Александровская Слобода, декабрь, 1564 год.
Александрова Слобода, затерянная в бесконечных дремучих лесах, засыпанная снегом чуть ли не по самые маковки, вопреки обычному безмятежному своему зимнему существованию, бурлила народом и звуками — звоном благовеста, лаем собак, скрипом саней, ржанием коней, гомоном многочисленных людских голосов. Еще за несколько верст до Слободы были выставлены караулы отменно вооруженных людей — чтобы и мышь мимо не проскочила. Не часто прежде сюда наезжал Иоанн, хоть и был тут покойным родителем Василием Ивановичем построен загородний дворец, в коем любил он отдыхать и охотиться. Когда уезжал он с Царицей, детьми, и ближними людьми, которым еще верил, из Москвы, так и вовсе поначалу не вспомнил про Александрово. И готовился ведь к этому, не в бездумном порыве уехали — и людей собрали, и казну, и Святыни из церквей изъяли, чтобы ничего не оставить проклятым изменникам — а все одно, как попрощался с людьми после службы, да сел в сани — так и заныло сердце. Куда они теперь? Где найдут приют и успокоение? Две седмицы скитались по окрестностям Москвы, и чем дольше скитались, тем горше и тяжелее на сердце Иоанна делалось, еще сильнее обида делалась, липкий страх в полон брал. Правильно ли он поступил, решив отречься от престола российского, бежав от подлых княжат и их козней бессчетных, от их оскорблений, лжи и ненависти, бросив на произвол судьбы народ и землю русскую? Прав ли он в том, что верил — не позволит народ так вот просто власть Царскую, Богом данную, да землю русскую, боярам изнаглевшим на растерзание отдать? Алексей с Афанасием тоже уверяли — давно надо княжатам место их указать, много воли взяли, давить надо гадин, всех до единого, решением единственно своим, никого не слушая, слишком милосерден и долготерпелив был Государь к изменникам. А ежели всё-таки осмелится Дума Боярская принять его отречение — Ивана Ивановича, старшего сына, поставят на Царство, а как Федор Васильевич подрастет — так совместно станут управлять, а Иоанн во всем их наставлять будет. Но как же унизительно положение сие! Он, законный наследник престола, Помазанник Божий с детьми своими единокровными, вынужден бежать, скитаться, словно сироты они убогие, словно изгнаны они с родины своей за какие-то дела бесчестные и кем — своими же рабами! Что же теперь ждет их? А коли решат поганые предатели-бояре сдать города русские вместе с Царем и семьей его неугодной, нехристям иноземным?! Да нет, не может статься такого! И тут Алексей с Афанасием и Петром Зайцевым не оплошали — список бояр, дворян, да детей боярских, и дворянских, от которых пакостных деяний не чинилось никогда, составили, всех собрали, а с ними люди вооруженные, с конями, с оружием, к любому бою готовые — все честь по чести. С Божьей помощью, одолеют подлых вражин, хоть и не счесть их числа. А если отвернулся от него Господь, за все его грехи и мерзости? Но казнил бы одного Иоанна — почто же Анастасиюшку позволил извести подлым боярам? Чиста была Настя, голубка возлюбленная, гнев его сдерживала, терпению учила и сердце его смягчала, призвал ее Господь — и все хорошее, что было у Ивана, с собой забрала. Неужели угодно то было Господу? Нет, не карает Господь чистых душою, справедлив Бог, то все бесовские подобия, в образе человеческом, затаиваются, следят за каждым шагом, за каждым вздохом, чтобы при удобном случае опозорить, оболгать, отравить ядом своим, вонзить нож в спину, как Иуда Курбский это сделал. Верил ему Иоанн, ничем не притеснял, даже когда Андрей бездарно и позорно срам от поляков под Невлем потерпел — с армией, противников втрое превосходящей! — и отплатил друг дорогой ему за это черной завистью и изменой подлой. Еще и