***
Вова, зацелованный и парадоксально съеденный собственной нервозностью, вернулся домой часа через три после своего внезапного ухода. Поднимаясь по лестнице нарочито медленно, как в детстве, когда возвращался с плохой оценкой в дневнике, и прижимая к себе подаренное мясо, он репетировал в голове, как будет врать в глаза родному отцу. И заодно, как будет уворачиваться от ударов, если тот не поведется. Как бы омега ни старался оттянуть неизбежное, он все равно оказался перед дверью в родную квартиру. Сглотнув, позвонил в подпаленный какими-то хулиганами звонок. — Вовочка, ты! — на пороге его встретила все такая же обеспокоенная Диляра с чуть опухшими веками, и Вова не смог выдержать ее взгляда, опуская глаза. Чувство вины, заменившее страх перед отцом, оказалось таким же невыносимым, стягивающим органы в узел до тошноты. — Я принес, вот, — омега протянул в руки женщины мясо, кровь с которого протекла на пакет, и скинул с себя сначала пуховик, а потом ботинки, все так же избегая пересекаться с ней взглядами. На полу напоминанием остались следы от грязных ботинок Лысого, и Вова, мягко отодвинув застывшую в удивлении Диляру с дороги, прошел в кладовку за ведром и тряпкой. — Папа еще не возвращался? — спросил он, пытаясь скрыть волнительную дрожь в голосе. — Откуда мясо-то? На рынке с самого утра ничего, ты ж говорил, — склонив голову к плечу укоризненно. — Диляр, — Вова вздохнул и, наклонившись, прошелся мокрой тряпкой по полу под ногами женщины, вытирая засохшую грязь, — это сложно… — Вова, — она схватила его за плечо, заставляя подняться и оказаться с ней лицом к лицу, на котором с легкостью, как по букварю, читались смешанные ураганом эмоции. Неверие, злость, разочарование…последнее выражалось особенно сильно, и омега отвел взгляд в сторону, цепляясь им за дверь. — Что ты делаешь, а? Что? — Ничего, — он дернул плечом, прикосновение на котором начало жечь, — это просто подарок. — Послушай, — Диляра притянула его к себе, прямо к пахнущей луком, видимо, после готовки, шее, — я знаю, что сейчас тяжело, знаю, что это кажется лучшим вариантом, но знаешь, что не купить ни за какие деньги и не утопить бедностью? Вова сглотнул. Он не хотел участвовать в этом разговоре, не хотел отвечать ни на какие вопросы, как и не хотел, чтобы Диляра в это лезла. Чтобы вообще кто-то, кроме него и Кости, был втянут в их историю. — Честь, Вова, — омега закусил нижнюю губу, сдерживая то ли унизительные слезы, то ли желание плюнуть ей в лицо. Умели же в его семье цеплять за живое рекордно маленьким количеством слов, — береги ее, пожалуйста. Вова оттолкнул Диляру от себя, посмотрел на нее тяжелым, пропитанным тупой болью, взглядом. Он к этой боли уже привык. Не впервой. Снова его в лицо шлюхой обзывал, снова осуждали и обесценивали чувства. Шесть лет прошло, а будто только вчера он стоял на этом же месте и выслушивал похожие слова, будучи школьником. За того же альфу, подумать только. Так бессовестно-непрошенно приходит понимание того, что некоторые ситуации, некоторые раны с тобой навсегда, сколько ни беги, сколько ни расти и ни меняйся. Они в коже, они в крови, они — часть тебя. Точнее, ты — их, как капитан — часть своего корабля, с которым рано или поздно обязательно пойдет ко дну. — Ты думаешь, я сплю с кем-то за еду? — Вова снова ничтожно маленький по сравнению с миром, ненужный и неважный. Только показывать ей этого он не собирался, несмотря на ком унижения в горле, который мешал дышать. — С кем-то? — улыбка Диляры была разбито-ненастоящей, — я знаю, Вов, что с кем-то ты бы не стал. То ли дело с любимым. Я тебя понимаю и даже не осуждаю, ты не заслуживаешь. Ты просто цени себя, пожалуйста. Зачем тебе эти подачки? — Я понял, — на самом деле, хотелось кричать, но Вова только слабым голосом согласился и, развернувшись на пятках, ушел в свою комнату. Слез не было. Была только горькая, как полынь, обида. Он не чувствовал себя хорошо нигде, и это осознание придавило к постели мертвым грузом, с которым, оказывается, приходилось оставаться живым. Кащей любил его специфически, оставляя себя и свое удовольствие в приоритете, и это чувствовалось колючей проволокой на гордости и сердце, но Вова был слишком по уши с самого начала, чтобы отказаться от него. Семья так и не научилась принимать его неидельного, с ошибками. Он сам, в общем-то, тоже нет. Брошенным он остался на распутье, не зная, куда податься и к кому прильнуть в поиске тепла так, чтобы не промахнуться и не выбрать руку, которая, лаская, воткнет нож в спину. Ответ ускользал от омеги плавно и стремительно, как рассветный луч солнца, растворяясь в тени сомнений и страхов. Они в груди метались фуриями и мечтали повернуть время вспять, чтобы никогда не соглашаться на возвращение в Казань. Вова хотел кровоточащие раны покрыть шрамами, но единственное, что смог, — вспороть тонкую кожу вновь. — Можно? — Диляра тихо постучалась, заглядывая в укутанную вечерними сумерками комнату, и Вова обернулся через плечо, продолжая лежать на боку и обнимать себя руками. Женщина прошла к нему, садясь рядом и опустила голову на вздымающиеся ребра. — Я хочу, чтобы ты знал, что я тебя не осуждаю. Я не Кирилл и никогда не стану такой, как он, потому что, в первую очередь, я — омега, и вижу — всегда видела — всю несправедливость, свалившуюся на тебя. Я ничего не скажу ему, — Вова прикрыл глаза от звенящей головной боли, — мясо ты купил на рынке, встал раньше. — Уходи, пожалуйста, — выдавил он из себя. Омега она, блять. Ему хотелось укутаться в одеяло и спрятаться в душном воздухе от проблем. От отца, от Кости, от работы и этого проклятого города, в котором ни спасения, ни прощения не найти. Только новые обиды собирать коллекцией. — Только прошу тебя, — женщина укрыла его колючим пледом, сложенным на краю постели, — подумай над моими словами. Не дай себе разбиться. Только вот Вова уже. Упал стеклянной хрупкостью на пол, разлетаясь на мелкие осколки, которые теперь — во второй раз — точно не собрать. — Диляр, — он приподнялся на локтях и посмотрел ей во влажные глаза, — мне не семнадцать. Я сам решу, с кем спать, а с кем дружить. Мне не нужны советы ни твои, ни отца. Женщина заметно съежилась, видимо, не ожидав такой резкости. Раньше Вова не огрызался. Вышла она тихо, и омега выдохнул облегченно. Пришлось остаться в кровати до самого вечера, пока беззвездная ночь не накрыла двор шерстяным колючим одеялом, прямо как то, которым Вова все еще был укрыт. Снег то и дело превращался в град и тарабанил по окнам, наровясь разбить прочное стекло. Вова бездумно смотрел в стену, как в детстве, разглядывая незамысловатые узоры на пожелтевших от времени обоев. Иногда проводил по ним пальцами, поджимая губы. Разочарование давило на виски. То ли в себе, то ли во всех остальных. Причин плакать у него не было – он сам выбрал быть тем, кем являлся в глазах общества. Омегой, которая отдается бандиту за подачки. Плевать на прошлое, плевать на то, кто кем был тогда, терпкой весной восемьдесят третьего, если сейчас все было так, как сказала Диляра. Он слышал, как пришел отец, но ни тот, ни сам Вова не посчитали нужным здороваться друг с другом. Впрочем, как обычно. Омега только зарылся лицом в подушку, не желая слышать разговоров за вечерним столом на кухне. Отец не игнорировал его существование только потому, что это было неприемлемо в обществе, и даже любимая им до безумия Диляра бы его осудила. Они