ID работы: 14204861

Дом на краю всего сущего

Слэш
G
Завершён
44
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
44 Нравится 8 Отзывы 2 В сборник Скачать

.

Настройки текста
Примечания:
«Друг мой Даниил! Словами не передать, как осчастливил ты нас своим письмом. Надо признаться, с тех пор, как ты перестал отвечать, мы решили, что они таки нашли способ тебя погубить. Латона плакала о твоей судьбе, а я и не знал, как её утешить. А ты жив, жив и здоров, несмотря ни на что! Вот это наш Даниил, каким мы его знаем! Счастье-то какое! Вопреки твоим опасениям, мы живём неплохо. По крайней мере, здесь, в Свече, куда мы бежали после разгрома Танатики, нас уж точно не пытались искать. Скажи мне, Даниил, всё ли с тобой хорошо, если и правда хочешь вернуться в это гиблое место? Я не сомневаюсь в чистоте твоего рассудка ни на мгновение, но повод волноваться всё-таки есть. О каких ещё безумных чудесах шла речь? О какой народной медицине? Что это за город такой, так нескладно построенный и работающий? Должно быть, спрятаться в такой глуши и правда прекрасная мысль, но почему именно там? В этом жутком месте? Впрочем, ты в таких вещах всегда на шаг впереди. Прошу тебя, отправь нам твой новый адрес, как только осядешь там. Мы сумели спасти часть наработок и записей, и, быть может, хотя бы какую-то пользу они смогут тебе принести. Надежда умирает последней, это всегда было твоим любимым заветом. Ждём новостей с нетерпением. Всегда твои, Амадей и Латона Вертинские, друзья и коллеги». Пожалуй, в чистоте рассудка Даниила Данковского только эти двое и не сомневались. На перроне даже в такой ранний час было решительно негде спрятаться. Дрянная Столица. Шумная, дышащая паром так тяжело, словно вот-вот рухнет под собственным весом. Предпочёл бы он, конечно, сесть на поезд там, в Гвардейске, где отец теперь живёт, в доме, что он купил на выслуге лет, чтобы жить безбедно. Там поутру всегда на станции тихо, словно есть только ты, да мысли твои неутешительные, с которыми ты вправе остаться один на один. Да и какая там станция, так, полустанок под густым небом и тяжёлыми, многолетними изумрудными дубами. Здесь же, казалось, не продохнуть было круглые сутки. Положим, это тот самый вокзал, на котором происходит всё сразу. Встречают, провожают, рыдают, радуются, а порой, в самые интересные дни, прыгают под поезд, разлетаясь кусками по рельсам и направлениям. Как-то, будучи ребёнком, Даниил такое видел своими глазами, хоть и не поверил сперва – неужели тот мужчина и правда умер? Прямо-таки на куски порвался? Бывает ли так? Тот самый вокзал, где пишутся, должно быть, все эти сумбурные истории для романтических книжек, сумрачные детективы и болезненные драмы о людях и уродах. Даниил сегодня тоже участвовал. В чьей роли – решайте сами, ему вовсе не до того. Кожаная ручка дорожного чемодана втиралась в кожу, а поезд призывно подвывал, закутывая сердито в собственную пыль и угольный осадок. В Столице снега не было, он осыпался и тут же таял, не задерживаясь надолго, уже который по счёту январь зима словно мимо проходит, боится города из труб, кипятка и огромного множества горячих душ. Прекрасного, но выверенного настолько, что теперь там, пожалуй, ему уже нет места. Совсем чужой. Зима не успевает рассыпаться, создавая новый закон природы. - Напиши уж, будь добр. Когда доберёшься. Не отмалчивайся. – порыв тепла, объятие, скупой, но живой хлопок по спине. Обдаёт налётом старости запахом крепкого дуба и старого пепла сигарет, которыми намертво пропах китель. Не прощаются, быть может, но расстаются надолго, - Всё наладится, Даниил. Всё к лучшему. Мама бы тебя поддержала. Всё, ступай, не трави душу. Ступай. Поезд тронулся. Быстро потерялся и перрон, заполненный людьми, и фигура в строгом пальто, угрюмо, но с теплотой глядящая вслед. Отцовский голос в голове отзывался эхом. Негромкий и почти кроткий, если не знать, что за человек перед тобой. Сколько битв за его плечами, от чего он хромает на правую ногу. Говорил он всегда так, тихо, но твёрдо, уж точно не понимая разумом, но веря сердцем в престранное решение единственного ребёнка. С почти что ужасом, пусть и ловко спрятанном за стеклом глаз, спросил на днях – зачем же, мол, тебе обратно возвращаться? И не то чтобы не был прав, объяснить такие решения всегда непросто, не прослыв при этом уж чересчур странным. После всего, что со всех сторон нелепый, неправильный, неказистый Город причинил тебе, после всех ран, унижений, тщетных попыток прогрызться до его нечеловечного нутра, после стольких попыток убить незваного гостя из большого города – и вернуться, остаться, пробовать прижиться? Да уж, это было со всех сторон идиотское решение в том мире, из которого когда-то, бесконечные три месяца тому назад, бодро выехал навстречу своей сенсации Даниил Данковский. Вот только больше он в этом мире, в прежнем, не живёт. Адресат выбыл. Сменил плоскость. Тук-тук, тук-тук, то ли в колёсах, то ли в голове. Столица кончилась, исчезла где-то за подмёрзшими окнами, а чем дальше от неё, тем холоднее. Летят за холодеющим окном пригороды, деревушки и бесконечные посевные поля, сейчас совсем пустые и мёртвые. Туда-сюда мельтешит проводница, разнося за собой сигаретный шлейф такой плотный, что ещё немного и его выйдет увидеть глазами. Где-то пару недель назад Даниилу явилось ручное письмо из