ID работы: 14187036

Не бесследно

Джен
PG-13
Завершён
39
Пэйринг и персонажи:
Размер:
17 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
39 Нравится 13 Отзывы 8 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Примечания:
Бенди, сколько себя помнил, знал, как он появился на свет — даже до того, как ему рассказали об этом. Он увидел Чернильную Машину почти сразу же, как только открыл глаза, и уже тогда догадывался, что это место его рождения. Потом ему показали студию и плакаты на её стенах, в которых не составило труда узнать себя, а потом и Бориса с Алисой. И на раскадровках, которые Генри дал ему рассмотреть, тоже был он! Одним словом, в общих чертах он представлял себе, как это случилось. Но в какой-то из дней ему стало интересно, какой же была эта история от начала и до конца. И он всё-таки спросил: «как я появился?». Оказалось, что на этот вопрос есть два совершенно разных ответа. Генри расскажет о том, как несколько дней сидел над листами, набрасывая скетч за скетчем и пытаясь поймать тот самый образ: чтобы будущий герой отличался от остальных и цеплял этим отличием. Джоуи вспомнит жаркие споры с механиками, где убеждал, что Чернильная Машина может и будет работать, что он сумеет соединить механику с магией… Много чего было рассказано, и звучало это — особенно то, за что отвечал Джоуи — очень рискованно и сложно. Так что Бенди задал еще один вопрос: «зачем?». И узнал, что здесь ответов, пожалуй, даже больше, чем два. — Не знаю даже, — с неловкой усмешкой отвечал Генри. — Это ведь Джоуи идея была, а мое дело было нехитрое. Но знаешь, любой художник к своим персонажам как-то по-особому привязывается. И я только рад был, что ты стал настоящим. — А ведь ни один персонаж, созданный фантазией людей, еще не удостаивался чести обрести настоящую жизнь, — отвечал Джоуи, и в голосе его, как это часто у него было, звучало что-то вроде торжественности. — Но ты бы не был собой, дьяволенок, если бы не совершил что-то… невиданное раньше. Бенди тогда скромничать совсем не любил, да и никогда от него этого не требовали, и похвалу эту он принял с гордо поднятой головой — и широкой, счастливой улыбкой. — Правильно, — подбодрил его Джоуи. — В этой улыбке твоя суть, так что неси её с гордостью, пусть она никогда не меркнет. И помни еще вот что: искусство должно будоражить человеческую душу, нести в себе смысл, вложенный творцом. А ты для своих творцов значишь очень-очень много. И ты ожил, чтобы иметь возможность об этом рассказать, донести до людей нечто светлое, правильное. И это — подлинное чудо. …Бенди потом не раз просил рассказать об этом снова. Эта история была в разы лучше и интересней любой сказки — потому что была невыдуманной, потому что он был её героем. И потому что была такой же доброй и теплой, какой положено быть сказке. Он тогда еще ничего не знал о смерти. Он не задумывался, как бы ощущалось небытие, если бы его так и не призвали к жизни. Нет, она была данностью и неоспоримым правом. Его создали, чтобы он занимался тем, что и сам обожал — танцевал, играл, смеялся и смешил других. Он родился, будучи заранее любимым, и знал, что будет дарить миру только радость. Разве надо еще что-то для счастья? Потом из студии ушел Генри, и всё медленно, но необратимо приходило в упадок. Тогда Бенди открылась другая сторона медали. Во-первых, от него скрыли один, самый главный мотив — прибыль; ничто не появляется на свет, если не несет в себе хоть какую-то выгоду. Во-вторых, даже такая диковинка, как оживший мультяшка, рано или поздно людям надоедает. В-третьих, от того, что перестало быть выгодным и интересным, люди имеют полное право избавиться. И выбрать способ избавления сколь угодно жестокий. Об этом в студии заговаривали еще до того, как её крах стал очевиден. Привычный порядок еще держался, но сотрудники все чаще шептались между собой: это ненадолго. А когда Джоуи поймет это, то без угрызений совести оставит и студию, и мультяшек, даже если для них это будет значить смерть. В самом деле, чем они еще могут быть полезны ему? Чем они могут быть полезны хоть кому-то? Тогда Бенди этот вопрос напугал, тогда он расплакался (такой позор!) и кричал в ответ, что не верит, что Джоуи никого из них не бросил и не предал бы. Зачем кричал, интересно? Как будто что-то бы изменилось, если бы они отказались от своих слов. Но нет, ничего не изменилось. И Бенди позволил себе прятаться от суровой правды до тех пор, пока не стало слишком поздно что-то менять. Потом он подумал, что, возможно, есть другая дорога. Что на этот вопрос не придется отвечать, если он выбьет нож из рук того человека, который решил списать его со счетов, если заставит замолчать всех, кто осмелится спрашивать, если разорвет горло всем, кто когда-либо спрашивал!.. Но только даже это оказалось не спасением, а бегством от смерти. И нет ничего удивительного в том, что Бенди не смог вечно убегать. А сейчас даже непонятно, был ли в этом смысл? Да, Бенди выиграл годы, чуть ли не тридцать лет, но ни одну секунду из них он не жил по-настоящему — только злился, выл от одиночества и все равно чего-то боялся. А пришел в итоге к тому же, от чего так отчаянно пытался спастись — к концу и к мерзкому, сводящему руки судорогой, страху перед ним. Потому что снова повисли в воздухе вопросы, заданные и повторенные десятком голосов: зачем же ты на самом деле пришел в этот мир? не случилось ли так, что свое предназначение ты уже выполнил? и если ты отказываешься это признать, то чем же ещё можешь доказать свое право на жизнь?.. И Бенди, как и тридцать лет назад, нечем было на них ответить. Генри вернулся и совершил, казалось бы, невозможное: вдохнул в студию прежнюю жизнь. Он не мог вернуть Потерянным мир снаружи, но мог подарить им дом. Он не мог исправить то, что уже произошло, но мог научить, как жить и радоваться жизни без оглядки на прошлое. Но было ещё кое-что, чего Генри не в силах был вернуть, даже если бы захотел — той студии, в которой Бенди мог бы быть полезным. И это ничем нельзя было исправить или уравновесить. Ведь что он мог отдать другим? У него был талант танцевать, но больше некому было записать его танец на пленку и превратить в мультик, как положено. У него была душа, но тут тоже гордиться было нечем: своими поступками он сам превратил её в грязные обрывки. У него было тело, но даже если бы он отказался от жизни, чтобы отдать и его, то его никак нельзя было использовать — разве что вновь переплавить в чернила. …Но Бенди попросту не мог предложить ничего больше этого. Лучше решиться и сделать это самому. Он уйдет не дрожа и хныча в чужих руках, а по своей воле, хоть раз проявив силу. И докажет, что нет, он не был бесполезным, что ему было, чем оплатить свою жизнь — и что он оплатил, поступил честно. Даже если слов благодарности или признания ему никогда не услышать.