говорили сухо и по факту, хотя в первые дни омега позволил себе греющую мысль о том, что отец вновь станет для него папой, самым близким и родным его человеком в мире, а разлука длиной в почти семь лет поселила в солдафонском сердце тоску по сыну и следующее за ней прощение. Однако долго он не смог себя обманывать, потому что из раза в раз с каким-то садистским удовольствием ему доказывали обратное. Нет, не простил, сына. Не простил. Завтра нужно было снова просыпаться задолго до рассвета на смену, поэтому Вова закрыл глаза, представляя, что вокруг него шум волн и теплота рассыпчатого песка, а не приглушенные разговоры за дверью комнаты и завывающий ветер за продуваемой стеной. Он никогда не был на море, а Костя как-то обещал подарить ему весь лазурный берег Ялты. Наверное, думалось ему, там, на летнем ялтинском пляже, ночи теплые и вкусно пахнущие морским бризом. Там наверняка тишина разбивается о щебет толпы туристов и редкий крик чаек. Там наверняка вода прозрачная и чуть прохладная после заката, а в стопы врезается омытая волнами галька. Там наверняка дышится легко и свободно. Наверняка… Интересно, он так часто вспоминал о прошлом, но было ли у них будущее? Вова оставил этот вопрос без ответа перед тем, как уснуть.***
Утро, как и ожидалось, было тяжелым. Грозные, готовившиеся выплюнуть на холодную землю ледяной дождь, тучи не давали пробиться слабым лучам встающего солнца, мороз пробирал через четыре слоя одежды, а в ботинках мерзли промокшие пальцы. Корка льда на лужах была хлюпкой и с режущим тишину треском раскалывалась под подошвой. Вова натянул колючий шарф на раскрасневшийся нос, и из-за горячего дыхания над верхней губой почти сразу выступили капли пота. С утра он не стал заходить на кухню, не желая встречаться ни с кем из домашних, поэтому желудок противно скручивало от голода. До больницы оставались считанные шаги, а до начала новой бесконечной смены — двадцать пять минут. У студентов сессия, практики закончились, так что до января Вова снова был хирургом и терапевтом. Странное сочетание, возможное только в региональных больницах. В кабинете из-за слабого отопления было так же зябко, голова трещала по швам, и отчего-то слипались сонные глаза, хотя Вова проспал больше шести часов. На подоконнике с облупленной краской кто-то поставил маленькую елку с серебряными игрушками в виде шишек и тусклой гирляндой. Вова задумчиво посмотрел на отблики разноцветных фонариков на стекле, и ему стало так паршиво на душе, что пришлось тут же отвернуться. Глаза уже стало знакомо пощипывать. Он последнее время плакал слишком много. Больше не моглось, если честно. Он не хотел находиться здесь, на работе, не хотел идти домой, не хотел идти к Косте. Возможно, ему хотелось вернуться в Москву. Там были его друзья с потока, с которыми он сохранил общение. Была приятная консьержка в общежитии, где ему выделили комнату, когда он окончил университет. Был его придурковатый альфа-сосед, который уже год кряду будил его запахом сожженной яичницы по утрам и обыгрывал его в шахматы по вечерам. Было людное метро, холодный Арбат, в закоулках которого по четвергам продавали французские духи и импортные джинсы вместо привычных «Тверь» и «Тайга». Была его молодость, которой он мог наслаждаться, иногда выбираясь на шумные дискотеки и гуляя по столичным скверам. Была его свобода. Осязаемая, пахнущая свежестью и яблочным сидром, от которого губы липкие и сладкие-сладкие. А здесь…дома…будто вечная мерзлота, ложащаяся тяжелым грузом на плечи. Противная, колючая. Отец вечно хмурый, которому собственная гордыня мешает Вову простить. Диляра, до недавнего казавшаяся доброй и понимающей, будто тоже заразилась его жаждой к абстрактной справедливости. Марат с его вечно разбитыми костяшками, побегами из дома и запахом крови и табака на куртке. Костя…про него думать не хотелось совсем. Он просто был и одновременно не был. И Вове от этого на стену лезть хотелось. В кабинет постучали. Омега кинул взгляд на настенные часы, которые отставали ровно на шесть минут. Его помощница медсестра опередила пациента, стоявшего в дверном проеме, забегая в кабинет с тихим цоком каблуков по паркету и смахивая с куртки снег. — Пять минут, — кивнула она альфе, и закрыла перед ним дверь. Вова одернул себя и закинул в рот карамельку, оставшуюся в столе среди бумаг. К бумагам он вернулся, когда закончились часы приема. До конца его смены оставалось чуть больше двух часов. Медсестра Любовь принесла ему из больничного буфета два пирожка и горячий чай. — Держи, — кивнула она ему, — последние забрала, а то у тебя такой вид, как будто тебе самому доктор нужен. Вова усмехнулся, ставя очередную печать, и благодарно кивнул. Люба села по другую сторону стола и тоже взялась за увесистую стопку карточек пациентов. К шести вечера лампочка в кабинете начала моргать. — Надо сказать электрикам, чтоб поменяли, — заметил Вова, пока надевал на теплый свитер верхнюю одежду. — Ага, — Люба застегнула молнию на сапоге, — тебя подвезти? Там снегопад такой. За окном и правда валил пушистый снег, освещенный желтым светом фонарей. — Не нужно, спасибо, — мягко улыбнулся Вова. Он не знал, куда ему идти. Хотелось, конечно, сесть на первый поезд вот так, без вещей и денег, и уехать в Москву, чтобы больше никогда не давать шансы прошлому, никогда не оглядываться назад. Когда он вышел на улицу, натягивая перчатки, его неожиданно никто не ждал. Незаметно для самого омеги, Кащей въелся намертво в его ежедневную рутину. Он встречал его каждый день. Иногда просто пройти два квартала вместе, иногда, чтобы утащить Вову к себе до поздней ночи. А сегодня так — пусто. Альфа появлялся, когда ему хотелось, а не когда он был Вове необходим, и сегодня удачно об этом напомнил. Стало еще паршивее, хотя казалось, куда уж больше. Вова поднял глаза к черному небу, все также укрытому тучами, и медленно пошел в сторону давно протоптанной, но так и не застеленной асфальтом, тропинки к дому. И уже возле самого подъезда встал, как вкопанный: от одной мысли подняться и зайти в квартиру, окунуться в это вечное напряженное молчание и косые взгляды, затошнило. Вова развернулся, посмотрел по сторонам, переминаясь с ноги на ногу. Холод стоял собачий, и безумно хотелось в туалет: третья чашка чая перед выходом наверняка была лишней. Вариантов было не много. Домой или…к нему. Вова вдохнул морозного воздуха до боли в легких и, с трудом закатив рукав куртки и свитера под ней, чтобы посмотреть время на наручных часах, шагнул в сугроб, чтобы сократить дорогу. Дверь в подъезд Кащея открывалась, если достаточно сильно дернуть, чтобы разъединить ослабший со временем магнит. Лифта не было, поэтому пришлось топать на четвертый этаж по лестнице, попутно снимая шапку, перчатки и расстегивая куртку. На нужном этаже Вова отдышался и коротко нажал на звонок, который тут же разразился противной трелью. Но ему не открыли. Ни сразу, ни через минуту, ни через три. Омега прислонился к двери ухом, но внутри не слышалось никакого копошения: ни шаркающих тапочек, без которых по квартире ходить не стоило, ни характерного кашля курильщика. Тишина. Тогда ему впервые пришло в голову, что Кащея попросту могло не быть дома. Особенно учитывая темное время суток и специфику его рода деятельности. Он в последний раз нажал на тугую от времени кнопку, но в ответ снова ничего. Омега невесело улыбнулся, понимая, что все-таки придется