письмо с клеветой, жалобами и поучениями нелепыми осмелился прислать, и как только рука у него не отсохла от подобной наглости, писать такие неправды Государю! Как приехали, да более-менее устроились, испортилась погода. Ясные, морозные дни сменились ненастьем. Долгими вечерами и ночами печально и одиноко выл ветер, и сквозь однообразный заунывный гул слышался другой — протяжный, тоскливый, вселяющий страх — близкий вой волчьей стаи. Ветер приносил с собой метель, утром приходилось расчищать заметенные дорожки, иначе пройти было невозможно из-за наметенного плотными грудами снега. Днем пепельно-серые приземистые и хмурые тучи сыпали редким снежком, закрывали солнце, и ни единого луча его не доходило до занесенной глубокими снегами земли. Вернулась постоянная головная боль, которая давно себя не проявляла — монотонная, давящая, мешающая сосредоточиться и спать — англицкий лекарь варил какие-то горькие, противные отвары, мазал виски ртутной мазью, но они мало помогали. Шел Рождественский пост, обычно приносивший много радости — он с Царицей и детьми ездили по монастырям и церквам, встречались со святыми людьми, раздавали милостыню Христа ради нищим и убогим, отдыхали душевно, средь святости и благолепия, в молитвах и строгом посте ожидая великого праздника — Рождества Христова. В этот же раз вся радость отравлена была обидой, страхом и гневом. Молитвы не приносили облегчения, душевное спокойствие не приходило, да и как обрести его в таком положении, в каком они из-за собачьих предателей очутились? С другой стороны, эта вынужденная оторванность от внешнего мира и заточение в Александрове, вдали от столицы с ее многочисленностью и шумностью, сблизили Ивана с детьми его и ближайшими боярами. Все друг у друга на виду, тут не утаишь помыслов поганых. Тесно, конечно, не рассчитано Александрово на большой двор, да можно палат просторных построить, церковь, да не одну, возвести, на радость душе и Господу, укрепить стены, углубить ров, превратить место отдыха в настоящую крепость. Никогда особливо не любил он Москву, а теперь и подавно не мила ему сделалась столица. Иоанн много времени проводил с сыновьями, подолгу с ними молился, со старшим, Иваном, особенно часто беседовал, наставляя, чтобы заботился он о младшем — Федоре, не бросал его, помогал бы во всем. Федор постник и молчальник, более для кельи, нежели для власти державной рождённый, трудно ему придется без поддержки брата. Обоим внушал, что крепко дружными им стоит быть между собою, ибо нет у них никого ближе друг-друга. С Марией Темрюковной редко говорили — на совместных трапезах только, чаще о пустяках — справлялся о здоровье, да как почивала. Так оно было спокойнее, обычный распорядок, к которому привыкли, и оттого казалось, что все вроде как всегда, и даже если и в изгнании они, то ничего в их жизни не поменялось. Когда и приходил Иоанн к Царице на ее половину — молчал больше, в молчании стоял возле нее, обычно занятой с барынями своими ближайшими привычной женской работой — рукоделием, а чаще ходил туда-сюда по комнате, перебирая четки, погруженный в безотрадные чёрные мысли свои. ''Ну что ты все ходишь и молчишь, ходишь и молчишь, точно тигр в клетке! Всю душу исходил! '' — всякий раз хотелось закричать Гуэщеней, но она молчала — и помыслить нельзя о том, чтоб так с Государем разговаривать, тем паче при посторонних. Ей и самой было страшно — как приказал Государь ей собираться, да все ценности свои с собою взять, так и захолонуло в сердце. Салтанкул сказал — мол, мурзы Великого Князя плетут заговоры, боится Иоанн за жизнь свою, Царевичей и ее, вот и уезжает, от Царства отречься хочет. Страшно, да только что поделаешь? Никуда ей не скрыться, подневольная