фушигуро, там, в абсолютной пустоте, неожиданно что-то вспыхивает – слабо и мимолетно, сквозь совсем крохотные прорехи, но вспыхивает, и он вдруг говорит. Впервые за недели с Сукуной говорит: – Я хочу тебя трахнуть. Сукуна застывает. Услышанное осмысляет. Его первая реакция – расхохотаться яростными, насмешливыми раскатами грома. Потому что Сукуна – тысячелетний демон. Его не трахают. Ни у кого не хватило бы смелости даже заикнуться… Но Фушигуро. Смертный пацан. Не заикается – заявляет без сомнений. Уверенно. Монотонно. Будто его не прикончат за одно только предположение, что тысячелетний демон должен подставиться. Будто ему плевать, если прикончат. И с Фушигуро за такое содрать бы кожу. Оставить бы его оголенное мясо на растерзание воронам. Конечно, Сукуна не согласится. Конечно… – Вперед, – скалится Сукуна, меняя их местами так, чтобы нависал теперь Фушигуро. И широко раздвигая перед ним ноги. Непроницаемая бездушная маска трескается и на секунду сквозь нее начинает сочиться удивление, будто Фушигуро совсем не ждал такого ответа. Что ж, Сукуна тоже его не ждал. И не собирается задумываться о том, почему, вопреки собственным же здравым мыслям, озвучил именно его. Хотя, пожалуй, тут и задумываться толком не надо – и так ведь ясно. Если это то, что нужно Фушигуро. Если хотя бы так Фушигуро его хочет. Если альтернатива – продолжать биться о пустоту Фушигуро и равнодушие Фушигуро… Это – простой, даже очевидный ответ, хоть и звучит он довольно жалко. Вот только, возможно – возможно, – это все же не единственная причина. Но Сукуна уж точно не будет размышлять о том, какие еще причины у него могут быть, черт возьми. Отступать в любом случае уже поздно, поздно давать заднюю. Сукуна не слабак и не трус. Он сказал, вперед – а значит, вперед. Если только, конечно, сам Фушигуро не решит отступить… Тот не отступает, ожидаемо – когда это Фушигуро вообще отступал? Но все же на секунду в его глазах – не пустых, не равнодушных, но так знакомо, даже так правильно, потому что так по-фушигуровски, нечитаемых – вдруг и впрямь появляется отголосок сомнения. И Сукуна, заметив это – насмешливо, ядовито фыркает: – Что, уже струсил? Я ожидал от тебя большего, Фушигуро. А у Фушигуро между бровями тут же появляется хмурая складка, которая так же, как и эта нечитаемость взгляда – отчаянно напоминает его прежнего; его в окружении близких ему людей; его более открытого, более расслабленного, доверяющего; его до их с Сукуной сделки. До того, как все близкие Фушигуро люди – во власти Сукуны оказались. Сукуна едва не завороженно на эту идиотскую складку смотрит. Едва не завороженно смотрит в его не-пустые – его нечитаемые глаза. Может быть, безо всякого едва. А затем Фушигуро говорит: – Просто это тело… – и поджимает губы. Пару секунд Сукуна обрабатывает информацию, пытаясь выбраться из топящих глаз Фушигуро и понять, что с его телом не так – но потом наконец доходит. Но потом он вспоминает. Итадори. Гребаный сопляк Итадори. И Сукуна, который еще какую-то минуту назад приводил себе рациональные доводы, почему, черт возьми, ему не нужно позволять себя трахать – вдруг ощущает острое, горькое разочарование. И когда только успел действительно начать этого хотеть? Ладно. Неважно. Важно, что гребаный сопляк умудряется портить ему жизнь даже после того, как Сукуна перехватил контроль над телом, а его загнал куда-то на край сознания. – Значит, самому на этот член насаживаться – нормально, а вот засадить в этот зад – уже слишком? – желчно цедит Сукуна. – Какие у тебя выборочные принципы, Фушигуро. А он уже собирается спихнуть с себя Фушигуро, чтобы свалить отсюда нахер… То есть, как раз не на хер. Блядь. Но Фушигуро его останавливает. Перехватывает за запястья, приковывая их к кровати – как когда-то Сукуна делал с ним самим, пытаясь чего-то от пустой куклы добиться. Наклоняется ниже. И глаза Фушигуро – незнакомо, лихорадочно блестят. И он шепчет: – Юджи будет знать? Он это… почувствует? – Нет. Его здесь сейчас нет. Он… далеко, – отвечает Сукуна немного бессвязно, в блеске глаз Фушигуро теряясь – слишком редко ему удается увидеть в его глазах что-то, отличное от равнодушия и пустоты, чтобы за это не цепляться. Но затем Фушигуро глаза закрывает. Глубоко вдыхает. А у Сукуны в мозгах при отсутствии зрительного контакта – немного проясняется, он чуть ошарашенно моргает, но затем его вдруг осеняет. Вдруг в голову приходит очевидная мысль, которая какого-то хера раньше не приходила никогда. Мысль, от которой неприятно сжимается, болит там, где тысячу лет ничему болеть было. – Все дело в нем, в этом сопляке? Ты просто хочешь его, поэтому… Почему эта мысль вообще Сукуну задевает? Не должно ли ему быть похуй? Главное, чтобы Фушигуро хотел – и если он хочет просто тело, то какая, нахрен, разница? Вот только разница есть. Самому вот Сукуне никогда одного лишь тела Фушигуро не было достаточно. Блядь. А открывший глаза Фушигуро бросает на него такой взгляд, что Сукуна почему-то сам на полуслове затыкается. И этот взгляд вновь так сильно напоминает его прежнего, его настоящего; так сильно напоминает слабый отголосок тех взглядов, которые Фушигуро бросал на Итадори или на Годжо, когда они творили хуйню – но раздражение в этом взгляде мешалось с чем-то еще. С чем-то, что люди, кажется, называют нежностью. Наверное, Сукуне просто мерещится, потому что не может же быть, ну не может; да и не нужно ему это дерьмо – какая к чертям нежность, он ж гребаный тысячелетний демон, тысячелетние демоны нежности не хотят, на тысячелетних демонов не смотрят даже с отдаленной тенью нежности. И все равно, все равно, блядь, вот оно, опять – за ребрами болит. Но теперь почему-то совсем не неприятно. – Тысячелетний дебил, – хмыкает Фушигуро, давая понять все, что он о таких предположениях думает. Давая понять, что дело точно не в сопляке Итадори. А Сукуна в душе не имеет, почему этот факт приносит ему такое гребаное облегчение – и даже отрицать не выходит, что это именно, блядь, облегчение. И голос Фушигуро не звучит сейчас обычным бесцветным равнодушием – и от этих его интонаций, немного резких, немного хриплых, с отдаленным намеком на разрушительную мягкость, Сукуна вдруг ощущает себя так, будто у него кости к хуям плавятся. Но затем Фушигуро немного ошарашенно моргает – будто сам от себя подобного и не ожидал. И глаза его тут же мрачнеют – но пустыми не становятся. И вместо того, чтобы отстраниться, как Сукуна ожидает – как Сукуна боится. Фушигуро сокращает расстояние между ними. Чтобы утянуть Сукуну в поцелуй. Поцелуй еще более жесткий, еще более голодный, еще более отчаянный, чем у них бывает обычно – будто Фушигуро пытается исправить этот крохотный проблеск того, чего быть не должно; чего быть попросту не может. Не то чтобы Сукуна хоть сколько-то, черт возьми, против. Потому что, вместе с тем – этот поцелуй ощущается так, будто не один Сукуна здесь нуждался, будто не один он здесь от нужды неделями хоть немного подыхал; пусть и на тысячную часть от того, как подыхал сам Сукуна. От промелькнувшей секундной мягкости – не остается и следа, словно и не было. Словно Сукуна себе ее только навоображал. Вопрос лишь в том, а какого хуя он такое себе воображает. И когда поцелуй разрывается, а они вновь встречаются взглядами – преисподние в почерневших глазах Фушигуро раскрывают свои врата, готовые Сукуну поглотить. Если бы Сукуна не был сам по глотку напичкан преисподними, если бы не был тысячелетним демоном. Он мог бы испугаться. Но на деле Сукуна только ловит себя на предвкушении, окончательно забывая, почему именно рациональным правильным ответом для всего, что должно произойти дальше – изначально по всем рассуждениям было твердое «нет». Было – и лишь в этих рассуждениях и осталось. Сукуна вдруг задумывается, а способен ли он в принципе сказать Фушигуро «нет» – мысль-то весьма пиздецовая, но ее быстро вышвыривает из головы. Потому что Фушигуро зря времени не тратит. Потому что Фушигуро уже действует. Потому что Сукуну уже ведет. И ворох их одежды очень быстро оказывается где-то на полу. И поцелуи Фушигуро – соскальзывают на линию челюсти, на шею, на ключицы. И он прикусывает кожу на шее, чуть засасывает – Сукуна шумно выдыхает. И вот уже Фушигуро достает смазку, и тратит некоторое время на то, чтобы Сукуну растянуть – игнорируя слова Сукуны о том, что он здесь тысячелетний демон и ему эту хуйня совершенно не нужна. Но Фушигуро думает явно иначе, и пальцы его движутся приятно грубо, жестко – но вместе с тем осторожно, и Сукуна вдруг осознает, что сам он никогда Фушигуро не растягивал. Потому что тот всегда приходит готовый. Уже растянутый. Уже влажный. И Сукуна вдруг на секунду – всего на секунду – жалеет об этом. Раньше он не задумывался – но сейчас понимает, что хотел бы этого. Хотел бы растягивать Фушигуро медленно, постепенно раскрывать его, добавляя один палец за другим, заставляя его тяжело дышать, заглатывая его член… Сукуна резко дергается, пытаясь вышвырнуть эту чушь из своей головы – и Фушигуро реагирует на его движение. Фушигуро хмурится. Фушигуро, кажется, думает, что сделал что-то не так, что Сукуна дернулся из-за его действий, из-за боли, может быть – будто смертный пацан вот таким образом мог бы причинить Сукуне достаточно боли, чтобы тот ее хотя бы почувствовал. Но Фушигуро вдруг замирает. И замедляет движение. И на секунду его пальцы, грубые и жесткие, становятся почти нежными, плавно двигаясь в Сукуне; и губы его вдруг прижимаются к месту под коленной чашечкой, и это действие можно было бы называть почти успокаивающим, почти ласкающим; и в глазах Фушигуро вдруг, среди оттенков ярости и тьмы – что-то более светлое, даже более… теплое? И когда он попадает по точке внутри, из-за которой Сукуна шумно выдыхает – это становится последней каплей. Это уже, сука, слишком. Слишком, блядь. На такое они не договаривались. Поэтому Сукуна тянется вперед, приподнимаясь на локте. Хватает Фушигуро за подбородок и рычит ему в губы глухо, зло: – Если ты еще хочешь что-то делать – то делай сейчас, чтоб тебя. Пару секунд они смотрят друг на друга, сталкиваясь яростью в глазах – и больше никакого намека на тень ласки-нежности-тепла в глазах Фушигуро, в касаниях Фушигуро. Вот и хорошо. Вот и просто, нахрен, отлично – Сукуна этого и хотел. Ведь хотел же, да?.. Определенно хотел. Наконец Фушигуро вынимает пальцы – и только после этого Сукуна отпускает его. И переворачивается, опираясь на локти и довольно постыдно подставляя Фушигуро зад. Но сейчас он не может видеть красивое – и наверняка равнодушное лицо Фушигуро. Но сейчас он не хочет – не позволит, чтобы тот видел его собственное лицо. Но сейчас, если в глаза Фушигуро провалиться, если провалиться в их мрак и их ярость… Сукуна не знает, как из них потом вырываться. Сукуна не знает, что делать, если в какой-то момент Фушигуро вновь закроется, вновь станет пустым. Сукуна не знает, как сильно это выпотрошит ему нутро. Поэтому – лучше так. Лучше не видеть. Лучше. …даже если что-то внутри отчаянно видеть хочет. Отчаянно хочется во мрак и ярость ярких глаз провалиться. Блядь. Нет. Нахуй это дерьмо. Нахуй. И вот Сукуна уже ощущает прикосновение пальцев Фушигуро к своей пояснице; ощущает головку его члена у своего входа. И Фушигуро движется вперед одним плавным, слитным движением, входя сразу до упора – Сукуна глушит подушкой свой шумный выдох из-за ощущения наполненности, которое оказывается совсем не неприятным. Когда Фушигуро застывает – Сукуна уже хочет взрыкнуть, хочет приказать ему двигаться. Ладно, не приказать как реальный приказ – но… Но спустя секунду-другую Фушигуро начинает двигаться и сам. И он принимается входить в Сукуну резким мощными толчками, почти сразу находя нужную точку и принимаясь вовсю в нее долбить. И происходящее очень быстро нарастает, накаляется. И Сукуна вдруг понимает, что с готовностью подается назад, насаживаясь, жадно глотая воздух. И он заводит руку себе за спину, цепляясь пальцами за волосы Фушигуро и таща его на себя, заставляя уткнуться носом себе в шею. И чувствует пальцы Фушигуро на своих бедрах, крепко удерживающие и не дающие Сукуне сорваться куда-то в пустоту. И отдаленной частью сознания Сукуна осознает, насколько крепко у него стоит. Насколько, на самом деле, он тащится от того, что происходит. С какой готовностью насаживается на член Фушигуро. И это оказывается настолько хорошо, что охренительно, что кроет сильнее, чем по макушку. И Сукуна уверен – будь это кто-то другой, так не было бы. Не было бы хорошо. Кому-то другому Сукуна попросту не позволил бы. Но это – Фушигуро. И Сукуна вдруг не понимает, какого хера они не сделали этого раньше. Вспомнить не может, почему вообще считал, будто должен сказать «нет». Какое еще, к чертям, нет?! И зубы Фушигуро вонзаются ему в плечо, прокусывая до крови. И Фушигуро продолжает вколачиваться в него. И Фушигуро оказывается все глубже и глубже в Сукуне – во всех возможных смыслах. А Сукуна ощущает, как утекают из пальцев крохи контроля. И вот это уже – не по плану. И вот это уже заставляет плотный туман в его голове совсем немного проясниться. Ровно настолько, чтобы, в попытках контроль вернуть – Сукуна потянул Фушигуро за волосы сильнее. Начал отчаяннее насаживаться сам. Но чем больше он сопротивляется тому непонятному, незнакомому, страшному, что с ним происходит – тем сильнее вязнет. Тем сильнее нуждается. Будь это кто-то другой – Сукуна не отдал бы и капли контроля, подчиняя и подавляя. Но Фушигуро, кажется, контроль отобрал раньше, чем Сукуна это осознал. И когда тонкие, сильные пальцы обхватывают его член – Сукуна тут же в них кончает, откидывая голову на крепкое плечо Фушигуро, ощущая жар дыхания Фушигуро у себя на виске, ощущая себя к херам закончившимся. Ощущая, как Фушигуро, спустя пару толчков, входит до упора, изливаясь вязко и горячо, заполняя Сукуну собой так, что в Сукуне места для самого себя не остается. И на несколько секунд они застывают, тяжело, сорванно дыша в одном ритме. Фушигуро зарывается носом ему в висок. Обхватывает его руками поперек груди. Держит его. Держит. Каким-то рассеянным, вряд ли осознанным движением поглаживает низ живота Сукуны, будто успокаивая. Будто… Будто лаская. Осознав, что начал наслаждаться этим касанием – Сукуна резко дергается. Вырывается из рук Фушигуро, выбирается из-под него. Вскакивает на ноги, ощущая, как немного ведет в пространстве – но заставляя себя стоять твердо. Тысячелетний демон, черт возьми. – Было весело, Фушигуро, – безлико скалится Сукуна, в глаза Фушигуро не глядя – не желая проверять, увидит ли там вновь лишь равнодушие и пустоту. Накинув на себя сброшенный халат – Сукуна уходит. Не оглядываясь.