***

…Он пытался, не отводя глаз, смотреть в жерло чернильной машины — как смотрят в глаза человеку, бросившему тебе вызов. Но вот только по силам ли ему было этот вызов принять? У него от одного взгляда в животе сводит и рукам становится больно, а пустоте, которая взирает на него в ответ, все равно — она даже не заметит, что поглотила кого-то. Когда-то Бенди был Демоном, и ему приносили жертвы, до которых ему не было дела, а теперь он сам — как будто такая же жертва кому-то грозному и равнодушному. Бенди не выдержал и отвернулся. Всё равно лезть он не туда собирался. Здесь где-то сверху должна быть крышка, возможно, даже не одна. Он точно помнил, что Том во время возни с механикой открывал что-то сверху и говорил недовольно: ну вот, опять с фильтром проблемы. А может, и не с фильтром — точно Бенди вспомнить не может, да и вряд ли важно это. Приподнявшись на носки и немного пошарив по ребрам Машины, он нащупал что-то наподобие защелки. Через несколько секунд нашел и вторую, парную к ней: она была далеко от первой, пришлось сильно развести руки, чтобы зажать одновременно обе. И откинуть крышку удалось не сразу: вес у неё был солидный, а поднять руки в таком положении было ох как нелегко. Наверное, Бенди не ошибся: это действительно было что-то вроде фильтра. По крайней мере, дно у отсека было не цельным металлическим листом, а решёткой — с толстыми, жесткими прутьями и не очень крупной сеткой. И сбоку слегка выступала труба: через нее, наверное, и должны попадать сюда чернила. Бенди поежился. От чернил таять — не так быстро и больно, как от воды, а если сравнивать с ацетоном, то они для мультяшек и вовсе безопасны. Это уже было достаточно мягко. Это, по крайней мере, было не хуже того, что Джоуи планировал с ним сделать. И не хуже того конца, который был для него уготовлен в Цикле. Но Бенди все равно боялся. Как и всему живому положено бояться. Он мысленно прикинул размеры. Сидеть здесь можно, но только если сильно согнуть спину и шею; тогда они, конечно, быстро начнут болеть, а Бенди и так предстоит не самое приятное… Лучше будет улечься, но обязательно головой в сторону, противоположную от трубы — иначе он захлебнется, того и гляди. Бенди не знает, какая разница, если в конце он все равно… Но тонуть — еще хуже. И, возможно, придется немного поджать ноги, чтобы сюда вместиться, но это ничего. Места хватит. Так просто. И ничто не мешает сделать это прямо сейчас. Просто потянуть рычаг, лечь и… И всё закончится. Чертенку почему-то в голову пришел образ, яркий, словно настоящее воспоминание: как кто-то хватает его за запястье, тащит по полу так резко, с такой силой, что он не успевает ни крикнуть, ни стопами упереться в пол; что кидают внутрь так же резко и грубо, и крышка захлопывается с громким лязганьем; что он запоздало зовет на помощь, просит его не оставлять, но ему никто не отвечает, и вокруг темно, и чернил становится все больше… Бенди помотал головой, отгоняя гнетущую картину. Откуда он это взял? И с чего вдруг это произошло бы, если он здесь один, и некому тащить его, и некому ухмыляться над тем, как он напуган? Случайно представилось, видимо. Любым механизмом должен управлять хозяин, а Бенди разве можно считать за хозяина? Его место и роль не снаружи; приговор подписан — в тот момент, когда он из Демона превратился просто в чертенка — и теперь он не больше, чем расходный материал. Чернила, только и всего. Чуть больше двух ведер. Бенди отшатнулся, в смятении глядя на откинутую крышку. Разве это его мысль была? Он мог сам о себе так подумать?.. Куда грознее, суровее показалась ему громада Машины. Что ж, раз так, он не полезет внутрь, какое-то время приходится убеждать самого себя. Пока не полезет. Да, он должен потянуть рычаг, просто чтобы проверить, сможет ли он — но само по себе это еще не значит конец! Только несколько раз повторив себе слова успокоения, он смог к ней подойти. Ослабевшие ладони легли на рычаг. Ничего страшного не произойдет, опять говорит он про себя, цикл оборван, и Машина едва ли опасна. Если только сам не ищешь смерти. Но Бенди все еще один здесь, и некому схватить его и сделать для нее топливом. Он быстро выдохнул и потянул вниз. Сначала ничего не происходило, и только почти неслышимый скрежет, скорее, отголосок нажатия, раздавался откуда-то из глубины. Постепенно он нарастал, и сначала в нем как будто можно было различить лязганье отдельных деталей, но чем дальше, тем сильнее оно сливалось в поток механического шума. И вдруг — хлест чернил где-то внутри, оглушительно громкий из-за металла, в который врезался их поток, и Бенди с содроганием подумал: нет, это не спокойный конец, это не мягко, это наверняка будет больно, он не выдержит, не сможет! Он судорожно, рывками стал тащить рычаг обратно вверх, не обращая внимания ни на его тяжесть, ни на то, что резко ослабли руки. Как только тот поддался, он бросился бежать, забился в угол, вжимаясь в стены со всей силы: пусть это будет хоть на дюйм дальше, он этого не хочет, никто этого не хочет! Он не знал, сколько так сидел, боясь даже посмотреть в сторону Машины. В ушах все еще раздавался лязг шестеренок и гудение мотора, но у Бенди едва ли получалось понять: звучит ли он на самом деле или это лишь эхо в голове, усиленное страхом? И тяжело ходил из стороны в сторону дрожащий хвост, выдавая этот страх. У него не получится, он поддастся ему, будет поддаваться снова и снова, забьётся в угол и ни шага не сделает к этой сурово глядящей бездне — только бы еще на минуту, на две продлить жизнь! Только что храбрился — а теперь дрожит и опять готов плакать, потому что страшно растворяться, страшно насовсем исчезнуть! Значит, все-таки должен быть хозяин машины. Должен быть тот, кто будет рядом с ним и не позволит дать слабины. Тот, кто не даст убежать, когда паника перед близкой гибелью снова окажется сильнее, и крепко закроет отсек с чернилами — чтобы для бегства не было даже соблазна.