она птица, и воистину на птичьих правах в Московии, даром что Царица законная. Никогда она никаких заблуждений по этому поводу не имела, с той самой поры, как отец сообщил, что Великий Русский Князь желает на нее посмотреть, и даст Аллах, взять в жены. Это не предполагало для нее никаких раздумий, это Гуэщеней должна была принять безо всяких разговоров, ибо этот брак, если случится, выгоден был ее отцу, брату, ее народу, а это важнее ее личных желаний. Желалось, конечно, спросить отца, что же будет, если не понравится она Князю, и отошлет он ее назад, как потом с позором то этим домой возвращаться? Да не осмелилась воле отца перечить. Помнится, страхота какая была — а вдруг Князь то нрава бешенного, старый, али страшный, а то и все вместе?! Великий Русский Князь оказался не старым и не страшным — высоким, рыжеволосым мужчиной в расцвете сил, с пронзительными серыми глазами, которые потеплели, едва Князь на нее взглянул. Позже всякого она наслушалась про норов царский, в том числе от Салтанкула — мол, жесток, неистов Князь в гневе, а гнев его легко на себя вызвать, и со страхом ожидала того, что промеж супругов происходит, но с ней он злым и грубым не был — горячим, жадным в утехах и внимательным оказался — в удовольствие оказалось как с мужем с ним жить. И все бы хорошо, да не давал им Господь единокровных детей. Васютка, кровиночка ее единственная, почти сразу умер, и все — не случилось больше дитя носить. Долго хворала потом Гуэщеней, и душой, и телом. Государь говорил, что это мурзы его виноваты, уморили наследника царского. Гневался, наказал некоторых, да только все одно, не вернуть Васютку. А потом охладел Иоанн — редко-редко на ночь остается, знает она — есть у него полюбовник молодой, моложе даже, чем она, об этом весь двор судачит втихомолку. Молилась она и православному богу христианскому, и, тайком — Аллаху, чтобы отвадил он супруга ее от полюбовника и послал ребеночка — да только без толку все. Далеко Боги, не слышат. Внешне вроде и не поменялось ничего — все так же ровно с ней общался Великий Князь, на охоту с собою брал, когда она в здравии была, по монастырям вместе ездили, вместе трапезничали вечерами, по-прежнему она на торжественные столования и посольские въезды из своей тайной комнаты смотрела, но все неуловимо изменилось меж ними — Государь стал бесконечно далек от нее. А были ли они вообще когда-нибудь по-настоящему близки? Попросила как-то Гуэщеней Лалинэ, свою нянюшку, которая с ней в Московию приехала, показать, пусть хоть издали, с кем же теперь любо Царю ее находиться, из-за кого он к ней сердцем и телом остыл. — Да зачем же тебе на него смотреть, душа моя? Стыдоба одна, а еще в Бога веруют! Видно, не боятся они Бога своего, шайтаны их на срамное дело подбивают, тьфу! — сердилась старая Лалинэ, которая не боялась ни грозного Князя Кабардинского, ни Царя Российского, да и по русски совсем почти не говорила. — Покажи, Лалинэ! Все одно — не ты покажешь, так боярынь своих спрошу! — И ведь спросила бы, не смотря на унижение такое. И увидела — в церкви, на Всенощной, со своего места — да так удачно Федор Басманов у икон стоял, что всего его рассмотреть смогла — не врали боярыни молодые, украдкой красу великую его, да наряды богатые обсуждая, когда думали, будто не слышит, и не понимает их Царица. Старухи, прежней Царицы сродственницы, мрачные и богомольные боярыни, лишь осуждающе, со злорадством морщили сухие губы, которые становились похожи на куриные гузки, но даже не пытались пресечь подобные разговоры — не любили и не признавали они новую супругу государеву. Могла бы она Великому Князю об сплетницах рассказать, да жалела дурех — не много у них развлечений в теремах роскошных, в