***

Старательно не думая о том, какого черта обычная ебля вспахала ему все нутро. Какого черта. С Фушигуро каждый гребаный раз так.

***

Блядь.

***

И все вновь становится так, как было – за исключением того, что теперь Сукуна сам никогда не заглядывает в комнату Фушигуро, не желая вновь сталкиваться с его пустотой. Не уверенный, что эту пустоту выдержит. И больше они никогда не меняются. Ни один из них об этом не заговаривает. И Фушигуро продолжает приходить к нему сам, яростный и отдающий ровно столько, сколько отдать согласен. Контролирующий происходящее между ними. Подчиненный. Но подчиняющий. И Сукуна считает минуты до его приходов. И Сукуна пьет его, насыщается им – и ему вдруг становится мало. Мало ярости Фушигуро. Мало его тьмы. Мало его преисподних. И Сукуна, жестко втрахивающий Фушигуро в свой трон, хочет попросить… …возьми меня. Но Сукуна не просит. Тысячелетние демоны не просят. И Сукуне скулить хочется от недостатка и от потребности. И ему нужно что-то большее. Большее, чем ярость. Большее, чем грубость и отчаяние. И он хочет растягивать Фушигуро часами, растягивать, выцеловывая ему внутреннюю стороны бедер, насаживаясь ртом на его член, пропадая во мраке его глаз. И он хочет после трахать его – трахать медленно и тягуче, трахать, ловя каждый его хрип, трахать, наслаждаясь каждым его откликом; трахать так, чтобы на бездушный трах это совсем не походило. И он хочет заставлять Фушигуро стонать снова и снова, раз за разом – из него эти сиплые, восхитительные полустоны удается вырывать так редко и это требует стольких охуительных усилий, что каждый раз ощущается самой восхитительной наградой. И он хочет опять оказаться под Фушигуро, почувствовать Фушигуро в себе, но теперь – лицом к лицу. И он хочет узнать, как Фушигуро выглядит, когда трахает его. Как смотрит. Снова, и снова, и снова Сукуне вспоминается то ласковое прикосновение пальцев к низу своего живота – и он почти жалеет, что тогда прерывал его, что ушел. Что сбежал. И Сукуне хочется. Сукуне хочется того, чего хотеться не должно. Потому что Сукуна вдруг вспоминает, что Фушигуро – настоящий Фушигуро – это не только ярость. Что Фушигуро когда-то умел улыбаться. И смеяться тоже. Реже, чем прочие – ценнее и искреннее, чем прочие; чем миллионы и миллиарды. Сейчас Фушигуро улыбаться не умеет. Не для Сукуны. Для Сукуны у Фушигуро только пустота. Равнодушие. Еще ярость – но и та выданная, как по расписанию, четко отмеренная. По грамму выцеженная.

***

А Сукуне этого вдруг – мало. Отчаянно мало.

***

Кажется, было мало всегда – просто раньше удавалось игнорировать. Просто теперь – игнорировать невозможно. Просто теперь доросло до того, что от этого мало разве что выть. До сорванной глотки.

