***
Но его благоговеющего сознания все же кое-как хватает на то, чтобы заметить оттенок тревоги в глазах напротив. При том, довольно яркий. Близкий к тому, чтобы перерасти в страх, а то и в ужас. Что?.. Почему?.. Еще немного вопросов без ответов, ха. Но он не успевает даже задуматься о том, чем такой взгляд вызван, и начать тревожиться в ответ.***
Пока Сукуна вот так зависает, полностью пропадает, на Мегуми глядя и пытаясь в реальность происходящего поверить – то замечает, как у него между бровей знакомая морщинка становится глубже, выдавая лишь нарастающую тревогу. Он делает шаг вперед, толкает в грудную клетку, но это совсем не тот удар, которого заслужил. Даже не намек на него. Наоборот, жест выходит безболезненным и очень осторожным, таким, будто Мегуми готовится в любую секунду подхватить его, если вдруг что. Будто опасается, что Сукуна действительно в шаге от того, чтобы обрушиться и развалиться на куски. Так оно, конечно, и есть. Но… Откуда ему знать? Или одним своим хуевым видом все выдает? Что еще важнее – почему ему не все равно? А ему не все равно?.. Они сейчас достигли той точки, того рубежа, когда Мегуми имеет полное право не только флегматично наблюдать за его падением и, в общем-то, мрачно наслаждаться зрелищем. Но и подойти, чтобы самому небрежно столкнуть с того края обрыва, на котором Сукуна завис. С которого вот-вот сорвется, если еще нет. Конечно, он бы не стал так делать – не потому, что ему не все равно, а потому, что просто не такой человек. Не будет ни наслаждаться чужими страданиями, ни, тем более, намеренно в них швырять. А этом нет ничего личного. Может быть, и у его осторожности есть какие-то другие, объективные причины. Сейчас Сукуна не в состоянии их осознать – его мозг продолжает работать со сбоями, то ли дело выскакивающими синими экранами смерти. Но наверняка они есть. А Мегуми тем временем лишь заталкивает его в квартиру, захлопывая за ними дверь. Короткое касание ладони к грудной клетке даже сквозь одежду приятно обжигает кожу. Хочется еще и еще. Так, чтобы навечно остался след, как клеймо, и можно было бы снова и снова им любоваться. Пусть бы даже болел постоянно, как напоминание о том, кто именно его оставил – Сукуна всем собой очень за. Но, как только в этом отпадает необходимость – Мегуми тут же руку убирает. Хочется жалобно, обреченно заскулить. Потянуться навстречу. Начать умолять вернуть руку обратно, пусть даже ударом – лучше, чем ничего. К счастью, Сукуна не успевает вслух ничего из этого ляпнуть и выставиться еще большим ебланом, чем уже есть – хотя, казалось бы, куда уж. К еще большему счастью – причины, по которым не успевает. Потому что, да, руку Мегуми убирает, но лишь для того, чтобы потянуться вперед и сжать его лицо в своих ладонях. О. Вау. Такого точно не ожидал. Но он в принципе ничего из происходящего сейчас не ожидал. Если до этого Сукуна еще кое-как помнил хотя бы периодически рвано вдыхать-выдыхать, то теперь вообще забывает, как концепция дыхания должна работать. Только застывает завороженно под этим касанием: не ласковым, но и не грубым, таким же осторожным, как и тычок в грудину, с которым Мегуми затолкнул его обратно в квартиру. Впитывает ощущения. Такие знакомые широкие, чуть шершавые, всегда бережные ладони. Детально изученные длинные пальцы, большие из которых изучающе проходятся по скулам. То, как чувствуется кожа на коже. Трепетное тепло, проникающее в вены и совсем чуть-чуть оживляющее что-то внутри, успевшее омертветь за эту гребаную неделю. Или еще в тот момент, когда ужасное слово вырвалось изо рта и следом пришло осознание, кто именно его услышал. Тот, в чей адрес это и произнес. Тот, в чей адрес никогда, никогда не должен был этого произносить – уж лучше было бы выдрать себе наживую глотку… но не выдрал. Пронзительные и яркие глаза смотрят на него внимательно и хмуро, с нитями пристального беспокойства среди тонов радужек, а в это время охуевающий Сукуна нихрена понять до сих пор не может и выбирает просто моментом наслаждаться. Горько. Надрывно. Болезненно. Но – наслаждаться. Пока у него еще есть на такое шанс. Вряд ли он продлиться долго. Наконец до ушей доносится задумчиво-тревожное бормотание Мегуми: – Ты, конечно, выглядишь хреново – но не выглядишь так, будто собрался умирать, – это он произносит будто больше для себя, просто рассуждения вслух, а вот продолжает уже тверже и громче, с вспыхнувшей в радужках злостью, которая перебивает собой беспокойство: – Какого хуя, Сукуна? – Я… Я не понимаю, – едва выдавливает из себя Сукуна рвано, но честно, потому что действительно не понимает, до сих пор охренеть, как растерян, относительно всего происходящего. А Мегуми остреет радужками, выпускает его лицо из ладоней, отступает на шаг. Вот черт. Действительно не продлилось долго, да? Но этого следовало ожидать, такое нежданное благословение долго продлиться и не могло. Не удержавшись, не в состоянии от этого удержаться, Сукуна тут же за касанием тянется, будто со стороны слышит, как из собственного горла на этот раз все-таки рвется беспомощный скулеж. Слишком мало. Отчаянно нужно. Еще хотя бы немного… Ох, черт. Да он и правда, как наркомат какой-то, да? Ни о каком трипе речь, конечно, не идет, а вот ломка – вот она, здесь, родимая. Неделю от нее корежило. А как только на горизонте замаячила доза – и все, в безысходности навстречу тянется, готов все отдать, горло под гильотину подставить, лишь бы хоть немного заполучить. Потому что его наркотик – это Мегуми. Его касания. Его дыхание. Его присутствие. Его хотя бы что-нибудь. О, Сукуна такой безнадежный и такой зависимый. А горло у него и так уже под лезвием гильотины, осталось только дождаться, когда же наконец рубанет. Он почти это предвкушает, потому что хуже уже не может быть, осталось провалиться под дно, где не будет уже ничего. Пусть наверх ему заказан. Но его быстро отрезвляет холодный, мрачно-язвительный голос Мегуми, заставляя остановиться до того, как дотянулся бы. Вовремя остановиться. – Ты позвонил мне, придурок, и звучал так, будто собрался прямо сейчас подыхать. Буквально сказал, что прямо сейчас сдохнешь. А теперь утверждаешь, что не понимаешь? Сукуна моргает. Застывает. Все еще не полностью понимая, о чем вообще речь, он уже ощущает, как по изнанке царапает виной – потому что это и есть его вина. В любом случае. Это всегда его вина, даже если не всегда сразу доходит, в чем именно. Но затем, наконец, мозг начинает совсем немного функционировать, ровно настолько, чтобы зацепиться за какую-то дельную мысль. О, его звонок. Точно, тот тупой звонок, которого не должно было произойти. Сукуна очень смутно представляет, что именно тогда нес. Вообще почти не представляет. Ему даже сложно понять, как давно все случилось: пять минут назад или пять часов? Дельный вопрос. Ну, наверное, все же дольше, чем пять минут, раз Мегуми за прошедшее время успел прийти. В любом случае это просто была какая-то лихорадочная, рвущаяся из подреберья хрень, вполне искренняя в своей болезненной ебанутости. Но полностью неконтролируемая. А частично, возможно, подсознательно призванная просто оттянуть время, продлить этот звонок чуть дольше, еще немного послушать голос Мегуми, его дыхание, простое присутствие даже вот так, по телефонной связи. Лучше, чем ничего. Черт. Он опять – опять опять опять – проебался, да? Хотя едва соображающий мозг Сукуны все еще не способен связать то, что нес во время звонка, с тем, что Мегуми сейчас здесь – он все-таки хрипит, пытаясь кое-как структурировать мысли и заставить их превратиться в слова, в хоть какие-то объяснения той хуйне, которую сотворил. Опять, блядь. – Я не планировал звонить. Но не смог удержаться. Похоже, это следствие ломки по тебе, потому что я совсем по тебе ебанулся. Даже не помню, что нес вообще. Прости… – бессмысленно и тихо добавляет он напоследок. Хотя очевидно, что это не к месту. Не потому, что не задолжал извинения – тут бы всю жизнь колени в извинениях перед Мегуми сбивать, и то будет мало. В том и дело, что будет мало и ненужно. Ну какое к хуям прости вообще, чем оно поможет-то? Тут бы на деле доказать для начала хоть то, что способен себя адекватно вести. Но где Сукуна – а где адекватность? Ха. Еще секунду-другую Мегуми смотрит на него внимательными, пронзительными глазами, кажется, пытаясь что-то вычислить, понять, прочитать по нему – наверное, то, насколько он честен. А Сукуне и скрывать-то нечего. Он уже все свое гнилое нутро продемонстрировал, так что просто виновато замирает под этим взглядом. Частично наслаждается и им. Потому что, когда эти глаза мажут насквозь и мимо нет – гораздо, гораздо хуже, чем оказываться под их острым, препарирующим до костей прицелом. Пусть препарируют. Пусть хоть вообще даже костей от него не оставят. Наконец, Мегуми морщится, веки прикрывает. Глубоко вдыхает. Медленно выдыхает. Напряжение частично уходит из тела, но это не значит, что он расслабляется – просто начинает выглядеть усталым уже настолько, что непонятно, как на ногах-то держится; будто только беспокойство, а затем злость и удерживали раньше на плаву. Бормочет едва слышно как-то досадливо, глаз все еще не открывая: – Кажется, это я здесь – единственный придурок. А затем вновь смотрит на Сукуну своими непроницаемыми, нечитаемыми глазами. В них больше ни тревоги, ни злости. Только бесчисленные замки, тысячи тысяч их. Стылое, холодное безразличие. Это ощущается намного хуже любой ярости, прошибает ледяными копьями навылет с такой мощью, что едва удается не отшатнуться. Но затем становится еще хуже, когда Мегуми разворачивается на сто восемьдесят. Тут же изнанку затапливает паникой. Пусть Сукуна до сих пор не понимает, почему он в принципе приехал, но теперь, когда явно собрался вот так уйти, только-только появившись… Как найти силы взять – и легко отпустить? Не попытаться воспользоваться неожиданно выпавшим шансом хоть что-то исправить? Пусть и никаких вариантов, как именно, черт возьми, исправлять-то. Но вид спины Мегуми и прилив паники из-за этого что-то с ним делает. Заставляет остаточные ресурсы организма мобилизоваться. Мозг наконец начинает работать, при том, в ускоренном режиме – от синих экранов смерти сразу к максимуму мощности. Так же и закоротит. Не то чтобы до этого есть хоть какое-то дело, тем более что Сукуну наконец озаряет. Ему удается соединить разрозненные факты и срастить, что к чему. Собственный тупой звонок. Тот факт, что он, похоже, измученно и отчаянно наплел там что-то о том, как собирается прямо сейчас сдохнуть. Мегуми, примчавшийся после этого, с беспокойством в глазах и ладонями, обхватывающими скулы. Тот факт, что, убедившись – нет, подыхать тут никто не собирается, по крайней мере, не буквально и не прямо сейчас, – он разозлился, а в язвительном ответе на непонимание как раз звонок упомянул. Нужно было сразу догадаться, да? Но Сукуна в принципе не рассматривал такое объяснение происходящего, как вариант. Не думал, что это возможно по определению. Да и самим появлением Мегуми изрядно оглушило. Какое уж тут что-то понимать и сращивать? Только замаячившая угроза его ухода заставила наконец начать воображать. Так что он выдыхает рваным, недоверчивым шепотом, все еще неуверенный, возможен ли этот вариант в реальности, даже если все, вроде бы, сходится: – Ты приехал, потому что думал, что мне плохо? Выдох. Вопрос. Надежда. Мегуми не оборачивается, но замирает – уже что-то. Хотя теперь стоит спиной, по видимой части лица можно уловить, как вновь морщится. Не глядя на Сукуну – бросает холодно: – Сказал же, что я придурок. Это не прямое подтверждение, но в целом его можно таковым считать. Грудину перехватывает одновременно и виной, и восторгом. Так вот, в чем дело. Вот, откуда беспокойство. Вот, почему примчался. Вот, из-за чего даже расстояние между ними сам сократил, обхватив ладонями лицо. Этим коротким движением срушив мир с оси.***
Ему не все равно. Ему не все равно. Ему не все…***
…но долго думать об этом возможности не остается, потому что Мегуми вновь движется, вытягивая руку. Уже явно готовится дверь открыть. Тот секундный, вспыхнувший ярко виноватый восторг тут же смывает новым приливом паники, и дальше Сукуна действует не особенно-то осознанно. На инстинктах. На страхе того, что уйдет. Ему все-таки удается кое-как остановить себя от порывистого желания просто перехватить за запястье и потянуть к себе – это точно ужасная, катастрофичная идея, которая ни к чему хорошему не приведет. Нет у него больше права касаться. Горько, больно – но факт. Вместо этого он делает шаг вперед и огибает по дуге, прикрывая собой дверь и не позволяя Мегуми ее открыть – у того челюсти отчетливо сжимаются крепче и Сукуне почти слышится отчетливый скрип зубов. Взгляд ярких глаз при этом направлен прицельно мимо него, куда-то в точку над правым ухом. Мажет тем самим безразличным насквозь-и-мимо, которого особенно больно. Нужно ли отпустить Мегуми? Поступает ли Сукуна сейчас, как мудак? Да и да. Но как же, блядь, сложно удержаться! Как сложно себе напомнить о том, почему нужно отпустить. Сейчас это кажется вообще невозможным. Потому что Мегуми прямо здесь, перед ним, вновь в его квартире. А Сукуна уже не думал, что это когда-нибудь вновь произойдет, о таком даже не мечтал, и он принимается лихорадочно, спешно хрипеть, пока его попросту не отодвинули со своего пути, чтобы все-таки уйти: – Мне жаль. Я не пытался специально тебя обмануть и мне правда, правда жаль. Я не хотел заставлять тебя беспокоиться… Это действительно так. Сукуна не хотел всего этого. У него и в мыслях не было, что тупой звонок может привести к таким последствиям. Он не может сказать, что жалеет о самих этих последствиях, о том, что Мегуми сейчас здесь. Но о своем поступке? О том, что переживать заставил? Да, жалеет. Без того Сукуна уже достаточно нервы ему вытрепал, достаточно боли причинил, чтобы продолжать это делать еще и таким образом. Так что специально он бы ни за что не стал притворяться, будто полудохлый здесь валяется, вот-вот готовый стать полноценно дохлым, лишь бы этим заставить Мегуми прийти. Даже приди ему в голову такая идея – не подумал бы, что это сработает. Не после всего, что сам натворил. Но и проверять бы никогда не стал. Наверное, даже если бы действительно был на последнем издыхании – не стал бы звонить. Чтобы не заставлять такое видеть. Только вот вся эта ситуация в любом случае уже случилась. Вернуться назад и исправить все Сукуна не может. Все, что он сейчас может – попытаться как-то обыграть это в свою пользу… Блядь, до чего же по-мудацки прозвучало! Это не то, что имелось в виду! Но нереально просто все оставить и так отпустить, когда шанс уже