коих заперты они на веки вечные, пока жизнь мимо проходит, дак хоть так, разговорами об жизни чужой, ее хоть краешком зацепить. Вытащить бы кинжал свой острый, да отрезать его голову прекрасную, чтобы никогда больше глаза его не смотрели бы на то, что ей, Гуэщеней, по праву принадлежит. Чтобы никогда уста эти яркие не шептали супругу ее то, что она лишь шептать может ночами страстными. Запятнать бы пол кровью его алой, чтобы никогда больше румянец нежный не вспыхнул на щеках его гладких, точно девичьих. Подумала так Гуэщеней, и ликующая улыбка по губам сочным скользнула, торжествующим блеском глаза вспыхнули, лишь на миг картину столь желанную представив. Подумала — и горько усмехнулась мысленно. Что ей с того, что убила бы она Федора Басманова? Погоревал бы Иоанн, может, и снова бы в ней утешение искал, да только не войдешь дважды в одну реку, не по любви они супругами сделались, а девиц красивых много вокруг. Пока Государь с Федором Басмановым тешится, ее в монастырь, как обычно от постылых жен в Московии избавляются, не отправит. Пусть лучше с ним, чем с девицей какой. А ее доля — женская, чай, не она одна супругом своим делиться вынуждена. Что Царица, что черница, в таких делах все равны. Внезапно пришел сегодня Государь, она уже боярынь ближних отослала, и ко сну разоблачалась. Лалинэ, помогавшая Гуэщеней, бросила на мужчину неодобрительный взгляд, но сразу же вышла, одних их оставляя. Гуэщеней даже растерялась — с чего это на ночь глядя пришел Государь, не за супружескими же ласками, Федор Басманов то в Александрово утресь еще был, видела его в окно. Али стряслось что? Она встревоженно всмотрелась в лицо супруга царственного — осунувшееся, бледное, с тенями, залегшими под глазами ровными полукружиями. — Случилось что-то, Господин мой? — Для того сюда и приехали, чтобы не случилось ничего. Да спокойней мне, коли сам в убеждении буду, что все у тебя ладно. — Коль врагов опасаешься, так окружи себя людьми военными, надежными, пусть везде и всюду за тобой и волей твоей следуют, охраняют покой наш. — Верно молвишь, окружить надо, да только что в этом одном проку? Сидеть тут до скончания века, точно мыши в норе, а отчизну собакам предательским отдать? Малые это меры, Мария. Да и как Иуд сразу распознать, ежели они притворщики великие? Сам я виноват в том, что много воли им дал. — Да и как было не дать — много их, изменников, да завистников, привычных любым его решениям супротивничать, и Церковь за ними стоит, их поддерживает — столько лет Сильвестр другом и наставником верным притворялся, сколько обид и притеснений вытерпел Иоанн от него, смирял гордость и достоинство свои, верил, что попишка ему добра желает и процветания! А попишка дьявольскому искушению поддался, на власть его покушаться вздумал, заговоры плёл за его спиной. В висках снова болезненно кольнуло, точно шилом, Иоанн поморщился, устало потер веки — у него с утра опять монотонно, надоедливо болела голова. — Переиграть я их должен. — Иоанн повторил слова, сказанные им сегодня Алексею Басманову, — Только вот партию то шахматную выигрывают вовсе не те, кто первым ход сделал, а те, кто противника своего распознает и читает, да ходы свои заранее просчитывает. Он устало вздохнул. Что проку советоваться с женщиной, которая толком ни порядков их не ведает, ни в делах его государственных не разбирается. Да и на что ей в этом разбираться, меньше знает, дальше держится — ей же безопасней, и так полно желающих от нее избавиться, дабы Иоанну напакостить. — Ладно, Маша, к себе пойду. Голова дюже болит, прилечь надо. Бог тебя благослови, сохрани и пошли ночь спокойную, — Иоанн перекрестил жену и вышел. — И тебя, Господин мой, — тихо, уже вослед, прошептала Гуэщеней. Не могла она на Государя злиться. А вот себя жаль было. Только и оставалось ей, что себя жалеть.***