***

И однажды. Однажды. Когда Фушигуро уже собирается уйти от него – как делает всегда после секса, не задерживаясь ни на одну лишнюю секунду – Сукуна вдруг перестает себя контролировать. Сукуна вдруг ощущает себя так, будто внутри него что-то непоправимо обрушится, если опять останется лишь смотреть в спину уходящего Фушигуро. Так что Сукуна перехватывает его за запястье. Так что Сукуна хрипит: – Останься. Фушигуро, уже успевший приподняться с кровати – застывает. Превращается в камень. Запястье под хваткой Сукуна от камня отличает лишь пульсация, оседающая в пальцах. Блядь. Горечью пережимает трахею, как удавкой. Горечь растягивает губы в болезненный оскал. Горечь выталкивает из Сукуны слова – то, что он давно знал, знал, знал, но тоже отлично игнорировал. Но предпочитал делать вид, что его все устраивает. Что это – лишь развлечение, которое ему бесплатно предоставляет Фушигуро. И совсем неважно, что именно служит ему фундаментом. Но когда это развлечение стало приносить столько ебаной горечи? Черт возьми. – Во всем том, что ты делаешь – есть хотя бы капля правды, а, Фушигуро? – пытается Сукуна насмешливо – а получается горько, горько, горько. – Или все это – просто хорошо отыгранная роль, необходимая для того, чтобы приручить и подчинить тысячелетнее проклятие с помощью секса? Сукуна ведь знает. Знает. Знает. Знает с их первого раза. Знает с тех пор, как вспомнил ту вспышку понимания, осознания в глазах Фушигуро. Знает с тех пор, как осознал сам, что стоя там, на коленях перед Фушигуро, обрабатывая его порез, завороженно на него глядя – показал слишком много того, чего не понимал сам. Показал, что у него перед Фушигуро Мегуми – слабость. Что Фушигуро Мегуми – его слабость. А Фушигуро Мегуми всегда был умен. И решил этой слабостью воспользоваться. Решил, что тысячелетнее проклятие хочет его тело – а значит, телом можно тысячелетнее проклятие и приручить. Вот только… Это ведь никогда не было всего лишь тело, верно? Иначе Сукуна просто выебал бы красивую пустую куклу, которой Фушигуро становился, стоило к нему прикоснуться. За образом которой Фушигуро прятал все самое ценное, что в нем есть. Чтобы Сукуна не достал. Чтобы Сукуна не сломал. Теперь Сукуна понимает и это тоже – и винить не может. Опять же – Фушигуро Мегуми всегда был восхитительно умен. А предоставить тысячелетнему проклятию лишь пустую оболочку тела, спрятав от него душу – это умно. А воспользоваться слабостью тысячелетнего проклятия, чтобы попытаться вернуть себе свободу. Это. Умно. И все же – пиздецки горько. И Сукуна не столько видит, сколько ощущает, как Фушигуро после его слов дергается – на секунду он думает, что это от испуга. Что Фушигуро испугался того, как его план был раскрыт… Но затем он видит глаза обернувшегося к нему Фушигуро. Видит ответный оттенок горечи в них. Видит оттенок обреченности. Как будто… – Хотел бы я, чтобы было исключительно так, – хрипит Фушигуро. …как будто он действительно испуган – но тем, что Сукуна не до конца прав. Блядь. Но губы Фушигуро уже поджимаются, будто он жалеет о том, что сказал, что показал. Но он уже сжимает кулак и дергает запястье в хватке Сукуны, уже стискивает челюсть, уже отводит взгляд и хрипит: – Пусти… Уже явно пытается от Сукуны ментально закрыться – вот только то ли сейчас попросту не может, то ли слишком для этого эмоционально устал, то ли еще какое дерьмо. И этого хватает. Этого хватает, чтобы у Сукуны внутри, там, где должно быть пусто, и мертво, и пепельно – что-то сжалось, что-то заныло, что-то вперед попросилось. И он все же отпускает. Но лишь для того, чтобы перехватить ноги Фушигуро обеими руками, не давая уйти, когда тот делает шаг в сторону от него. И Сукуна тут же прижимается губами к голому бедру Фушигуро, спускаясь по нему цепочкой поцелуев; смутно осознавая, что касание выходит почти мягким – а он ведь даже не подозревал, что в принципе на мягкость способен; благоговея от ощущения кожи Фушигуро под своими губами; благоговея от того, как он хрипло выдыхает в ответ. Слыша его сиплое… – Что ты делаешь? – Целую тебя, – мурлычет Сукуна все в то же бедро – и добавляет дразняще, поднимая глаза, чтобы перехватить чужой взгляд: – Ты же умный, Фушигуро. Я думал, сам догадаешься. Но тут же, заметив, как в ответ плотнее сжимается челюсть Фушигуро, уловив его желание все же уйти. Сукуна вновь серьезнеет – и добавляет хрипло, продолжая удерживать взгляд Фушигуро: – Останься, Мегуми, – впервые за все годы их знакомства называя его по имени. Это не должно ничего значить. Не должно. Но… И в тот момент удивления, которое разбивает все маски Фушигуро – все маски Мегуми, – Сукуна тянет его назад, осторожно разворачивая и опрокидывая на себя. Придерживая за талию и устраивая между своих ног, которыми сжимает бедра Мегуми. А тот опирается на вытянутые руки. А тот заглядывает Сукуне в глаза странным, непривычным взглядом. А тот шепчет: – Это приказ? Внутри Сукуны что-то – разбивается. Вдребезги. Какое-то приятное, незнакомое чувство, успевшее за считанные секунды поселиться внутри – моментально смазывается, омрачается. Блядь. Он тут же ослабляет хватку рук на талии Мегуми, тут же разводит ноги, переставая удерживать его, как в клетке. – Нет, – произносит Сукуна, сражаясь со страшным желанием взять лицо Мегуми в ладони и обвести большими пальцами скулы. – Ты можешь уйти, если хочешь. Я не буду останавливать. И после ничего не сделаю. Вдыхает. Выдыхает. И добавляет совсем севшим голосом: – Это желание. Может, Сукуна бы сказал, что даже в его собственных ушах это прозвучало отдаленно уязвимо – если бы он, тысячелетний демон, был в принципе на уязвимость способен. На уязвимость перед двадцатилетним шаманом, над ним нависающим. Перед Фушигуро Мегуми. …но если перед кем-то Рёмен Сукуна, тысячелетний демон, двуликий, на уязвимость и способен. То этот человек определенно сейчас перед ним. Черт. Мысль, которую он совершенно не хочет обдумывать. К которой не хочет прислушиваться. Но все же, это какого-то черта важно – чтобы Мегуми остался сам, а не потому, что чертов приказ. Чтобы захотел остаться. Чтобы… – Почему? – хрипит Мегуми. Потому что я увяз в тебе… …мог бы сказать Сукуна. Потому что я хочу узнать, каково это – просто спать рядом с тобой… …мог бы сказать Сукуна. Потому что я хочу обнимать тебя, и целовать тебя, и что это за ебаное сумасшествие, черт возьми… …мог бы сказать Сукуна. – А разве для желаний нужны конкретные причины? – говорит Сукуна. Еще пару секунд Мегуми пристально вглядывается в него своими удивительными, проницательными глазами – нечитаемыми, но и не пустыми. И Сукуна дыхание непроизвольно задерживает. И Сукуна ждет. Ждет. И Сукуна ощущает прилив отчаяния, когда Мегуми начинает отстраняться – думая, что это был херовый ответ, что Мегуми сейчас уйдет, а он ведь обещал не держать, и не может держать, и придется опять смотреть в удаляющуюся спину, и… …и Мегуми опускается боком на вторую половину кровати, лицом к Сукуне. Выглядя настороженным. Готовым обороняться. В шаге от того, чтобы закрыться. А Сукуна тихо-тихо, с облегчением выдыхает – и тоже на бок поворачивается. И ощущает сбитый сердечный ритм в затылке – бесполезная мышца отчего-то вдруг заистерила; Мегуми единственный, рядом с кем такое иногда случается и случается все чаще, но остается непривычным, странным дерьмом. И осторожно притягивает к себе напряженное, струной вытянутое тело Мегуми. И принимается поглаживать его спину так мягко и бережно, как только умеет – а он ведь нихрена этого не умеет. И боится сказать даже слово, чтобы момент не спугнуть. Чтобы Мегуми не оттолкнуть и не заставить его передумать, все же закрывшись и решив уйти. И какое-то время Мегуми остается напряженным, настороженным – но затем медленно-медленно, едва уловимо начинает расслабляться. Но затем его глаза наконец закрываются. Но затем его дыхание наконец выравнивается. А Сукуна восторженно смотрит – и сам не дышит. А Сукуна планирует ни секунды из отведенного ему, странного и прекрасного чуда не упустить…

***

…а Сукуна вдруг засыпает тоже.

***

И, на самом деле, сон ему не нужен – так что обычно Сукуна предпочитает время зря на него не тратить. Но сейчас, с Мегуми в его постели, в его руках – неожиданно отрубает. А когда Сукуна просыпается – то понимает, что проспал часа три. Что абсолютный рекорд для него. И он с разочарованием думает, что Мегуми уже наверняка ушел – что он ушел, как только представился шанс… Но Мегуми здесь. Все еще в руках Сукуны. Все еще дышит спокойно и размеренно. Все еще – ох – утыкается носом Сукуне куда-то под подбородок и выглядит таким расслабленным, каким он не видел Мегуми никогда. Что означает и наличие хмурой складки, и плотно сжатые губы, и остаточное напряжение в теле. Но все же, по меркам Мегуми – расслабленный, как никогда раньше при Сукуне. И Сукуна смотрит на него в лунном свете, скользит взглядом по острым скулам, по вееру ресниц, по тонким губам, о которых он мечтал так, как не мечтал ни о чем и никогда – потому что до Мегуми, кажется, вовсе мечтать не умел. Тысячелетние демоны не мечтают. Власть и реки крови – это не мечты. Это цель, которая однажды обязана стать данностью. Но сейчас нет ни мыслей о власти, ни жажды рек крови – лишь Фушигуро Мегуми в его руках, и ничего больше, кажется, совсем не нужно. И, глядя на него – Сукуна вдруг отрешенно думает, как это было бы просто. Как просто было бы взять Мегуми сейчас, когда он спящий и расслабленный. Когда наверняка не успеет закрыться, отгородиться, в красивую пустую куклу превратиться, стоит Сукуне в него войти. Когда просто вынужден будет реагировать. И Сукуна ощущает мощный прилив тошноты от одной только мысли. И его при мысли о сопротивлении Мегуми, о боли Мегуми, об ужасе Мегуми, о крови, черт возьми, Мегуми – кроет собственным ужасом, болью, отвращением так сильно, что почти нестерпимо. Стократно сильнее, чем тогда, когда он задумался об этом впервые. Когда так и не смог выебать красивую пустую куклу перед собой. И какого хуя с Сукуной не так. Он – тысячелетний демон. У него потребность причинять боль – в кости впаяна. Для него сила – язык, на котором он говорит. Сила – единственная любовь, которую он признает. Этому его научила жизнь. Этому его научило прошлое. Но потом появляется Фушигуро гребаный Мегуми – и рушит все постулаты, на которых выстраивалось тысячелетие его существования. И от одной мысли о причинении Мегуми боли – тошно. И один вид крови Мегуми – ужасает. И сила, единственный язык, который никогда Сукуну не подводил, здесь совершенно не помогает. И Сукуна уже преклонял перед ним колени, когда за тысячу лет не преклонял никогда и ни перед кем – лишь эту кровь убрать. И для того, чтобы Мегуми возвращался к нему – готов преклонять снова и снова. Готов подчиняться. Готов просить. Сукуна готов колени в гребаных молитвах оббивать – хотя какая вера у него, у тысячелетнего демона, может быть? Но эта вера – есть. И имя ей – Фушигуро Мегуми. И имя богу Сукуны – Фушигуро Мегуми. И сила, единственный язык, который никогда Сукуну не подводил – здесь никогда не сработает. И будь дело всего лишь в плотском желании – Сукуна бы нашел уйму вариантов куда проще, чтобы удовлетворить его. Куда проще, чем целый гребаный план, включавший в себя и запечатанного шестиглазого еблана, и сопляка, в теле которого обитает, и двух дорогих Мегуми девчонок в коме. И вдруг вспоминается, как еще тогда, когда Мегуми только в этом доме появился – и отказывался есть, Сукуну тотально крыло. Как таскал ему еду снова и снова. Как, черт возьми, забыл, что может просто приказать. Как отвел ему лучшие комнаты в доме – целый этаж. Как лично выбирал ему одежду. Как предлагал весь гребаный мир к ногам Мегуми положить. Как таскал к этим ногам все те чертовы дары – в какой-то момент Сукуна перестал так делать, приняв тот факт, что реакции никогда не получит; что никакая роскошь никогда не заставит глаза Мегуми сиять; что даже книги, у которых, может, и был бы шанс в каком-то другом мире, в другой ситуации, в другом времени заставить эти глаза сиять – сейчас на такое не способны просто потому, что получены они из рук Сукуны. Но все равно Сукуна продолжил собирать то, что так или иначе о Мегуми ему напоминало – и делал вид, что это ничего не значит. Нужно было понять еще тогда, верно? Нужно было догадаться, срастить уже давно. Ведь на самом деле дело никогда не было в плотском. Дело всегда было в самом Фушигуро Мегуми. Осознание, наверное, должно ужаснуть – вот только на самом деле Сукуна знает уже давно. Всего лишь застрял в своем отрицании. И он все же скользит кончиками пальцев по скуле Мегуми, как давно хотелось – как давно себе запрещал. Как лишь едва-едва, отголоском позволил себе тогда, обрабатывая порез Мегуми. И чувствует незнакомый благоговейный трепет. Или, может быть, очень даже знакомый; рядом с Мегуми - знакомый. Просто теперь – ощутимый куда сильнее прежнего, нестерпимо сильнее. Какой же это гребаный пиздец. Остаток ночи Сукуна проводит за тем, что смотрит, смотрит и смотрит. Благоговеет и пропадает. Когда проснувшийся Мегуми – тут же закрывается, выскальзывает из его рук и уходит, Сукуна отпускает его, лишь глядя в удаляющуюся спину. И понимая, что пропал окончательно.

***

Все эти месяцы Сукуна говорил себе, что дело лишь в похоти. Но это никогда не была похоть, верно?

***

Всю эту тысячу лет Сукуна верил, будто понял любовь. Но нихрена он не понимал, верно?

***

Сила – и любовь. Не синонимы. Противоположности.

***

И вдруг стремление к власти, и жажда крови, и бессмертие – ничто. Тысяча лет стремлений – ничто.

***

Перед Фушигуро Мегуми.

