***
С той встречи с Шутом минуло с десяток ночей. На монастырских землях начинался сев, и вместе с ним на Аббата навалилось множество хозяйственных дел. Не успевал он разобраться с одним, как в поле зрения уже маячило другое. Со всеми вопросами бежали к нему, решать мало-мальски серьезные проблемы снова приходилось ему. Аббат был к такому привычен, но отчего-то теперь это ощущалось более тяжко, чем обычно. Нет-нет да и проскакивала предательская мысль, что быть ему сейчас хотелось вовсе не здесь. После в деревеньке начал болеть дети, и тут стало уж и не до тоски: Аббат всегда переживал такое всем собой и оттого умаялся весь, даже в промежутках короткого сна раздумывая, как бы помочь. Шут тоже был в своих делах — что за дела, Шут их знает, а потому объявлялся в монастыре редко. Забегал разве что поздороваться, рассказать какую байку, метко пошутить, а иногда глянуть так, что Аббату думалось: «Вот бы…» Про сплетников Аббат ему рассказал, чтобы Шут на всякий случай оставался настороже: кто знает, вдруг обиженный мясник пожелает сделать ему пакость. Однако утаил момент откровений об их постельных утехах. Предательская фраза, что стонет он так распутно, словно с Шутом там продажная женщина, оставила свой отпечаток в мыслях, и Аббат, сколько ни молился, не мог избавиться от него. Исповедаться тоже не мог — о таком было некому. Аббат скучал: прежде они не виделись, когда ему следовало держать Великий Пост, а теперь вот быт да напасти. В своей келье, уже собираясь отходить ко сну после полного забот дня, он порой позволял себе думать, вспоминать и представлять, до тех пор, пока жар от мыслей не становился совсем нестерпим. Тогда Аббат перекатывался на бок, прикрывал глаза и запирал свой разум от всего, что могло предательскому жару позволять и дальше мучить тело. Потому момент, когда они наконец договорились о встрече в трактире, в привычном уж им месте, стал для Аббата в некотором роде освобождением. Шут явился в монастырь, да не с пустыми руками. Вошел в трапезную, держа под мышкой пузатый бочонок, когда монахи отобедали и начинали расходиться — настал час полуденного отдыха. Шут был обитателям монастыря знаком, но Аббат все же невольно сел ровнее — подспудные опасения, что по ним может быть видно, какие отношения их связывают, возникали сами собой. Шут присел на лавочку, пристроил бочонок подле себя, хитро глянул на Аббата, подмигнул голубым глазом. — Ну что, Вашвашество, успели по мне соскучиться? Аль забыли уже? Аббат деланно нахмурил брови, в душе нисколечки не сердясь, лишь сожалея о нехватке возможности придвинуться сейчас ближе приличного. — Когда ж тебя забудешь, коли ты, негодник, постоянно о себе напоминаешь. Тебя нет рядом, а бедные монахи все еще обнаруживают твои непотребные росписи в местах, где их быть не должно. Таким художествам разве что место на полях рукописей. Молодой послушник с неделю назад так присел на не засохшее и всю одежу в краске испачкал, да сзади и не увидел, пока прихожане у него пониже спины отпечаток твоих неприличных сюжетов не заметили. Шут разулыбался так, словно Аббат его не бранил, а приятные слуху речи в его честь вел. — А я вам тут меду сладкого принес. Мед сейчас, в начале лета, стоил втридорога. Шут был честен, красть бы не стал, значит, обменял на что-то ценное. Аббат нахмурил брови уже всерьез. — Я не… — Да подождите вы отказываться, мне за услугу задолжали. А давеча вообще ярмарка была на площади, так я чудес всяких насмотрелся. Видел чучело совы! На вас больно похожа, жаль, не продавалась. — Птицу бы лучше пожалел, да тебе лишь бы паясничать. — Но Палач после, вечером, сказал мне, что сова — птица недобрая и что как раз для таких, как я. — И что же ты? — хмыкнул Аббат, допивая остатки вина из чаши. — Ответил, что сам он недобрый, и новую рубаху, тоже с ярмарки, совами расписал. Они не виноваты, что люди верят во всякую чушь. И верно, подумалось Аббату. Шут, даром что бывал серьезен от случая к случаю, иногда говорил настолько глубоко мудрые вещи, что невольно шло в голову: он поумнее некоторых ученых мужей будет. И вовсе не дурак с ветром в голове. — Смотри, Палач и обидеться может. Опять потом прибежишь говорить, как зло он на тебя глянул своим черным глазом. — Этот всегда зло глядит, злее не станет, — непринужденно пожал плечами Шут. — Любит только кошку свою да Трактирщика, больше ему людской любви и не надо. К его счастью, вообще-то. Задумчиво помолчал. — А еще трактир теперь, после ярмарки, вечерами наполовину пустует. Скучновато там одному сидеть. Даже драк поубавилось, хотя вот на днях было дело: две женщины сцепились… — Пускай, Трактирщику какой-никакой покой будет, — сказал Аббат, но намек Шута отлично понял.***