— Слишком милосерден ты с ними, Государь! Сколько терпел от них несправедливостей и наветов всяких. Разбаловал милостями своими, они и обнаглели, страх перестали испытывать перед Царем своим! А разве Царь не Помазанник Божий на Земле? ''Страх Божий да будет всегда пред очами твоими, и грех не возобладает тобой.'' Не имеют они страха Божьего, вот грех предательства и лжи их и поглотил. — Не громко, но твердо говорил Афанасий Вяземский, сидя на лавке за столом. Государь в молчании сидел в кресле своем, стоящем на небольшом возвышении. — Да какой там страх, у собак подлых! Родами, да чинами хвастают, казной и лучшими землями государскими пользуются, да токмо лишь о своем благе думают, а как Царю своему и отчизне послужить — так сразу с них и не спрашивай. Каждый сам за себя, всяк себе на уме, грызутся, аки собаки между собою, что им Государство Российское. Вкусно жрать, да сладко спать, бармы да шапку нацепив чужие, чтобы кусок поболе себе захапать — вот и вся их забота. — Презрительно добавил Алексей Басманов, сидящий рядом с Вяземским. Рядом с ним Федор примостился. Он молчал, не сводя взгляда с Государя. Разговор этот происходил после обеда. Заперлись в обеденном зале, у дверей охрану выставив. — Верно молвишь, Алексей. Знаю я, кто к ливонцам поганым переметнуться желает, и кто Владимира Андреича хочет на трон посадить, и кто против, но токмо не за ради меня и моих детей, наследников законных — просто договориться между собой не могут, — наконец произнес Государь. — Так стало быть, с князя Владимира Андреевича спросить надо в первую очередь, — начал было Афанасий, но Иоанн мгновенно вышел из себя. — Не твое это дело, Афонька, руку и рот на царскую кровь поднимать! Владимир брат мне, хоть и двоюродный. То Ефросинья бучу поднимала, сам он разуменьем слаб, всяк им вертит, как хочет, а он хоть умом скуден, это разумеет, — отрезал Иоанн. Владимир мягкотелый и дрожащий, будто квашня, колышет его всяк, кому власть царская покою не дает. — Тебе, Государь-Надежа, надобно учинить на государстве своем опричнину, со двором, войском, всеми приказами и землей, где бы все твои законы и все твои решения безоговорочно выполнялись. — Басманов ловко вернул разговор в нужное русло. — И чтоб доходы с нее в государственную казну шли. Земли у изменников забрать, чтоб государству польза была. А другую часть, поплоше, Земщине отдам, пускай сидят там, вместе с Думой. А я себе Думу сам соберу — из людей мне верных, кто волю мою исполняет без разговору, — глаза Иоанна зажглись мрачным огнем. — Да только где верных людей взять?! Кругом одни Иуды, довериться некому! — Всех переберем, Государь — самых верных тебе на службу отыщем, самых верных в войско то опричное определим, — уверил Афанасий Иванович. — Все у тебя просто — переберем, определим… чернь, да отребье всякие приближать к себе предлагаешь? — Раздраженный, Иоанн встал с кресла, заходил по горнице. — Не чернь бесполезную, а людей допрежь для тебя незаметных — служивых, тех, у кого за спинами все эти собаки титулованные отсиживаются, собою загораживают, проявить себя не дают. Людьми тебе всем обязанными, а оттого верными, как собаки, теми, кто только тебя знать будет, — взволнованно возразил Алексей Данилыч. — Верно молвишь, Алешка! Свое войско создам… только одному мне преданное, только мою волю исполняющее… вымету с его помощью крамолу и измену! — Глаза Иоанна загорелись фанатичным блеском. В первую очередь надо самых ненадежных выслать подальше от Москвы, вотчины у них изъять, да в Казань отправить — пускай новые земли осваивают. Иоанн подошел к сидящему