***

– Чего ты хочешь? – шепчет Сукуна в одну из ночей, когда Мегуми приходит к нему; шепчет, вжимаясь ему в сгиб плеча и шеи; шепчет, обхватывая его поперек спины так крепко, как может – не причиняя при этом боли. – Только скажи. Я все тебе дам. Миры. Сокровища. Сожженные города. Все, что угодно. Все… – Ты никогда не дашь мне то, чего я действительно хочу, – слышится шепот в ответ. …все – и это все Мегуми не нужно. Вновь глядя в его удаляющуюся, удаляющуюся, удаляющуюся спину, Сукуна очень хочет притвориться, будто не знает, о чем Мегуми сказал. Вот только он знает.

***

Пиздец.

***

И Сукуна в одну из ночей вновь приходит к Мегуми. И он ожидает увидеть хотя бы удивление в его пустых глазах – уже несколько месяцев Сукуна к нему не приходил сам, ловя лишь крохи того, что Мегуми готов ему дать; зная, что на большее не может рассчитывать – и не в состоянии вновь и вновь о его пустоту разбиваться. Но там нет даже этого. Даже удивления. Там для Сукуны – сплошь пустота. Это не меняется. Это не меняется, что бы между ними ни происходило. Это не меняется, даже когда кажется, что внутри самого Сукуны тектонические плиты сдвигаются. Это. Не. Меняется. Когда Сукуна приходит первым – Мегуми всегда встречает пустотой, холодом. От этого больно так, как ему, тысячелетнему демону, не болело ни разу за тысячу лет – как не болело даже тысячу лет назад. Вдруг потребность в том, чтобы увидеть хотя бы тень улыбки Мегуми становится такой мощной, что хочется выдрать себе глотку – и Сукуна мог бы, на самом деле. Вырывал ведь уже сопляку сердце – абсолютно не проблема. Вот только все равно не поможет. А Мегуми такое зрелище не оценит. И Сукуна подходит к окну, и смотрит на тянущуюся вдоль горизонта полосу закатной крови равнодушно, невидяще, и принимает самое идиотское решение из всех, которые только способен принять. Но, может быть, хотя бы это сработает. Может быть, хотя бы тогда Мегуми… И, когда Сукуна оборачивается – то бросает лишь один взгляд на сидящего на краю кровати и пусто следящего за ним Мегуми. А потом закрывает глаза. А, когда его глаза вновь открываются – открывает их уже не Сукуна. Их открывает сопляк Итадори. И Сукуна, оттолкнувший себя на край сознания, сторонним зрителем ощущает судорожный, дрожащий вдох, который Итадори делает. Со стороны слышит его дрожащий непонимающий голос: – Мегуми?.. Мегуми тут же подскакивает. Тут же оказывается рядом. Его глаза тут же оживают, радужки вспыхивают тысячей эмоций, отправляя пустоту вникуда – тепло, удивление, подозрение, радость, страх… Сукуна не смог бы считать их все, как бы ни пытался – но все равно пытается, все равно с восторженным, больным отчаянием каждую ловит. Его этими эмоциями смывает. Приколачивает к полу собственного сознания. И пару секунд Мегуми отчаянно вглядывается в Итадори. – Юджи?.. – спрашивает непривычно тихим, слабым голосом. А потом, кажется, убедившись, что это и правда он – сгребает его в охапку, крепко-крепко, но вместе с тем нежно к себе прижимая. Так, как никогда не обнимал Сукуну. Как никогда не обнимет. И Сукуна жалко в этих объятиях тонет. Жалко разрешает себе ими наслаждаться – даже не ему предназначенными. И на несколько секунд они в этом объятии застывают. Итадори дрожит и Сукуна ощущает, как у него жжет глаза, пока он отчаянно цепляется за Мегуми, будто тот может испариться, если хоть чуть-чуть ослабить хватку. Мегуми сжимает Итадори еще отчаяннее. Цепляется еще безнадежнее. И это – Фушигуро Мегуми. Настоящий Фушигуро Мегуми, который совсем не пустота, который не только ярость. Который – абсолютная преданность, верность. Который здесь, рядом с Сукуной, обрастает своей пустотой, не позволяет к душе своей подобраться, жертвуя телом – ради Итадори. Ради Годжо. Ради сестры. Ради той, другой девчонки. Ради них всех – но не ради Сукуны. И точно не ради самого себя. И от одной только мысли о том, что все, происходящее между ними, для Мегуми на самом деле – всего лишь жертва; страшная, болезненная, ужасающая жертва. Больно. Горько. Перед ним сейчас – тот Фушигуро Мегуми, которого Сукуна никогда не получит. Которого никогда не узнает. Которого никогда не заслужит. Которого Мегуми надежно прячет от него – за красивой оболочкой, за пустотой, за яростью. Прячет – потому что, подчинившись, подчиняться на самом деле отказывается. Прячет – чтобы Сукуна не разрушил, как рушит все. Прячет. И Сукуне до него не добраться. И Сукуне от понимания этого – в удавку глоткой, на лезвие нутром. И все равно ведь не поможет. Он – тысячелетний демон. Какой-то там удавки, какого-то там лезвия – даже близко для его летального исхода недостаточно. Но потом Итадори, которого, кажется, начинает медленно догонять все, что происходит, резко отстраняется от Мегуми – не выпуская из рук, но так, чтобы видеть его лицо. И Сукуна вновь пропадает в эмоциях, которыми окрашены радужки Мегуми. И Сукуна ощущает ужас Итадори, которым им обоим выкручивает глотку. И Итадори обхватывает ладонями лицо Мегуми, и принимается шептать ему лихорадочно, будто боится не успеть, будто отчаянно нуждается в том, чтобы донести до него, чтобы Мегуми понял. – Мегуми. Мегуми, уходи отсюда. Беги. Мы не стоим того. Не надо жертвовать собой ради нас. Пожалуйста Мегуми. Никто из нас этого не хотел бы. Годжо-сэнсэй этого не хотел бы… Прежде, чем Итадори успевает сказать что-то еще – Сукуна вновь перехватывает контроль. Разливается силой по венам и мышцам. С легкостью, одним слабым толчком отталкивает Итадори на самый край сознания. Открывает глаза. И оскаливается, когда тысяча эмоций в глазах стоящего напротив Мегуми моментально сужаются до одной – до концентрата чистой ярости. – Приятная встреча? – мурлычет Сукуна, сглатывая боль. Сглатывая горечь. Заставляя свой голос звучать насмешливо и едко – как и положено звучать тысячелетнему демону. И Фушигуро Мегуми, который никогда не отступал, никогда не сдавался; который, даже подчинившись – не сдавался, спасая от Сукуны душу за своей пустотой. Этот Фушигуро Мегуми вдруг отшатывается – и ярость в его глазах мешается с ужасом. Мешается с поражением. Мешается с болью. И он хрипит: – Зачем? – и голос его впервые кажется таким непривычно, таким отчаянно сломанным, будто и внутри него что-то тоже сломалось, и Сукуна вдруг ненавидит себя за этот звук, и какого хера, он не этого добивался, он не собирался… Все должно было оказаться иначе. Сукуна ведь думал об улыбке Мегуми, когда сделал то, что сделал – так почему все обернулось этим? Почему, даже когда он действительно, по-настоящему пытается поступить правильно. Получается все равно проеб? И Сукуна не знает, как объяснить. В душе не ебет, как сказать, что хотел сделать лучше. А по факту, кажется, сделал стократно хуже. Кажется, эта короткая встреча нихуя не улучшила – только тонны боли в глазах Мегуми поселила. И его боль, как выясняется – нихрена не лучше равнодушия. Блядь. Но Сукуна не может объяснить. Сукуна знает – Мегуми словам, оправданиям в любом случае не поверит. Поэтому все, что Сукуне остается – только оскалиться шире. – Разве не этого ты хотел? – Чего – этого?! – вдруг рычит Мегуми, вновь превращаясь в раскаленную ярость, в полыхающую преисподнюю – и у Сукуны оскал приглушается, пока он завороженно смотрит в ответ; в этом тоже – настоящего Мегуми столько, что задыхаться бы этим, восхитительно задыхаться. Вот только ярости – все еще отчаянно недостаточно; недостаточней прежнего. Вот только боль, которой от него также фонит, которую Мегуми пытается яростью прикрыть – она не позволяет Сукуне полностью в свое благоговение провалиться. Она отзывается ответной болью там, где болеть у тысячелетнего демона. Не может. – Того, чтобы ты дал ему минуту на свободе – и тут же все отобрал? – продолжает тем временем рычать Мегуми. – Чтобы ты дал мне минуту поговорить с ним – и тут же, нахрен, отобрал? Я всегда знал, что ты жестокий, беспощадный ублюдок – но это, Сукуна? Тебе настолько хотелось причинить мне боль? И оскал Сукуны неконтролируемо стекает с лица. И Мегуми – такой сгусток боли, которой вселенные бы рушить, что нестерпимо же. И как только Сукуна мог бы этого хотеть?! И… И из Сукуны все же вырывается хриплое, какое-то, сука, беспомощное: – Нет, я… И он же тысячелетний демон, какая к херам беспомощность?! Вот только сейчас не выходит на этом сконцентрироваться. Не выходит вновь напомнить себе, что, да, Мегуми не нужны оправдания; да, Мегуми не будет слушать никаких ублюдких объяснений. Сейчас, после слов Мегуми, которые так кардинально отличаются от правды; сейчас, после боли Мегуми, которая льется Сукуне в глотку, которую не перекрывает даже яростью. Которая так пиздецки далека от того, чего Сукуна на самом деле хотел. Так пиздецки далека от улыбок Мегуми… Сейчас все, что Сукуна может – проваливаться в свою потребность все равно попытаться рассказать, объяснить. Нет, это совсем не то, чего он хотел. Он хотел ровно противоположного… И какие слова здесь в принципе могут хоть отдаленно сработать, а?! Но стоит Сукуне сделать шаг по направлению к Мегуми, отчаянно пытаясь эти гребаные слова подобрать – как тот тут же отскакивает от него к противоположной стене. Как хватает со стола кружку, швыряя ее на пол. А затем… А затем Сукуна с ужасом наблюдает, как Мегуми быстро наклоняется, подцепляет пальцами первый попавшийся осколок. И без тени сомнения прижимает его к собственному горлу. – Не приближайся, – приглушенно, сквозь стиснутые зубы выплевывает Мегуми – но Сукуна и так уже замирает, ему кажется, за всю ебаную тысячу лет такого ужаса не испытывал. Не кажется. Определенно не испытывал. И этот ужас сжимается капканом на внутренностях, удавкой плотно обвивается вокруг глотки. И этот ужас заливает кожу керосином и поджигает ее, пока Сукуна наблюдает за тем, как израненные пальцы Мегуми начинают истекать кровью – как что-то, кажется, глубоко внутри Мегуми тоже кровью истекает. А затем на его губах вдруг все же наконец появляется улыбка – короткая, жесткая, страшная. И эта улыбка так пиздецки далека от той, которой Сукуна жаждал. Но, очевидно, именно эта – единственная, которой он способен добиться. Бойся своих желаний, Рёмен Сукуна. У тысячелетних демонов и желания, и методы их исполнения, и результаты этого исполнения такие. Что бояться стоит даже им самим. И Мегуми, улыбаясь своей страшной, жесткой улыбкой – говорит: – Ты же хочешь это тело, да? Будет неловко, если я его к хуям прикончу, правда? Часть Сукуны от этих слов хочет расхохотаться. Хочет тело? Тело, блядь?! При всех своих невероятных мозгах, Мегуми иногда может быть пиздецки слепым, да? А ведь Сукуне казалось, что он был таким дохуя очевидным… С другой стороны – Сукуна даже сам далеко не сразу понял, далеко не сразу оказался готов принять. Столько гребаного времени потратил, продолжая отрицать и бежать. Так как он может от Мегуми требовать, чтобы тот знал? Как может требовать, если тот, с кем Мегуми приходится иметь дело – тысячелетний ублюдок, отобравший у него самых близких людей и вынудивший заключить гребаную сделку? Да и куда сильнее желания рассмеяться – желание пасть на колени и умолять. Потому что это Мегуми. Мегуми не разбрасывается словами и пустыми угрозами. Все это время он держался, боролся, отказывался сдаваться – потому что Мегуми не из тех, кто сдается. Даже оказавшись на краю пропасти, куда его загнал Сукуна – он продолжал искать способы выбраться. Выбраться из той золотой клетки. В которую его запер Сукуна. Вот только… Если он думает, что других вариантов, других путей, других лазеек больше нет. Если он думает, что выход остался только один. Если сейчас боли в нем столько, что он попросту не в состоянии закрыться, отстраниться, вновь стать пустым. Если Сукуна сделал непоправимое, если довел до того, что… Да. Мегуми не из тех, кто сдается. Но он без сомнений всадит этот гребаный осколок себе в глотку, если других вариантов не подпустить Сукуну к душе – не видит. И даже тогда – не сдастся. И даже тогда. Победит. С новым приливом ужаса наблюдая за тем, как очередная струйка крови начинает вытекать из пореза на шее Мегуми – Сукуна тут же отступает на шаг. На еще один. Глядя на жесткую, яростную – полную боли улыбку Мегуми, перетекающую в разбитый оскал; глядя в его полыхающие преисподние глаза, в которых что-то умирает. Сукуна сглатывает любые возможные ебаные оправдания, на которые не имеет права. И заставляет себя развернуться, чтобы уйти.