***

Когда-то давно — кажется теперь, что и вовсе это было в какой-то ненастоящей жизни — Бенди пришел к Джоуи, такой же жалкий и заплаканный, как сейчас, и униженно просил сжалиться над ним. Теперь-то понимает и сам, что глупый был и слишком доверчивый… А Джоуи, напротив, был хитер и точно знал, что Бенди от него нужно — слова надежды и успокоения. И он произносил их, ласково гладя по голове, не отводя внимательных глаз — так, что чертенок вновь чувствовал себя нужным и любимым. Джоуи эта ласка и внимательность ничего не стоили: он знал, что его словам не обязательно быть правдивыми. А Бенди, так нуждавшийся в утешении, и подумать не мог, что за ними может скрываться ложь. Слишком поздно понял — когда вырваться было уже физически невозможно, а Дрю вместо прежних обещаний зловеще скалился и говорил, что им, изнеженным детям мультяшного мира, давно пора узнать, что такое боль. Но Генри совсем не такой, как Джоуи. Он не станет ни над кем измываться, ему не доставляют удовольствия чьи-то слёзы. Генри — справедливый судья, который не накажет сверх меры. А еще он точно не будет врать: ни чтобы обелить себя, ни чтобы смягчить горькую правду. Принять смерть от его рук — без лишних мучений, без долгого, сводящего с ума ожидания — почти что подарок. И по правде говоря, Бенди было бы немного легче уходить, если бы в последние минуты рядом с ним кто-то был. Особенно Генри. Он-то привык не терять духа, как бы ни близка была опасность, и Бенди рядом с ним, наверное, тоже постарается быть спокойным и не показывать страха. Даже если сквозь сталь Чернильной Машины он не будет ни видеть, ни слышать создателя. Но, хотя эта мысль немного подбадривала, Бенди всё равно не мог полностью унять беспокойство. Подойти к создателю и попросить — всё, что теперь от Бенди требовалось. Морально это куда проще, чем самому подняться по лестнице, самому запустить машину… самому лечь внутрь неё. Когда это делает другой человек, легче собраться с силами. Но с другой стороны, когда Генри согласится, путь назад будет закрыт. И эта необратимость пугала: что, если настоящую силу своего страха Бенди узнает только тогда?.. Жутко это — понять, что не готов и до одури хочешь спастись, только когда убийственный механизм уже запущен, когда в тесной стальной камере отовсюду слышишь его гул… Бояться он вряд ли когда-нибудь перестанет, но может, можно сделать так, чтобы в последние минуты он хотя бы ни о чем не жалел? Не опять бесконечно убегать и прятаться, не искать себе оправдания, нет. Только собраться с силами и попрощаться. …Он провел вечер и ночь в художественном, где Генри обустроил мультяшкам «детскую»; то засыпал некрепким, беспокойным сном, то просыпался от пронзившей этот сон тревожной мысли. Когда же он окончательно очнулся от этого полузабытья, уже явно было позднее утро: Борис и Алиса проснулись и ушли, и ни души, кроме самого чертенка, в отделе не было. Художественный отдел… Особенное место. У Бенди было два создателя, а значит — две разных истории, два дня и два места рождения. Днем рождения он привык считать тот день, когда ожил, а не был придуман, а местом — Чернильную Машину, а не рабочий стол Генри. Но может быть, напрасно. Может, он и вправду родился около машины, вот только и исчезнет там же. Но вот стереть тот факт, что когда-то его нарисовали, будет куда сложнее. Как мультяшка он появился здесь, в художественном отделе — и в каком-то смысле здесь и останется. Поэтому, наверное, с этим местом в первую очередь нужно попрощаться. Вот только в чем должно заключаться прощание? Бенди сел на пол, вздохнул, оглядывая свое пристанище. Старый рабочий стол, матрас на полу, не так давно прибитая Генри полка, уставленная теперь и скромным имуществом мультяшек, и ничейным хламом… Интересно, когда Бенди уйдет отсюда, что станет с этой комнатой? С вещами, которые ему принадлежали? Их постараются сберечь — как будто он сам еще где-то здесь и может за ними вернуться? Или выбросят, потому что они, как и их владелец, свое предназначение уже выполнили? Как-то не по себе стало от этих мыслей. Он попытался успокоить себя; он ведь решается на это именно для того, чтобы о нем осталась память? Он в любом случае не пропадет бесследно, он останется в чем-то полезном или красивом. На это будут смотреть и вспоминать его. Да и… даже если не будут — сам Бенди знает, что наконец-то делает что-то хорошее для мира, а значит, был в нем не зря. Это, пожалуй, справедливо и правильно. Но когда вспоминаешь про тесный отсек фильтра, про крепкие защелки на крышке, про вязкий чернильный плен, который ждет внутри — эта мысль едва ли успокаивает. И в этот момент Бенди отчаянно захотелось, чтобы после него осталось… что-то еще. Он вышел в коридор, бегло осмотрелся и почти сразу нашел то, что искал: деревянный ящик. Перетащил его в комнату и поставил посередине: он был достаточно легкий, чтобы легко его передвинуть, и достаточно вместительный, чтобы туда можно было уложить все принадлежавшие Бенди вещи. Их было немного. Четыре карандаша разных цветов — Генри совсем недавно подарил мультяшкам пачку карандашей, но только одну на троих, так что Бенди досталось из нее четыре цвета: синий, желтый, оранжевый и серый. С десяток чистых листов бумаги и — что гораздо ценнее — еще столько же изрисованных, часть чернилами, а часть — этими же самыми цветными карандашами. Дальше шли свечи, банки с супом и из-под супа… Бенди, если честно, не особо ими дорожил, но все-таки сложил и их, просто чтобы вещей было побольше. Странно и обидно было бы, если бы этот ящик так и остался полупустым. И, наконец, белое одеяло — скорее, простыня, но