Федору, который не отрывал от него взгляда взволнованного. — Тебя первого в то войско беру. — Иоанн руку на кудрявую голову положил, слегка сжал густые пряди в пальцах. — А тебя, Афанасий Иваныч, и тебя, Алексей Данилыч, в Думу опричную. — Только добром то не захотят решение это принять. Силу применять раньше положенного нам не на руку — народ может взбунтоваться. Тут умом все надо решить. Переиграть я их должен. — Иоанн сел на лавку возле стола, сцепив руки перед собой. — Грамоту надо составить — послание, что не гневаюсь я на народ православный, а лишь на изменников бояр, что врагам потатчики великие, и которые своими злостными деяниями многие горестей, разора и бед Царю христианскому и русской земле приносят, — наконец молвил Иоанн. — А ежели бояре нас упредят — настроят народ против, великую ложь выдав за правду? — Осторожно спросил Алексей Данилович. Ему решительно не нравилась эта идея. Да разве можно судьбу государства холопам вверять! — Не посмеют! — Иоанн вскочил и в великом смятении заходил вокруг стола, сжимая и разжимая кулаки. — Не посмеют, собачьи дети! — Он в гневе стукнул кулаком по столу, отчего стоявшая на нем чернильница подпрыгнула и зазвенела. Федор, сидевший рядом, незаметно взял Иоанна за другую руку, сжав в успокаивающем жесте. — Из-за вражды к друг-другу не посмеют, лицемеры проклятые. Как облупленную их породу блядскую знаю. — Уже более спокойным, но едким голосом произнес Иоанн. Нет пока у слабовольного брата опасных потаковников, да и не пойдет на измену Владимир, духу не хватит, а княжата Шуйские и Суздальские не хотят брата на троне видеть. Нет между этими собаками согласия, и в этом преимущество у Иоанна. А уж он найдет на них управу, дай только срок.***
Иоанн, как всегда неслышно, вошел к себе в опочивальню, освещенную светом множества толстых сальных свечей. Федор тихо дремал, сидя подле постели на коленях, уронив кудрявую голову на скрещенные руки. Иоанн подошел беззвучно, взглядом прикипая к кудрявой голове, сел рядом. Федор тот час поднял голову, прижался к его коленям, — Прости, Государь, сам не заметил, как задремал… Все ли в порядке? Здорова Государыня? — Здорова. — Виски снова прострелило острой болью, и Иоанн поморщился. Федор, чутко распознающий все эмоции царевы, обеспокоенно спросил: — Опять голова болит, Государь мой? Давай, отвару тебе принесу, головную боль облегчить? — Да пил я ужо отвары сегодня, Афанасий давал. Никакого толку от них, докторишка мошенник, выгнать его чтоль взашей, али голову оторвать? — От переживаний боль твоя, Государь. — Федор невесомо коснулся государевой руки, — а я осмелился свой отвар запарить, по матушкиному рецепту — там маун-трава, календула, мята, сердечник, ивовая кора, — под внимательным взглядом Государя Федор смешался и покраснел. — Но ежели не угодно тебе, свет мой, то я больше предлагать не буду… — Неси уж свой отвар, — вздохнул Иоанн. Головная боль его совсем измучила, а вдруг, да поможет федькино зелье? Федор тотчас вскочил, принес стоящий около печи небольшой серебряный кувшин, налил в чистый кубок, отпил из него сам, на глазах у Государя, и передал кубок ему в руки. Иоанн до дна выпил горьковатый, терпкий, ярко пахнущий мятой и маун-травой отвар. — Устал я, Федя. Прилягу. Разоблачиться помоги. Федор без слов снял с Государя сапоги, ферязь, кафтан, рубашку из простого веретья, оставив лишь нижние штаны. У Государя тонкая, белая кожа, вся в подживших уже царапинах от власяницы — опять истязал себя Государь — на широких, сильных плечах россыпь бледно-золотистых веснушек, почти незаметных, но Федор каждую из них помнит наизусть. Шрам на боку — гвоздем зацепило на московском пожаре, ниже след ожога от того же пожара, шрамы