***

Еще час Сукуна выжидает прежде, чем рискует – и приносит в комнату Мегуми все необходимое для обработки его ран; вряд ли то, что он принес когда-то, еще не выброшено – и даже если нет, Мегуми все равно едва ли станет сам это использовать. Переступив порог его комнаты – Сукуна позволяет себе тихий-тихий выдох. Позволяет на сотую долю ослабнуть напряжению и ужасу, превратившим предыдущий час в ебаную вечность ада – когда видит, что Мегуми стоит у окна, спиной к нему. И осколок к горлу больше не прижимает. Но затем Сукуна опускает взгляд ниже, к его окровавленному кулаку – и замечает, что осколок в нем все еще зажат; что стискивается кулак с каждой секундой сильнее, заставляя новые капли алого орошать пол. И Сукуна понимает – с очередным приливом гребаного ужаса, блядь, понимает, – что Мегуми все еще готов вновь всадить осколок в свою шею, стоит ему хоть что-то сделать не так. Блядь. Блядь. Блядь. Очевидно, что Мегуми сейчас не позволит не только прикоснуться к себе – но даже просто приблизиться. Поэтому все, что Сукуне остается – лишь оставить принесенный сверток на столе, тут же отступая. Лишь бросить в идеально ровную, напряженную спину: – Обработай раны этим… – но он обрывает себя на полуслове, когда следующее слово застревает в глотке. На самом деле, Сукуна планировал добавить – приказ. Потому что знает, что с высокой вероятностью, Мегуми абсолютно ни черта не станет со своими ранами делать, если не приказать – но и рисковать, приказа ослушиваясь, тоже не станет. Даже несмотря на свою готовность всадить осколок в шею – Мегуми не позволит себе умереть так бессмысленно, всего лишь из-за одного идиотского приказа, близких людей оставляя. В этом Сукуна почти уверен. Почти уверен. И это почти заставляет Сукуну колебаться. Заставляет его взгляд прикипеть к алому на шее Мегуми – страх лижет глотку. Мегуми слишком рациональный, слишком здравомыслящий, чтобы умереть из-за одного идиотского приказа. Но что, если Сукуна все же столкнул его сегодня за грань? Что, если это слишком для Мегуми? Что, если?.. – …пожалуйста, – в конце концов, лишь хрипло добавляет Сукуна, осознавая, что просто не сможет. Не рискнет. Не в состоянии это уродливое слово из себя вытолкнуть. Тысячелетние демоны не просят – но это Фушигуро Мегуми. Его Сукуна готов умолять. Остается лишь надеяться, что здравого смысла Мегуми хватит, чтобы прислушаться и без гребаного, гнилого приказа. Еще раз коротко мазнув по алому на шее Мегуми – Сукуна уходит, аккуратно прикрывая за собой дверь.

***

Сукуна уходит, пока алое оставляет уродливый и рваный след у него внутри.

***

Сукуна уходит. …продолжая всем нутром за Мегуми цепляться.

***

Но так уж выходит, что после этого Итадори в голове Сукуны становится многовато. Получить контроль над телом он не может, как бы ни пытался – но, один раз все же этот контроль получив, кажется, понял, как в сознание Сукуны пробиться. У него получается редко – но уже этого очень слишком. И сопляк нудит об одном и том же. Объект его реплик всегда. Мегуми. Мегуми. Мегуми. – Оставь его в покое. И… – Зачем он тебе? И… – Мучай меня, если тебе так хочется! И… – Он заслуживает лучшего. И… – Прекрати делать это с ним. И снова. И опять. И еще раз. Сукуна начинает раздражаться. Он никогда ничего не отвечает – но Итадори не оставляет его так просто в покое, появляясь голосом в голове в самые неподходящие моменты. А Мегуми тем временем не приходит. Не приходит. Не приходит к Сукуне – и Сукуна знает, что не имеет права прийти сам. Заглядывает он лишь один раз – выдыхает с облегчением, убедившись, что раны Мегуми все же обработал. Но тут же выскальзывает, нутром напоровшись на его знакомую пустоту. И Сукуна иногда. Лишь иногда. Но задумывается. Если бы – если бы – этим телом снова управлял Итадори – то Мегуми был бы счастлив? Это то, что заставило бы его вновь стать собой? То, что позволило бы ему вновь улыбаться? Улыбаться настоящей, светлой улыбкой – а не этой, страшной, жесткой? И когда этими мыслями его накрывает в очередной раз – Сукуна вдруг кое-что осознает. Вдруг осознает, что на самом деле есть причина, почему голос Итадори начал пробиваться в его сознание. Осознает, какого черта это случается в самые неподходящие моменты. Дело совсем не в том, что сопляк чего-то там понял и научился в сознание Сукуны пробиваться – такого можно было бы ожидать от Мегуми, но уж точно не от Итадори. Он и Сукуну-то в своем теле так долго сдерживать мог только потому, что был для этого рожден. А на самом деле все очень просто. Это сам Сукуна. Это сам Сукуна ему позволяет. Это сам Сукуна хочет слышать все то дерьмо, которое Итадори озвучивает. Потому что есть какая-то мазохистская часть самого Сукуны, которая знает, что Итадори прав, которая нуждается в больном напоминании, приходящем с его словами, которая… Которая просто хочет. Чтобы Мегуми. Опять. Улыбался. Чтобы он вновь стал Фушигуро Мегуми – человеком сложным и сильным, а не красивой опустевшей птицей, запертой в золотой клетке Сукуны. Ты можешь запереть птицу в клетке, Сукуна. Но не жди, что она станет тебе петь. …отзывается в его голове голос, но принадлежащий совсем не сопляку Итадори. Принадлежащий Мегуми, который там, в сознании Сукуны – прочно осел и обосновался, и для этого совсем не нужно было вселяться в его тело. И для этого всего-то нужно немного сойти по нему с ума. Голос, который Сукуна слушал бы вечность. И Мегуми, сквозь золотые прутья клетки – нашел способ подчинить себе тысячелетнего демона.

***

И подчинил. Безоговорочно подчинил.

***

И когда Мегуми наконец все же приходит к нему – спустя, кажется, несколько страшных вечностей – Сукуна убеждается в том, что Итадори поблизости нет. Окончательно понимая, как легко все еще может заблокировать его, если захочет. И Сукуна вжимает Мегуми в свою постель – вновь не пустого, вновь отзывающегося, но какого-то отрешенного, отстраненного, с яростью, которая кажется слишком наигранной, с внутренней болью, которую пытается скрыть. Но Сукуна все равно видит. Видит. Видит. И ему – ответно болит. И в этот раз Сукуна все же растягивает его пальцами, хотя Мегуми уже привычно растянут и влажен; и движется в нем медленней, осторожней обычного; и целует его шею вместо того, чтобы кусать и клеймить; и игнорирует попытки Мегуми вернуть все к привычной ярости, к привычному злому траху, не позволяя перехватить контроль. Впервые – не позволяя. А Мегуми почему-то из-за этого не закрывается. Не обрастает пустотой, все еще отвечая – Сукуна с облегчением выдыхает. И топит Мегуми во всем том, что внутри копилось к нему днями, неделями, месяцами; что очень страшно напоминает то человеческое, которое называют нежностью. И Сукуна прижимает ладонь к низу его живота и ласкает, имитируя движение самого Мегуми. И немного плавится, когда это заставляет Мегуми хрипло вдохнуть. – Ненавижу тебя, – шепчет Мегуми сорванно, сбито – и яростно, яростно, яростно. – Знаю, – отчаянно шепчет Сукуна в ответ, зарываясь носом ему в висок. Ощущая, как болит там. Где у тысячелетнего демона болеть не может. И когда Мегуми кончает – с рваным выдохом, с этим своим восхитительным, рычащим полустоном – Сукуна завороженно на него смотрит. Сукуна знает – прекраснее он не видел ничего за тысячу лет. И еще за тысячу тысяч – не увидел бы. И сам кончает следом, пропадая в Мегуми, отданный Мегуми – и абсолютно Мегуми не нужный. Справедливо. Закономерно. Больно. Больно. Больно. И потом, когда Мегуми уже начинает привычно уходить – Сукуна едва удерживается от того, чтобы вновь перехватить его за запястье. Чтобы вновь попросить, чтобы умолять… …останься. Сукуна – тысячелетний демон. Он подчинял себе тысячи. Он проливал реки крови. Он всегда берет то, чего хочет. Он никогда не просит. Никогда. И он не просит сейчас. Вот только не потому, что выше этого. Не потому, что гребаный тысячелетний демон. Но Мегуми останавливается сам. Через плечо бросает на Сукуну взгляд – очень знающий, очень проницательный взгляд. Будто он прекрасно понимает, о чем Сукуна молчит. И что-то в глазах Мегуми мелькает. Что-то, чего Сукуна не может понять, распознать. Что-то чуждое ему, тысячелетнему демону – что-то близкое ему, когда Мегуми рядом. Но потом Мегуми отворачивается и уходит. Не оглядываясь. Уходит. Уходит.

***

И Сукуна, в его удаляющуюся спину глядя – думает, что было бы, прикажи он Мегуми… …люби меня. Вот только такой невыполнимый приказ наверняка закончился бы для Мегуми летальным исходом. А одна мысль о таком исходе – вновь болью там. Где у тысячелетнего демона. Болеть не может.

***

И Сукуна, в его удаляющуюся спину глядя – думает. Когда он в принципе начал хотеть отдать Мегуми приказ любить его?