Бенди ее использовал как одеяло, чтобы по ночам было не холодно — и две пары запасных перчаток. Он укладывал это все на дно ящика, пересчитывая и сосредоточенно вспоминая, не забыл ли чего. Как будто, как в мультиках, собирался в очень долгую и ответственную дорогу. На самом деле ему предстояло пройти всего-то несколько поворотов по коридорам, но все же… Путь будет нелегким, и уходит он надолго. Навсегда. И этот нехитрый багаж Бенди ни к чему, да и не получится забрать его с собой. Но когда он закончил этот короткий обряд и посмотрел на комнату, ему стало еще тоскливей. Так просто? И выглядит его уголок так, словно он вообще никогда в нем не жил, словно сам Бенди здесь — мираж, на самом деле уже растворенный и стертый… Этому ящику нужно было что-то еще. Кто-то должен был сказать: я не ушел из этого мира насовсем, я сделал это, чтобы вам легче было вспомнить обо мне, а не забыть меня. Тогда он пошарил рукой по дну, взял из ящика один из карандашей — синий, самый темный — и чистый, хоть и пожелтевший слегка, бумажный лист. Потом закрыл ящик, положил бумагу на него, чтобы писать было удобнее, и печатными буквами стал медленно выводить заголовок письма: «Дорогие Борис и Алиса, Борис и Алиса… А ведь он так и не решился сказать им о том, что запланировал: побоялся расплакаться. Всегда невыносимо стыдно, когда кто-то видит тебя напуганным, плачущим, тронутым. А еще не хотел их расстраивать: Борис бы, например, точно расстроился, сказал бы, что ему жалко Бенди — потому что Борис вообще очень добрый и жалеет всех. Я сюда больше не приду. Я… Рука с карандашом замерла: что писать дальше, Бенди не знал. «Я хочу» — нет, просто нет. «Я собираюсь» — тоже не то. Я пойду к Генри, что бы он сделал из меня чернила, и мне больше не нужны эти вещи. Вы их можете забрать себе или отдать комунибудь, мне не жалко, только не выкидывайте их пожалуйста. Пусть остануться, вдруг комуто захочется еще раз посмотреть. Каждая строчка все сильнее уходила вниз, и сами буквы получались все менее ровными, потому что Бенди тяжело было держать карандаш: как будто свело пальцы. И перед глазами словно размытая пелена появилась. Извините что сразу вам не сказал. Я вас очинь люблю. Бенди.» Он бросил карандаш на крышку — даже не бросил, просто разжал обессилевшую ладонь — и побежал прочь из художественного отдела. Как будто промедли он еще немного, и кто-то зашел бы сюда, увидел его, чуть ли не плачущего над ящиком старого мусора — того немногого, что должно было от него остаться.

***

Чего он хотел? Он сам не знал. Казалось, что сама способность ощущать стала пыткой. Куда бы он ни шел, что бы ни делал, он только готовит себя к концу. Всё, что он видит и слышит — в последний раз. И так яростно хочется надышаться вдоволь, как следует, но тревога обрывает на середине каждый вдох… Да и Бенди знает — ему никогда не будет достаточно. А потому с той же силой, с которой хочется пропустить через душу, удержать до последнего в памяти каждый звук, каждый оттенок, каждое движение — хочется не чувствовать ничего вообще. Даже тусклый свет ламп или свечей режет глаза и почти ослепляет. Любой звук заставляет вздрагивать. Руки слабеют, не в состоянии ничего удержать. Вот бы забиться в угол, закрыть глаза, стать невидимым для всего мира — чтобы он перестал его ранить. Вот бы заснуть, спокойно и крепко, а не урывками, как этой ночью, и не видеть пугающих снов. Разве он так много просит? Пусть бы хоть это муторное чувство в груди — так сильно сосет под ложечкой, что почти тошнит! — ушло, забрав с собой изнуряющий страх! Но только это чувство, наверное, и есть его душа, и избавиться от него значит… Умереть? Резко нахлынувшим ужасом обожгло вены — как будто опять он встал перед равнодушной, холодной пропастью. Бенди оперся руками на стену, чувствуя, что тяжело становится даже стоять, но руки коснулись не шершавых досок, а чего-то холодного и гладкого. Он обернулся: на стене висело зеркало. Бенди вцепился взглядом в отражение — как тонущий цепляется за что угодно, чтобы удержаться на плаву. Ему нужно было успокоиться! Ему нужно было видеть, что он еще здесь, что он есть! Ему почему-то странно было смотреть на себя со стороны. Казалось, отражение было от него слишком далеко, и выглядело как-то… чужеродно. Словно в зрачках у него поселилась та же зловещая чернота, что и внутри Чернильной Машины. Но в остальном, Бенди видел и знал, он был все тот же. Все те же ноги в больших ботинках — нужные, чтобы радовать зрителей танцем. Все те же руки, ладони с четырьмя пальцами, как положено мультяшкам — нужные, чтобы мастерить, рисовать, играть, обнимать кого-нибудь. И все так же колотится сердце в груди. Нужное, чтобы любить. Интересно, а сейчас оно может по-настоящему это делать — или в нем, кроме страха, ничего не осталось? Алисе и Борису он написал, что любит их, но может быть, ошибается? Может, то, что он называет любовью — просто отчаянное желание, чтобы его запомнили, чтобы когда его тело и душу размоет в чернилах, он остался хоть где-то? Так дико, неестественно это, на самом деле — смотреть на себя со стороны. Сколько же событий должно было совпасть, чтобы на свет появился именно он? Ведь Генри мог никогда его не придумать или, додумывая и дорабатывая, изменить его образ так сильно, что собой Бенди бы уже не был. И идея о Чернильной Машине тоже могла никогда не прийти Джоуи в голову. А могло случиться так, что он не сумел бы воплотить её, посчитал бы сказочной, невозможной, и Бенди никогда не ожил бы. Да и точно ли быть ожившим значит быть живым? Может быть, это лишь случайность — то, что он после