проклятого Города – в нём говорилось знакомым голосом, что зимы холодные. Впрочем, иного он и не ждал, но проверить стоило. Оно и ещё несколько писем здесь, на купейном столике, перешёптываются друг с другом. На крюке железном болтается мягкий овечий тулуп, дыша знакомым запахом, а в голове судорожно расползаются события последних нескольких месяцев. Даниил хорошо представлял, что сейчас будет делать отец. Домой отправится не сразу, решив сперва осмыслить случившееся в любимой столичной питейной, быть может, даже встретившись с парой друзей. Впрочем, это уже вряд ли, он давно не любитель компаний. Уж точно выпьет, и только потом поедет домой, ворча себе же в воротник, сколько же народу стало вокруг. Вернётся в пригородный дом, сомкнёт двери кабинета, закурит затяжно, хмуро глядя в окно, и будет считать часы – он будет делать что угодно, занимать свои руки любым делом, вот только умом всегда будет считать часы, а после и дни. Лишь бы дождаться момента, когда сын снова будет в порядке и в каком-то конкретном месте. Неуютно было покидать дом, покидать эту фигуру, измученную временем, воспоминания, запахи и звуки. Неуютно в глаза смотреть, тёмные, маленькие, но чертовски чуткие. Даже сейчас, сквозь время, привычки капитана Иллариона Данковского оставались несменными и узнавались чересчур просто. Его не тронули. Обыскали, допросили, но не тронули, решив, что с него уже поздно хоть что-то брать. Отпустили, сочтя его военные заслуги достойным поводом снять подозрения. Уже хорошо, признаться. Три месяца назад Даниил уехал. Едва живой, только сумевший на ноги встать после выевшей душу и тело Песочной грязи, отпоенный красным безумным варевом через силу, лишь бы выжил, он попрощался, впрыгнул в товарный поезд, и уехал. Многие решили, должно быть, что сбежал, стоило только открыть ворота, буквально и фигурально. Вырвался и удрал, сверкая пятками, лишь бы больше никогда их не видеть. Вот только самые нужные люди правду всё равно знали. Он знал. Тот, кто, пожалуй, и должен это хорошо понимать. Пришли проводить многие, да только он, пожалуй, больше всех молчал, потому что лучше всех знал, в чём причина. Разве только сунул в руки пару склянок своей панацеи, мол, возьми, укрепись там, в своём безумном паровом витиеватом доме. Не пропади уж, куда бы ты теперь ни направился. Обнял коротко, по спине прихлопнул, точно так, как отец делает. Попрощался. Каким это вдруг образом, в их языке «спасибо» и «прощай» отличается лишь парой букв? Не баярлаа, а баяртай. Всего-то ничего, а смысл почти сразу переворачивается с ног на голову. Три месяца назад он пересел на электричку до Гвардейска. Вышел, вдохнув прелый запах опадающих золотых дубов на крошечном полустанке. Он почему-то сильно сжал сердце, ещё остаточно слабое от вышедшей вон болезни. Как ни крути, а откусила она от него приличный кусок. Под туфлями игриво хрустели жёлуди, словно прося себя собрать вновь, да пару человечков сделать. Да только умер прошлый Даниил, и даже не в чумном городе, а много, много раньше, пожалуй. Стиснул портфель покрепче и неровным, измученным шагом направился туда, где в воспоминаниях прятался дом отца. На самом краю улицы он – красивый, отделанный мрамором, изящный. С колоннами и тонкими большими окнами, из которых по детству было видно весь мир. Три раза постучал в такую же дубовую дверь – в этом городе его добывали. Из него строили. Из него вырезали, его рубили и вывозили куда угодно наружу. В квартиру в Столице нет смысла идти – отлично знал, каким широким касанием Власти проходятся по тем, кто им неугоден. Сердце тогда уколол живой ужас – а жив ли отец? С такой лёгкостью и уверенностью возвращался Даниил в отчий дом, принимая тот, как должное, и ни разу не спросил себя о такой простой и по-страшному важной вещи. А не разрежет ли жизнь его сердце на жестокие тонкие полоски, заставив потерять последнего своего живого родственника? Не осталось ведь никого, кроме, разве что, маминых сестёр, что за границу бежали долгие годы назад. Не заставит ли кошмарная судьба, которую так и не удалось надломить, вернуться на пепелище? Чтобы точно надорвался, рухнул и взвыл от пустоты, свистящей внутри. Тук. Тук. Тук. Обычно двери всегда открывала экономка, Лилия Павловна, несменный спутник дома Данковских, да только в этот раз, словно ведомый чьей-то ловкой рукой, отец сам коснулся ручки, вперившись уставшими, измученными глазами в фигуру на своём пороге. Отшатнулся, как от морока, как от живого мертвеца, и шепнул в начинающую серебриться бороду еле слышно, словно боялся, что вездесущее ухо Властей снова потянется подслушать: «Живой». Обнял, сжал, стукнул кулаком в спину, задрожал всем телом, как, казалось бы, не умеет, да так поторопился в дом впустить, что двери засвистели под сквозняком. Витражи лиловые дрогнули. Лилия Павловна уронила старинную ложку и сама же на себя прицокнула языком. Мраморная тишина дома переплеталась со стуком колёс, всё-таки Даниил ужасно не выспался. Последняя ночь никак не давала покоя, даже выпил было бокал домашнего, того, из погреба, да толку чуть оказалось. Дом не переставал отдавать былым, и от того было лишь больше не по себе. Матушка всё ещё смотрела своими прекрасными глазами с портрета в гостиной, ласковая, шёлковая вся. Старая отцовская кошка знай себе спит на разной высоте каждый день, а вечером