***

И вдруг мысль о Мегуми, запертом в чертовой золотой клетке – перестает быть просто мыслью, перестает быть данностью, перестает быть целью. Она превращается в чертово осознание. Очень страшное, горькое осознание. Прекрасная, сильная птица, рожденная вспарывать крыльями воздух – и одним своим видом восхищать; рожденная для свободы, для неба, для величия. Такая за прутьями клетки – долго не протянет. Такая за прутьями клетки – петь не станет. Мегуми – не птица. Мегуми – человек, рожденный для свободы, для неба, для величия; для того, чтобы летать. Мегуми в клетке – чахнет, сереет; все еще упрямо заставляет себя жить – но внутренне медленно умирает. И остановить это попросту невозможно, если в клетке его оставить. И продолжать за этим наблюдать…

***

…слышится чей-то отчаянный глухой вой – Сукуна запоздало понимает, что это его собственный.

***

Понимает, что по-настоящему Фушигуро Мегуми не останется никогда. Не с ним. Никогда по-настоящему не станет для него просто Мегуми.

***

И тогда Сукуна понимает, что ему нужно делать. Все просто, на самом деле. Все было очевидно с самого начала – он всего лишь не желал видеть. Так что Сукуна берет печать, в которую заключен Годжо. Идет в комнату, где находятся тела двух девчонок – сестры Фушигуро и другой, которая вечно с ними таскалась. За ними ухаживали, не давая увянуть, по приказу Сукуны – но сам Сукуна здесь почти никогда не был. Вот они, в одной комнате – все, кто Фушигуро дорог. Все, ради кого Фушигуро жертвовал. Выбивается из идеальной картины только сам Сукуна. Только сам Сукуна не вписывается. Все очевидно. Все просто. И он уходит. И он сжимает пальцами печать в своей руке сильнее. И в голове его разносится опасливый голос сопляка Итадори: – Что ты собираешься делать? Сукуна лишь шире скалится.

***

Сукуна приходит к Фушигуро раз. Второй. Третий. Он вновь сжимает печать в пальцах. Он вновь цедит ядом. Он рычит… Я убью его. И убью их всех. У меня есть способ. И если ты не будешь моим. Настоящий ты. Я убью их. Я утоплю весь мир в крови, но начну я – с них. Больше Сукуна не сдерживается – лишь теперь понимая, что раньше, поливая Фушигуро ядом, и впрямь сдерживался; оставлял некую грань, которую не позволял себе переступать – в конце концов, даже в худшие свои моменты он жаждал ярости Фушигуро, а не боли. Его боли Сукуна не хотел никогда. Никогда. Но теперь он отпускает на волю все свое тысячелетнее, все свое демонское, все свое ублюдское – и ментально обрушивает эту смесь на Фушигуро. Зная, что только так есть шанс, что это сработает. Хотя бы шанс. И медленно, постепенно, чем больше в словах Сукуны не просто яда, а настоящей злобы, опасности, реальной угрозы, даже безумия – это начинает работать. Пустота глаз Фушигуро сначала идет трещинами, затем зияет разломами. В конце концов, принимается сочиться яростью. Но там, среди оттенков ярости – вплетаются нити боли. Нити, которых Сукуна и не заметил бы, не будь они знакомы, черт возьми, годами; не заметил бы, не вглядывайся он так пристально. Нити, стальными канатами зажимающие демонское нутро Сукуны. Он игнорирует это. Так нужно. Так правильно. Вновь провернуть тот, давний свой трюк, из-за которого Сукуна потерял бдительность и чуть не упустил печать – Фушигуро больше не пытается. Тогда все было иначе. Тогда Сукуна цедил ядом, тогда пытался заставить пустоту Фушигуро хоть немного надломиться и яростью пролиться – чтобы хотя бы так, хотя бы на волне этой ярости он, пусть и немного, но начал Сукуну хотеть. Тогда яростный поцелуй Фушигуро был как раз тем, чего Сукуна жаждал, чего добивался. Сейчас, конечно же, он все еще жаждет, жаждет сильнее, чем когда-либо прежде – и до последнего вдоха будет жаждать. Но… Кажется, Фушигуро улавливает, что сейчас все иначе. Улавливает отличия. Он всегда был слишком, восхитительно умен. И даже если бы попытался вновь свой трюк провернуть – Сукуна знает, что опять не повелся бы. Совсем не потому, что у него вдруг выработался какой-то ебаный демонский иммунитет к Фушигуро Мегуми. Такое попросту невозможно. Такого и не хочется. А потому, что конечная цель слишком важна, чтобы позволить себе повестись, как бы сильно этого, блядь, ни хотелось. Столько целей Сукуна за тысячу лет ставил, власть-кровь-трон, но впервые он по-настоящему понимает, что это значит, когда цель важна. Сукуна – цедит ядом, швыряет угрозами, сжимает в руках печать. Фушигуро – все ярче пламенеет яростью, все лучше нити боли за яростью скрывает и взглядом своим, чернеющим, внимательным, цепким, за печатью в чужих пальцах украдкой следит. Хорошо. Правильно.

***

Так, как и должно быть.

***

– Он не позволит тебе сделать это, – рычит однажды в его голове этот тупой сопляк. А Сукуна едва не закатывает глаза. В этот раз он вполне осознанно позволил Итадори прорваться, позволил ему отозваться. Поддавшись легкому любопытству. Желая проверить, как именно сопляк относится к плану Сукуны, к конечной точке, цели этого плана – но не потому, что его мнение на что-то повлияло бы, конечно. А чтобы узнать, достоин ли он той верности, которую на деле продемонстрировал Фушигуро. Чтобы понять, как далеко простирается собственная преданность сопляка – тогда как преданность Фушигуро безгранична. И доказана. Так страшно, горько доказана. Вот только так уж вышло, что общение с Фушигуро, у которого с мозгами все отлично – заставило Сукуну начать забывать, какой же Итадори на самом деле тупой. Зато сейчас он целиком и полностью это вспоминает. Стоит только услышать первые же слова, которые сопляк ему говорит, получив такую возможность. И учитывая, что Сукуна только что был в комнате Фушигуро и вылил на него очередной поток яда и угроз – ему не нужны никакие лишние уточнения, чтобы понять, о чем Итадори говорит. Вполне очевидно, что Фушигуро не позволит Сукуне ничего сделать с близкими ему людьми. Очевидно, блядь. Также очевидно и то, что Сукуна попросту не смог бы, даже если бы захотел – у них сделка, в конце-то концов. И Фушигуро еще может поверить, что Сукуна и впрямь оставил себе какую-то лазейку – или, скорее, даже не столько поверить, сколько на всякий случай перестраховаться. Но с сопляком-то Сукуна находится в одной голове – и хотя легко мог бы скрыть от него информацию, если бы захотел, даже не пытается это сделать. Зачем? Все равно Итадори не в состоянии никак его остановить. Не в состоянии ничего предпринять. Ему всего-то и нужно – чуть покопаться в том, что находится прямиком под носом, и включить свои, блядь, гребаные полторы извилины. Или Сукуна излишне, несвойственно себе оптимистичен, приписывая сопляку целых полторы извилины? На реплику Итадори он так и не отвечает, давая ему возможность существование этих полторы извилин все же доказать. А тот замолкает, какое-то время ничего больше не говорит. Сукуна ощущает, как его первоначальная вспышка чуть приглушается, сменяется непониманием, растерянностью – пока в конце концов сопляк не выдыхает пораженно, когда до него, кажется, что-то все же доходит. – Ты и не хочешь, чтобы он позволил, – надо же, и впрямь доходит. Что ж, полторы извилины ему все же можно приписать. Охуеть достижение. После еще пары секунд размышлений, во время которых продолжающий молчать Сукуна почти слышит, как бедные полторы извилины Итадори скрипят и дымятся от перегрузки – тот наконец добавляет: – Мегуми поймет. Если ты будешь поддаваться – он поймет. И не пойдет на такое. А, нет, Сукуна все же умудрился его переоценить. Полторы извилины – излишне оптимистично. Тупой – почти комплимент, когда дело касается сопляка. Не то, чтобы у Сукуны были надежды на обратное, конечно. – Во-первых – тогда я буду бить в полную силу, – наконец все же снисходит он до ответа, уставший ждать, когда же сопляк сам до всего дойдет. Но тот тут же перебивает: – Ты можешь навредить ему, – с явным беспокойством, с возмущением, с нотками осуждения в голосе. – Даже полную свою мощь я умею контролировать, – вновь едва не закатывает глаза Сукуна – он вдруг совершенно не может понять, как вообще выдержал столько лет соседства с Итадори в одной голове. Впрочем, большую часть времени Сукуна от него просто закрывался, абстрагировался – а иначе и впрямь не выдержал бы. На секунду он задумывается, каково это было бы – соседствовать в одной голове с Фушигуро, – но тут же эту мысль пытается подальше от себя оттолкнуть. Может, в другом мире и в другой жизни, где Сукуна все же осуществил свои планы относительно него, чтобы добиться целей; где… …где черт знает, чем эти планы могли для Фушигуро закончиться. Где черт знает, что Сукуна, тысячелетняя гребаная мразь – мог бы с ним, с его сознанием сотворить. Одна мысль – тошнотой, горечью, ужасом; ненавистью к тому, другому себе. Но Сукуна отталкивает. Отталкивает. Ему разбираться нужно с ужасами той реальности, которую на деле сотворил; которая – здесь и сейчас. У него дохрена причин ненавидеть и того себя. Который – здесь и сейчас. Тут не до мыслей о какой-то другой, припизженной версии самого себя – и эта уже достаточно припизженна. Ха. Вновь на здесь и сейчас сконцентрировавшись, Сукуна добавляет очевидное – вот только очевидное явно не для тупого сопляка: – А во-вторых, ты не понял, сопляк. Если до этого дойдет – то я просто не оставлю ему выбора. Мгновение-другое Итадори молчит. Вновь скрипит и дымит своими полтора извилинами. Сукуна уже думает, что ему опять придется все разжевывать, на пальцах объяснять – но затем… – О. И… – О-о-о. Вот теперь, кажется – доходит по-настоящему. Ну наконец-то, блядь. И Сукуна ждет. Ждет реакции. Ждет, лениво гадая, станет ли Итадори умолять – помнит ведь, как он когда-то боялся смерти. С тех пор, конечно, много времени прошло, и даже сопляк успел измениться – этот мир в принципе изменчив. И в то же время – невероятно статичен. Статичен – в худших своих проявлениях, к худшему всегда волнами, наплывами возвращающийся. Тысячелетие Сукуна за этим наблюдал. Наблюдал за тем, как смертные, что шаманы, что нет – друг друга и сами себя уничтожают. Безо всяких проклятий отлично с этим справляются. Люди меняются – но сами собой эти изменения происходят зачастую к худшему. Изменения к лучшему требуют огромных усилий – и лишь единицы на них способны. Такие, как Фушигуро. А таких, как Фушигуро, Сукуна больше не встречал – знает, что и за тысячу тысяч лет не встретил бы. Сам же Сукуна – тысячелетний демон. Проклятие – последние гребаные месяцы, кажется, личное проклятие Фушигуро. Он – статичен всегда. Его мир построен на фундаменте крови и пепла. Язык, на котором он говорит – сила. Такие не меняются – зло и мрак и так уже в кости въелись, тут некуда меняться. А к лучшему… В таком тысячелетние демоны не заинтересованы. На такое тысячелетние демоны попросту не способны. Жрущий сам себя мир, уничтожающие сами себя люди – всегда были в пределах интересов Сукуны. Просто потому, что они изрядно ему все упрощали. И в то же время – делали скучнее. Никакие и ничьи изменения к лучшему Сукуну не волнуют – он все та же тысячелетняя мразь и останется ею, пока будет существовать. Все, что его волнует – это Фушигуро. И именно из-за Фушигуро вообще возникает вопрос, а какой будет реакция Итадори, есть ли в нем хоть какие-то зачатки умения к лучшему меняться. Потому что ответ на этот вопрос также будет и частичным ответом на то, а стоила ли жертва Фушигуро того. …нет, она в любом случае того не стоила. Никакая жертва Фушигуро не может, нахрен, того стоить. Но пусть в ней хотя бы будет гребаный смысл. Еще пара секунд тишины. – Хорошо, – наконец, говорит Итадори с несвойственным ему мрачным спокойствием, даже удовлетворением. И ничего. Больше – ничего. На всякий случай Сукуна решает все же уточнить – а вдруг полторы извилины Итадори до сути так и не добрались? – Ты умрешь. – А он будет свободен, – твердо и без сомнений, без промедлений отвечает Итадори. И Сукуна ощущает, как мрачное удовлетворение растекается теперь уже по его собственному ублюдскому нутру. Вот и ответ. Тупой сопляк остается тупым сопляком – и все же…

***

…по крайней мере, не только Фушигуро здесь до дурного предан.