всего этого проснулся, вынырнул из тьмы, понял, что существует? Может, делать то, что он считал своим призванием — улыбаться, танцевать, отыгрывать мультяшные сюжеты — можно и без этого понимания? И быть может, Джоуи было бы только удобнее, если бы внутри он так и остался мёртвым, пустым? Но чудо случилось: его придумали, его оживили, в него вдохнули душу. И вот он есть, и он — еще больше чудо — это осознает. И осознает еще и то, что его не будет, что свое отражение он видит в последний раз, что от него не останется даже внешности… Бессильная злость взяла его от этой мысли. Если расставаться с жизнью так горько, лучше было не рождаться никогда! Раз он был создан, только чтобы эти дурацкие мультики выходили дешевле — зачем было давать ему собственную волю? Что и зачем заставило его так отчаянно цепляться за жизнь, если его создатели знали, что времени ему отведено, как и любой идее, слишком мало для настоящей жизни? Зачем они так сделали, зачем, зачем? Он оперся локтем на стекло. Но даже так стоять было тяжело, хотелось лечь на пол и застонать — громко и капризно, чтобы хоть кто-нибудь услышал, как ему плохо и больно, и пожалел его! Но эту боль ничто не излечит. В мире, который весь отравлен предчувствием конца, неоткуда взяться лекарству от неё. Как могут помочь ласковые слова, если ты про себя прекрасно знаешь, что уйдешь в вечную тьму и забудешь и их? Если, как ни пытаешься успокоиться, с содроганием ждешь, когда закончатся минуты отсрочки? Это обман, даже если он во благо, всё равно обман. Это не та забота, по которой он так скучает, и принять её — значит лишь готовить себя к переработке. Бенди снова поднял глаза — силуэт чертёнка с той стороны зеркала встретил его измученным, воспаленным взглядом. Он тоже не знал, что делать. Но неожиданно в пустом до этого коридоре раздались шаги. Бенди обернулся на их звук — и вздрогнул, когда узнал появившийся в проеме коридора силуэт. — О, Бенди? — донесся с другого конца голос Штейна. — Доброе утро. Генри шел, неся в руках картонную коробку. Когда он подошел чуть ближе, Бенди разобрал, что в ней инструменты. Видимо, уже с утра он что-то ремонтировал или мастерил. Генри в последнее время только этим и занимался: в студии нуждалось в починке примерно всё, а он только радовался, видя, как под его руками прежде заброшенное здание оживает. — Генри, слушай, — неуверенно начал чертенок, то смотря создателю в глаза, то нервно отводя взгляд: не получалось выдерживать его слишком долго, — можно у тебя… попросить кое-что? Это важно очень. — Ого. Дело срочное или может немного подождать? Еще минуту. Можно долго, бесконечно готовиться, прокручивать в голове слова, но в решающий момент все равно так хочется, чтобы впереди была еще минута… — Наверное, может, — произнес Бенди — и запоздало заметил, как сдавленно звучит его голос. — Не срочно, совсем нет, просто… — Ну вот и хорошо, — спокойно улыбнулся в ответ Генри. — Тогда идем со мной. Я отнесу инструменты, откуда взял их, и потом поговорим.

***

Генри поставил коробку на пол с тяжелым выдохом, оперся на стену, переводя дыхание. Бенди осмотрелся. В комнате, куда они пришли, стоял невысокий стол и пара табуреток. Бенди, недолго думая, сел на одну из них: он в руках ничего тяжелого не нес, но почему-то ему, как и Генри, хотелось отдохнуть и отдышаться. — Ты, кажется, что-то спросить хотел? — напомнил создатель. Тягостно. Все меньше и меньше времени. Сердце колотится так громко, что кажется, это даже Генри слышно, и собственный же вопрос звучит приглушенно: — Тебе не… Тебе не нужны чернила? — Может, и не помешали бы, — пожал плечами Генри, — а что ты, нашел где-то банки нераспечатанные? Обычных-то много, но рисовать ими не очень удобно: вязкие слишком и на бумагу плохо ложатся. Он отвернулся, пытаясь поставить коробку среди всего остального барахла в шкафу, а Бенди так и не отвел взгляда. Даже за этой рутинной работой Генри почему-то выглядел величественно и гордо. А когда он сидит над бумагой и рисует, то он становится еще величественней. Так было и тридцать лет назад, и сейчас — в этом Генри не изменился. И еще Бенди подумал, что это, наверное, самый правильный для него конец. Он появился на свет как оживший рисунок — а теперь станет топливом для других идей, других набросков, других сюжетов. Двумя ведрами чернил можно нарисовать очень-очень много. А под пером Генри любая идея превращается во что-то особенное, такое, ради чего не так обидно и горько отдавать жизнь. — С другой стороны, когда тут рисовать? Работы невпроворот. Тут и поспать времени не найдется, если это всё приводить в порядок… Вот только сказать это вслух так тяжело. Даже вдохнуть нормально не получается: ком в горле, как при плаче… Но Бенди очень постарается не заплакать. — Если тебе… Он сразу же осекся. Нет, он должен сказать не так. Никаких «если». Никаких трусливых попыток дать себе лазейку. Боже, как же дышать хочется — и он дышит, торопливо и судорожно, но кажется, что от удушья всё равно упадет в обморок, стоит только начать говорить… — Можно сделать чернила из меня. Генри обернулся, недоуменно наклоняя голову. Не понимает? Нужно объяснить? — Это несложно, надо просто запустить Машину и подождать, — он сглотнул. Может быть, ожидание — и есть самое тяжелое… — Я знаю, как, я скажу… но можно, чтобы сделал это ты? Дальше говорить не получается. Перед глазами темнеет, держать равновесие становится сложно — Бенди опирается локтями на стол, совсем обессиленный. И руки вытягивает вперед, как может ближе к Штейну. Пусть возьмет, пусть ему будет понятно: отныне это щуплое и бесполезное — пока еще — чернильное тельце принадлежит ему, создателю. А вовсе не Бенди. Всё. Теперь это точно закончилось. Итог его короткой истории подведен, и впереди — только исполнение приговора. Только унизительный и тяжелый этап умерщвления. Там, в металлической клетке, страх — никуда не исчезнувший, подавленный только на время — наверняка заставит вырываться, просить о пощаде или помощи. Часть его будет думать, что шанс выжить еще есть. И она будет кричать об этом, царапать грудь острой болью, умолять: сделай что угодно, затормози это! Разве тебе не страшно, не тягостно ощущать, как от тебя остаётся всё меньше? Как ты — пока еще, но все меньше ты — плавящимися чернилами стекаешь сквозь решетку? Но это будет неправдой. Там, в нутре Машины, уже нет ни жизни, ни надежды на неё. И там не будет Бенди. По-настоящему он умер именно сейчас. А Генри остается всего лишь… Резкий звук заставил его приподнять голову. Генри смеялся. Бенди, кажется, давно не слышал такого заливистого смеха. А создатель совсем не стеснялся этого. Наоборот, он откинул голову, и улыбка у него была широкая, даже зубы видны — такая обычно мультяшкам на плакатах положена. И еще щурился так… как будто ему в глаза бьет свет, но Генри от этого совсем не больно; как будто это тот солнечный, живой свет, по которому он так скучал, лучам которого, наоборот, так приятно подставить лицо… Только встретившись с Бенди взглядом, он прикрыл улыбку ладонью, но Бенди-то видел, как он все еще трясется, с трудом сдерживая смешки. Как жаль, что самого Бенди трясет не от хохота, а от страха. Чертенок вцепился пальцами в столешницу. Хотелось кричать, но сил хватало только на тихий хрип. Он ведь пытался, изо всех сил пытался быть мужественным и стойким! И он надеялся, что Генри оценит это, что будет хотя бы немного ему сочувствовать. Бенди ведь не хотел, чтобы его спасали, не просил ничего — только чтобы были рядом с ним, когда он будет сходить с ума от близости смерти. Так почему даже Генри, которому чуждо желание мучить и издеваться, смеется над его болью? И еще так задорно, счастливо смеется, в то время как Бенди уже никогда не будет счастливым… — Что в этом забавного? — Боже правый, Бенди, ну ты даешь! А я-то думал, что ж ты сидишь с таким лицом, как будто косточку от сливы проглотил. Ты только за этим пришел? Бутылёк чернил стоит где-то три доллара, и я тебя уверяю, сумма это посильная. Так что ступай с миром и не забивай себе голову, вполне обойдемся без преувеличенного геройства. Укол стыда был таким сильным, что Бенди чуть ли не дернулся. Преувеличенного? Вот, значит, что? Генри считает, что он пришел хвастаться? Что такие вещи можно говорить в шутку? — Я не из-за… я… я знаю, что это не геройство, — прошептал он. Ох, как сильно защипало в глазах! — И я это говорю не чтобы быть героем. Я вправду готов. Даже если… Даже если потом я скажу, что передумал, или заплачу, это н-неважно, не слушай меня! Я справлюсь, это ведь рано или поздно п-пройдет?.. С каждым словом улыбка на лице Генри становилась все слабее, пока не погасла совсем. Кажется, он начинал понимать. И, наверное, сейчас кивнет и возьмет на руки — в последний раз. Бенди почему-то был уверен, что именно так — возьмет на руки. Ему самому и говорить-то тяжело, не то что идти. А хватать и волочь его по полу, как в том кошмарном видении, Штейн точно не станет. — Мне кажется, ты не очень здоров, — теперь тон у Генри был точно не шутливым. — Мало того что выглядишь, как будто сутки не спал, так еще и… Давно у тебя со лба течет? Что? Бенди приложил руку — трясущуюся и как будто ватную — ко лбу, отвел ладонь… Перчатка вся была мокрая и черная. Нет, нет, пожалуйста! Он же… Чернильная машина ведь сверху, он еще не там? У него должно быть еще время, пусть несколько минут, но должно быть! Как так получилось, что смерть — как он к ней ни готовился — подошла со спины? Почему он уже растворяется?! — Бенди? — позвал его голос создателя. — Ты что, плачешь? В этот же миг у Бенди окончательно сдали нервы — и он рухнул на стол, безутешно плача. Как он собрался это вытерпеть, если он даже сейчас, когда подтекает только чуть-чуть, рыдает от ужаса? Никогда это ощущение таяния не было таким сильным, а теперь — лоб угрожающе покалывает, что-то тянет в груди и горле, а еще кажется, что руки и ноги онемели совсем… Противно, тошно! И так хочется в клубок сжаться, чтобы остановить распад — но это его не спасет, его ничего не спасет! А что с ним будет, когда таять он начнет по-настоящему, когда тело уже не сможет держать форму? Когда он не будет чувствовать рук не из-за подкатившей паники, а из-за того, что их попросту больше нет? — Ох боже, Бенди, прости! Я не знал, что это что-то серьезное, я бы не стал смеяться, если бы знал, клянусь! Не просто исчезнуть, не просто умереть, а постепенно терять целостность — вот на что он себя обрек! И знать еще при этом, до последнего всхлипа знать, что и должен быть вот этим, что это правильно, естественно! Пусть напор чернил сотрет руки, ноги, лицо, пусть оставит только безликое месиво… Кто виноват, что он лучше и полезнее вот таким, когда ни одна черта не выдает его прежнего, живого? Неожиданно под ним исчезла опора, а потом его грудь сильно-сильно к чему-то прижало, и стало тесно — как будто кто-то опустил крышку отсека, оставляя его наедине с… — Не плачь, всё будет хорошо, я помогу тебе, только скажи, что случилось? Вот только металл, он ведь должен быть холодным? А это касание совсем не такое. Хотя Бенди и не уверен, что знает теперь, что такое холод и жар — как будто любые чувства ушли, кроме боли!.. Но он не чувствует её. Кожу жжёт от мучительного