возвращается на его колени. Чёрная, блестящая, но словно скомканная чьими-то злыми руками – время истрепало бедняжку Шанталь. Любовно и с любопытством, что бывает только у детей, и лишь у редких взрослых перерастает в научную страсть, собранные под стеклом разновидные жучки посверкивали под светом лампы, а его юношеская спальня ни на йоту не переменилась. Окна широкие, до самого пола, все звёзды на свете впускают, смотри – не хочу. Его любимые издания, устаревший и технически и внешне микроскоп, да даже, чего уж там, модель парусника, что они с отцом собрали непростительно давно. Даниил не любил фиксироваться на прошлом, но в этом доме иначе не получалось. В нём, стоило приехать хоть на денёк, всегда сжималось сердце воспоминаниями. Возможно, поэтому оставаться в нём надолго оказалось невозможной перспективой. Пусть и дьявольски приятной, даже лестной. Искусительной. Он был готов поклясться, что прибавил отцу немало седых волос, когда из одного ужина в другой в ответ на пытливые вопросы о том, что же творилось с ним там, в Городе, Даниил отвечал правду. Когда не сдержался и наконец пустился в рассказ о том, каким испытаниям подвергла его жизнь и судьба, насколько замарались в крови его врачебные руки, не должные никого убивать и стрелять, не должные, нет. О том, как покрывались ржавой плесенью дома, как голос в голове шептал такие мысли, что порой себя же понимать не выходило. Какие на ощупь объятия тех, замотанных в тряпье, полных агонии и несносной боли, и как быстро порой его, оказывается, способно поглотить отчаяние. Даниил сражался с ним. Сражался столько, сколько хватало сил, и, кажется, заставил-таки отступить. Отбился, отбрыкнулся. И тем страшнее было теперь, сидя за вечерним ужином, смотреть в глаза отца. Он был такой же, сдерживался, прятался, делал вид, что не испуган до полусмерти тем, как изощрённо господа Власти решили убить его единственного ребёнка. Того, кого они с давно уж почившей женой взращивали, словно прекрасный цветок, в заботе и с целым ворохом надежд в кармане. Отец тогда бросил взгляд на неё – на портрет прекрасной, спокойной черноволосой барышни, что висит над камином в гостиной – взглянул так печально, словно пытался позвать на помощь, но снова услышал лишь масляное молчание. Их единственного сына по полям и улицам гоняла смерть, дыша в затылок – не догнала. Посылала военных, посылала страшный образ Инквизиции, впивалась пальцами жара и сухости в виски, пробирала до костей мучительной болезнью, лекарства от которой не было - но не догнала. Оставила лишь холодный отпечаток пятерни на сердце и навсегда переменившийся разум. - Ваш чай, пожалуйте, – хриплым, скуренным в чёрную сухую трубочку голосом заговорила вдруг рядом проводница вагона. Тёмный, почти в самом деле чёрный чай дышал паром из подстаканника, а под ногами постукивала пара чемоданов. Чёрных, жёстких, на совесть собранных. Уместить пришлось многое, и в путешествие, и в новую жизнь. Сам Данковский тщетно попытался вернуться к ночному чтению. Сердце после песчанки всё ещё было слабым, но чётко велело взять с собой не только рабочую литературу, но и то, в чём смогут найти ценность дети. К примеру, энциклопедии для малышей, и даже приключения для себя самого. Те самые, что про дальнее плавание, размытые карты сокровищ, потерянных отцов и детей и, конечно же, удивительные, незнакомые ему земли. В такую книгу погрузиться было лучшим решением перед сном – густая, пахнет морем, затягивает и обволакивает на пару с горячим, горьким чаем. В самые свои ранние годы Даниил хотел быть солдатом. Затем – мореплавателем, начитавшись французских книжек в весьма вольном переводе. И только потом, поступив в лицей, загорелся естественными науками настолько, что искра не погасла до сих пор. Ночи коротались за книгой легко, пусть и размывались буквы под светом лампадки. Кровяной настой расходился в чае, с трудом проталкиваясь в горло – надо, надо. Профилактически, но надо. Вторая склянка заканчивалась, но там, в Городе, хватало всем. Их было бесчисленное множество, когда вырвали из насиженного места Многогранник. Он ведь и об этом чуде поведал отцу, а тот, крепко задумавшись, перво-наперво и сказал тогда в бороду: «Значит, такова цена». Цена чего, нервировала тогда его мысль, не давая заснуть посреди своей комнаты, полной старых вещей и зарытых знаний? Цена бесполезного пыльного подвала, который можно сменить на обсерваторию? Цена жизни тысяч, большая часть которых никогда не сумеет изменить мир, преодолеть границы и вообще, совершить хоть что-то дельное? В ушах отозвался он: «Разве ж это повод их, что сорняки, дёргать?». Точно, так бы и сказал. Может, даже слово в слово. Спать выходило плохо, а дни и ночи считать – и того хуже. Ехать с неделю на не самом поспешном поезде, где-то больше, где-то меньше. Порой останавливались, веля пассажирам выпрыгнуть, да размять ноги где-нибудь в Ключе, например. Пустые станции, расписные вокзалы, торгаши, крутящиеся на каждой из них в попытке впихнуть путешественникам хоть что-то, к ним начинаешь присматриваться даже просто от скуки, ведь наизусть знаешь людские уловки и ухищрения, лишь бы купили втридорога. Знал ведь, прекрасно знал, в Столице на вокзале точно такие же торчат безвылазно, пока патруль не шикнет предупредительно. Знал, но всё равно пригляделся к ярким, круглым, пружинистым