Часть 3
31 декабря 2023 г., 04:49
Примечания:
Егор и Опизденевшие - Евангелие
Ключевое слово - Далеко звонить
Как добирался в город обратно — не помнит.
Провал — и вот он стоит дома, под кипятком из душа, и раз третий мочалкой натирает кожу, плечи горят уже. Пахнет мылом и ржавоватой водой, но будто где-то на коже, душок какой-то поганый — Кащей трет. Всё не сходит.
Потом раз — и на тех местах, где остались следы, как будто снова пальцы. Ласковые даже. Даже если в кровь себя разодрать, не проходят. У него, кажется, царапины где-то на спине, пощипывают на плечах, и на ребрах, на бедрах синяки.
Оскрести бы себя так, чтобы чернила сошли. Всё начать с чистой кожи, заново.
И прожить всё ту же жизнь. Лучшего, чем вышло, Кащею бы все равно не досталось.
Он касается следов на ребрах, прикладывает пальцы, пытаясь понять, как Вадим смог так.
Сидит в остывающей пустой ванне, пока не пробирает дрожь.
Из зеркала над раковиной на него смотрит уставшее, раскрасневшееся лицо. Старое.
А ему двадцать девять пару месяцев назад исполнилось.
Действительно вытаскивает — выдирает — его в коридор настойчивый, дребезжащий звонок в дверь, тревожный, длинный. Пока он хотя бы полотенце ищет, чтоб к двери подойти, все не умолкает. На лестничной площадке стоит Сиплый, и даже в дверной глазок Кащей выхватывает взглядом, что у него пузырь подмышкой зажат.
— Да подожди, — голос хриплый, не слушается, — подожди ты, не трезвонь! Сейчас я! — из чистого дома у него майка да спортивные штаны, да и то ношенные, но хоть пахнут по-домашнему, а не… так.
Сойдет.
— Я думал, ты сдох там, — Сиплый вваливается, пошатываясь, как только открывается дверь, — чё ты пропадаешь так? Мне с кем пить? — он достает мутно поблескивающую бутылку, — Будешь?
И в желудке как-то теплее сразу становится.
— Канеш, буду, — хлопает его по плечу Кащей, — проходи давай.
— Да прохожу, — Сиплый оседает на пол, чтоб развязать шнурки, и шапка по стене сползает и падает, — прохожу, бля. Поминать с тобой будем.
— Чё? — Кащей его не слышит по первости. Пыль со стаканов сдувает уже на кухне, подрагивающими руками открывает бутылку. Как по затылку еще раз горячей волной ошпаривает, и хорошо, и трубы горят.
— Поминать, говорю, — Сиплый приваливается к кривому косяку на кухне, — человек хороший помер. Домбытовские уже всех заебали, шарятся везде и бухают — их из «Снежинки» этой ебучей поперли, и всё…
Кащей слышит. Но он сначала закидывается самогонкой, и тепло, настоящее, разливается уже внутри, бежит по пищеводу и вниз.
— Схуяли поперли? — он ставит стакан на стол и тут же наливает себе еще. — На поминки хлеб надо, а он у меня только и есть.
Половинка черного у него в хлебнице — один чистый нож валяется, и он прямо так, на тарелке и режет. Заветрился, корка ломается и не поддается — и тут Кащей понимает.
— Ты чё? — Сиплый падает на табуретку рядом, — Отомри, а.
Кащей поднимает стакан. Смотрит в глаза Сиплому — осоловевшие, стеклянные. Как кукольные.
— Ну, за Желтого, светлая ему память, — хрипит он и опрокидывает в себя стакан, как воду. — Хороший был мужик, он только этих ебанариев в узде и держал.
Кажется, что ноги у Кащея легкие-легкие, а руки как и не свои вовсе. Только синяки да укусы болят. Как будто снова на них пальцев тепло.
— Так чё его, — как не своим голосом говорит он, — не свои порешали?
— Да там пиздец какой-то, а не история, — Сиплый ломает черствый хлеб пальцами, стряхивает крошки, — вроде как их кто-то порешал, потому что они малолетку изнасиловали. Только хуй разберет, эти ж, блядь, пиздюки, хуже кумушек — одни говорят, что был там один какой-то беспредельщик, другие — что всех, кого положили, её ебали. На Адидаса наговаривают, но блядь, какой из него мокрушник, а?
Он просто пьет. Это естественно, это как дышать.
Нет у него ни рук, ни ног, ни головы дурной — только синяки, царапины и расцветшие от поцелуев укусы вспыхивают на нем, как огни гирлянды. Новый год был не так давно. Они с Желтым во дворе встретились, после курантов, пошли коньяк пить.
Господи, пошли ему барыгу, а не уебка Сиплого.
Может, и правда они толпой там, девчонку. Он бы мог так?
А что Желтый с ним делал?
— Так он афганец, — выдавливает из себя Кащей, уставившись невидящим взглядом в осыпающуюся стену, — чё б ему и не смочь-то.
Да разве Вадим мог бы. Он же даже не попытался его поиметь. Кащею было похуй, может быть, Кащею было бы легче пережить, что его — вот так, если бы это не он к чужим рукам ластился, а заставили.
Афганского бы черного, и улечься в своей, пахнущей только пылью, постели. Людку к себе позвать, а она пахнет всегда сладко и водкой — мягкая, тёплая, кто с героинщицами не ебался, не понимает. Ей ж больше ничего не надо от него, а греет так нежно.
— Да духу бы ему не хватило никогда, ты че, — Сиплый ржет, и что-то многовато у него зубов, — Вовка ж наверное там бумажки писал какие-нибудь в штабе, может, плац мёл. Он ж пионервожатый такой всегда был.
Кащей прописывает ему двоечку.
