***
Конечно, в этом нет ничего ужасного. Просто прогулка, ничего сложного. Сигма убеждает себя в том, что это и прогулкой толком назвать нельзя; он вместе с парнем спрыгивает на перрон, стоит проводнице опустить лестницу. Коля приземляется летними кедами прямо в пушистый сугроб, кивает ему и бежит к ближайшему ларьку. К этому времени Сигма понимает, что парень питается только фастфудом на остановках, так что торопится за ним — хотя и сам не знает, зачем. Просто… За компанию. Наверное. — Когда ты был маленьким, кем хотел стать больше всего? — улыбается Гоголь, разворачиваясь к нему от маленького окошка, в котором секунду назад заказал два чебурека. — А?.. — Сигма моргает растерянно. От парня информации столько, что он не успевает анализировать, вовсе ничего не понимает. Но вопрос всё же доходит до растерянного сознания. — Я не… Не знаю. Наверное, художником. — О-о! — светлые ресницы вздрагивают, когда Коля с оттенком удивления и восторга открывает зелёные глазища. — А кем стал?.. Сигма лишь поджимает губы. Вопрос не то что — удар под дых, вовсе нет, он из разряда ножом в сердце, скальпелем в сонную артерию, пулей в глазницу — и так далее. Вопрос наотмашь. Тот, после которого ничего больше не может быть. Потому что у Сигмы нет ни малейшего понятия о том, кем он стал, когда вырос. Кажется, не могло быть — да и откуда, если он не знал даже кем был прежде?.. Но он не может ответить ничего подобного. Если на то пошло, он, кажется, не может ответить вообще ничего — к горлу подкатывает ком, и вдруг удивительно нелепым кажется собственное нахождение в этой ледяной наружней стуже, рядом с парнем, пшеничные волосы которого так красиво выглядят под лучами ледяного зимнего солнца. Сигма смотрит на его косу секунду, другую — смотрит на тонкие, выглядывающие из-под куртки запястья с длинными пальцами и покрашенными ногтями, куда угодно смотрит — лишь бы не поднять голову и не встретиться с ним взглядом, лишь бы не выдать закономерное и разочаровывающее «я не знаю». Не знает, кем стал. Кем был. Даже кем будет. Не знает, почему его личность была стёрта, и не знает, как её вернуть. Не знает даже… Хочет ли возвращать. — Я лучше пойду в вагон, — глухо говорит Сигма, мотая головой и скрывая взгляд за растрепавшимися от ветра разноцветными прядями.***
Ночная остановка на полчаса кажется Гоголю практически вечностью. Остановка посреди грёбаного поля, без вокзала, без света, без ларьков — её вполне могло просто не быть, но по какой-то причине она есть в расписании, и поезд послушно этому расписанию следует. Коля Гоголь не спит этой ночью, сжираемый тревожным тусклым чувством внутри: где-то он проебался. Сигма буквально сбежал от него, выглядел таким расстроенным, чёрт, таким… Грустным. Настолько, что заснуть так и не выходит: сердце то и дело сжимается от воспоминаний о растерянном, загнанном взгладе. Так что Гоголь правда рад остановке — в какой-то мере. Он вываливается из вагона в рыхлый, пушистый снег, извиняющееся глядит на проводницу, которой пришлось опускать лестницу для него — как для единственного человека во всём мире, кто решился сойти с поезда в такой час в этом захолустье. Кеды мгновенно пропускают в себя холод, они ещё не высохли после прошлой прогулки, но Коля не обращает на это внимания, поднимает голову и широко распахнутыми глазами смотрит вверх, старается не моргать и не жмурится даже, когда снежные хлопья целятся прямиком в глазные яблоки. Так холодно. Но… хорошо. Прямо сейчас ему, если на то пошло, хочется больше всего просто замёрзнуть окончательно, рухнуть в этот снег и в сугроб зарыться, и чтобы никто его не нашёл и не ждал, а сознание медленно вымораживалось, погружаюсь во тьму… — Развлекаешься? — иронично интересуется Фёдор, выходя из вагона с привычной сигаретой. И на перроне их становится двое. На полчаса в ледяном мире не останется никого, кроме них, и… Что-то теплеет внутри Гоголя от того, что Фёдор вышел тоже. Тишина между ними разрастается — словно весь мир погребается под снегом, и оттого так хочется хоть что-то сказать и этот лёд разбить, но и… также хочется стать этим льдом. Перестать подавать признаки жизни — и никого больше не расстраивать, и не быть полным дураком, который просто смеха ради докапывается до других с непонятными вопросами. — Мне иногда кажется, что я, и вся моя жизнь… Это просто затянувшаяся шутка, — шепчет Гоголь, глядя в темноту перед собой. — В смысле — у меня всегда так было. Я помню как в детстве… меня везли куда-то зимой на санках. В сад, наверное, не знаю. Но было очень темно — и была метель. И я решил, что будет весело скатиться так в сугроб — и не пойти в сад, а остаться лежать. — И ты скатился, — замечает Фёдор, выпуская вверх облако дыма. — И долго ты там лежал? — Думаю, да, — медленно кивает Гоголь. — Меня почти замело, но… Мне не было холодно. И меня долго искали. Помню, что было просто очень красиво смотреть на снег. И… я иногда думаю, что было бы смешно, если бы меня не нашли. Было бы забавно остаться там. Просто смотреть в темноту, пока всё это не закончится. Я бы хотел. Достоевский молчит. Смотрит на него несколько секунд, а после — достаёт пачку и протягивает ему. Коля уже почти не чувствует пальцев, но благодарно тянется рукой вперёд. А потом, когда Федя Достоевский разжигает крошечный огонёк на его сигарете, не выдерживает, и всё же опускается, ложится прямо на землю, затылком плюхается куда-то в снег. Его друг даже не удивляется. Кажется. Кажется, он за короткое их знакомство настолько к нему привык, что не удивляется уже ничему. А с чёрного неба прямо на него опускаются сотни и тысячи пушистых снежинок. Гоголь прикрывает глаза, смаргивает их с ресниц — и размышляет о том, чтобы остаться так навсегда, даже после того, как поезд укатится в глубокую ночь. Пока снег ещё тает на нём, но пройдёт какое-то время, ещё несколько часов — и на него упадёт первая крупица замороженной небесной воды, которая не растает. И всё подойдёт к концу. О, было бы жутко весело. Всё равно никто не заметит, никто ничего не сделает — и это будет абсолютно справедливо, и… Тихий шорох откуда-то сбоку заставляет его вынырнуть из хаотичного потока воображаемых ситуаций, в которых он остаётся один и этого, наконец, никто не замечает — и повернуть голову. Федя Достоевский, парень, который постоянно мёрз и кутался во все свои взятые в дорогу куртки, который говорил на любые его действия «как же глупо», неожиданно и аккуратно опускается рядом. Смотрит не на него, а тоже — вверх, наблюдает за бесконечно падающими хлопьями снега. — Красиво, — тихо подтверждает он.