идти домой. Не хотелось ужасно. Развернулся, спиной упираясь в дверь и медленно стал опускаться по ней вниз, чтобы сесть на грязный от натаявшего снега с его ботинок пол. — Ай, блять! — раздосадовано шикнул Вова, ударившись левым локтем о ручку двери. Двери, которая оказалась незапертой. — Кость? Омега осторожно толкнул дверь и, стараясь не создавать шума, встал, чтобы заглянуть внутрь. Ни в одной комнате не горел свет, и Вова напряженно поджал сухие от мороза и перепада температур губы перед тем, как сделать шаг вперед. Не разуваясь он прошел по коридору, осторожно заглядывая сначала на кухню, потом в зал, где почему-то было насквозь распахнутое окно, из-за которого по квартире шумно гулял сквозняк. Закрыть его омега не решился, чтобы не создавать лишнего шума, потому что предположения, закрадывавшиеся в голову, пускали по телу мелкую дрожь. Он вытер мокрый от пота лоб такой же взмокшей ладонью и прошел глубже в квартиру, в комнату Кащея. Там тоже — тусклый фонарный свет за грязным стеклом, и никого. Оставалась комната отца, в которой при жизни того омега был только пару раз. Первый, когда Костя привел его, чтобы познакомить с родителем, тогда показавшимся приятным и порядочным человеком, которого выдавал разве что склад едва прикрытых намеренно криво расстеленной скатертью пустых стеклянных бутылок под столом. Второй — когда Костя после школы откачивал его от эпилептического шока, пока Вова трясущимися руками звонил в скорую из соседней квартиры. — Кость? — скорее самому себе выдохнул он, когда положил руку на дверной косяк, чтобы аккуратно, одними лишь глазами, не показываясь полностью, взглянуть, находился ли альфа там. И он там был. Сидел на полу, облокотившись спиной на потрепанный диван и откинув голову на него голову. У Вовы сперло дыхание, будто легкие вдруг уменьшились до размера зерна, и в них катастрофически не хватало места для необходимого количества кислорода. Он быстро окинул взглядом всю комнату и, убедившись, что Кащей был один, подошел ближе, оставляя на сером от времени ковре с парой-тройкой прожогов от сигарет грязные мокрые следы. — Костя, — тихо, неуверенно позвал его и слегка коснулся открытого плеча, отчего альфа дрогнул и резко распахнул глаза с дрожащими ресницами. Мужчина перевел на Вову расфокусированный безумный взгляд, заставляя отшатнуться и разорвать прикосновение. — Котик, — горячая рука легла на икру, обжигая сквозь слои ткани, — ты ко мне пришел… Вова застыл в оцепенении. Кащей говорил дальше, бормотал признания в любви, гладил ноги, а он, казалось, видел только ремень, крепко обтянутый вокруг бицепса и лежащий с другой стороны от альфы шприц. Шприц. Ошалелый взгляд. Несвязная речь. — Костя, — омега перевел взгляд на обнимающего его ноги Кащея и чуть дернул левой, чтобы на него обратили внимание, — ты наркоман? Вопросительная интонация вырвалась сама по себе, больше от растерянности, потому что, конечно, в вопросе не было никакого смысла. Кащей был наркоманом. Вова чувствовал, как кровь отлила от лица и спустилась прямо к скрученному в морской узел желудку. Кащей был наркоманом. И его Костя, к сожалению, тоже. Пора бы было перестать их разделять, потому что, как ни крути, они — одно целое. Сердце громко гудело внутри, оглушая. Вова только и слышал ритмичное «тук-тук-тук». Он судорожно вдохнул, все еще ощущая, что в легких недостаточно места, и от панического страха, накатившего волной, кожа покрылась липкой испариной, несмотря на колкий холод в квартире. — Ну что ты, — улыбнулся альфа, подняв на него глаза, — не наркоман, — Вова вытер влажный лоб ледяной ладонью, и Кащей продолжил наглаживать его колени, — так, балуюсь иногда. Омега небрежно отпихнул его от себя и сел на диван. Он понимал, что нужно уходить. Уходить навсегда, потому что они оказались в тупике, из которого нет выхода. Вова знал, как заканчивали наркоманы. Первого человека в ломке он увидел на третьем курсе в больнице. Мужчина средних лет истерил, блевал и плакал без остановки, сутками, привязанный к койке. К нему почти не подходили, просто делали вид, что его не было. Омега как-то спросил у врача, нужна ли была ему какая-то помощь с тем пациентом, но тот от него отмахнулся. Сказал, мол, иногда в помощи нет смысла, и бросил что-то вроде «ты привыкнешь». И Вова со временем привык. Привык к вечному шуму в крыле, привык даже не смотреть в ту сторону, игнорировать сладковатый запах гноя и пота, от которого первые дни выворачивало. А потом, за неделю до окончания практики, шум вдруг стих. Резко и окончательно. Койка снова стала чистой и пустой. Запах сменился на обычный медикаментозный, свойственный больницам. Многим позже, от однокурсников Вова узнал, что тому стонущему и истощенному мужчине средних лет было двадцать пять. Он был первым, но далеко не последним. Омега видел множество, и у всех был общий финал. Вова отчетливо помнил каждый. Он посмотрел на развалившегося на полу с закрытыми в блаженстве глазами Кащея. Ком в глотке продвинулся вверх, к корню языка, и во рту появился знакомый горький привкус. Будто еще немного, буквально секунда, и он выблюет скудный обед себе на ботинки. Омега перевел взгляд на сероватый от пыли и плесени потолок — в этом доме всегда топили откровенно плохо. Сам себе не мог ответить, почему он остался. Сидел, как идиот, и чего-то ждал. Наверное, чуда. Или понимал, что на ватных ногах далеко не уйдешь. Он снял куртку. Жарко. Тошно. Нужно было абстрагироваться, чтобы выровнять дыхание и сердцебиение. Выходило из рук вон плохо, судя по тому, как дрожали его холодные на контрасте с телом ладони. Вдруг его трясущиеся пальцы с покрытой мурашками кожей, под которой хорошо проглядывались синюшные, почти фиолетовые, жилки вен, накрыли горячие руки Кащея. Тот вновь уселся, теперь вплотную к Вове, попутно собрав всю грязь, оставленную на полу, чтобы положить тяжелую голову омеге на колени. Вова не хотел его касаться. Вытащил пальцы из-под чужой ладони и положил руки на диван и уставился куда-то сквозь…сквозь пространство. Смотрел, но не видел. На подкорке крутились хаотичные безумные мысли вперемежку с воспоминаниями о том прикованном к койке истощенном мужчине средних лет, которому оказалось всего двадцать пять. Жить и жить. Вова старался в них не углубляться, но знал — они там. Кащей был старше на какую-то мелочь — ему было двадцать восемь. Так мало. И так по уши в дерьме. — Прости, — еле слышно вдруг сказал альфа, — за все. Времена поменялись. И все, кто здесь живет, тоже. Я, например. А ты почему-то нет. Как будто не из Москвы вернулся, а из морозильной камеры. Такой же, — Вова слышал его тяжелое дыхание, чувствовал его жар, — глупый и честный. Комсомолец, твою мать, — хрипло усмехнулся Кащей. Вова не ответил, только ногтями впился в мягкую мебель. — Я не нарик, ты не думай, — Кащей гладил его колени, и в этом жесте скрывалась какая-то невыносимая досада. Или Вова просто сходил с ума,, — я просто иногда не… — он почти перешел на шепот, будто здесь, кроме них двоих, был кто-то еще: — не справляюсь. Вова, в свою очередь, не справлялся никогда. Начиная с того проклятого восемьдесят третьего. Он учился, работал, дружил, ел и спал будто по привычке, стараясь проглотить горькое предательство. Только все никак. И он научился жить с этой дырой в груди и неприятным послевкусием на корне языка. Хотелось хоть иногда о нем забывать, но как? Как, если отец не написал