— Жопу подбирай, к Сане пойдем, — говорит он, пока Сиплый с охуевшим видом собирает себя по полу, — на винте подорвемся, заебало все это. Пиздюшачья брехня.
Винт ему идет и правда лучше, чем хмурый — и на винт легче собрать всю пиздобратию: вызвонить еще пацанов, набрать Людочке, чтоб попозже пришла. Шыряться у Сани нельзя, но Кащей все равно занюхивает — и понимает, что у них есть охуенное, свое место, которое по тупому недоразумению эти пару дней без них простаивало.
Качалка не заперта даже, заходи, кто хочешь — было б что выносить.
Кащей злится. Орет, пинает пустой сейф и потом орет, потому что это пиздец как больно — пока его шарашит, пока кровь кипит, пусть будет, что будет.
Раз на раз, и снова по телу, как бенгальские огни — где он касался, мертвый.
Кащей всех сгоняет устраивать уборку после этого ебаного пионерского отряда; бумажек, бутылок немеряно, и бинтов кровавых навалили, всю мебель переставили, как попало. Так руки заняты, так он все обратно отнимает. Кто заботится, тот и хозяин.
И нормально уже, хорошо — еще пива приносят, Кащея хорошо разбирает, и как-то в кресле, как большая красивая кошка, сворачивается Люда, и каждый раз проходя мимо, он целует её, то в нос, то в лоб. А она только глазами сверкает. Ничего лишнего не говорит.
Так что когда Пальто к ним вламывается и хлопает оленьими глазами, Кащей уже хороший-хороший. Злой. Вываливает за всех ему пиздюлей, может, хоть один из них чему-то в жизни научится.
Главное — это не останавливаться; если остановиться, замереть, он встает рядом и нежно гладит по шее ледяной рукой.
Только пацанам его призраки совершенно до пизды и печень у них не тянет такого праздника. Сиплый просто у штанги засыпает, а потом злой уползает, послав всех к хуям, а особенно Кащея — и его еще провожают с улюлюканьем. Расползаются потихоньку, сбегают, и только Люда ему честно говорит:
— Я не хочу больше. Приходи потом, а сейчас ты страшный, — но глаза у неё бесстрашные совсем. Гладит по щеке — и тоже уплывает.
Он пытается пить один.
Но что лей в себя, что так сиди — стены давят и плывут, маятно и тревожно. Может, и уснуть бы — а никак: глаза закроешь, и как из могилы снизу смотришь. Землю сверху кидают. Вадим за руку держит.
Сколько-то прошло времени, он и не знает. И домой бы надо. Или хоть куда. На дне остается полглотка коньяка, с собой утаскивает.
Яркий свет фонарей слепит глаза — может, ночь уже, хуй знает. Ноги тащат куда-то привычным маршрутом, сами ведут — к коробке.
А там они стоят, пиздюки.
Не время сбора, нет. И меньше их, так, с десяток. Тихие почему-то такие. Куртки маратовой не видно. Прямо в коробке курят.
Кащея злость берет.
— Вам, блядь, объяснили непонятно? — он переваливается через ограждение, почти падая, — Пальто где? Долбоебу я русским языком сказал, что…
Голос подает Зима. Перебивает его так легко, тихо.
— Адидаса убили, — коротко роняет он, и тишина падает Кащею на плечи, — он съебаться хотел. Весь общаг спиздил, всех нахуй послал и сказал самим ебаться. Не успел, его мусора застрелили.
Кто-то хныкает, едва слышно. Они же мальчишки еще. Когда пацаненка этого убили, они же все с мокрыми глазами стояли. Не звери же.
Кащей еще как-то на ногах стоит, хотя на плечи давит. И колени подкашиваются.
Они еще дети всё равно. Смотрят со взрослой печалью, стараются держаться. На него смотрят исподлобья, волчата с человеческими блестящими глазами.
— По домам расходитесь, — бесцветно говорит Кащей, — завтра днем сбор, как штык быть.
Пока Зима ему не кивает, они с места не сдвигаются. Тот же куда-то отходит — и тогда Кащей видит, что Турбо прямо на льду, на чьей-то куртке сидит, привалившись спиной к ограде.
Когда они встречаются взглядами, к горлу подкатывает.
Хочется подойти и сказать — да не смей, блядь, жалеть. Акелла промахнулся, всё. Это он дал слабину, размяк и всех проебал. Не был бы таким мудаком, удержал бы.
Хочется блевать.
Его выворачивает у трансформаторной будки, желчью и чем-то еще. Начинает идти белый, липкий снег. Рот нечем ополоснуть, кроме остатков коньяка, и пустую бутылку он там и бросает.
Он не знает, как добраться домой.
Кащей плетется по пустым улицам, а они становятся все длиннее, всё запутаннее — уже не его район должен быть, а дома всё те же, и бесконечные фонари слепят так, что заслоняют ночное небо. Снег все подступает, как в его сне было — и ноги вязнут.
На углу дома он видит знакомую синюю куртку и крошечный сигаретный огонек.
К нему идти, что лететь.
— Ну что ты так долго-то, — улыбается ему печально знакомое безусое лицо, — всю жизнь меня сюда вел, а под самый конец бросаешь.
— Вов, — и отчего-то лицо горячее и мокрое, — Вова. Разве это я тебя так?
Вова касается его щеки горячей, мягкой ладонью, утирает слезы пальцем. Так никогда не было; ему уже не узнать, как бы это было.
Вадим прижимается к нему со спины, придерживает за талию рукой, так осторожно, но крепко, под одежду продирается льдом.
— Ну конечно, ты, — мягко, как провинившемуся мальчишке, говорит он на ухо, — кто же еще.
Вова улыбается ему, как той весной — весна уже никогда не наступит — и протягивает руку.