ожидания, но самой боли — нет. — Тебе кто-то это сказал? Он напугал тебя? И поверхность, на которую опирается спина, не жесткая и ровная. Что-то обхватывает его аккуратно, двигаясь в такт дыханию. И кажется, рядом с грудью Бенди стучит сердце — так же встревоженно и быстро, как его собственное, но всё-таки… Его обнимают. — Я не причиню тебе вреда, и никто не причинит, ясно? Что бы там ни было с этими чернилами, я не буду ничего с тобой делать! Бенди не мог ещё прекратить плакать, но к нему постепенно возвращался здравый рассудок. Он не в Чернильной Машине и даже не рядом. Генри ничего с ним не сделал, он не хотел его ранить… Потому что Генри никогда никого не хотел ранить, даже после этой последней просьбы почему-то держит на руках и успокаивает, переспрашивает, не верит… Генри аккуратно опустился, усаживая его на стул обратно. Бенди заплаканными глазами посмотрел на свои руки; с них теперь тоже капало черным. И рубашка у Генри, заметил он краем глаза, была в чернилах. Но его как будто волновало совсем не это. — Ну же, ну скажи мне, что с тобой? — он уже не обнимал Бенди, лишь гладил по голове, но даже это тяжело было терпеть, как будто он касаниями задевал до предела натянутые нервы… — Я не буду смеяться, я не буду ругать, правда. Что на тебя нашло? — Я просто… Я хотел быть как ты! — Вот как? — Генри отодвинулся чуть дальше, и Бенди поймал на секунду его взгляд. Такой же обеспокоенный — и потому невыносимо обжигающий и острый — как и прикосновения рук. — А что это значит, по-твоему, быть «как я»? — Я хотел, как ты, сделать что-то нужное! Чтобы быть полезным, чтобы меня тоже любили и п-помнили! Но ты… ты… Ты герой, понимаешь? Ты нас всех спас, ты вернул всем настоящую жизнь, прежнюю! А я, — Бенди запнулся на секунду, с трудом сдерживая новую волну слёз, — больше ни для чего не могу понадобиться, потому что только и умел танцевать, и отдать мне тоже нечего, кроме… — И ты из-за этого собрался умереть, что ли? Но Бенди едва ли мог ответить, только всхлипывал — и то коротко, судорожно, как будто бесконечный плач разорвал ему голос и горло. Боже! Чем можно прекратить этот кошмар? Как крепко нужно зажмуриться, как далеко убежать, чтобы перестать видеть перед глазами жерло машины? — Ты же… сам знаешь, что не хочешь. От одного слова перепугался весь. И ничего в этом нет ни странного, ни стыдного. Так зачем мучить себя из-за такой мелочи? — Но это не мелочь! Если бы ты этими чернилами нарисовал что-то — это было бы не напрасно, потому что… Ты ведь художник, ты рисуешь красивые вещи, в этом есть смысл, это что-то значит, это важно! И если бы я знал, что эти рисунки — это немножко я, то… — Да если бы я понял, — перебил его Генри, — что действительно совершил такое, то никогда бы не взялся за ручку больше. Это же надругательство! Ты думаешь, мне хватит совести с тобой поступить, как с вещью? Ты же живой, единственный — как и любой человек единственный. И ты хочешь, чтобы я это все позволил убить и забыть за чернила, цена которым — три доллара за банку? Или чтобы не позволил даже, а сделал сам? Он замолчал, и взгляд у него был испытующий, ждущий ответа. И честное слово, лучше бы Бенди не знал, что ответить. Тогда бы он, наверное, мог успокоиться, и мысли о неизбежном конце не преследовали бы его. Но Бенди знал ответ. И слова для него подобрал еще этой бессонной ночью. — Дело ведь не в цене, — тихо пробормотал он. — Это немного обидно, что так дешево, но не это главное. Главное, что тогда бы все запомнили, что я в своей жизни сделал что-то полезное, понимаешь? А если я умер за это, тогда бы ни у кого точно не получилось забыть. И тогда меня бы любили, потому что… — Боже ж ты мой, — всплеснул руками Генри, — да я тебя и так люблю! — Разве этого достаточно? Создатель снова застыл в недоумении. — Просто ты очень добрый сам по себе, — начал объяснять Бенди. — Ты любишь всех, даже тех, кто этого не заслужил, просто из жалости. А я хочу заслужить, понимаешь? И знать, что остальные любят меня, именно меня! Любят не потому что сами хорошие, а потому что я был хорошим! — А тебе-то уже какой прок будет от этой любви? — Но ведь это куда важнее жизни? Задав этот вопрос, Бенди заставил все-таки себя смотреть в глаза Генри без отрыва… И удивился этим глазам. Вернее, не глазам, а бровям — сведенным вместе и приподнятым то ли в немом вопросе, то ли в таком же немом стоне. Создатель вздохнул и сел на табурет рядом. И Бенди понял, что и Генри есть что ответить. И этот разговор тоже долго зрел и тоже будет тяжелым. — Знаешь, Бенди, мне ведь тоже пришлось однажды сражаться за вещи важнее жизни. И моей, и еще множества других людей. И страшно представить, скольким в итоге пришлось умереть, чтобы это удалось отстоять. Говорят, потери во Второй мировой войне еще не посчитали даже. И нескоро еще посчитают. — Войне? — растерянно переспросил Бенди. Генри медленно кивнул и продолжил: — Но мне тогда казалось, это достойная цель, ради которой умирать не жалко и не страшно. Что если мне не придется вернуться, то я, по крайней мере, уйду ради своей страны, ради справедливости, ради того, чтобы людям после меня не пришлось видеть войну. Что если меня не станет, я оставлю после себя достойную память. Действительно, вынужден был с тоской признать Бенди, это — память куда более достойная, чем пара ведер чернил. — Но только если уж ты позволил установить своей жизни цену, то не важно, какую именно. Потому что за твоей спиной её сначала переведут в деньги, а потом изо всех сил будут сбивать стоимость. И однажды твой батальон пойдет в атаку, которую едва ли возможно выиграть, потому что