представился. Когда возможность – вот она, прямо в руках, и стремительно из них ускользает. Нужно же что-то сделать. Хотя бы что-то. Отыскать слова, исправить… – Я уже понял, что не пытался, – тем временем сухо отвечает Мегуми. – Пусти. Нет. Пожалуйста, нет. Не сейчас. Только не так. Он уже здесь и настолько сильно хочется, чтобы здесь и остался. Навсегда и навечно. Здесь – в квартире Сукуны. В жизни Сукуны. В самом Сукуне. Так что он продолжает и продолжает, делая вид, будто не услышал последнее слово: – Но ты приехал. Ты здесь. Потому что решил, что мне плохо. Потому что тебе не все равно. Это же значит хотя бы что-то?.. – виноватый восторг вновь загорается внутри – виноватый от осознания того, что нельзя так себя по таким причинам ощущать, но и остановить это невозможно. Чувство становится лишь еще ярче и пламенней теперь, когда Сукуна озвучил это, а Мегуми в ответ только морщится. Но ничего не отрицает, лишь бросая холодное: – Очевидно, это было ошибкой. А Сукуна отказывается на этот холод вестись, отказывается чувствовать боль из-за слова ошибка. Получается хреново, и все-таки отказывается. Теперь все события, произошедшие с того момента, как раздался звонок в дверь, предстают в новом свете. Даже с того момента, когда Мегуми оборвал их разговор, сбросив вызов. Потому что сейчас наконец понятно – сбросил он, по всей видимости, потому что начал переживать за Сукуну и решил помчаться к нему. Даже если это и был, вероятно, импульсивный, вряд ли осознанный поступок, значит он так, так много. Кажется, будто значит все. Вспоминается и то беспокойство, даже страх, с которым Мегуми смотрел на него, когда Сукуна открыл дверь. Вспоминается, каким внимательным и хмурым был этот яркий взгляд, когда осторожные ладони держали его лицо в своих руках и проверяли – теперь-то можно утверждать почти уверенно, – насколько он в порядке. Вспоминаются вообще все детали их сегодняшнего взаимодействия, и… Ох. Это. Должно. Что-то. Значить. – Тебе не все равно, – повторяет Сукуна сипло, сдавленно, хотя это в целом, безусловно, совсем не новость, потому что… – То есть, я знаю, что тебе было бы не все равно, даже если бы ты меня ненавидел. Ты просто… не такой. Ты не я. Это он сам здесь – эгоцентричный мудак, который и ведет себя, как, собственно, эгоцентричный мудак. Зацикленный только на себе. Заботящийся только о себе. Хотя нет, это хрень. Сукуна вообще ни о чем заботиться о умеет, в том числе и о себе. Но речь не о нем. Речь о Мегуми, который совсем не равнодушный, совсем не мудак, и уж точно не эгоцентричный. Он точно не тот, кто отвернулся бы безразлично от того, кому плохо, и неважно, если речь при этом идет об уроде, который одним-единственным словом умудрился выпотрошить ему внутренности. Но все-таки. Все-таки… – Даже так ты мог бы поступить иначе, – продолжает Сукуна с вроде бы невозможной, но все же ощущающейся смесью безнадежности и надежды. – Например, попросить кого-то зайти и проверить, как я, не сдох ли тут же. Не наложил ли на себя руки… На последней фразе Мегуми вдруг чуть дергается. Его брови сильнее сходятся к переносице, губы поджимаются. Из него вырывается рваное и наряженное: – А ты мог бы это сделать? При этом на Сукуну он все еще не смотрит, но можно заметить, как заостренное напряжение прорывается и через холодную нечитаемость глаз. Не нужно уточнять, о чем именно идет речь. Это нихрена не то, чем можно гордиться, но часть его действительно хочет сказать, что да. Мог бы. Чтобы посмотреть на реакцию. Чтобы сильнее привязать к себе пусть хоть жалостью и беспокойством. Страхом, как бы и впрямь чего с собой не сделал. Но нет. Нет. Сукуна не собирается на самом деле так поступать. Он урод – но не настолько, тем более по отношению к Мегуми. Не собирается заставлять его проходить через такое или удерживать рядом таким образом. Поэтому честно отвечает: – Я бы не стал. Не могу сказать, что таких мыслей совсем не было… – брякает Сукуна и тут же об этом жалеет, когда челюсти у Мегуми стискиваются сильнее, так что спешит добавлять: – Но главное то, что я бы не стал. А даже если бы стал… я не звонил бы тебе перед этим. Не хотел бы заставлять тебя с таким сталкиваться. Ему кажется, позвонить при таком раскладе он мог бы по двум причинам: либо если бы это просто притворство, либо если бы неосознанно хотелось, чтобы Мегуми его отговорил от такого шага. Но на первый вариант никогда не пошел бы. А второй… В его понимании тот почти приравнивается к первому. Только вот, кажется, произносить последние фразы вслух не стоило. Потому что Мегуми шумно, рвано выдыхает, на секунду у него в глазах мелькает что-то болезненное, но он тут же их на секунду закрывает, сжимая руки в кулаки. Цедит сквозь стиснутые зубы: – Это нихрена не утешает, Сукуна. – Хэй. Но я бы правда не стал, – мягче произносит Сукуна. – Честно. Просто ляпнул глупость. Прости. Я еще не дошел до той грани. …к сожалению, – мелькает смазанное у него в голове. Это было бы таким, таким простым вариантом. Но он бы не стал как минимум ради Мегуми. Не потому, что думает, будто нужен ему, конечно. А потому что знает – тот почти наверняка стал бы винить себя, учитывая все, случившееся между ними. Конечно, на деле его вины не было бы, но есть у него эта идиотская привычка вечно всю ответственность взваливать на себя. И все-таки Сукуна остается эгоцентричным мудаком. Поэтому его сознание цепляется за такую реакцию, вновь бессмысленно, отчаянно обнадеживаясь, и он хрипит: – Но это опять доказывается, что тебе не все равно. Верно?.. – Можешь не перечислять причины, почему именно я придурок. И так знаю. В состоянии сам составить огромный список этих гребаных причин, – обрывая его, выплевывает Мегуми, и в интонации его вновь проскальзывает легкий на намек на злость; острая злость вспыхивает во взгляде, который он наконец опять бросает на Сукуну. Это и лучше, и хуже, чем холодное безразличие. Потому что злить совсем не хочется, но, наверное, сейчас та ситуация, когда буквально что угодно из сказанного может разозлить. Он сам довел происходящее до этого. А если и есть какие-то правильные слова, которые не разозлят. Помогут… Сукуне они неизвестны. Очень хотелось бы, чтобы было иначе. Но Мегуми тут же опять закрывает на секунду глаза. Вдыхает-выдыхает. Глубоко и медленно. Явно пытаясь заново обрести равновесие, которое один мудак здесь, похоже, снова и снова заставляет пошатнуться, даже если и этого не хочет. А когда вновь открывает их – выглядит знакомо невозмутимым, холодным, отстраненным. Взгляд насквозь-и-мимо. Знакомо прошибает навылет. Но – причины, почему Мегуми придурок? Это точно не… – Нет, я не это имел в виду… – пытается Сукуна, который уж точно придурком его не считает, просто безнадежно цепляется за любую несуществующую возможность, фальшивый отголосок надежды, пытаясь доказать ему, себе, им обоим, что еще есть шанс у них двоих для того, чтобы быть мы. Только вот – черт. Черт. Кажется, он говорит все не то и не так, продолжает успешно проебываться в проебанном, и Мегуми сейчас точно уйдет, уйдет, а тогда эта возможность, этот незаслуженный, неожиданный шанс – который черт знает, можно ли шансом назвать, – рассыплется гребаным пеплом… Но затем Сукуна вдруг цепляется за одно из собственных же слов, сказанных совершенно бездумно. Чувствует, как по изнанке стелется. Вновь смотрит в безразличное лицо Мегуми – и что-то внутри рушится. Рушится. – А ты меня ненавидишь? – хрипит Сукуна сипло и разбито, и одна мысль об этом – расколотым небом, погребающим его под обломками. Хотя. Может быть. Может быть. Лучше уж пусть Мегуми и правда ненавидит. Потому что его безразличие подкравшимся лезвием гильотины уже царапает глотку. Вот-вот ее перерубит. В каком-то смысле это даже логично – зачем нужна голова Рёмену Сукуне, если мозгов там все равно не водится, и он может сделать правильно одно огромное нихрена, если это что-то действительно важное? Так что можно и перерубать. Хах. Поэтому ненависть должна быть лучше безразличия, разве нет?***