апельсинам. Они там, куда он едет, хоть видели такое когда-нибудь? Ладно, взрослые, с них как раз взятки гладки, а что насчёт тех, кто Город ни разу не покидал? Что насчёт детворы, которую он, полагалось, не любит? А если не любит, то от чего бы довелось о них вспомнить? Они ведь тоже приходили его провожать. И городские, и более значимые, и, конечно же, его дети приходили. Тонкий мальчишка со скуластым лицом, строгий, острый, навострённый, как гусиное перо, и сестра его – приземистая, надутая вечно, но удивительно честная одними своими глазами. Они-то, поди, апельсины только в книжках видели. Хотя, подумалось так, и с книжками там напряжёнка – кто завозить-то будет, кто проследит, чтобы в это захолустье новые издания приезжали? Кому до этого дело-то будет? Закатил глаза Даниил, навострил язык, хрустнул костяшками пальцев и, в улыбке язвительной растянувшись, приблизился к апельсиновой палатке. Помнится, тут они и росли, в императорских оранжереях в Ключе. Тогда за какие же грехи такой ценник ломить, словно дома пять ртов лишних? - Сотню за штуку – и хватит тебе. – стоял да поигрывал тростью, даже тулуп оставив в вагоне. Пусть с небес и сыпался хлопьями снег, а проветриться не мешало, - Совесть надо иметь и гордость, чтобы так ценники задирать, откуда только такие цифры знаешь. - А не тебе со мной этакий базар скользкий вести. – габаритный, крепкий, но на патруль местный, сторожащий вокзал, поглядывает с опасной, а стало быть, в драку не кинется. Разве только нос продолжит воротить, - Триста все, и не меньше. Они, межтем, хоть знаешь, откуда? Да из этих апельсинов, ежели что, впору самому Императору сок подавать! - Да всей стране известно, что здесь вы их и растите. Стоимость им живая – вообще полтинник, с дерева сорвал, да торгуй. Остальное – налог на совесть. Ими живёте, да грязью лечебной, которая, если что, доказательной базы как не имела, так и не имеет. Сто пятьдесят, больше просто безумие. Если у вас такие слова, конечно, в горло протолкнутся. - Ишь ты! А ты, прохиндей, что ли, о том, чего да как тут растёт, больше всех знаешь? Двести! – где-то поодаль заиграла скрипка, привокзальный музыкант, тонкий, словно рыбацкая леска, затянул свою гнусавую арию имени собственной печали. Торгаш пыхтел. - Сто семьдесят пять. Взвыл локомотив, буквально на глазах уводя из крепких рук апельсинового господина возможность продать чёртовы фрукты раздора хоть за сколько-нибудь. Следующего-то поезда, Даниил знал, ждать ого-го сколько. Хоть в кого-то, да следовало впихнуть свой товар, а потому, не сказав больше ни слова, он впился в лавочника довольным взглядом, бессловесно поторопив – мол, смотри, ещё минута, и я вернусь в поезд, и плакали твои денежки, как говорится. - А, чёрт с тобой, забирай. Чтоб ты подавился ими, сволочь такая. Вышла в итоге целая сумка. Недурно, а уж тем более, совсем не жалко. Подумать только, ведь апельсины уже давно не импорт, а в дальних углах страны дети их до сих пор с морковью сравнивают. Поезд шумел, оставив позади и Ключ, и Красный и целое море мелких технических станций. Коротеньких, на которых либо вовсе запрещено покидать поезд, либо только коротко покурить – и то, Даниилу казалось, что подобную поблажку дали только ему. Уж очень настойчиво проводница делала вид, что исключительно ради него нарушает регламент. Кудрями своими крутила, да фигуркой тощей, толком не думая, что на уме. А самое-то главное, что чем дальше, тем более космически белым становился вид из окна – очень скоро пропало, кажется, вообще всё. Поглощённый светлой мглой мир неохотно выныривал из ночи, белые рои мух набрасывались на заводной поезд, пытаясь прогрызть его до нутра, да только таяли, едва успев подступиться. Как ни крути, а государство было слишком хорошей машиной – да настолько, что порождала своей утробой другие машины, ничуть не хуже. Те, что возили по стране, помогали рабочим, посылали телеграммы и, если повезёт, даже соединяли линиями голоса. Правда, добрую половину из этого сотворила вовсе не страна, а известный механист Гела Маршания. Его руками ковалась самая искусная сталь и самые удивительные механизмы под ними оживали. Интересно, стрельнуло вдруг в голове, а этот человек тоже нынче в изгнании? В конце концов, что бы Власти ни делали, по итогу себе же в ногу стреляют, искореняя магические умы своей страны один за другим. Вечерний глоток красной кровавой сыворотки вновь пробежался по горлу, отдаваясь в памяти знакомыми горькими руками. Вспоминать было холодно. Холодно, одеяло сползло на пол посреди беспокойного сна, веля очнуться посреди свистящих мимо полумёртвых металлических столбов Горского узла. Дырявые, словно от пуль, они угрожающе свистели, напоминая о том, что ещё немного – и пути назад уже точно не будет. Где-то там, на дальнем горизонте, небо болезненно, с непреодолимой тяжестью, пыталось порозоветь. Даниил спрятал обмёрзшие ноги, казалось, словно поезд всамделишно опустел – ни одна живая душа не шумела. Ещё бы, пробралось в сонную голову, взбудораженную холодом. Ведь последние пассажиры, кажется, вышли на маленькой станции с час тому назад – мама с маленьким сыном вернулись к себе домой. А что тогда сейчас делает Даниил, мчащийся в железной коробке совсем один, посреди зимы, куда-то на край света? Куда в таком случае едет он, куда его поманила прозрачная сильная