ни разу за шесть лет? Как, если на вручении диплома Вова был один — стоял и смотрел на гордых родителей других, не зная, к кому прижаться, кому улыбнуться и кого обнять? Как, если все, что ему дали перед тем, как вышвырнуть котенком на произвол судьбы — пару купюр и похлопываний по плечу? Как, если шесть лет спустя отец продолжал волком на него смотреть? Плохая это все-таки была идея. Поступать в медицинский, возвращаться сюда, надеяться на что-то. Кащей был не прав. Вова поменялся: вырос, переступил через гордость, через прошлое, вернулся, простил. А вот они — те, кто остался здесь, — застряли в этом дерьме, как в трясине. И ни туда, ни сюда. Мир за окном менялся, кажется, в корне, пока этот проклятый город гнил изнутри. И все его жители — без исключения. — Я тоже не справляюсь, но и не берусь за иглу, — он сфокусировал взгляд на растрепанных, чуть жирных у корней волос альфы. — Молодец, — Кащей чуть замедленно и блаженно устанавливая зрительный контакт, — хочешь медальку? Или какие там у вас призы? Вова прикусил нижнюю губу до первой выступившей капли крови на сухой коже. — Я ухожу. — Кто сказал? — напротив карие глаза в переливе тусклого света уличных фонарей. — Я. Альфа хмыкнул. — Все это глупости, Вов. Героин? Героин — это то, что тебя волнует? Среди всей этой хуйни вокруг? Неужели ты нихрена не понял? — он говорил отстраненно, будто его это не касалось, будто он философствовал о чем-то неважном, абстрактном — запал от дозы прошел, осталось безразличие. — Мы все влипли. Крепко и надолго. Шпана, мусора, авторитеты, пиздолеты, — хмыкнул альфа, — ты думаешь, мне это надо? Не надо мне нихуя, Вов. Но я не хочу, чтоб меня на подножный корм пустили. И тут либо ты, либо тебя. — Когда-то это закончится, — перебил его Вова, — не завтра, так послезавтра. И нищета, и группировки, и авторитеты. И тогда выбора не будет, Кость. Или тебя, или тебя. — Ты вот нихуя не понял, Вова, — Кащей хлопнул его по бедру и, опираясь на диван, встал на ноги, — это, — он достал помятую сигарету из кармана промокших на заднице от растаявшего снега штанов и кивнул на окно, — это только начинается, Вова. Пан или пропал, сечешь? — протянул ему зажженую сигарету, — хош пропасть? — он сделал паузу, видимо, в ожидании какой-то реакции, но Вова не ответил, только взял сигарету и поднес к губам, легкие обожгло — ужасно крепкие, — я не хочу. И поэтому я по уши в дерьме. По-уши, кис. Но есть те, кто им уже захлебывается. И вот они, — пепел осыпался на ковер легким движением пальцев, — не выживут. А у нас еще есть шанс. Вова отвел взгляд на открытое настежь окно. На улице горели фонари и снова валил снег крупными хлопьями. У «них» не было ни единого шанса. Кащей был прав в одном. Это только начиналось. Пока в регионах, на окраинах необъятной страны, но скоро дойдет и до Москвы и тогда коснется всех, потому что это — не временный сбой, не локальная помеха. Это — смена эпохи. И на них ураганом шло страшное время, полное кровожадных группировок, зэков, покалеченных ветеранов Афгана, которые сейчас возвращались на Родину испачканными в крови и озлобленными, с единственным навыком, который у них на подкорке остался высеченным, — убивать. Страну ждало бесчисленное множество растоптанных сломанных судеб с самых пеленок, и тотальная, кромешная несправедливость. — Ты должен адаптироваться, — Кащей забрал у него догоревший до подушечек пальцев бычок и, сделав последнюю затяжку, выкинул его в окно. Он оперся на подоконник, рассматривая покрасневшее от жара лицо омеги тяжелым взглядом, в котором стали проявляться нотки сознания. Эффект наркотика держался не больше получаса, отметил Вова, — Тебе делать ничего не надо, Вов. Просто останься со мной, плюнь на остальных, и тебя пальцем не тронут. — Колоться с тобой начать, что ли? — Вова откинулся на спинку дивана и растер лицо руками в неверии. Не знал он, что люди так сильно умеют меняться. Или, может, ломаться. — Если тебе это поможет заткнуть твоих тараканов, то почему нет? — Кащей пожал плечами, — для тебя не жалко. Вова встал с дивана, взял куртку, сползшую под собственным весом, на пол. Посмотрел на Кащея внимательно, пристально. Отвратительный, мерзкий, тупой. Любимый. Он не знал, за что и почему продолжал его любить. Может, за те поцелуи на берегу реки, может, за тополиный пух на его кухне, может, за первые цветы, может, просто. Но он знал точно, что видел его в последний раз. Омега скользил по нему взглядом, цепляясь за детали, спотыкаясь о них. Хотел зачем-то запомнить морщины на взрослом, грубом лице, родинку на подбородке, складку между бровей, бледные губы. Вова не стал пытаться найти объяснений. Наверное, потому, что знал — он будет скучать. Как скучал на протяжении всех тех лет. — Домой? — спросил альфа, и Вова кивнул. Домой. — Может, останешься? — Ты знаешь, Кость, не останусь. Мне здесь делать нечего. Ты за себя решил, а за меня не нужно. Я сам должен. — Ну решай, Вов, решай, — Кашей сделал шаг к нему, — бери времени на подумать, сколько хочешь. Мне не принципиально, — он растянул безжизненно белые губы в улыбке. Натянутой и неискренней. — Поцелуй меня на прощание, что ли, — такой же ненастоящей улыбкой ответил ему омега. Этой просьбе он тоже не стал искать причины. Кащей сделал еще шаг. Еще. Еще. Пока они не оказались лицом к лицу, грудью — к груди. Альфа потянулся первым. Изо рта у него плохо пахло — видно, сушняк, но Вова ответил, нежно сталкивая их губы. Смешивая чуть подсохшую кровь с привкусом табака, обнимая за крепкие плечи. Он бездумно водил по горячей спине рукой, чувствуя, как бьется сердце напротив. Вова себя за этот поцелуй ненавидел. Но не смог бы уйти без него. — Я тебя люблю, — шепнул ему Кащей на ухо, и Вова вымученно улыбнулся, склоняя голову на бок, чтобы избавиться от щекотливых мурашек на месте, которого коснулось горячее влажное дыхание. — Мне пора, — он глянул на часы. Без десяти полночь, и до дома еще три квартала. Кащей замотал головой отрицательно, не желая выпускать его из своих рук. — Останься, — шептал он, как в горячке, — останься, останься, останься… — Мне пора, — повторил Вова с той же интонацией. Безмятежно, без претензии, просто факт. Кащей был так занят его шеей и губами, что ни на его голос, ни на застывшие в уголках глаз слезы не обратил внимания. Вове было паршиво. Отвратительно. Но он так скучал, что вырваться и уйти, как ни уговаривай себя, не мог. Последний раз. Последний. — Хочу тебя, — судорожно, нетерпеливо, и чужие руки поползли вниз, к копчику. Вова вновь посмотрел на плесень на потолке. Май, нежность, переплетенные пальцы, поцелуи, река, гитара, кухня, пух. Это был его Костя. Его в последний раз. — Хорошо, — ответил он и отстранил от себя альфу, чтобы заглянуть ему в глаза, — сделай это грубо. Может, хоть так получиться заставить себя уйти. Если без чувств. Кащей облизнулся. — Как пожелаешь, киса, — его руки потянулись к краю свитера Вовы. Омега закрыл глаза, отдаваясь ему добровольно, без боя. Бери — я твой. До восхода солнца. Кащей сам поставил его так, как надо. Колени на полу, грудь и протянутые над головой руки на диване, попа выставленная на обозрение. Он снял ремень и спустил брюки до колен. Над трусами колдовал дольше, гладил светлую кожу, забирался пальцами под шов, оттягивал и отпускал с громким шлепком. Вова принимал все, уткнувшись лицом в диван. — Поверти задницей, — хрипло. Омега послушался. Стоило ему