…нет. Возможная ненависть Мегуми совсем не ощущается, как лучше. Возможная ненависть Мегуми, та самая, которую Сукуна целиком и полностью, так старательно заслужил. Ощущается гребаной конечной.***
Ваш выход, Рёмен Сукуна. Не забудьте забрать с собой свой мудачизм. Не засоряйте тут все своей хуйней, будьте так добры. Уж держите ее в своей голове, желательно за бетонными стенами и под тысячами тысяч замков. Пусть от пустующего пространства будет хоть какая-то польза. Удачи вам с той херней, в которую превращаете свою жизнь.***
Он вдруг понимает, что не знает, как пережить осуществление в реальности такой ужасающей концепции, как ненависть Мегуми. Не знает, как посмотреть в его глаза, если увидеть там придется это. Не знает, как с этим жить. Не знает, нужно ли с этим жить. Ему только-только удалось найти того, кто чего-то стоит. Кто стоит всего. Чтобы тут же проебаться самым масштабным в своей уебской жизни образом. Сукуна почти сразу начинает жалеть о том, что вообще задал этот вопрос. Сам же нарвался, блядь! Внутренности сжимает тревогой, грозящей в любую секунду перерасти в тошнотворный ужас, ну а дальше уже в персональный приговор. Но Мегуми лишь отводит от него взгляд, скрипит зубами, будто новый всплеск злости сдерживает – и все не подтверждает тут же. А уж он не тот, у кого могут быть хоть какие-то проблемы с тем, чтобы рубануть честным и жесткими словами по хребту. Можно ли и это счесть признаком чего-то положительного, или Сукуна уже совсем за воздух отчаянно цепляется? Все равно, как бы глупо и по-мудацки это ни было – напоминает себе, что Мегуми ведь приехал; что он выглядел таким обеспокоенным, испуганным. За него, за Сукуну испуганным. Так что – нет, нет, ему уж точно не все равно. Но не просто безликое не-все-равно, как на какого-нибудь подыхающего незнакомца, мимо которого не смог бы пройти и не помочь. Таким взглядом не смотрят на того, кто незнакомец. Так не пугаются за того, кто абсолютно посторонний, чужой человек. Так не касаются лица того, кто никаких эмоций не вызывает. Даже если Мегуми его… если ненавидит, это все же не конечная, не может ею быть. Здесь должно быть еще что-то. Ну должно ведь… У них было что-то еще неделю назад! Сукуна ни за что не поверит, что это вот так легко ушло! Он ясно, восхитительно четко помнит то, как эти глаза смотрели на него еще неделю назад. Как эти губы улыбались ему еще неделю назад. Как эти пальцы касались его еще неделю назад. Да, теперь все это причиняет боль, потому что больше недоступно ему, но и горчащее счастье приносит. Это было так далеко от безразличия и уж точно непохоже на ненависть. Скорее, что-то, направленное в обратную от нее сторону. Там ютилось столько тепла, и нежности, и мягкости, целые океаны в, казалось бы, крохотном пространстве, а Сукуна в них тонул и ими захлебывается и это такое охуенное чувство, даже если сейчас, когда осталось только хуево, сложно верить, что оно было. Но было. Точно было. Как назвать это чувство, он не знает. Не знает, как назвать все те нежность, тепло и мягкость, которые испытывал и демонстрировал сам в ответ – которые испытывает до сих пор еще сильнее прежнего, глядя на того, что стоит напротив, просто больше нет возможности выпустить их на свободу, теперь все это вязнет в боли, боли, боли. Сукуна не знает. Или, возможно, просто не готов нужное слово назвать. …а может, если бы был готов. Если бы сумел признать и озвучить то, что чувствуешь к нему – это и было бы теми самими, правильными словами, которые ты так отчаянно ищешь. Но слабо, да, Сукуна? Отзывается внутренний голос, так похожий на грустно-насмешливые, горькие интонации Мегуми. Даже будь он готов – это ощущается нечестно. Как будто сказал бы это только ради того, чтобы вернуть его и все, что между ними. Оно отдавало бы фальшью, даже будучи правдой. Осело бы гнилостно и тяжело, тогда как должно быть светлым, теплым и прекрасным. Так что… Сукуна бы в любом случае не стал. А если быть честным, то действительно нихрена и не готов. Не может. В том числе и сейчас, когда реальность обращается кошмаром и все рушится. Рушится. Рушится. Так что, наверное, все остальное – просто оправдания. Но суть в том, что Мегуми, каким бы рациональный, здравомыслящим, логичным ни был, за ребрами носит такое большое, доброе и согревающее сердце. Но точно не могло остыть и обрасти льдом к Сукуне за такой короткий срок, даже если именно этого он и заслужил. Нужно только найти способ как-то пробраться за те защитные стены, которыми Мегуми отгородился. Подыскать правильные слова. Сделать что-то правильное. Снова вытащить наружу тепло, чтобы оно растопило льды.***
Только вот как? Как?..***
– Я и правда не хотел тебя обманывать, – хрипит Сукуна сдавленно, отчаянно, вновь пытаясь слова подобрать, даже если заочно знает, что наверняка опять проебется. Что еще ему остается, кроме как пытаться? – Но мне действительно плохо, – продолжает он, признавая это уже куда осознаннее, чем во время того лихорадочного телефонного звонка. – Так хуево без тебя. И тебе ведь плохо, разве нет? Может, не так сильно, как мне, но я вижу это. Чувствую, что ты нихрана не в порядке, сколько бы ни притворялся безразличным и холодным. Конечно, возможно, дело не во мне… Но какова вероятность, что, когда я так по-уродски себя повел, у тебя случилось что-то еще? Я вижу, Мегуми… Отдаленным краем сознания Сукуна понимает, что, возможно, звучит сейчас немного – или охуеть, как много – манипулятивно, когда опять давит на мне-плохо-пожалей-меня. Во время разговора по телефону он хотя бы не осознавал особенно, что несет. Только догадывается – это было чем-то в таком ключе. Но сейчас-то осознает! Пусть и выходит у него опять все лихорадочнее и поспешнее, слова наслаиваются и рвутся наружу сами, но Сукуна мог бы это остановить. Не останавливает. Позволяет нестись дальше, судорожно прощупывая новые болевые точки, пытаясь надавить на то, как улавливает изможденный вид Мегуми и предполагает, лишь предполагает – проблема в нем; в том, что между ними случилось; в том, что он сам сделал. На то, что это все так легко решить. В теории. Просто быть вместе опять, верно? Блядь, ну до чего же Сукуна все-таки урод. Бежать от такого надо в противоположном направлении, сам понимает, но… Все равно не может не пытаться. – Сукуна, хватит, – выплевывает Мегуми, наконец все-таки прерывая его, и опять в его интонации прорывается злость, и опять злость прорывается в его взгляд, который на Сукуну бросает, и он думает, что лучше уж пусть так, лучше уж пусть злится, лучше уж пусть все же наконец врежет ему, если это исправит хоть что-то. Или даже если не исправит. Пусть. Если хотя бы