рука непонятной воли? Почему он велел себе вернуться сюда ещё тогда, прощаясь с незадачливым и шатким населением, урезанным почти в две трети? Почему, услышав на ухо краткое степное прощание, знал внутри себя, что однажды настанет этот день? Ведь, казалось бы, разве отец не прав? Разве не правы Амадей с женой, братья Кавецкие, Холодная, Левчин, да даже молодой Фурман? Все, от кого на полные надежды письма, летящие из почтамта в Гвардейске, таки явился ответ. Те немногие, кто избежал карательного правосудия и спрятался по разным городам, надевая чужие личины, неужели не правы? Только дурак по доброй воле вернётся в город, в котором на каждой улице хоть что-то, да пыталось его убить. И это подводило, как ни крути, снова к пренеприятному для него вопросу, который в последнее время обсуждать с самим же собой, за неимением собеседника по уровню, доводилось слишком часто. Это место не отпускало. Не отпускали люди, порядки, повсеместная атрофия головного мозга и, конечно же, совершенная антинаучность и нелогичность этого дрянного ржавого механизма. Рассвет разгорелся в полной своей удивительной власти, когда поезд в конце концов дал по тормозам. Фыркнул локомотивом, и неумело притормозил, еле как преодолевая своим бесконечным паром наваливший за ночь снег. Не обманул, мелькнуло в голове, в своём письме – зимы и правда здесь не из простых. Здесь, что ни говори, а январь настоящий, как на открытке новогодней. Станция кроется под сугробами, и даже самые ранние птахи, похоже, ещё не вышли на утреннюю уборку и прочистку дорог. Хотя, чёрт его знает, заботится ли тут об этом хоть кто-нибудь. Так. Последние пару шагов – и пути домой больше не будет. Нельзя смалодушничать. Нельзя развернуться. Если тянуло тебя сюда, если не отпускало – значит, была тому причина. Ветра в Степи были дикие, да только, похоже, не сегодня – штиль стоял практически мёртвый, не веля нарушать рассветную безмолвную идиллию. Надо признаться, обожгло сперва воспалённый рассудок – Город выглядел мёртвым. Всё живое стихло под снегом, зарывшись на глубину, и замолчало там, не обнажая даже света фонарей. Чем дольше стоял Даниил на пустой пассажирской станции, тем сильнее всё это казалось хлипким предрассветным сном, в который кое-как получилось вернуться из реальности паровых котлов и тонкого стекла витражей. С каждой секундой дымное видение, кошмар, сладко затягивающий в свои горячие руки, становился всё чётче и отчего-то приветливей. Холодные розовые прикосновения ленивого солнца прорывались сквозь сизый мрак и касались всего, на что падал взгляд блудного сына Города-на-Горхоне. Трепетно трогали металл Станции, похожие на огромный курган Бойни, схваченные льдом болота и весьма дружелюбное кладбище. Пробегались касанием по крышам, словно играя на клавишах – в голове отзвуком сверкнула мелодия, которой там, в семейном доме, Даниил озарял холодные стены и испуганные сердца немногих домочадцев совсем недавно. Подумать только, усмехнулось внутри горестно – а ведь тебя, дурака, тут могли и похоронить. И похоронили бы, не добудь он таки своего волшебного минотавра. Где-то. Откуда-то. Он так и не признался, что тогда сотворил. Какой ценой добыл столько крови. Сказал, мол, потом как-нибудь. Тяжело было сдвинуться, оторваться сапогами от сшитой льдом земли и камня перрона. Какова глупость – стоит, и мнётся на пороге, не решаясь отворить дверь, за которой новая веха жизни. Ведь уже прибыл, стиснул чемоданы, а всё стоит, думает, рассуждает, как сделать лучше. Что там, за дверью в новые, покрытые тенью метелей годы жизни? Куда ему идти, если отважится переступить порог? Снова постучаться в двери Омута, злоупотребляя бесстыдно гостеприимством чудесной Евы Ян? Попробовать выйти на Каиных, словно вправду потерянный сын? Или, если уж совсем край – стукнуть три раза в крепкие двери молчащего дома? Интересно, подумалось вдруг, как там всё сейчас обернулось? В порядке ли? Живы ли? Кому он везёт в чемодане вещички, которых здесь никогда не найти? Мальчику шапку с сапогами, девочке тулуп, а их глупому отцу – хорошие крепкие ботинки на меху. Как и чем живут в такой холод и белый мрак те, для кого в сумке источают запах апельсины? Даниил был решительным человеком, всегда, сколько себя помнил, а теперь, вдруг застыв на перроне, мог заставить себя лишь смотреть. Не было сил вторгнуться, вмешаться. Попробовать сделать это место своим. Страшно сказать – осесть. - А вы, я гляжу, и впрямь поправились. Даже на человека похожи совсем. Да быть такого не может. Обернулся Даниил, одним рывком, к себе же за спину, откуда раздался знакомый хриплый низкий голос. Туда, где за рельсами начиналась белоснежная, покрытая шубой Степь. Вот только он оказался гораздо, гораздо ближе. Прямо тут и стоял, на том же перроне – в ватнике до пояса, коротком, чтобы ноги не стеснять. В сапогах высоких, да шапке, что уши под собой накрепко прячет, а слуха не умаляет отчего-то. Небритый, румяный. Борода стала отрастать, кажется, все эти месяцы не притрагивался к бритве. Чудовище степное. Всамделишный дикарь. Стоит себе, в пальцах пучок трав сжимает, незнакомых каких-то, не тех, что прежде, и смотрит так, словно вот-вот с места сорвётся, да накинется. Уж не знал Даниил тогда, почему, но что-то правильное, должно быть, в этом было. Словно он и не покидал Станцию с момента их