Вечером в комнатке трактира его ждали. Отчего-то наедине, здесь, не в монастыре, обычно не звучало ни единой шутки. Даже во взгляде не пробегало, словно Шут оставлял все это за порогом — Аббат платил той же монетой. Шут всегда начинал осторожно, как будто боялся поверить, что ему дозволено касаться, или просто боялся касаться. Прижимал к себе, ластился, выпутывая из простыни, которой Аббат оборачивался, сняв свои одежды. Аббат позволял ему это, прикрывая глаза. — Скучал по тебе, как же скучал… — В голосе Шута не было привычной смешливости, а сквозила одна сплошная серьезность. Аббат тоже скучал, но правильные, соответствующие мыслям слова никак не шли, поэтому он отвечал иначе. Трогал в ответ, в первые разы все робко, а потом уже увереннее, позволял Шуту то, что не позволил бы никому другому, а после стонал, научившись и разрешив себе это тоже далеко не сразу. Сегодня стонов не было: тот самый неприятный отпечаток чужого сравнения как будто поставил какую-то ограду, не выпуская их наружу. Аббат не был восприимчив к чужой молве, но те две фразы, кажется, смогли зацепить за что-то болезненное или то, что прежде он предпочитал не выпускать. А быть может, напомнить, как он заигрался в то, что не про него, не для него и ему не полагается. В чем добровольно ограничил себя сам, а теперь позволил слабину. В ученых книгах писали, что сравнение мужчины с падшей женщиной можно счесть оскорблением, что мужчина вправе требовать за это наказания. Но мясник ведь не сравнил: он действительно считал, будто с Шутом тут такая. Так неужто его, Аббата, стоны настолько неприличны и развратны, что… Уже после, когда Аббат лежал, чувствуя под боком теплое тело Шута, и ощущал, как тот ласково касается его спины поверх одеяла, Шут заговорил: — Что случилось? Ты был тих, и спина твоя напряжена. Аббату хотелось верить, что он ничего не заметит, но Шут был внимателен. Отстранился, посмотрел в глаза как-то слишком проницательно. Кажется, увидел на лице отражение начинавшейся просыпаться прежней неловкости. — Скажи, прошу! Коль молчать будешь, проблема не исчезнет. И то верно. Только проблемы не было — были пустые слова и неподобающее поведение. Аббат вздохнул, успокаивающе погладил Шута по плечу. — Все хорошо, Анджей. Всего лишь был сдержан, как то требуется. — Мне нравится, когда ты не сдержан, а тут лишь я, — возразил Шут. — Неважно, кто и что видит, а кто нет. Мне нравится… все это, но это все ж еще грех, а я давал обеты, которые не думал ранее нарушать. Но нарушаю. Ты же знаешь… — Господи! — Не поминай имя Господа всуе. Он видит все, и в конце каждому воздастся по делам его. — Михал… — Шут вздохнул, глянул как-то печально. — Какое зло в том, что ты не будешь так строго держать себя в выдуманных тобою рамках? Разве плохо кому или больно оттого, что ты позволяешь себе показать, как тебе хорошо и как нравится? Только тебе самому. Да и ранее ты отпустил себя, но теперь отчего-то опять закрываешься. Аббат утих. В словах Шута был толк, но сомнения, с которыми он столько жил ранее, вернувшись, не желали уходить так просто. Вопрос держания обетов встал остро, стоило Шуту прочно укорениться в его жизни, и на самом деле не исчез никаким образом. Примириться с тем, чтобы позволять себе что-то, не держать себя в столь строгих рамках так, чтобы не было за это совестно, порой бывало тяжко. Аббат верил в Господа и верил в свои обеты, и оттого одновременно блюсти их и потакать своим желаниям близости было практически невозможно. Шуту, наверное, стоило бы ревновать его к Богу. Аббат прикрыл глаза. Слова Шута каким-то образом смогли подуспокоить всколыхнувшиеся случайно услышанной фразой сомнения, но окончательного решения как будто бы не существовало. Наверное, ему суждено теперь так и жить между двумя полярностями в попытках найти баланс.