Мегуми станет немного легче. На все пошел бы ради этого. …ты правда хочешь, чтобы ему стало легче? Может, все-таки хочешь, чтобы стало легче тебе, когда наконец заслуженно получишь по роже? Внутренний голос опять слишком похож на Мегуми и опять слишком падает прямо туда, куда надо, точечно, прицельно и больно. Так, как только он и умеет. – Я же вижу, – все равно продолжает, повторяется, по-мудацки настаивает и упрямится Сукуна. Так пиздецки ненавидя себя за то, что поступает противоположно тому, о чем говорит Мегуми, чего хочет от него, но он просто не может не, не может ставить все так, не может никак прислушаться к жесткому хватит, даже если должен. А должен точно. Черт возьми. – Я вижу, какой ты осунувшийся в последние дни, вижу тени под твоими глазами, вижу, какой ты уставший. Хотя ты все равно такой восхитительно красивый… – Не надо… – Ты даже не представляешь, какой ты красивый, – продолжает, продолжает и продолжает хрипеть Сукуна, вновь игнорируя холодно-яростный ответ Мегуми, его попытку все это оборвать. Хотя он слышит себя, понимает значение своих слов, не забывается и не пропадает настолько же, как это было во время телефонного звонка, но уже перестает хоть сколько-то контролировать то, что произносит. Выдыхает слова спешно, судорожно, лихорадочно, слишком отчаянно нуждаясь в том, чтобы объяснить или хотя бы попытаться, сказать все то, что так и не удосужился произнести, пока была еще возможность сделать это нормально, правильно, а не так, как сейчас. – Такой умный. Такой сильный. Такой идеальный. Так бесишь меня тем, какой идеальный. И так тебя хочется, черт, Мегуми. Я никогда и никого так не хотел… – Заткнись. Вновь – игнорирование. Продолжает сгущаться и накаляться ненависть Сукуны к самому себе за то, что все еще пропускает мимо все попытки Мегуми прекратить это. Оборвать. Хотя в холодную ярость его голоса, в ледяное безразличие глаз все отчетливее вплетается боль, безысходность, и это ужасно. Этого должно быть достаточно, чтобы заткнуть… …этого недостаточно. Какой же Сукуна мудак. В свое оправдание он может сказать только то, что надеется – если получится донести, достучаться, то лучше от этого будет им обоим. Да блядь! Будто он заслужил право оправдывать самого себя! – И я же… Я не только о сексе… Секс с тобой охуенный, невероятно охуенный, это безусловно. Но дело еще в… Во всем остальном… В тебе самом… В том, как с тобой хорошо. Ни с кем так не было. Вообще никогда так не было. Не со мной… – продолжает Сукуна все более сбивчивым, рваным шепотом. Слова ускользают, едва поддаются, но все равно упрямо пытается и пытается их отыскать, нужные, правильные, но нихуя не выходит. Вот вроде все честно, искренне – но не то. Не то. А он все пытается и пытается… – И тебе было хорошо со мной. Ведь было же, да? Я знаю, что было. Я видел. Чувствовал. Такое не сыграешь… Да ты и не стал бы играть. Ты улыбался и смеялся рядом со мной, из-за меня… Черт… Твой смех и твоя улыбка. Они такие прекрасные. Мир бы за твою улыбку испепелил. Хотя в тебе все прекрасно. И нам было, нам ведь было хорошо вдвоем. Неужели, нам обязательно это терять? Всего из-за одного слова… Уже запоздало Сукуна осознает, насколько проебался на последней фразе – но поздно. Слишком поздно. До этого все шло… не успешно, конечно, нет. Но это Мегуми. Который, если бы захотел, то рыкнул бы, обдал бы холодом так, чтобы ни слова больше сказать не вышло, сдвинул бы со своего пути и ушел бы уже давно, ничего не слушая. А то, что он все-таки слушал, пусть и пытаясь остановить… Теперь не остается и этого. Ярость в его глазах наконец прорывая в трещины его невозмутимости, перекрывает собой намек на скользнувшие во взгляд боль и отчаяние. Огненно ломает все его выстроенные изо льда стены, топит их в распаляющемся гневе, и Мегуми зло, глухо, едко рычит: – А сколько же слов тогда мне нужно было услышать? Каков лимит, после которого ты наконец разрешишь мне нахуй тебя послать, а, Рёмен? Назовешь его? Снизойдешь до того, чтобы очертить ту грань, за которой мне позволено начать от тебя спасаться? Или такой для меня нет? Это тебе позволено все, а мне – ничего, даже уйти? Слова о… …начать от тебя спасаться. Бьет особенно больно и в цель, хотя и до этого не то чтобы фразы ласкали. Но это? От такого действительно нужно спасаться. А после – становится только хуже и хуже, хуй пойми, как удается не согнуться пополам и не начать харкать кровью. Но Мегуми прав. Конечно, Мегуми прав – Сукуна осознает это, осознает, что ему нечего на это сказать. Что одного слова в этом случае действительно чуть больше, чем, сука, достаточно, потому что дело ведь даже не в самом слове, черт возьми, дело во всем, что за ним стоит. Он же знает, блядь, знает. Столько гребаных раз за эту агоническую неделю твердил себе – лучшее, что сам может для Мегуми сделать. Это отъебаться от него. Был бы вариант еще так прост к осуществлению! Ха. Но, даже если Сукуна знает, понимает, во всем согласен, объективно и аргументированно оспорить ничем не может, все равно уже ощущает, как внутри вспыхивает собственная, ответная злость – необоснованная, бессмысленная. За которой пытается спрятаться океан боли – и все равно выплескивается, острыми волнами вспарывает глотку. Он должен это остановить. Значит, что должен. Знает, что охренеть как неправильно. Но все равно не успевает нихера сделать, когда уже срывается. – Ты не можешь наказывать меня из-за одной гребаной ошибки! – рычит Сукуна, как мудак, потому что мудак и есть, потому что больно же, больно, сука. А он не умеет с болью справляться иначе, чем быть мудаком. На удар – бить в ответ. Даже если удар заслужен. Нет, если бы Мегуми заехал ему кулаком в нос – то уверен, что это стерпел бы спокойно, без проблем. Принял бы, как честь. Но как терпеть вот эту боль, которая съедает внутренности – никакого ебаного понятия не имеет. – Я наказываю только себя! – рявкает Мегуми в ответ, и ярость его синхронно подпитывается болью, впрыскивающейся в радужки, многотонной и многовековой, которую Сукуна уже видел. Из-за которой не знает, как ему вообще устоять удается. Слова ударяют, как прикладом по затылку, и он пораженно моргает, застывая, осознавая, не в состоянии понять, что вообще это должно значить – кажется, что-то очень, очень важное, но мозг опять стопорит работу, не в состоянии информацию обработать. А Мегуми уже продолжает, рычит яростью и болью, распаляясь в своей злости все сильнее: – Чего ты хочешь от меня, Рёмен? Чтобы я сдох ради тебя? Так я уже почти! – из него вырываются несколько мрачных, горьких смешков, которые оседают внутри колючими, болезненными обломками, оставленными от собственных костей, этим смехом разрушенных. – В тот момент, когда после всего, что между нами было, я услышал, как ты называешь меня так. С такими интонациями. С таким выражением лица. Я уже чуть не сдох. Чуть не развалился на куски прямо там. Еще один такой раз я не переживу. У меня есть гребаный лимит того, что я способен выдержать. Я нихрена не железный. Много что в состоянии вытерпеть, но далеко не все. Ну так что? Мне продолжить то, что между нами? Наедине все отлично, с улыбками и смехом, которые ты упомянул. А стоит нам выйти на свет – и я превращаюсь в какого-то пидора, на которого ты даже смотреть на можешь без отвращения, да? Что мне делать, Рёмен? Если я все-таки