короткого, неловкого, торопливого прощания под шум шипящего локомотива и людскую болтовню. Стоял здесь и ждал момента, когда где-то вдали снова зашумит поезд. Бородой оброс, утеплился, укутался, а во взгляде ни капли не переменился – лишь изредка Даниил вспоминал, что для мира три месяца не так уж и много, как оказалось вдруг для его пути домой. Щёки розовым горят, поколоченные морозцем, а глаза светлые сверкают, словно алмазы, от только ему ведомой смеси эмоций. Стоит да улыбку сдержать пытается – тщетно, почти сразу она нырнула непослушно в бороду, заставив прищуриться и подойти поближе. Окинул своими глазами фигуру в тулупе, в шапке нарядной, да с чемоданами жёсткими. За плечи взял, рассматривая, словно диковинку. - С возвращением, ойнон. – отлетели слова от металла Станции, отозвались в горячем паровом поезде, стукнули пульсом в ушах. Помолчали недолго, всего мгновение, и обнялись. Тепло, крепко, стукнув сумками о землю мёрзлую, словно знались они всю жизнь и дольше. Может быть, так оно и было, просто прежде не замечали? В фигуральном смысле, конечно. Неспроста ведь, встретив его в первый раз, Даниил уловил себя на самой противоречивой мысли на свете – словно только что встретил левую руку, будучи при этом правой. Словно они части целого. Впрочем, Бурах и тогда, и сейчас совершенно спокойно и уверенно всё портил, - Зарумянились вы, окрепли. Это хорошо. Как провожал вас, помню, вы на рыбу дохлую смахивали. - А вы, Бурах, как были джентльменом, так и остались? – не было сил ни сердиться, ни колоться дикобразом, ни шипеть змеем. Только усмехнуться по-бытовому, зная, что и он не со зла, и ты не со зла. Улыбка вылезла подневольно, словно силилась сбежать с лица, но взгляда Даниил не отводил. Уж очень чудно смотрит в ответ. Словно и впрямь ждал его здесь всю жизнь. От него пахнет горечью, но уже совсем не кровью. Лучится весь, пусть и пытается неумело скрыть это под толстой крепкой кожей, - Утешает, что хоть что-то не изменилось. Artis propria est constantia. - И что ж, ни письма, ни весточки? Знали бы, что явитесь, уже б и постель подготовили, и объятия распахнули. А так, простите уж, есть только я. С чемоданчиками помочь? – спросил для приличия, ведь тут же, словно силясь сбежать от своего же искристого странного счастья, так на него непохожего, почти что детского, вцепился в ручки и поднял назад, как родные. Взвесил плечами, присвистнул чуть в бороду, словно прицениваясь, что в них может лежать, - Куда ж вас сопроводить-то? Никак, снова к Еве вернётесь под крыло? - Ох. – покачал головой, но совсем и вовсе не отрицательно. Скорее, слегка сожалея о том, что только предстоит сделать через лишний час пути сквозь город. Куда ещё стучаться, как не в самый первый свой приют? Как ни крути, а полюбился ему Омут, а хозяйка его всегда была по-своему, бесконечно добра, - Как бы ни желал я сохранить ей спокойный сон, боюсь, что туда. - Уж чего не бойтесь. – отмахнулся Бурах по-доброму одной только головой, единственной частью тела, что ничем не была обременена. Пучок трав потешно, словно кукла-петрушка, торчал из пришитого кое-как кармана, а взгляд звал за собой, - Я вас умоляю. Ева ваша вчера в кабак ходила. Согтсон басаган, тайван унтах болно. То-то ей сюрприз завтра будет. На том и сошлись. Отправились хрустящими шагами по нетронутому снегу, с трудом, но до самого конца. Ох и странно же это было, казалось тогда, ох и неправильно, смотреть на этот город в тот тонкий момент, когда тот трепетно пытается вдохнуть в себя новую жизнь. Население сократилось на страшные, чудовищные числа, но те, что остались, имели столько сил выжить, сколько никому не довелось в себе держать. Вот и первые пташки – сабуровские мужички, широкими лопатами вооружились, и давай тропы расчищать. Похоже, что во имя своих изысканий, что бы под этим словом ни пряталось, Бурах поднялся раньше всех. Воздух, сверкнуло вдруг в голове, вот что отличается сильнее прочего. Воздух морозный, свежий и совсем не густой. Ветра вольные, разносят снег безобразно туда-сюда, но к земле больше не тянет, голова не гудит, а взгляд вдруг настолько чист и безоблачен, что от самого себя вдруг страшно. Твирь отцвела, воздух опустошился, уйдя в спячку вместе со всеми остальными. Потом и заводчане показались на глаза – шли себе на смену, да перешёптывались так громко, что неприлично аж: «Никак, Бакалавр вернулся! Этот, как его, Могой! А в сумках что, видел кто? Ой, никак беду новую ждать?». А где-то внутри Даниил уже знал – ничего, поволнуются, а потом привыкнут. Новости летят здесь быстро, как хорошие, так и дурные. Какие он принесёт? Покажет лишь время. - Вот то-то и оно, так напилась, что аж двери за собой запереть забыла. Входи, бери – не хочу, хоть вещи, хоть саму хозяйку. Как за ней не приглядывать-то? Пожалуйте, ойнон, вот и прибыли. Всё на своих местах, ничего никуда не двигала без него, на втором этаже, куда Бурах, пыхтя на своём, с грохотом впёр чемоданы. На том же месте ручной чайник, горелка, книжные полки, дышащие пылью, крюки для одежды, на которых мгновенно осел тяжёлый тулуп. Здесь по-прежнему тепло, но совсем не жарко. Из округлого окна виден обрывок площади Мост, что в нынешний день, надо сказать, испугал его дьявольски. Ещё бы, ведь снег там, всюду улегшийся белой шубой, окрашен был в кошмарный, кровавый красный. Отсюда Даниил видел, как первые