сделать пару круговых движений бедрами, как ему прилетел увесистый удар на оголенную ягодицу. Та вспыхнула болью, тут же краснея. Кащей ударил еще. И еще. Потом, наконец, сдернул трусы к брюкам. Два пальца, все еще пахнувшие сигаретами, тут же проникли в неподготовленное, не растянутое нутро, и Вова чувствовал, помимо мазохистского удовольствия, каждый мозоль, пока его истязали резкими движениями. Он получил еще несколько шлепков по пылающей заднице до того, как Кащей отстранился, оставляя после себя пустоту внутри и текущую по ляжкам смазку. — Помнится, у тебя была фантазия одна. А, лялька? Вова мотнул головой. Он не соображал. Он хотел член внутрь так глубоко, чтоб до сердца. Так, чтобы пресытиться навсегда. — Встань, — шлепок, и омега поднялся на локтях, чтобы посмотреть назад на Кащея, — сюда иди, — альфа показательно кивнул ему на свой пах, и Вова вспомнил. Он поднес руку к лицу, чтобы вытереть катившиеся по красным щекам слезы, и закивал болванчиком. Еще шлепок. Громкий, резкий, четкий. Дырка нетерпеливо сжалась. — Сюда иди, — и Вова пошел. Развернулся полностью и поднял глаза, замыленные влагой. Кащей кивнул ему снисходительно и достал член из штанов, давая омеге всего несколько секунд перед тем, как приставить головку к губам. Вова сосал старанно, усердно. «Комсомолец», — шептал ему Кащей, попеременно откидывая голову назад в удовольствии, пока руками, испачканными в табаке, смазке и черт знает в чём еще цеплялся за волосы на макушке. Он кончил ему на лицо, а после трахнул в начальной позе — возле дивана. Вова плакал, когда тяжелые яйца ударялись об него при каждом толчке, плакал, когда Кащей тянул его за волосы к себе, шепча ему то «кисуня», то «шлюха», когда дергал за соски, и особенно сильно он плакал, когда альфа беспощадно лупил его по заднице. На пылающую горячую кожу ему кончили во второй раз. Когда они оба затихли, омега был мокрый, уставший и грязный. Ебанные ботинки. Ебанная зима. Кащей заснул прямо там, на диване, пока он купался. Вова лег на кровати в другой комнате. Простыни были несвежие и холодные, на улице свистел ветер между домов. Вставать было — он посмотрел на часы, оставленные на прикроватной тумбе — через три часа. Он не чувствовал себя грязным, порочным, испорченным. Он, наконец-то, вообще ничего не чувствовал. Вова ушел тихо. В шесть тридцать за ним захлопнулась дверь. Не стал заходить на кухню в поисках завтрака, ни в зал в поисках давно упущенного момента. В поликлинике с самого утра толпился разношерстный народ. Вова не мог натянуть на себя даже подобие приветливости. Снегом замело все дороги, пришлось добираться по колено ступая в сугробы. Брюки, которые пришлось застирать вчера, не высохли до конца, холод пробирал до костей, задница болела. В принципе, когда вся мишура их отношений отвалилась дешевой декорацией, это – все, что у него осталось. Холод и хороший секс. И, наконец-то, отсутствие слез. Ему не было больно, не было страшно. Хорошо тоже, в принципе, не было. Было никак, и Вову все устраивало. В кабинете при включенном свете продолжала мигать лампочка. Вова достал из ящика стола стопку бумаг на подпись. Он вдруг скривился, вспоминая детали всей этой поездки. Папка его, Марат, Кащей, Саша, цветы, ресторан, секс, мясо… Он скривился. Абсурд. Бред сумасшедшего от и до. Он, оказывается, шел к этому шесть лет – не к воссоединению семьи, нет, — к осознанию того, что ему в этом городе все чужие. Вова вернулся, потому что взял себя на слабо. Починить, помириться, договориться…для этого ему бы машину времени изобрести — билетов на поезд оказалось недостаточно. Дважды в одну реку — не вариант, пусть и семья, пусть и любовь. До Нового года оставалась неделя. Эта зима не стала Возрождением. Она для Вовы — тронувшийся лед. Наконец-то он мог переступить колючее прошлое и идти дальше. Без слезливых понимающих глаз Диляры, без отчужденности отца, без сбитых костяшек Марата. Без теплых рук Кащея. Кости уже шесть лет, как не существовало, а он все пытался его найти, разглядеть где-то под слоями толстой шкуры. Глупый. Какой же он глупый. Вова взялся руками за голову, пытаясь унять пульсирующую боль внутри. Взгляд поплыл, расфокусировался, к горлу подобрался ком, спину и шею ломило нещадно. Он прилег на жесткий стол, поверх разложенных бумажек, и отключился.***
Серые угрюмые дни расплывались грязью на городских дорогах, играя между с собой в салочки на календаре, и Вова просто крутился флюгером по ветру. Просто встретил Новый год с семьей. Улыбался, пил шампанское и ел оливье с заливной рыбой. Мяса на праздничном столе не было. Плевать. Просто продолжал встречаться с Кащеем. Наверное, потому, что тот от него не отстал бы. А, может, и сам Вова сошел бы с ума. Он подарил альфе кожаный ремень первого января с самого утра, тот связал ему им руки и трахнул. Вове было классно. Он не вникал в его дела, перестал спрашивать, интересоваться. Они катались по ночному городу, целовались до алых-алых губ и занимались беспощадным сексом по ночам. Больше не вспоминали о наркотиках, ни о молчаливом уходе омеги, который казался последним. Отец после нескольких раз перестал спрашивать, где Вова ночует, Диляра зачем-то все пыталась вывести его на откровенный разговор. Вова не велся. Он сдался еще тогда, в декабре, когда толстая ледяная кора треснула и отошла от берега. Он — чужой, а чужим в конце-концов приходится уходить. «До весны, — думал Вова, — нужно дотянуть до весны». С Маратом их диалоги сводились к нулю. Брат только иногда долго любопытно на него смотрел, но Вова смыслов в этих взглядах не искал. — Знаешь, Вов, — сказал ему как-то Марат на подъездном крыльце поздней ночи, наверное, тогда уже за двенадцать перевалило, — тебе здесь делать нечего. Вова сделал затяжку и посмотрел на курящего напротив него альфу. Мокрый снег падал ему на капюшон куртки, на бритую наголо голову, на красные от мороза пальцы. Вова смотрел на него и не мог заставить себя поверить, что перед ним его мелкий, которому он подгузники менял и в садик за ручку водил. Глаза у него были суровые, злые, будто у уличного пса. Откуда столько злости в тепличном мальчике? — Правда? — улыбнулся омега. — Правда, — кивнул Марат и сделал шаг к нему, — Москва тебе больше подходит. Вова повернул голову к фонарному свету на другой стороне улицы. Слова Марата горечью осели на корне языка, но омега знал, что он прав. Четырнадцатилетнему мальчишке понадобилось всего пару месяцев, чтобы понять то, над чем Вова убивался шесть бесконечных лет. Изо дня в день он сражался с тенями прошлого и прокручивал в голове сюжеты будущего, твк и получался замкнутый адский круг. — Я тебя люблю, знаешь, — вдруг прозвучало тихо, — и предпочту тебя не видеть, чем… — он замялся, — чем вот так… В сердце стрельнуло неожиданно сильно. Вова выкинул недокуренную сигарету в снег. Интересно, как «вот так»? Униженным и разбитым, наверное. Мужества уточнить омеге не хватило. Так они и стояли. Молча. Марат курил вторую, смотрел на замерзшие злые слезы в уголках глаз брата, Вова избегал молчаливую скорбь в чужих напротив, сжимал ладони в кулаки в карманах, пока в груди скребло страшно, до боли. И в этом моменте — все ответы. «До весны».***