сдохну прямо у тебя на глазах, когда ты мне еще одну такую сцену устроишь – тогда ты будешь доволен? Еще никогда Сукуне не приходилось видеть всегда сдержанного, уравновешенного, способного даже свою ярость контролировать Мегуми таким – рычащим, разъяренным, мрачным. Болезненным, уязвимым, надломленным. Стихией. Неумолимой и беспощадной. Заходящейся в разрушительных порывах по своей собственной боли. Направляющей свою разруху в себя, но Сукуна подобрался слишком близко, оказался в радиусе поражения, потому что сам эту стихию породил. Сам только что стал причиной того, что она прорвала все защитные барьеры. Сам до этого довел. Поэтому неизбежно попадает под ее воздействие, ощущает, как прилетает ударами раз. Второй. Третий. Десятый. Каждое слово – удар. Будто все, что копилось в Мегуми целую неделю – а может, и дольше, учитывая, кто травил ему жизнь все последние месяцы, – наконец вырывается наружу. Что, наверное, в каком-то смысле хорошо для него. Все-таки лучше, чем держать все это в себе – Сукуна не представляет, какие же руины это оставило внутри, пока сдерживалось. Слушая все это и глядя в отчаянно-яростные глаза, он ощущает, как топит виной, топит болью. Топит восторгом. Потому что такой Мегуми – прекрасен. Прекрасен, как разрушительная стихия. Прекрасен, как стихия, которая разрушит Сукуну. Прекрасен в свой боли и в своей ярости. Страшно, больно и ужасающе – но все-таки прекрасен. От него такого – взгляд не отвести. Но от него всегда – взгляд не отвести. Собственная злость размывается. Растворяется в боли, от которой уже не скрыться и не спастись – потому что она не по себе и не во имя себя. Тут не спрячешься, когда больно за того, кто куда себя важнее. Когда сам стал источником и причиной этой боли. По крайней мере даже в своем болезненном, завороженном восторге он все еще достаточно соображает, чтобы понимать суть слов, которые Мегуми произносит; яростно выплевывает. Поэтому все-таки пытается вклиниться сдавленно, чувствуя, как от вины сжимается горло: – Нет. Нет, Мегуми. Я никогда не хотел… …не хотел причинять ему столько боли. Не хотел привести его к такой разрухе. Точно никогда не хотел стать причиной того, что он сдохнет – сделал бы все, бросился бы на любую амбразуру, чтобы защитить и оградить, но никогда, ни за что не хотел, не стал бы, не сумел бы получить удовольствие от его боли. От вида того, как ему плохо. Не хотел. Но все равно сделал. Подвел их к этому моменту. А сказать ничего из этого не успевает. Кажется, Мегуми вовсе его не слушает – не то чтобы можно за это винить. Наслушался уже, по всей видимости, сполна, и сам в злом, болезненном отчаянии выплевывает, прерывая: – Это я здесь проебался! Только я! Я же всегда знал, что не нужно связываться с кем-то, вроде тебя… – Вроде меня? – тихим, надколотым шелестом переспрашивает Сукуна, от яростного рычания которого уже ничего не осталось. Хотя и так знает ответ. Знает. На этот раз Мегуми все-таки его слышит. Смотрит на него с кривой, горькой улыбкой, появляющейся у него на губах, и продолжает чуть тише, с меньшим градусом рычащей ярости, с повышением уровня едкости, яда, безнадежности, со все большим всплеском боли: – С не-геем. С не-геем, у которого почти паническая атака при мысли о том, чтобы держаться со мной за руки на людях. С не-геем, который готов просто подойти ко мне ближе, посмотреть на меня открыто, прикоснуться всего лишь к лицу только за плотно, надежно закрытыми дверями, где никто не увидит. С не-геем, который настолько в ужасе от перспективы того, что кто-то может о нас узнать, что тут же начинает поливать меня грязью. С не-геем, для которого я – какой-то грязный секрет, которого он стыдится и о котором никто не должен узнать, – и чем дальше он говорит – тем меньше в его словах яда. Тем больше острой, пронзительной боли, и каждое его слово прилетает по гнилой сердечной мышце Сукуны, прошибая навылет, как пулевыми. А ведь он даже не в состоянии ни одно из этих слов оспорить. Это попросту, блядь, невозможно. Мегуми прав. Абсолютно во всем прав. От этого – больно. От этого – мерзко, отвратительно, брезгливо, но исключительно из-за самого себя, в собственный адрес. От этого – ненавистью. К самому себе. Охуенный, конечно, из Сукуны не-гей вышел. А, например, член с наслаждением сосать – это так, ну, бывает, случаются неприятности, ничего существенного, никаких признаков гейства. Блядь. – А я даже не могу ни в чем обвинить тебя, – улыбается Мегуми надколото, с горечью, его стихия затихает, оставляя за собой руины и боль. – Ты ни к чему меня не принуждал. Я сам, абсолютно добровольно на это подписался. Прекрасно осознавая, на что иду. Зная, как хреново будет в финале. Отлично понимая, что сделаю себе этим только хуже. Но все равно. Все равно какого-то долбаного черта… Просто… Просто за закрытыми дверьми ты был такой… Такой… – последние слова он произносит совсем тихо, захлебываясь воздухом и болью, и хотя боль его рикошетит по грудной клетке Сукуны – он ощущает короткую, эгоистичную вспышку надежды. Что. За. Мудак. Как в этом вообще можно найти надежду? Но то, какими становятся интонации и взгляд Мегуми, какой узнаваемой становится его боль, отдающая тоской – это так, так страшно-знакомо. Сукуна и сам такую чувствует в те моменты, когда вспоминает обо все, что у них было. Но что он проебал. Когда вспоминает о том, с какой нежностью и теплом смотрели на него эти глаза еще недавно – и думает о том, что они больше никогда так не посмотрят. А если Мегуми, в свою очередь, ощущает что-то схожее при взгляде на Сукуну… Это. Должно. Что-то. Значить. Так что, когда продолжение так и не следует – он спрашивает глухо и мягко, отзываясь отчаянным, сиплым эхом: – Какой?***
Хотя Сукуна думает, что должен знать ответ. За закрытыми дверьми он постепенно все меньше и меньше сдерживал все то, что нарастало внутри него по отношению к Мегуми. Сам поражался тому, что в нем может быть что-то настолько светлое и согревающее. Получал столько удовольствия, отпуская это в его адрес наедине с ним. Да, он не знает названия этому. Не готов его дать. Зато, может быть… Может быть, если Мегуми это назовет… Если услышать это от него… Если узнать, что он это видел…. Что он об этом знает…***
…но, кажется, тихий вопрос действует на него прямо противоположным образом относительно того, на что Сукуна надеялся. Потому что Мегуми встряхивается весь, притихнувшая было злость опять вспыхивает в его глазах, но тут же заковывается в опять нарастающие ледяные стены. Плечи распрямляются. Подбородок вздергивается. Голос вновь звучит холодно и твердо, когда он произносит, чеканит остро: – Ну, мы уже выяснили, что ты – отличный актер. Поэтому неважно. Нет. Только не это. Нельзя допустить, чтобы он считал так. – Я не играл. Я ни секунды с тобой не играл. Рядом с тобой. Для тебя. Никогда, – рычит Сукуна в ответ рвано, от нахлынувшего отчаяния вновь вспыхивая злостью – попросту не знает, как это объяснить, как заставить Мегуми понять; у него же, как выяснилось, со словами все очень хуево, когда они важные, и он продолжает доказывать это снова, и снова, и снова. У него же вообще по всем пунктам, все хуево, когда речь заходит о чем-то важном. Или о ком-то важном. Но это так пиздецки. Пиздецки. Больно. Стоит только промелькнуть мысли о том, что Мегуми теперь и впрямь думает, будто