***

Но даже так Сукуна все еще не знает, заслуживают ли близкие Фушигуро люди тех жертв, на которые он ради них пошел – включая и сопляка Итадори. Вот только он вдруг понимает, что это не ему на самом деле судить. Фушигуро решил, что стоят – и это все, что Сукуне нужно знать. Тысячу лет он никогда и никому не доверял.

***

Но Фушигуро – воплощение его единственной веры. Тысяча лет, к этой вере приведшие.

***

Итадори так и не спрашивает, почему. Даже изредка получая возможность высказаться – теперь, когда больше не нужно бессмысленно орать и требовать, чтобы Сукуна оставил Фушигуро в покое, он предпочитает помалкивать. Наконец-то. Но и молчание сопляка становится несколько другим. Из него почти уходят бестолково-прямолинейная агрессия, попытки обороняться и защищать-защищаться – зато появляется что-то другое. Что-то похожее на… мрачное одобрение? Даже отголосок уважения? Насколько кто-то вроде Итадори вообще способен тысячелетнего демона уважать, его поступки одобрять. Ну, по крайней мере, в этот раз он явно сразу додумался сам найти ответ на вопрос, почему. Почему Сукуна собирается сделать то, что, собственно, собирается. А Сукуна мысленно хмыкает – все-таки, сопляк тупой, этот факт остается неизменен. Стабильность, чтоб ее. Он даже не рассматривает вариант того, что Сукуна может лгать, что может обводить его вокруг пальца, в собственном сознании позволяя Итадори увидеть то, что он хочет, что нужно – а не то, что является правдой. Впрочем, Сукуна в любом случае не лжет. Впервые у него, тысячелетнего демона – нет никаких скрытых мотивов, хитроумных планов, ублюдских и кровожадных целей. А отвечать на «почему» он все равно не стал бы – уж точно не сопляку. Но впервые за время сосуществования в одном теле – у них устанавливается некоторые подобие перемирия. Потому что впервые их цель – общая. Единственная общая цель, которая у них в принципе могла бы появиться. И суть этой цели сводится к Фушигуро Мегуми. Конечно же.

***

Сукуна не может отменить их с Фушигуро сделку. Не может просто Фушигуро отпустить вместе с близкими ему людьми – без которых он бы все равно не ушел, даже появись такая возможность. Не может просто приказать Фушигуро уйти от себя – потому что это будет противоречить той части, где он не имеет права уходить. Не может просто отдать ему ключи от клетки – а сам отойти в сторону и наблюдать, даже если хочет. Таких ключей попросту не существует. Потому что плата за них. Жизнь Фушигуро.

***

Вот только замок клетки все еще можно взорвать – снаружи. За это тоже требуется своя плата. Но – приемлемая плата.

***

Где-то глубоко внутри Сукуна осознает, что не уверен, а смог бы он добровольно отпустить Фушигуро, даже не будь сделки. Что смог бы ключи от клетки ему отдать, даже существуй такие. Что смог бы без него не то, что жить. Даже кое-как существовать. Возможно, в любой из вариаций вселенных не может существовать иных способов решения, кроме того, который выбирает Сукуна. Возможно, это при любом раскладе единственный способ Фушигуро отпустить и спасти. Единственный способ его клетку открыть. В голову смазанно приходит только один другой способ – это изначально Фушигуро в клетку не запирать. Вот только Сукуна не думает, что способен и на такое. Он с ощутимой горечью своим мыслям улыбается. Тысячелетний демон – тысячелетняя мразь. А Фушигуро…

***

…а Фушигуро заслуживает лучшего. Всего лучшего.