В конце февраля таял снег, улицы текли рекой. На работу Вова ходил в резиновых сапогах. А с мартом вновь пришли морозы. В семь утра солнце уже висело наливным белым яблоком над горизонтом, лучами путаясь в сугробах и скользя по устланными льдом дорогам. Пушкинская зима прямо-таки. Вова улыбнулся, подставляя лицо под негреющий и контрастно яркий свет, на ощупь доставая зажигалку из кармана куртки. Он чувствовал, как усталость после ночной смены стекала под солнцем с головы к ногам, оставаясь на носках сапог и наконец давая вдохнуть полной грудью. — Греешься? — прозвучало смешливое почти на ухо. Вова открыл глаза, встречаясь взглядом с расширенными зрачками напротив. — Ага, — омега выудил сигарету. — Как смена? — Кащей чмокнул его в щеку, и та налилась красным бесконтрольно. — Без происшествий. Кащей прищурился, поправил шапку на кудрях, задумчиво почесал красноватый от холода кончик носа. Вова ему улыбнулся совершенно искренне. На душе было приятно и по-весеннему свежо. Да и этих улыбок им оставалось всего ничего. — Ко мне пойдем? — альфа затянулся сигаретой между его пальцев. От его близости разило теплом, но теперь Вова точно знал, что скучать по ней не будет. Он кивнул утвердительно. — У меня к чаю заварные пирожные. — Подловил, — подмигнул ему омега, — без пирожных не пошел бы. Кащей посмотрел на него веселыми глазами и приобнял за плечи крепкой рукой. Недокуренную сигарету он оставил прямо там, на больничном крыльце. Чай снова был слишком крепким, но пирожные — сладкие до боли в зубах. Наверное, где-то между шестеркой и семеркой формировался кариес. Вова прикусил губу, чтобы не засмеяться, стоило этой мысли сформироваться. Нелепость какая-то. У него за окном рушилась страна, дома — разлагалась, как мертвый голубь на палящем солнце, семья, а он ел пирожные и думал о кариесе. Кащей ногтем выковырял застрявший между передними зубами кусочек теста, сделал большой глоток из еще дымящегося стакана и вопросительно приподнял брови, глядя на Вову. Тот отмахнулся и все-таки пропустил один смешок наружу. Взгляд скользнул на открытые майкой плотные плечи альфы, на отражение солнечного зайчика на бледной коже, усыпанной родинками. Вова хорошо помнил эту картину, она бережно хранилась в его любимых воспоминаниях. Тогда, в восемьдесят втором, правда, на улице стоял майский удушливый зной и в распахнутое окно иногда залетал тополиный пух. За стеной смотрел телевизор отец Кости, им было по семнадцать, поцелуи еще смущали, и никакого Кащея не существовало. Теперь, конечно, все было совсем по-другому. — А где твоя гитара? — очередная попытка ухватиться за хвост прошлого, Вова это понимал. Но отчего-то так хотелось, безумно хотелось, ощутить, что все было, как раньше. Побыть в этой иллюзии хотя бы пару жалких минут. — В батином шкафу, — альфа откусил очередное пирожное, и густой крем вытек ему на пальцы. — Сыграешь, может? Кащей медленно медленно слизал крем с рук, и на его лице появилась толика сомнения: брови сложились домиком, губы необычайно трепетно для него дрогнули. Вова склонил голову к плечу, рассматривая лицо напротив. Нежное в своей растерянности, почти невинное, почти то, в которое он был влюблен семь лет кряду. — Так что? — переспросил он тихо, в глубине души боясь спугнуть момент, таким он казался ему ценным, будто альфа вспоминал то же самое, что и он, будто у него так же перед глазами стояли те беззаботные два подростка. Вова сам себя одернул. Снова о глупостях думал. — Сыграю, конечно, — громкий голос Кащея иголкой проткнул ностальгическую тишину. И лицо его сразу снова стало нахально-дерзким, кащеевским. И этот контраст, если бы мог, дал бы Вове поддых — настолько он было неизбежно заметен. Как он мог все это время искать в хищных глазах и острой улыбке невинность его первой любви? Кащей глянул на него как-то странно, словно тоже почувствовал изменение то ли в себе, то ли в Вове, но ничего не сказал. Омеге иногда казалось, что тот все понимал — вплоть до того, что Вова здесь не останется и что у них оставалось безбожно мало времени. Но это, среди прочих тем, оставалось неприкосновенным между ними. Альфа вышел из комнаты, и Вова прислонился затылком к выложенной голубым кафелем стене сзади, холодными отчего-то ладонями обнимая все еще горячую кружку недопитого чая. — Что играть-то, красота? — Вова повернул голову к двери, опершись на косяк которой стоял Кащей с его старой, наспех протертой рукой от пыли, гитарой. Омега улыбнулся, встал со стула, чтобы подойти к мужчине и положить руки на плечи, провести по теплой коже до самого кадыка, вызывая мурашки. Вова коснулся его губ своими первым: осторожно и почти неумело от волнующегося внутри грудной клетки сердца. Он целовал альфу, перенимая инициативу, словно обещал, что все у них еще будет. Кащей эту сладкую ложь жадно глотал, забывая дышать. Этот поцелуй не мог перетечь ни во что большее просто потому, что такие поцелуи — о связи, не о страсти. Они были связаны по рукам и ногам. Жаль только, что вот так. Винстон и Джулия. Один другого обреченней. Вова не хотел гнить заживо в этом городе и от безысходности закалывать боль внутривенно. И выход был всего один — только вперед, отрывая связи вместе с кожей. Кащей отстранился, рукой поглаживая спину омеги. — Не знаю, — сказал вдруг Вова, прерывая их гляделки, — удиви меня. Кащей кивнул. Он сел на широкий продуваемый подоконник и поставил ногу на табурет. Вова вернулся на свое место, локтями оперся на стол в ожидании и скосил взгляд на полупустую пачку отвратительно крепких сигарет альфы возле пепельницы. Альфа прочистил горло и на пробу взял пару аккордов. — А пальцы-то помнят, — усмехнулся он самому себе больше, чем Вове. Любовно хлопнул по гитаре и начал играть, переведя взгляд куда-то сквозь омегу. Солнце, спрятавшись практически полностью за темно-серой массивной тучей, напоследок пробежалось тонким лучом по темно-русым волосам Кащея. Он пел про усталость, про бесконечный вечер, что лечит душу, про зеленоглазое такси, про место, где ему всегда будут рады, растягивая гласные под Боярского, переходя на протяжное стенание и путаясь взглядом, будто не зная, за что ухватиться на собственной кухне. Вова смотрел прямо на него, на особенно правдоподобное выражение страдания и сожаления на лице, и бесшумно шевелил губами, повторяя слова песни. Солнце за окном все еще боролось за место на небе, и Кащей в его свете походил то ли на ангела, то ли на смазанное течением времени воспоминание. Вова старался запомнить каждую деталь. Зачем-то. Альфа растянул последнюю ноту, ударив по струнам, и гулкое окончание эхом отбилось от кафельных стен, растворяясь в глубине квартиры. Кащей убрал гитару с колена на пол и кивнул Вове на сигареты. Омега ему передал пачку и лежавший под ней коробок спичек. Тот закурил, открыв форточку. Вова сделал глоток чая, пока Кащей рассматривал улицу, на которой прожил всю жизнь, то и дело поднимая глаза к горизонту, к видневшемуся черному дыму труб одного из городских заводов. — Ну как тебе? — спросил Кащей после того, как затушил выкуренную сигарету прямо об подоконник с кое-где слезающей белой краской. Вова в ответ одобрительно кивнул, скрыв улыбку в кружке.***