все это было игрой с его стороны… Да Сукуна ни с кем не было более искренним и настоящим, чем с ним! А теперь все это превратиться в актерскую игру? Лучшее, что с ним было? Лучшее, что в нем когда-либо было и все еще есть?.. Бля-я-ядь. Как с этим справиться и как правду донести?! – Рад за тебя, – лишь бросает в ответ Мегуми ледяным, безразличным тоном, но ярость проглядывает в его глазах сквозь эти льды, и не поймешь, есть ли там, за всеми этими глыбами, хоть немного веры в слова Сукуны; действительно ли считает актерской игрой, или это просто защитный механизм в ответ на мудачизм. Еще недавно казалось, что неплохо научился его читать, но сейчас вовсе ничего понять невозможно. Возможно, он просто позволял себя читать. Проявлял так доверие. Которое Сукуна талантливо его просрал. – А теперь мне пора, – монотонно бросает Мегуми, после чего просто… аккуратным, ровным, размеренным движением отодвигает его, не ожидавшего такого, со своего пути. То, чего, видимо, избегал до последнего. Возможно, рассчитывал на то, что здравый смысл и адекватность Сукуны все-таки включатся и он сам наконец-то отпустит. Отступит. Ха. Ну, это зря. Потому что отпускать он не собирается и сейчас. Каким бы правильным этот поступок ни был, просто не в состоянии это сделать. Тем более после того, как узнал: возможно, Мегуми теперь верит – все между ними было просто актерской игрой с его стороны. Так что… – Нет, – рычит Сукуна и движется вперед, упирается руками в дверь по обе стороны от головы тут же развернувшегося к нему Мегуми, тем самым блокируя ему выход, и он ненавидит себя за это, ненавидит – но все еще не может его так просто отпустить. Кажется, если отпустит – тогда точно все. Вроде бы, уже все, не на что надеяться, точка зрения пошел-нахуй-Сукуна была высказана достаточно четко, пусть и в более вежливых формулировка. А он все равно на что-то надеется. То ли эгоистичный мудак, то ли просто безмозглый идиот. Может, все это разом – из него же охренеть, какой многофункциональный индивидуум, умеет сочетать в себе дохренища разновидностей дерьма и как-то при этом существовать. Ярость Мегуми вспыхивает ярче. Огненнее. Прекраснее. Обжигает до костей, но при этом все равно хочется напарываться сильнее и летальнее. Он сквозь стиснутые зубы ответно рычит: – Я не хочу бить тебя, но врежу, если придется, Рёмен. – Врежь. Мне плевать, – выплевывает Сукуна, которому не просто плевать – он будет рад такому повороту событий. Кулаки Мегуми на нем? Ну, хотя бы так он опять будет касаться. Точно лучше, чем ничего, как бы ненормально это ни звучало. – Но все не может оборваться вот так… – в отчаянии выпаливает Сукуна, отказываясь верить, что и правда оборвется, нет, не может, несправедливо. …что тогда справедливо? Доламывать его? Ничего от него не оставить, продолжая давить и давить? Вновь напоминает о себе внутренний, такой похожий на Мегуми голос, и, снова нихуя не поспоришь, да бля-я-ядь! – А как может? – в ответ обдает настоящий Мегуми глухой, сдержанной яростью, больше не распаляясь так сильно в стихию, но все же грозя снести с места. – Сколько еще раз ты должен въебать мне по ребрам, чтоб все оборвалось? Чтобы, по твоему мнению, у меня появилось право все оборвать? – Я никогда не хотел… – Но ты сделал! – рявкает Мегуми, но глухо, все-таки не срываясь в откровенный крик; а затем тише, отчаяннее, со смесью злости и боли: – И я должен тебя ненавидеть. Должен… …должен. Только должен, а не то страшное, ломающее и разрушительное, которое могло бы… нет, точно добило бы Сукуну – и которого он ждал… …я тебя ненавижу. Они смотрят друг на друга, разъяренные, переполненные болью и отчаянием, сцепленные полыхающими между ними искрами. Но надежда, глупая, бессмысленная – все равно огарком тлеет где-то за ребрами. На нее нет права. На нее нет оснований. А Сукуна все равно безысходно вглядывается в глаза Мегуми, пытаясь отыскать там ответ. Понять, значит ли что-то его всего лишь должен вместо тех слов, которые сломали бы. Доломали бы то немногое, что еще от собственной туши осталось. Значит ли это, что на самом деле он не… Не… – Должен, но не ненавидишь, – сипло выдыхает Сукуна, пытаясь заставить это звучать, как уверенное утверждение, а не как надтреснутый, уязвимый, наполненный хрупкой надеждой вопрос. Наверняка в этом проваливается, но сейчас он слишком сосредоточен на Мегуми, чтобы обращать внимание на собственные интонации. Все еще пытается найти в нем ответ без слов, отыскать в оттенках глаз, в поджатии губ, в изгибе хмурых бровей. Хоть в чем-нибудь, блядь! И…***
…думает, что находит. В том, как Мегуми сжимает челюсти крепче, как он шумно, рвано выдыхает, как ярость в его глазах разгорается сильнее и на секунду даже взгляд отводит, глубоко, размеренно дыша и явно пытаясь себя контролировать. Но все-таки не отрицает. Не отрицает. Хотя уж у него-то не было бы проблем с тем, чтобы швырнуть правду в лицо, как бетонный блок. Огарок надежды разгорается за ребрами ярче, лижет внутренности языками пламени, но это ничего, это приятно, эта боль целительная. Будет намного, намного больнее и разрушительнее, если – или когда – эта надежда разобьется, ничего от себя не оставив. Вопьется во внутренности осколками, как зубьями, и раздерет все в кровавое месиво.***
Но Сукуна все равно за нее цепляется, благоговейно выдыхая: – И правда не ненавидишь. Из Мегуми вырывается глухое, угрожающее рычание, и он вновь резко поворачивает голову к Сукуне, простреливая яростным взглядом. Это больно. Это приятно. Это охренительно. Раз так злится, но все еще – все еще, все еще – не отрицает, не спорит, значит, все-таки правда. Именно то, что это правда – так сильно его, по всей видимости, и злит. Восхитительно. Да, его ненависть была бы полностью заслуженное, но, похоже, ее все еще нет. А судя по ярости – нет и равнодушия. Уж это-то точно должно что-то значить! Сукуна вновь проваливается в глаза Мегуми, падает-падает-падает в них, в этом случае не боясь разбиться – таким образом разбиться будет только счастлив. Ему, безусловно, так больно от тонн боли в них – так больно, как никогда не болело и не заболит за себя. Но они: яростные, отчаянные, злые, полыхающие оскаленными бесами, мрачными преисподними – остаются такими прекрасными, сейчас кажутся еще прекраснее прежнего. Как же Сукуна скучал по этим глазам. Как скучал по всему Мегуми. Как скучал. Скучал. Скучал. Истосковался весь. Воем изнутри изошелся. Прошла всего неделя – а его уже на изнанку вывернуло, к чертям выпотрошило. Очередное доказательство, которое совсем не нужно – потому что их и так предостаточно, все и так очевидно, – что он не может. Попросту не может без Мегуми. Сдохнет. Сгниет. Истлеет. Пропадет бесследно. Ничего не останется, даже долбаных костей. Он выглядит так, будто мог бы сейчас действительно Сукуну ударить, и если правда это сделает, если скажет больше не приближаться, если презрительно бросит, что его не-ненависть ничего не значит. Что его не-ненависть – это равнодушие. Если скажет – это точно все, это финал, это гребаная точка, и ничего больше не будет, и Мегуми ничего больше не хочет, не хочет больше Сукуну… Он наступит себе на глотку – и все-таки отпустит. Отпустит – и сдохнет. Потому что даже у его мудачизма есть какая-то грань. Да, все нутро у него сопротивляется мысли о том, чтобы это