***

И в один из дней Сукуне наконец все же удается довести Фушигуро до точки кипения. Наконец все же удается по-настоящему вывести его из себя. Удается подтолкнуть к самому краю обрыва, за которым – бездна. Впрочем, план Сукуны совсем не в том, чтобы столкнуть Фушигуро в эту бездну – оказалось ведь, что никогда такого не хотел. Даже если снова и снова к этому краю его подводил. Ублюдок. На самом деле, понадобилось немало времени, немало усилий, немало тысячелетнего демонского ублюдства, чтобы не только разбить защитную пустоту Фушигуро – но и прорваться сквозь его титаническую, нахрен, выдержку. Сукуна заслуженно ненавидит себя за то, сколько ментальной боли ему ради этого причинил. Но это все будет того стоить, – настойчиво напоминает он себе. В конечном счете – будет. И Сукуна ощущал: по накалу между ними, по уровню ярости Фушигуро, по уровню его боли – что все к тому и идет. Что он уже близок к своей цели. Так что предварительно позаботился, чтобы в этом доме никого не было, кроме них; чтобы не осталось никого, кто захотел бы Фушигуро преследовать; чтобы здесь больше никто не появился. И Фушигуро выпускает свою силу на свободу впервые за месяцы, месяцы, месяцы – силу, которая могла бы подчинять миры. Силу, которая впечатляет. Восхищает. Силу, которая способна Сукуну уничтожить – а не так уж и просто найти то, что способно уничтожить тысячелетнего демона. А он ведь найти пытался – в последние недели, когда понял, что должен сделать, действительно пытался. Вот только даже совместным усилиям десятков, сотен шаманов этого не удалось. Но. Конечно же, появляется какое-то ебаное «но». Потому что даже разъяренный, даже на краю, на грани, даже готовый сложить руки в печать, даже с тенями, покорно к нему ластящимися – Фушигуро все еще не бьет физически в ответ на мощные ментальные удары. Фушигуро все еще сдерживается. Черт возьми. Сукуна догадывался, что так будет – что за гребаный упрямец. И все равно. Все равно он надеялся – насколько тысячелетний демон может надеяться, – что ненависти Фушигуро к нему будет достаточно. Что эта ненависть сломает последний барьер. Что эта ненависть сделает остаток работы за Сукуну. Тогда, разочарованно зарычав, он осознает, что других вариантов попросту больше нет, что Фушигуро недостаточно всего лишь спровоцировать – а значит, остается лишь действительно сделать это. Лишить его выбора. – Ударь меня, – бросает Сукуна с ядовитой насмешкой, с ублюдским оскалом; притворяясь, будто это ничего не значит; притворяясь, будто это – просто азарт, игра для него, а не часть ебучего плана. Только бы Фушигуро не догадался раньше положенного – а иначе черт знает, что он вытворит. Только бы… – Нет, – обрубает и хмурится Фушигуро, отступая на шаг и опуская свои стиснутые кулаки. …вытворит что-то вроде этого, ага. И хотелось бы Сукуне притвориться, что причина этого «нет» – в нем самом. Что именно его Фушигуро не хочет бить. С ним не хочет драться. Но, скорее всего, он просто боится за близких ему людей. Боится того, что последствия въебут по ним. Или того, чем их драка может закончиться для сопляка. Суть в том, что среди всех вероятных причин – не затесалась та, где Фушигуро не хотел бы драться с Сукуной просто потому, что Сукуна – это Сукуна. Просто потому, что ему хоть немного не пле… Нет. Невозможная херня. – Это приказ, Фушигуро! – наконец озвучивает, чеканит Сукуна, и слово наждаком проходится по глотке, и перемалывает внутренности в фарш, и не болело бы так, не болело бы, даже если бы внутренности действительно в фарш превратились. То, что Сукуна знает точно. А сейчас вот – болит. Пиздецки болит, сука. Не из-за сути приказа – на это плевать, но из-за самого факта того, что Сукуна вновь приказывает, что выбора лишает. Теперь приходит черед Фушигуро разочарованно рычать – но наконец, понимая, что выбора. Больше. Нет. Он вновь поднимает кулаки. Он складывает печать. Он бьет. А Сукуна – выдыхает. И он не врал, он дерется в полную силу – но следит за тем, чтобы его удары не нанести непоправимый вред. И Фушигуро полностью оправдывает его ожидания. И их драка, насыщенная, яркая, пропитанная мощью и тенями – одна из самых прекрасных вещей, за тысячу лет существования Сукуны случавшаяся. Прекраснее только сам Фушигуро. И это весело. Это приятно – драться с кем-то на равных. Это – чистое наслаждение. И чистое наслаждение тот момент, когда Фушигуро наконец одерживает заслуженную, ожидаемую победу. И Сукуна смотрит на него снизу вверх, смотрит в его полыхающие преисподними глаза, смотрит – и восторгается, и благоговеет, и думает, что тысячу лет к этой секунде шел – и что тысяча пустых, бессмысленных лет того стоили. Умереть ради Фушигуро? Награда. Умереть от руки Фушигуро? Благословение. И Сукуна ощущает, как тени Фушигуро давят на него со всех сторон. Давят. Давят… …но не убивают. И, кажется, не собираются. И Сукуна надеялся – снова надеялся, блядь, – если Фушигуро не будет знать, что все это часть плана, то просто прикончит его в пылу драки. Но все ведь не может быть так, сука, просто. Когда с Фушигуро вообще было просто? И когда Сукуна на это жаловался? – Убей меня, – озвучивает он очевидное – но Фушигуро хмурится, стискивает челюсть, рубит в ответ: – Нет. – Это будет приказом, Фушигуро. – Иди к черту! – срывается в ответное рычание Фушигуро, разъяренный, полыхающий, концентрат мощи и тьмы – но, каким-то образом, все еще себя контролирующий. Восхитительный. При этом Сукуна не упускает то, что, не выполняя сказанное – одновременно с этим он и прямо не отказывается подчиняться. Умно. В стиле Фушигуро. Вот только и Сукуна пока что приказ все же не отдавал – он ведь не идиот, знает, каким упрямцем Фушигуро умеет быть; и раз уж он, по каким бы то ни было причинам, упрямиться начал – то так просто точно не сдастся. Если в случае с приказом ударить Сукуна был уверен, что Фушигуро не станет ради такой херни рисковать, отказываясь подчиняться – то сейчас… Сейчас – ключевой момент. Тот момент, ради которого все это было. Тот момент, от которого все зависит. Тот момент, который нельзя проебать. Никак нельзя. И для начала нужно убедиться, что приказ Фушигуро выполнит – а Сукуна не понимает, какого хуя он просто за свой шанс не ухватился сразу же! Какого хуя начал медлить! И если Фушигуро продолжит вот так… – Ты так сдохнешь! – зло выплевывает Сукуна, ощущая вспышку страха и будучи уже не в состоянии отыгрывать показательный яд и похуизм – ну что за упрямый, невыносимый, восхитительный… Но Фушигуро не менее зло ощетинивается в ответ. – Да похер мне! Какого черта ты вообще… И он застывает, обрывая себя на полуслове. И в глазах его вдруг медленно загорается осознание. И это осознание, совершенно неожиданно – но оказывается сопряженно с постепенно накатывающим ужасом. И ярость Фушигуро этим ужасом также постепенно приглушается. Отражает оттенки его тьмы, заставляя их сгуститься иначе, немного ошарашенно – неизменно восхитительно, восторгающе. И Фушигуро выдыхает – контрастно тихо, шипяще на фоне своего предыдущего злого рычания: – Ты специально все это устроил. Эти слова, этот отголосок ужаса Сукуне в грудину въебываются, как самая мощная техника – сшибая с ног, с ориентиров, с существования. Блядь. Вот такого он предпочел бы избежать. Предпочел бы закончить все до того, как происходящее к этой точке придет. Потому что теперь Фушигуро уж точно не станет по сценарию плана Сукуны так просто действовать – потому что слишком гордый, слишком благородный, слишком упрямый, слишком… Фушигуро. И его точно не устроит мысль, что Сукуна позволил себя убить – даже если на самом деле их драка была полностью честной и на равных. Теперь Фушигуро уж точно захочет докопаться до сути; захочет узнать, какого хуя. Ладно. Хуево, конечно – но такой вариант развития событий Сукуна тоже предусмотрел и у него есть… запасной план. Расплывшись медленным оскалом, он решает, что пора со всем заканчивать. И лезет в карман. И вытаскивает из него печать, концентрируя технику в своей руке. Запасной план заключается в том, что он нашел способ прикончить запечатанного Годжо одним движением – до того, как Фушигуро успеет вмешаться, остановить. Раз Фушигуро не хочет подчиняться приказу – так уж и быть. Сукуна даст ему гребаный выбор. Хах. – Выбирай, – скалится он шире, надеясь, что выходит злорадно, безумно, как и положено тысячелетнему демону – а не с этой гребаной, рвущейся наружу горечью от того, что собирается сказать. – Либо я прикончу его – и все равно умру, нарушив сделку. Либо ты прикончишь меня – и спасешь его. Либо ты не подчинишься приказу – и сдохнешь. Но тогда я все равно прикончу их всех. И Годжо, и сестру твою, и ту девчонку, с которой вы таскались. И сдохну сам, вместе с сопляком. Ужас в глазах Фушигуро – множится стократно, оседает чернотой, оседает отчаянием, и Сукуна ненавидит себя, ненавидит так, что мог бы этой ненавистью мир к чертям испепелить. Но других вариантов не видит. А руки Фушигуро, сложенные в печать – тем временем отчетливо вздрагивают, и в голосе тоже что-то вздрагивает, когда он ошарашенно хрипит: – Что это за нахуй, Сукуна, – кажется, это должен быть вопрос – но севшие интонации Фушигуро такие, что звучит скорее разломанным утверждением. Смысла играть дальше, смысла дальше лгать больше нет. Так что Сукуна все же отвечает. Впервые за годы, за десятилетия, за века– честно отвечает: – Только так ты будешь вновь свободен, – и оскал его сам собой, против воли приглушается до призрака улыбки, и Сукуна будто со стороны слышит, что собственный голос начинает звучать спокойнее, даже мягче – как за тысячу лет не звучал никогда. Как, казалось, вовсе звучать не способен. Из горла Фушигуро в ответ вырывается шумный выдох. И Фушигуро подступается к нему ближе. И Фушигуро сминает его рубашку в кулак, потащив на себя, нависая. И в черных глазах Фушигуро – тьма, бездна, там преисподние восхитительно ютятся и множатся, множатся. И Сукуна думает, что Фушигуро сейчас его вновь ударит. Если очень, очень повезет – ударит губами в губы. В последний раз. Но на это Сукуна совсем не рассчитывает. Еще меньше он рассчитывает на то, что происходит на самом деле – такой вариант вовсе никогда не рассматривался, вообще в голову не приходил. Потому что – невозможно, удивительно, страшно. Но из уголка глаза Фушигуро вдруг появляется соль. Вдруг эта соль срывается – и разбивается крохотным хрусталем о щеку Сукуны. А тот застывает – благоговеющий, неверящий, ужасающийся. Слезы Фушигуро – самое прекрасное. И самое ужасное зрелище за тысячу лет. Но Сукуна тихо-тихо выдыхает – и напоминает себе, что это слезы не по нему. Все дело в сопляке – все дело всегда в сопляке. Так что он тянется вперед, ласково стирая соленую дорожку, прочертившую молочно-белую щеку. И говорит так успокаивающе, как он, тысячелетний демон – способен: – Сопляк тоже этого хочет. Он ни в чем тебя не винит. Пока из Фушигуро вырывается еще один выдох, более шумный, в котором боли на поколения и века – где-то там, в отдалении, на фоне, сопляк соглашается со словами Сукуны уверенно, но совсем-совсем тихо, будто пытается не мешать. А Сукуна, лишь самым краем сознания его реакцию считавший и полностью на Фушигуро сконцентрированный – сконцентрированный на самом важном, единственно важном. Уже скользит пальцами ниже – и кончиками бережно касается жесткой линии губ Фушигуро. И шепчет вдогонку сипло, на грани слышимости: – Теперь, когда меня не будет, ты научишься опять улыбаться, Фушигуро Мегуми? – Блядь, Сукуна, – дрожаще хрипит Фушигуро вместо прямого ответа – но от касания уйти не пытается, и Сукуна с благоговением ощущает эти слова все еще едва прижатыми к его губам пальцами. Но тут же Фушигуро добавляет. Глухо, отчаянно, с силой: – Ненавижу тебя. – Знаю, – выдыхает Сукуна в ответ, и вспышка боли за его ребрами – она совсем не страшная. Пусть болит. Оказывается, за Фушигуро Мегуми очень приятно болит. Даже если эта боль тысячелетнее демонское нутро разламывает прицельно. Но тут же выясняется, что Фушигуро еще не закончил. Потому что Фушигуро вдруг продолжает – и голос его становится совсем простуженным, больным. И голос его окончательно обрывается в отчаяние. И что-то в глазах обрывается в отчаяние ответно. – Я мог бы полюбить тебя, Сукуна. И эти слова разрушают Сукуну до самого гребаного основания – но самым прекрасным образом разрушают. Так, как разрушенным хочется быть. Он гулко, сорванно выдыхает – он дышит, дышит, дышит. Он чувствует, как расширяются принимающие кислород легкие. Он чувствует, как сердце захлебывается ритмом, вколачиваясь в ребра. Он чувствует ток крови по своим венам. Он. Чувствует. Впервые за тысячу лет – чувствует. И живет. И ощущает, как губы растягиваются в улыбке – не в злобном оскале, не в ядовитой ухмылке. А настоящей, даже не призрачной улыбке. И это намного больше. Невообразимо больше, чем он когда-либо рассчитывал получить в ответ – потому что рассчитывал он в ответ лишь на ненависть. Которую заслужил. И это мог бы – все. И это мог бы – целая вселенная. И Сукуна, уже ощущающий хватку смерти на своей глотке – впервые за эту гребаную тысячу лет существования. Узнает, что такое счастье. Понимает, почему люди за счастьем гонятся. Потому что Мегуми не лжет. Он может притворяться и замалчивать, если нужно, если приходится – но все же никогда не лжет. Да и попросту нет ему смысла здесь и сейчас, об этом лгать. И умереть за такое – совсем не сложно. И умереть за такое – блаженство. А Фушигуро… …Мегуми. Мегуми наклоняется ниже. Мегуми прижимается носом к виску Сукуны – так нежно, что больно. Мегуми хрипит ему в ухо, повторяя: – Я мог бы. Три слова растекаются в грудине, как сладкий, самый восхитительный яд, в котором Сукуна готов утонуть. И тонет. Но когда Мегуми отстраняется и вновь в глаза Сукуне смотрит – он на самом деле смотрит совсем не на Сукуну, совсем не ему адресует смесь скорби и вины, осевшую в радужках, скользнувшую в сорванный голос. А Сукуна оказывается не против. Сукуна понимает. – Прости, Юджи. Ответная грустная – но теплая, искренняя улыбка Итадори, отчетливо проступает в голове Сукуны. На мгновение он задумывается о том, чтобы ненадолго передать контроль над телом ему – но быстро от этой мысли отказывается. С высокой вероятностью, тогда все для Мегуми станет только стократно сложнее. А ведь эти его, прощальные слова для Итадори, они – принятие. Они – готовность. Они – конец. И Сукуна улыбается тоже. – Убей меня, Мегуми. Впервые за тысячу лет – ощущает, что и впрямь научился улыбаться здесь и сейчас, в последние свои секунды; научился лишь для Мегуми, благодаря Мегуми. Имя сладко перекатывается на языке – жаль, Сукуна бездарно потратил тысячу лет, тогда как мог бы эту тысячу лет снова и снова произносить имя Мегуми. Снова и снова возносить Мегуми молитвы. Снова и снова преклонять Мегуми колени. Но жалеть ни о чем Сукуна не собирается – здесь не о чем жалеть, когда впервые за тысячу лет он собирается поступить правильно, собирается сделать что-то стоящее. Вот только… Единственное, о чем Сукуна все же не может совсем немного не пожалеть – это о том, что он так и не увидит, как Фушигуро Мегуми взлетит. Ментально – физически. Сердцем, телом, техникой. Так и не увидит, как он будет сиять в положенном ему величии. Но главное все же то. Что Фушигуро Мегуми сиять будет. Следующе слова даются Сукуне удивительно легко: – Это приказ. Глаза Мегуми – сухие, отчаянные, больные. Полные ярости, вины, скорби и чего-то куда более глубинного и глубоко, очень человеческого – и очень резонирующего со внутренностями Сукуны. А еще глаза Мегуми – до краев наполнены решимостью. И Сукуна смотрит в эти глаза завороженно, восхищенно; взгляд оторвать не может – и не собирается до самой последней ебаной секунды. – Возможно, я и смог, – хрипит Мегуми напоследок. И сердце Сукуны, абсолютно человеческое, живое, больное Фушигуро Мегуми сердце – сбивается на один удар страшно и восхитительно. Один удар – и в нем вся вселенная. Один удар – и Сукуна совершенно ни о чем не жалеет. Один удар – и Сукуна знает, что этот удар стоил тысячи лет. Один удар. Последний удар Мегуми. Сукуна улыбается, его принимая.

***

У вечной тьмы Сукуны… …прекрасные глаза Фушигуро Мегуми.
784 Нравится 48 Отзывы 180 В сборник
Отзывы (48)