на бедре и колене — с лошади упал в ранней молодости. В негустых волосах и бороде цвета меди, серебряные нити затесались, хоть и не стар еще Государь. От него всегда пахнет лавандой, ладаном и сладким, свежим запахом мыла, которое ему привозят из Шаврукова царства. Иоанн лег на прохладные, простые льняные простыни — в рождественский и пасхальные посты все шелковые, атласные и бархатные простыни, одеяла, пологи и скатерти сменялись постными — сукном, льном и простой крашениной. Вместе с головой ныла и шея — он с трудом уложил голову на подушку, кое-как устроившись на боку. Федор сочувственно прикоснулся к его предплечью, — Государь мой, повернись на живот, я тебе шею разомну. Это был их уже привычный ритуал — оказалось, что сильные и ловкие руки Федора вельми умело помогают справиться с болью — они так приятно, хоть и болезненно нажимали на все закостеневшие жилы, так хорошо разминали воспаленные места, что спустя какое-то время боль в шее затихала, и вместе с ней тише становилась боль в голове. Иоанн с трудом перевернулся, морщась от боли. Почувствовав теплые и аккуратные, но сильные федькины руки на своем теле, он как-то сразу расслабился. В такие вот моменты его с Федором уединения Иоанну казалось, что тут, за закрытыми дверьми — безопасность и покой. Иногда на краю сознания мелькала мысль, что было бы славно навсегда остаться тут, застыть в этих мгновениях, раствориться в безмятежности, которую он только с Федором ощущает… Федя смотрел, как бледная кожа наливается густо-розовым цветом от его прикосновений, как расслабляется тело под его руками, размял как следует жилы шеи, и спустился ниже, взявшись за спину. Он осторожно, но сильно и уверенно похлопывал, поколачивал, надавливал, вызывая иной раз сдавленные звуки из уст государевых. — Ох, Федька!.. Где же ты такому мастерству то выучился?.. ох… — Было одновременно и больно, и приятно, и Государь ни разу не остановил Федьку в его лечении. — Батюшка выучил. А его старик один, лекарем в их полку состоял, еще когда батюшка в Пронске служил. Старик тот мудрый был, кости вправлять и сращивать умел, прострелы лечил. Воину такими знаниями полезно овладеть. — Молодец Данилыч, правильным наукам сына обучил, — прогудел в подушку Иоанн. Федор уже заканчивал, мягко, посолонь, поглаживал поясницу, кончиками пальцев проходился вдоль позвоночника, оглаживая позвонки, и Иоанн почувствовал сонм мурашек, разбегающихся по телу. Федор не удержался — он наклонился, невесомо прикасаясь поцелуем к цареву плечу. Государь что-то неразборчиво пробубнил в подушку, и Федор, уже смелее, приник губами к выступающему позвонку на шее, легкими поцелуями спустился еще ниже, мазнул губами по пояснице, но тут Государь поднял лицо из подушек, — Федька, ну ты и бесстыдник! Этому приему тоже старик лекарь учил, а? — Нет, Государь мой… это я от себя добавил, только для тебя, свет мой. — Федька смиренно опустил глаза, на самом деле ничуть не смутившись. Иоанн перехватил его руку, дернул на себя, прошелся кончиком языка по пухлым федькиным губам, которые тут же податливо раскрылись ему навстречу, и впился сочным, глубоким поцелуем в его рот. — А это я тебе от себя добавляю, за лекарство твое. — Иоанн потянулся — и впрямь, стало намного легче. Он устроился поудобней, накрылся пуховым одеялом на куньем меху и добавил, — Можешь тут лечь. Спокойной ночи, Бог тебя охрани. Свечи не забудь затушить. Федор, у которого кровь уже прилила туда, куда в пост не должна приливать вовсе, разочарованно поджал губы. Они с Государем и так постятся уже восьмую седмицу — да, Федька считал! — сначала из-за сборов этих и выезда из Москвы, потом и вовсе не до этого было, истязал себя Государь думами горькими, постами