Утром тринадцатого марта был снегопад. Снежинки, толстые и пушистые, валили настоящей стеной, заметая скользкие тротуары, кроны еще голых деревьев и крыши машин. Засыпало и крыльцо городской больницы — Вова чертыхнулся и ступил в сугроб, тут же проваливаясь до голени. На коврике у входа не было сухого места — только талая черная вода. Омега наспех вытер сапоги и, сняв перчатки, отряхнул ими свой портфель. Обычно он был достаточно увесистым, с кучей бумаг, которые иногда приходилось таскать домой и обедом, если он успевал его собрать в полутемной кухни с утра. Сегодня он казался непривычно пустым, будто Вова в спешке что-то забыл дома. На сердце тоже — необыкновенно легко. Наконец-то. Кабинет главврача находился в самом конце коридора третьего этажа. Вова, запыханный и раскрасневшийся от подъема по ступеньками с дополнительным весом в виде тяжелого пальто, петлял между собравшимися к восьми утра очередями пациентов. Гул стоял невозможный. Омега снял пальто, запихнув в карманы шапку и перчатки, а в рукав — шарф, и достал из портфеля уже подписанные им бумаги о том, что практика в месте распределения до двенадцатого марта тысяча девятьсот девяностого года включительно пройдена успешно. Одна оставшаяся подпись и одна печать, и он был…свободен, да. Чемодан стоял собранный возле двери со вчерашней ночи, а в билетах — сегодняшняя дата. Отец отпросился с работы на час, чтобы подкинуть его до вокзала. Из серых незнакомых лиц толпы он вдруг взглядом наткнулся на Егора Купина. Тот стоял, опершись на стену, с закрытыми глазами, и, судя по обремененному выражения лица, жутко уставший. Усталее, чем омега когда-либо его видел на практиках в палатах. Вова опустил глаза немного, и рядом с Егором, чуть ниже уровня его плеч, сидел Саша. Саша Купин, брат Егора, когда-то вовин лучший друг и родная душа, с которой, казалось, море по колено. Они выросли вместе на соседних улицах, отсидели десять лет за одной партой. Вова помнил, как они во дворах играли в догонялки, и как сашина мама отчитывала их за то, что убегали слишком далеко; помнил, как они плясали на школьных дискотеках в старших классах, чуть поддатые от алкоголя, которого одна бутылка на весь класс; помнил, как после школы в мороз бродили по городу бесцельно, лишь бы вместе. Он помнил каждый момент отчетливо ясно, потому что после Саши никого к себе так близко так и не подпустил. Слишком уж глубокий Саша оставил порез, когда, наравне с другими, отвернулся от него той бесконечно долгой зимой восемьдесят третьего. Вова его ни тогда, ни сейчас не осуждал. Просто от несправедливой горечи предательства между ребрами болело невыносимо. Даже от взгляда, от воспоминаний. Сашино лицо почти не изменилось, разве что теперь на нем уродливым шрамом была высечена настоящая глубокая тоска. Вове не нужно было подходить ближе, слышать его голос или спрашивать, как у него дела, — он эту тоску ощущал. Вот так, с расстояния пары метров: ею от него разило. У Саши на коленях лежали две куртки, а поверх них — его тонкие бледные ладони. Сердце болезненно дрогнуло. Где-то в глубине души омеге хотелось его пожалеть, может, даже обнять. Из открывшейся двери молодая медсестра, перекрикивая шум, озвучила: — Купин! Егор поднял руку, подтверждая, что Купин на месте, и, когда медсестра кивнула и скрылась в кабинете, взялся за ручки инвалидной коляски и с видимым усилием сдвинул ее с места на неровном паркете. Вова отвернулся. Им давно не о чем было говорить. «Саша будет рад» — он вспомнил неловкую улыбку Егора тогда, в декабре, после практики в желтом свете одного из бесконечных узких больничных коридоров. Вова надеялся, что у Саши все будет хорошо. И надеялся, что больше его никогда не увидит.***
— Ты же еще приедешь, правда? — Диляра обняла его поверх куртки, но даже так омега чувствовал беспокойное биение ее сердца. Женщина заглянула ему в глаза своими каре-добрыми, и Вова кивнул, криво улыбнувшись. Они оба знали, что нет, не приедет. Марат, непривычно оказавшийся дома, вышел с кухни и оперся плечом на дверной косяк. — Конечно, приедет, ма, — усмехнулся он, обращаясь к Диляре, но смотря исключительно на Вову, — куда он от нас денется, правда? Диляра взъерошила светлые вовины волосы напоследок и отстранилась. — На дорожку надо бы присесть. Вова отпустил ручку чемодана и присел на низкий пуфик. Марат плюхнулся прямо на пол, пока Диляра ушла на кухню за стулом. — Скажешь чето напоследок или как? — Марат пытался спрятать горечь за иронией, но получилось из рук вон плохо. В силу возраста, подумалось Вове, и он улыбнулся собственным мыслям. — Ломоносовский проспект, 27. — Все-таки не приедешь, да?, — альфа скрестил руки на груди и отвел взгляд в сторону. Вова качнул головой отрицательно, оставляя брата без ответа, и впервые испытал вину за принятое им решение. Изначально он собирался остаться, чтоб рядом с семьей, тем более после пройденной отработки в здешней поликлинике, были все шансы, что за ним закрепится рабочее место. Наверное, он бы смог остаться, смог бы плюнуть на всех остальных, даже на отца, — Марат заслуживал иметь рядом плечо, на которое опереться, когда он поймет, что ему необходимо выбраться из трясины дворового криминала, в которую его угораздило вляпаться. Вова смог бы остаться ради него, если б только было немного выносимее. Диляра с грохотом поставила тяжелый стул в проходе. Марат на него так и не посмотрел. — Ну, с Богом, Вовочка. Папа уже ждет, наверное. Отец ушел еще двадцать минут назад прогревать машину, и дал им десять на прощание. — Да, наверное, — согласился омега и встал на ноги. Входная дверь была приоткрыта, и из нее ужасно тянуло холодным воздухом. — Маратка, — вдруг позвал Вова, и брат покосился на него совсем обидчиво, будто это не он возле подъезда всего пару недель назад говорил, что делать ему в Казани нечего. Ребенок. — Иди хоть обнимемся, — и раскрыл руки приглашающе. Марат подошел к нему вальяжно, почти неохотно, но обнял так крепко, что у Вова вдруг почувствовал, как щипет нос от собиравшихся вот-вот выступить слез. Колючий маленький ежик. Он обязательно придумает, как вытащить его за собой. Вова погладил брата по широкой горячей спине и хлопнул по карману его домашних штанов. Марат отстранился и непонятливо свел брови к переносице. — Можешь сдать в ломбард. Золото, — шепнул ему на ухо омега, — Ломоносовский проспект, 27. Люблю тебя, — и чмокнул подростка в ухо. Когда Вова закрыл за собой дверь, махнув им с мамой на прощание, Марат засунул руку в карман и нащупал там кольцо, еще теплое от ладоней омеги. Он до сих пор помнил, как в задымленной комнате с облупившейся краской на стенах поднялась температура от почти осязаемой ярости Кащея, когда это кольцо Зима и Турбо принесли в общак. Он сжимал его в руке до побелевших костяшек, пока орал оскорбления прямо в лицо Турбо, а потом той же рукой вмазал ему наотмашь, и тогда на Марата каменной глыбой обрушилось осознание, и он вдруг почувствовал себя беспомощным слепым котенком, потому что защитить брата, выполнить свою главную функцию альфы, было не в его силах. Помнил свои дрожавшие от бесполезного гнева пальцы и скрип зубов. Помнил так отчетливо, что теперь держать эту золотую безделушку в руках было почти приятно. Вова смог защититься сам. Нервную улыбку он сжевал с собственных губ. Вова сел в машину молча, отец слушал радио и тоже не особо был настроен на разговор. Омега на него не смотрел — только в окно, на пролетавшие мимо знакомые до боли места. На наручных часах было без двадцати шесть, до поезда оставалось сорок минут. — Приехали, — они припарковались прямо у входа на вокзал. Две лестницы, и Вова был на перроне, — провожать до поезда не буду, а то на работу не успею. Омега согласно кивнул и отстегнул ремень безопасности. — Обиды только на меня не держи, Вов, — вдруг сказал отец, когда он уже