жизнь солдат в нем будет считаться приемлемым риском. Или ты будешь терять раненых, потому что обеспечить медпункт лекарствами было слишком сложно, слишком дорого — дороже людей. Наступила пауза, неудобная и долгая, и Бенди не знал, что сказать. Только слушал взволнованное дыхание. — Я мало кому об этом говорил, но я часто думал: а кто бы вспомнил обо мне, если бы мне все-таки пришлось погибнуть? Конечно, отдать свою жизнь на войне — это героизм, но таких героев в то время были тысячи, и мало чем я отличался от остальных. И те, кто остался здесь, дома — у них хоть могилы подписаны были, а мне, скорее всего, не досталось бы могилы вовсе. Бенди дернулся, как от удара током. Потому что в голосе Генри ясно прозвучало то чувство, которое Бенди слишком хорошо понимал: то, почему так страшно не просто умереть, а раствориться, почему так не хочется исчезнуть без следа. — Я был медиком, а не солдатом, — продолжил Генри говорить и почему-то отвернулся, — но мне часто приходилось быть под вражеским огнем, и раненным приходилось быть однажды. И знаешь, недаром говорят, что умирает человек в одиночестве: тебя едва ли хоть что-то утешает. И думаешь ты не о стране и справедливости, а о том, что хочешь жить, дышать, видеть солнце и небо, но сам от этого отказался. И никто ничего тебе не должен. Даже памяти. — Хватит, не надо так! — перебил Бенди. К глазам у него опять подступили слезы, но впервые за эту долгую ночь и долгое утро это были не слезы страха. — Это нечестно, все, что ты говоришь. Тебя должны были помнить, я бы тебя помнил, если они все не захотели бы! И простил бы тебя за то, что ты нас бросил! Потому что я не хочу, чтобы ты умирал! Генри повернул голову к нему, и Бенди заметил, что в глазах у него блестит влага. — Не хочешь? — он положил руку на стол, ладонью вверх, как бы предлагая взяться за нее. — Кажется, мы начинаем друг друга понимать. И Бенди сразу же понял, что это значит: Генри ничего от него не ждет, и ему не нужно выкупа и платы за то, чтобы Бенди мог жить. И никогда не было нужно. И дело тут совсем, совсем не в жалости. Не веря собственному счастью, чертенок взялся за протянутую ладонь. — Но моя цена все-таки была достойной, и я мог рассчитывать хотя бы на уважение, если вернусь домой, — снова начал Генри говорить, как будто чувствуя, что Бенди еще нужны слова. — Не на любовь, потому что не заставишь незнакомых людей любить тебя и проникнуться твоей болью, но на уважение. Но как думаешь, что произойдет, если с самого начала сказать: я ни на что больше не гожусь, кроме как быть чернилами на развес? Если ты сам говоришь, что тебя можно использовать и забыть, то с тобой именно это и сделают, и еще будут говорить, что даже так ты отдал недостаточно. И мне кажется, такая жертва не стоит того. — Но для чего тогда? — вырвалось у Бенди. — Зачем я? Меня ведь зачем-то создали, что мне делать теперь? — А как ты думаешь, — поднял Генри бровь, — говорят ли людям, для чего они родились на свет? И на этот вопрос Бенди снова не нашел ответа. Нет, не так — почувствовал, что надобности в нем нет, что Генри не ждет его. Что ему нужно что-то другое. — Знаешь, Бенди, я старался принимать решения в жизни взвешенно, чтобы не приходилось потом жалеть. Но все-таки ошибок я сделал много, и пожалеть мне пришлось достаточно, и это хорошо еще, если я своими решениями только себе сделал хуже, а не тем, кого люблю. Может быть, был бы я иногда чуть решительнее, а не старался бы быть для всех полезным, моя жизнь сложилась бы по-другому, в лучшую сторону. А может, для всей студии все сложилось бы в лучшую сторону. Я не знаю. Но мне кажется, не всегда, далеко не всегда стоит быть «как я». — Не говори так, ну пожалуйста! — еще раз попросил Бенди, — ты даже не представляешь, какой ты хороший. Я тебя все равно люблю. — Я тебя тоже, — неровно улыбнулся Генри. — А те, кто по-настоящему тебя любят, едва ли будут радоваться, если тебя не станет. Ради чего бы ты не отдал жизнь. Вот поверь, даже если мир начал бы рушиться, и чтобы его спасти, надо было кого-то из вас, мультяшек, отдать — я бы и другим не отдал, и сам бы не смог, сказал бы: я что-нибудь придумаю, я найду другой путь, он должен быть — но вас-то других у меня уже не будет никогда. Так что ты живи, я тебя очень прошу. С чернилами я уж как-нибудь разберусь сам. — Значит, — с надеждой поднял Бенди глаза, — я могу идти? Но Генри не ответил сразу. Встал со стула, присел на корточки — и Бенди ощутил, как его снова сжали крепкие объятия. Которые уже совершенно не казались болезненными. — Страшно мне теперь, — произнес он, и Бенди показалось, что у него голос немного дрожит, как дрожал и у самого Бенди, когда он произносил вслух свое признание, — тебя отпускать. Мало ли что тебе еще в голову взбредет, и мне потом придется грустить и скучать по тебе, а? Но у Бенди на душе так хорошо, он наконец-то спокоен, любим и прощен… и ему совсем не хочется, чтобы это заканчивалось. — Тебе бы моральный дух поднять, — усмехнулся Генри, отстраняясь. — Теперь-то понимаю: ты, кажется, и не спал сегодня совсем, и проголодался наверняка. Устал, в общем… Давай вместе пойдем на кухню, и я завтрак какой-нибудь приготовлю. Хочешь чего-нибудь? Такой простой вопрос, но значил он очень и очень много: что у этих простых желаний есть смысл, потому что у Бенди есть на них время. Что впереди не несколько минут мучительной темноты, а целая жизнь, в которой будет много хороших воспоминаний. И которую не надо заслуживать и искуплять. И Бенди улыбнулся — как и Генри, дрожаще, робко, но по-настоящему.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.