робкие фигурки женщин уже собирают со слишком горячей реки кровоточную воду. В баночки, скляночки, вазочки. Тяжёлый дух времени, когда лекарства искали все, остался на Городе болезненной рытвиной, и заживёт ещё очень нескоро. Это место ранено, хоть и идёт на поправку. Даниил тоже ранен – и тоже, как он надеялся, сумеет спастись здесь. Выздороветь и оправиться после удара в самое сердце. - Знаете, я бы выпил. Сперва чаю, а потом, быть может, чего и покрепче. Последние две ночи спал просто отвратительно. Никогда не умел спать в поездах. – поставил послушный чайник, озарив комнату мягкой улыбкой, и достал из наплечной сумки заветный льняной мешочек. Чай, высокогорный, если верить продавцам из лавки в Гвардейске. В нём листья вишни, физалис, чабрец и ещё чёрт знает что, в самом деле. Сверкнула пара апельсинов под лезвием ножа, комната мгновенно пропиталась яркими спорами чужого, незнакомого запаха. Взглянул Артемию в глаза, пронзительно, словно желая внутрь забраться, - Составите мне компанию? А в ответ получил самую честную и облегчённую улыбку из возможных только на белом свете. - Я уж думал, не спросите. Заваривайте. А «чего покрепче» у меня с собой найдётся. Беседа потянулась сама собой, стоило только сесть за чашки. Ленивая, неспешная и спокойная, какая бывает только после долгой дороги – ведь оба понимают, что сил совсем нет, а обрывать разговор всё ещё неохота. Артемий принял на себя бремя рассказать последние новости – о том, как с прибытием товарного поезда дела на лад пошли, о том, как работал проклятым в попытках наварить столько кровавых заветных настоек, чтобы больше не потерять никого. О том, чем живут и что чувствуют оставшиеся в живых. О том, что, несмотря на траур, гремящий по Городу звоном жалобных копеек, они умудрились даже отпраздновать следующий год. Не так, как в мире, конечно, по-своему, совсем по-своему. Какой-то престранной традицией, связанной со свечами, не очень-то Даниил, если честно, вслушивался. Усталость брала своё, а чай, в котором теперь ложка за ложкой оседал твирин – боже, и почему прежде он так никогда не делал? – закручивал мозг в приятную, горьковатую, травянистую воронку. На плечи приземлился послушно плед с постели, создавая вокруг замученного выборами Даниила тёплый кокон, а страх, невнятный, несвойственный, смешанный напополам с неверием и неизвестностью там, впереди – кажется, полностью растворился в этой чашке. Сплав чая и самого крепкого депрессанта на свете давал совершенно новые ощущения, а особенно когда у туманного разума вышло вспомнить, где же здесь хранились музыкальные пластинки. Музыка обволакивала нервы целиком, каждый из них словно укутывая в живую вату. Бурах болтал. Рассказывал что-то хорошее. - Мы тут, сами понимаете, как белки в колесе. Только и успевай было запасаться, чтобы зиму пережить спокойно. Это сейчас всё улеглось, а тогда, страшно сказать! А некоторые, знаете ли, всё сметают под перепродажу, бессовестные, и хоть трава не расти! У меня-то, между прочим, тоже два голодных рта завелось, их обоих и накорми, и одень, и согрей... - А как же так вышло, а, эмшен? – и, мгновенно приковав к себе внимание этим словом, Даниил улыбнулся печально, и продолжил, отрешённо чуть заглядывая в мутное от мороза окошко, - Разве вы знали, которым числом я еду? Как нашли меня? Вопрос закружился в водовороте горячего чая с твирином, ненадолго посеяв паузу. Бурах поднялся, как будто бы размять кости, а на деле – спрятать глаза почему-то. Словно покопаться внутри себя, задать себе же вопрос, на который на ходу ответ сочинить не получится. Выйдет сказать только правду, выложить на духу, не постеснявшись снова крыть своей невнятной метафизикой. - Да если бы я знал, честно сказать. – уставился на алеющую от кровавого снега площадь, затаился в себе. Большой, неловкий, в грубом сером свитере, ещё и с этой чудовищной бородой. Хороший, что ли. Знакомый, понятный и как будто вечный, - Я ведь всегда до рассвета зимой в Степь выхожу. За твирью сизой, она растёт только в холод. Слушаю её, да собираю, пока никого. А сегодня, шутка сказать, уже далеко ушёл, а вдруг сердце как ёкнет! На Станцию надо, там сейчас что-то случится без меня. Не понял сначала, что именно. А потом поезд ваш услышал. Его на рассвете, когда никого, за версту расслышать можно было. Тогда и понял. Сложилась мозаика, знаете. Что именно потому вы в письме своём и спросили меня про зиму. - Никогда мне это в вас не давалось. – покачал головой и встал следом, зачем-то. Плед остался на плечах шерстяным грузом. Музыка вела неспеша, баюкая и веля перестать волноваться. Коснулся его локтя, негромко, по-людски, словно к себе подзывая, и снова глазами встретился, мягко веля не убегать больше, - Я ведь вам не сказал, что вернусь хоть когда-нибудь. Не стал обещать того, чего знать не вправе. Думал тогда, что преследовать меня станут, искать, перешивать. А на самом-то деле, наверное, ещё на перроне знал, что не прощаемся мы с вами. Sic fata terebant. Это и есть, как вы это зовёте, линии? То, в чём вы понимать способны, чем мир чувствуете? Судьбы человеческие. Обнял. Обхватил обеими своими большими руками, прижал накрепко, словно всю жизнь тосковал. Без ватников да тулупов чувствуется сильнее втрое. Бородой своей лёг на плечо, уставившись в книжные стены, да только откуда-то Даниил точно знал – глаза не закрыл. Смотрит с этим странным, тяжёлым выражением глаз, куда-то далеко, за книги, за Омут, быть может, даже за весь город. Думает о чём-то крепко. Противиться и смеяться не хотелось, лишь горько усмехнуться и сомкнуть руки на его чересчур уж широкой спине. Одно движение за другим, медленные, кроткие покачивания посреди спальни – едва ли это походило на танец, скорее, на два застывших во времени дерева, что колеблются лениво на летнем ветру. Похоже, что теперь в самом деле позади осталась вся прежняя жизнь. Даниил не знал, что точно собирается здесь делать. Сбудется ли смелый план открыть-таки здесь, в этом захолустье, нормальный госпиталь, да ещё и чужаку? Сумеет ли этот город, это сумбурное, упрямое, непослушное место стать ему новым домом? Приживётся ли в этом ворчливом теле новый элемент, или отторгнется, как ненужный? Он не знал. Уставший в ночных метаниях разум клонило в сон, а тёплое тело Бураха совсем помогать не желало. В этот раз не спешит он, не отрывается неловко, а прижимает накрепко, будто опасаясь внутри, что вернувшийся гость – мираж, готовый растаять в любую секунду. В эту минуту его сердце, кажется, было особенно шумным – Даниил слышал, как торопливо и громко оно колотится там, в слишком узкой для него грудине. Волнуется? - Знаю, ойнон, обидел вас мой Город. Крепко обидел. Кто угодно больше сюда в жизни не сунулся бы. Но, знаете, не со зла он это. Юный ещё совсем, упрямый, глупенький. Вы ему времени дайте, посмотрите, понаблюдайте – и, слово даю, увидите, сколько здесь всего есть красивого. Знаю, что не угнаться нам ни за Столицей, ни за Ангельском, да даже за Красным едва ли поспеем. Но вы мне верьте. Чем сумеет – удивит, найдёт способ вину загладить. Вот грянет весна – точно увидите, тангараглая. – в это мгновение, пожалуй, метущееся чувство внутри головы наконец-то сформировалось болезненно точно. Артемий был похож на дом. Дом внутри человека, если так угодно. Несменный сторож, родитель и брат, всегда такой же, всегда стабильный, всегда такой, каким ждёшь его видеть. Тот, кому неважно, не было тебя три месяца или десять лет – ждать он тебя будет одинаково. Тот, к кому всегда можно постучать в дверь, не думая наперёд о предлоге войти. Тонкие струнки нервов тянули сюда, в это дрянное место, а вместе с ним, похоже – в истинный дом. Дом, где умер прошлый Даниил, а из него, словно сбросив многолетнюю тяжкую шкуру, родился на свет новый. В далёком захолустье в окружении одних лишь степей, его всегда ждали. Здесь всё рухнуло, и здесь же пойдёт на лад. Цикл жизни величайшего из танатологов страны замкнулся здесь колесом, приведя его на место, где следовало стоять. Это и впрямь, должно быть, напоминало мозаику, в которой столько лет со дня создания не доставало одного кусочка. Этого самого, в овечьем тулупе и с глазами, полными печали о погиблом. Всё стихло. Шумело лишь чужое сердце. Большое, широкое, тёплое сердце, вдруг само не своё от волнения и счастья, - Я так рад, что вы вернулись. Это место было здесь. В этом Городе, в этом человеке, в этих торопливых планах и смелых по местным меркам мечтаниях. В том, как обрадуются те, кто больше всех тосковал. В том, как озарится радостью Ева, получив от нежданного гостя в тонкие пальцы кружку свежего чая. В том, с каким чудесным, дивным теплом встретят Каины, не желавшие, чтобы уезжал. В том, как расхохочется в полный голос Андрей, а Пётр, лениво тому вторя, одобрительно мурлыкнет. В том, как исподлобья будет глядеть настороженный Уклад, а самые тревожные примутся распускать сплетни. В том, что с его лёгкой руки может вырасти здесь, было бы только желание. Больница? Значит, больница, значит, так тому и быть. Ему ведь всегда надо было вкладывать. Всегда надо было вливать себя, отдавать, не жалеть. Даниил стоял посреди комнаты, в чужих крепких руках и цепких словах. Слушал, как колотится, качая связующую кровь, шумное сердце рядом. Как за толстым стеклом свистела метель, а чемоданы грелись личными вещами и столичными подарками. Как по венам торопливо бежал пряный твириновый чай, а весь прочий мир был так умопомрачительно далеко, что и не стало вдруг до него никакого дела. Стрекотала пластинка, заевшая точно на середине романса. Шуршала шерсть пледа на плечах. Апельсиновая пряная острота оседала на языке горькой цедрой, а другие плоды, ещё целые, множились в сумке в ожидании своих получателей. Ох и приятно, давно он не дарил подарки от сердца. А говаривали, мол, сердца нет – врали, выходит. Снова врали. Снова приходится всё доказывать самому. Голову пронизывало простое, но нежданно такое нужное чувство – он в безопасности. Здесь его никакая рука не тронет и не достанет. Всё позади, всё осталось там, откуда бегут поезда. Потом, впереди, будет много дел – отцу написать, объявить о себе, распаковать сумки, заказать оборудование для исследований, запросить постройку госпиталя в каком-нибудь доме, какой тяжкая рука Каиных выделит под эти нужды. Обязательно выделит, но не это было важно. Важно было наконец-то, спустя столько лет работы, учёбы, метаний и научных изысканий, всё же почувствовать это. - Я тоже рад, Артемий. Я тоже. Даниил улыбнулся и сомкнул глаза. Страх улёгся. Здесь, в городке на краю всего сущего, он, вопреки любому здравому смыслу, наконец-то оказался дома.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.