открыл дверь, — я люблю тебя. Ты — мой первенец, мой самый дорогой подарок судьбы, — Вова замер, уставившись на видневшуюся крышу одного из поездов, — тебе столица больше к лицу, чем мы. Ты давно уже самостоятельный, взрослый. Смотри только вперед, в будущее. Пожалуйста, — тяжелая горячая ладонь легла на его подрагивающие пальцы, и Вова повернул голову к лицу напротив. Лицу, в котором видел самого себя. Глаза, брови, легкая кривизна носа. — Договорились? Омега заторможенно кивнул, всматриваясь в морщины и думая, что впервые за много лет видел папу по-настоящему. Так близко, так по-родному. Теперь он видел, что время и на нем оставило свой неизбежный отпечаток. — Договорились, пап, — собственный голос звучал будто откуда-то извне. Отец слегка улыбнулся и притянул его к себе, в объятия. Уже на перроне, стоя с билетом и паспортом в руках, Вова поднял глаза к казанскому послезакатному небу. Он наконец-то чувствовал покой на душе. Смотреть только вперед означало одно: не возвращаться, не пытаться наладить контакт — любить на расстоянии. В этом его отец был прав как никогда. Вова любил свою семью, любил Костю, любил свой город, но с московского Арбата это у него получалось в разы лучше, а, значит, так было правильно.***
В дверь позвонили поздно ночью, когда Марат думал, что пронесло. Он знал, что встретит лысого из приближенных Кащея, знал, что его попросят на разговор и даже знал, что к утру у него будет налитый синяк на лице. Повезет, если только один. К двери пошаркала тапочками мама, пока отец был в ванной, и Марат выбежал в коридор, опережаяя ее. — Это ко мне, — улыбнулся он, наспех обувая сапоги и стягивая куртку с вешалки. — Марат, — голос мамы тверже стали, — прекати. Пожалуйста. Не открывай, дай выйдет отец. Он разберется, — в последних словах уже не было приказа — скорее, отчаянная просьба. — Ма, я просто отдам одну вещь, не переживай, — альфа чмокнул женщину в щеку, — я недолго. Папе не говори. Диляра схватила его за руку крепче, чем когда-либо. — Ты не должен, Марат, — тихо сказала она, на грани всхлипа, — не ввязывайся, ты…ты не такой, Марат, я прошу тебя. Неужели ты не видел, к чему такое приводит? Даже Вова не выдержал, даже он…а он так того мальчика любил, так по нему убивался, мы с отцом не знали, что уже и делать, — альфа внимательно следил за скатившейся по щеке матери слезе, чистой-чистой, — он омега, его не тронули. А ты…Марат, тебя могут убить, ты понимаешь? — ее голос сорвался на истерический вздох и перешел в неразборчивый лепет вперемешку с плачем. — Мама, — он осторожно вытащил руку из женской хватки, — я уже там по уши. Мне нужно идти. Я не прощу себе еще одну трусость. Он не стал говорить о Вове. О том, что он промолчал, отсиделся в стороне, осенью, а потом долгие месяцы наблюдал, как медленно, но методично угасал его брат. День за днем, с каждым разом его вид вызывал только больше ненависти, злости. Марат убил бы за него, но, ему казалось, что тогда он ничего не мог сделать. Он вырос без брата, и теперь был обречен на жизнь без него только из-за одного человека. Который наверняка ждал его у подъезда. — Марат… — последняя попытка. — Пятнадцать минут, — кивнул альфа в ответ, дай мне пятнадцать минут. Он приоткрыл дверь, и, не глядя, проскользнул в подъезд. На лестничной клетке стоял сам Кащей. Запыханный, в распахнутой дубленке и с нечитаемым тяжелым взглядом. Вся его напускная вычурность испарилась. Таким альфа видел его впервые: тот даже злым, ругающимся матом сохранял непонятную элегантность, харизму, а теперь — ни следа. Впервые они были настолько равны. Кащею очевидно что-то от Марата было необходимо. Жизненно, судя по внешнему виду. Марат поднял бровь вопросительно. Несомненно ему было страшно. До дрожащих коленей. Но гордость в этой схватке побеждала. — В больнице сказали, Вова уволился сегодня с утра. — Выйдем на улицу? — равнодушно спросил Марат, указав на дверь за своей спиной, мол, не здесь. Кащей не ответил, но начал спускаться по лестнице. На крыльце Кащей закурил. Марату тоже хотелось, но просить не стал. — Так что, — альфа выдохнул облако сизого дыма, — расскажешь? Это был не вопрос, это был завуалированный приказ. Кащей делал вид, что он держит ситуацию под контролем, но Марат видел, как попеременно дергался его кадык, нескрытый воротом дубленки. Злость или нервы? — Вова не уволился, — пожал плечами Марат, — у него закончилась отработка, и он вернулся домой. — Его дом здесь, — припечатал Кащей. Марат поежился. Тет-а-тет он казался еще опаснее, чем в толпе. — Уже лет шесть, как нет. По нему видно сразу — москвич, — усмехнулся Марат. Получилось нервознее, чем он хотел. Кащей выкинул недокуренную сигарету и повернулся к Марату лицом. — Не еби мозг. Брат в Москву укатил? — глаза в глаза. Марат тяжелый взгляд карих глаз в тусклом свете фонаря еле выдержал. — Да. — Адрес? Марат мотнул головой. Ни за что. Кащей положил ему руку на плечо почти с отцовской нежностью, улыбнулся совсем не искренне. — Марат, — пробрало до костей, — я вижу, что пиздишь. Скажи адрес и гуляй себе, трогать не буду. Подросток хлопнул глазами беспомощно, но собрался духом. Он думал только о Вове, о его храбрости и о том, что предать его — не вариант. — Не скажу. Тишину, повисшую между ними, можно было разрезать ножом. Кащей, кажется, не верил своим ушам, ну, или наглости мальчишки напротив. В этом, в наглости, он был безумно похож на своего старшего брата. Кащею, однако, она нравилась только в одном варианте: когда он ее контролировал и мог усмирить одним взглядом. Вова долго этого понять не мог. Но раз до него дошло, то и до младшего дойдет. Времени ждать, правда, не было. Марат согнулся пополам от резкого и точного удара по печени. Кащей продолжал придерживать его за плечо, не давая осесть на пол. — Маратка, — второй рукой он пальцем поднял его лицо за подбородок, заставляя посмотреть на себя, — ты вообще соображаешь, с кем разговариваешь? Марат кивнул, морщась от боли. — Ну так, — цокнул Кащей, — адрес говори. В ответ послышался неразборчивый лепет, и альфе пришлось наклониться: — Что говоришь? — Вот, Вова записку оставил, — подросток протянул к нему сжатую в кулак ладонь, и Кащей раскрыл свою в ожидании записки с адресом его омеги. Вместо записки, однако, Марат отдал ему что-то маленькое и холодное. Кащей опустил взгляд на свою руку, в которой теперь лежало кольцо. Кольцо, которое почти семь лет назад он подарил Вове с обещанием обязательно заменить его на обручальное, когда придет время. Кольцо, благодаря которому он узнал, что Вова вернулся домой. Злой взгляд метнулся на лицо мальчишки. Тот улыбнулся через боль, — он сказал сдать в ломбард, но я ж не монстр. Я тебя уважаю. Кащей сжал ладонь с кольцом в кулак и врезал Марату прямо в нос. Тот сразу же умылся хлынувшей фонтаном кровью. Наверное, перелом. — Я тебя отшиваю, Маратка, — хмыкнул недобро Кащей, сдерживаясь, чтобы не ударить еще раз. Маленький еще совсем, хоть и дерзкий. Определенное уважение все-таки заслуживал, за брата — горой, несмотря на небезосновательный страх и боль, — на районе осторожно, малой. Гуляй. Кольцо он засунул в карман и неспешным шагом отошел к машине, припаркованной на углу улицы. Прикусил щеку изнутри. Вова утекал сквозь пальцы во второй раз. Этот — явное приглашение поиграть в кошки-мышки. Подумать только, за окном разваливалась империя, а мысли — только об омеге. Кащей азартный человек.