и власяницей, с Федькой в одной горнице не спал, к себе отсылал, а сейчас, когда казалось бы, благоприятный момент таки пришел, Государь почивать велит! Молодое федькино тело с этим положением дел было вовсе не согласно, мучило жаркими снами и срамными мыслями, даже во время, вовсе для них не подходящее. Федька с сопением принялся раздеваться-разуваться. Он нарочно тянул время, зная, что Государь велит ему поторопиться — а уж там он что-нибудь придумает, как внимание на себя обратить. Оставшись в одной нижней рубашке, Федор принялся вынимать серьги из ушей — и тут к нему пришла вельми замечательная идея. Он громко вздохнул раз, другой, и самым своим смиренным голосом обратился к Царю, — Государенька, не спишь еще, свет мой? — Что там еще? — строго отозвался Государь. — Серьгу не могу снять. Застежка сломалась, что ли? Подсоби, пожалуйста! Федор затаил дыхание — сработает ли, или осерчает Государь, велит идти спать к себе? — Ну, подойди. Федька ликующе присел подле царя, ощущая его теплое дыхание у своего лица. Застежка открылась тут же, но Федору и этого хватило — он прижался губами к руке, протягивающей ему украс. — Какой же ты мошенник бесстыжий, Федька. Что, очень хочется? — Государь прищурился и положил руку на круглую федькину коленку, скрытую тонкой рубашкой. Он ведь сразу раскусил наивный федькин трюк, но ему, что уж там — очень хотелось подразнить мальчишку. — Очень хочется, Государь мой, — прошептал Федя, мгновенно наливаясь румянцем, как яблоко наливается спелым цветом под жарким летним солнцем. Внизу живота скопилась сладкая тяжесть, хотелось запустить руки под рубашку, сжать отвердевшую плоть… — Масло неси, — вывел Федьку из сладких грез низкий голос государев. У Федьки предательски дрожали руки, когда он передавал Царю хрустальный флакончик. — Что же ты, Федор, от меня хочешь такого, в чем сам себе не можешь помочь? — Иоанн обхватил пылающее федино лицо обеими руками, любуясь его горящими щеками, его глазами, полными вожделения, его устами, которые произнесут сейчас совершенно бесстыжие, но такие желанные слова, от которых вскипает кровь и горячей волной смывает тягостные думы. — Я… , — Федя сглотнул, не в силах отвести взор от потемневших глаз напротив, глубоких, опасных. Между ними было так много всего соромного, о чем Федор раньше даже и помыслить не мог, но все равно — каждый раз в жар кидало, и щеки от крови прилившей красными делались. Стыдно вслух произносить такое! но знал Федор — если не ответит, то Государь точно отправит восвояси. — Пальцы твои хочу… плоть твою. В себе. — Вот и все, вымолвил таки и даже сквозь пол не провалился. Хотя, чего уж там — нравилось и хотелось Федьке говорить такое Царю, приятно кружилась голова от этой соромной вседозволенности, тяжелело в череслах, нравилось, что Государь в такие моменты становился мягким, аки воск горячий. И это он, Федор Басманов, его таким податливым делал… — Иди сюда, — Иоанн похлопал рукой по постели. — На спину ложись. — Иоанн говорил резко, отрывисто, чувствуя, как собственная плоть стремительно твердеет, как тяжелеет дыхание при виде возбужденного Федьки, раскинувшегося на простынях, одетого лишь в тонкую нижнюю рубаху. Плотское желание отключало разум, хотелось только одного — насладиться юным телом, его вкусом и запахом… Он хищной птицей навис над трепетно ожидающим, доверчиво распластанным Федей, в тишине ясно раздался глухой звук открывающейся пробки, густо пахнуло терпким, горьковато-смолистым хвойным ароматом, и Федор, вцепившись в простыни, целиком отдался пронзительному, жаркому наслаждению, пронизывающему, кажется, насквозь, от макушки до пяток, утопая в мареве все сметающего, отключающего разум удовольствия.