закончить, вопит в агонии от такой перспективы. Но если любые попытки все вернуть, восстановить, исправить хоть что-то между ними, только причинят Мегуми боль. Действительно его разрушат. Добьют до летального исхода… На такую жертву Сукуна никогда не пойдет. Лучше уж тогда сдохнуть самому. К этому он вполне готов. Прошедшую неделю можно назвать репетицией такого исхода – да, каким-то образом все еще передвигается и едва хрипит дыханием, только вот и сам в душе не ебет, каким именно. Но… Вдруг, это еще не все? Вдруг остался шанс? Вдруг… Ведь и Мегуми же плохо! Ведь и Мегуми же был с ним счастлив – это Сукуна точно, точно знает, видел собственными глазами, чувствовал собственным нутром, в их идеальные выходные убеждался раз за разом. А сейчас он максимально от счастья далек. Их обоим хреново друг без друга. Неужели, это вообще никак нельзя склеить и исправить? …как ты собрался склеивать и исправлять, если не в состоянии преодолеть в себе то, из-за чего все вообще начало рушиться? Его внутренний, так похожий на Мегуми голос, как и всегда, попадает в точку. Сукуна осознает, что охренеть как сильно лицемерит. Понимает – предложить ему нечего. Слишком велика вероятность, что все опять придет к какой-нибудь ужасной, схожей ситуации, и нихрена, нихрена не может с этим делать. Не знает, как что-то с этим поделать. Он уже был уверен, что никогда ничего такого не сделает! Но Мегуми прав. Действительно сделал. Это факт, который нужно принять, как и следующие за ним последствия. Но можно как-то без этих ебаных последствий, а? Удерживая сейчас Сукуна ничего не решает. Все равно – удерживает. Знает – Мегуми заслуживает лучшего, намного, несоизмеримо лучшего, чем то, что получает в его лице, и надо отпустить, он заслуживает свободы, заслуживает сиять, а не быть запертым в клетке четырех стен, выбраться из которых с высокой вероятность опять получить под дых очередным ментальным ударом от Сукуны, который не хочет, и все равно делает. Но все-таки – отступить не получается. Все-таки… Они смотрят друг на друга. Боль-отчаяние-ярость. Они смотрят. Мегуми рычит: – Я хочу тебя ненавидеть. Только хочу ненавидеть, но не ненавижу. Все еще. В этом рычании столько отчаяния, безысходности, обреченности, болезненной, страшной искренности, что оно рикошетит по грудине Сукуны с едва не обрасывающей назад мощью. Мегуми угрожает ударить – и мог бы, – но не бьет. Мегуми хочет ненавидеть – и это заслуженно, – но не ненавидит. А Сукуне подреберье топит болью и нежностью. Он подается чуть ближе. Так, что они почти соприкасаются носами и лбами – но все-таки не соприкасаются. Падает-падает-падает в яркий, зло-уязвимый, безнадежный блеск этих прекрасных глаз и хрипит практически в губы: – Я ненавижу саму мысль о твоей ненависти ко мне. Но я настолько эгоист и мудак, что вытерпел бы и это, любые твои побои, и физические, и ментальные, если бы ты только захотел остаться со мной. Это такая уродливая, страшная, отвратительная… Правда. Да, мысль о ненависти Мегуми охренеть, как его пугает, но за то, чтобы он был рядом, добровольно, по каким бы то ни было причинам – это вообще не цена. Ради такого Сукуна вытерпел бы вообще что угодно. Что, нахрен, угодно. В глазах напротив и уязвимость, и ярость разгораются ярче. Дыхание почему-то тяжелеет и сбивается – у них обоих. Сердце оглушительно бахает в затылке. Атмосфера тяжелеет. Молнии между ними искрят все ощутимее. Они продолжают смотреть друг на друга. Падать друг в друга…***
…где-то зарождаются новые галактики, взрываются сверхновые, умирают и рождаются звезды. Они смотрят друг на друга – и мир пропадает. Пропадает вселенная. Весь космос со всеми звездами – в глазах Мегуми.***
Они смотрят…***
…а в следующую секунду – Сукуна не знает, как это происходит, не знает, кто первый из них движется, но наверняка одновременно, у них всегда все происходило синхронно, они всегда считывали желания друг друга почти без слов. Но они вдруг целуются. Они целуются, накрывают губы друг друга в порыве накатившего, потащившего вперед, навстречу отчаяния – и это зло, и это отчаянно, и это обреченно, и это кусаче, и это с привкусом крови, и это с привкусом боли, ментальной боли, которой они оба рушатся. Которую никакие яростные укусы губ друг друга перекрыть не могут. Даже в тот, самый первый их поцелуй, когда все у них начиналось в ругани и рычания – это не было настолько яростно и настолько грязно. В этом не было столько… Столько ненависти. Ненависти Мегуми к Сукуны – несуществующей, но желанной; ненависти Сукуны к Сукуне – очень даже существующей и пламенеющей все ярче. Потому что Сукуна здесь – единственный, кто ненависти заслуживает. Для него не проблема ненавидеть себя за двоих. В этот поцелуй он проваливается моментально, проваливается с головой, проваливается всем своим нутром. Радостно ловит злость Мегуми губами, ртом, гортанью, легкими. Ловит, как кислород, ловит, как долгожданный приход, ловит, как капли воды после недель в пустыне, ловит с обреченным отчаянием, искрящим шибающим по жилам током. Ловит, как то, что, возможно, его уничтожить, но это прекрасно – быть так уничтоженным. Как же Сукуна скучал. Как же пиздецки, сука, скучал. Но вот он, Мегуми – вновь в его руках, крепкое, подтянутое тело, длинные пальцы, впивающиеся ему в бедра с силой, так, как никогда не впивались, тянущие его за волосы до боли, так, как никогда не тянули. Он вновь весь – стихия. Разрушительная. Яростная. Манящая. Такая, что невозможно оторваться от любования, даже зная, что это ведет к летальному исходу. Сукуне нравится. Сукуна тащится. Сукуну кроет. Так кроет, как не могло бы накрыть ни от чего или кого больше. Это – только Мегуми. Всегда – только Мегуми. Из его горла то ли жаждущий рык, то ли нуждающийся скулеж, сложно сказать точно. Возможно, каким-то образом все это разом. Он жаждущий, но нуждающийся, требовательный, но покорный. Готовый безоговорочно подчиниться этим губам, этим рукам, этому голосу, этим глазам. Но принадлежащим лишь одному человеку. Всегда. А тем временем Мегуми впивается в его бедра пальцами сильнее и ловким, слитным движением меняет их местами, прижимает Сукуну к стене, открывается от губ, но лишь для того, чтобы укусить зло и яростно шею, впиться в нее зубами. Остается надеяться, что до крови. Так след останется дольше. А хочется, чтобы остался навсегда. Из горла вырывается полурык-полустон, звук, за который, возможно, должно быть стыдно, но не то чтобы не поебать. А следом за ним – низкое, бессознательное: – Когда так горю по тебе – бесишь. – Ты бесишь меня одним своим существованием, – обжигает кожу ответным, низким, опасным, кусающим позвонки жаром. Сукуна мог бы сипло рассмеяться, довольный такой реакцией. Но слишком занят тем, что из его горла рвется очередной рычаще-стонущий звук, а пальцы зарываются в волосы Мегуми, притягивая его к себе еще ближе, пока голова откидывается назад. А затем они вновь меняются местами, и уже Сукуна прижимает Мегуми к стене, сам зарывается лицом ему в шею и вылизывает, покусывает, со смесью голода и нежности. Внутри за эту неделю скопилось столько нерастраченной гребаной нежности к нему, и хотя та отчаянная, жадная ярость, которой их кроет сейчас, не совсем подходящие для нее декорации. Но он не может удержаться от того, чтобы хотя бы немного опрокинуть ее на Мегуми. Это так жарко, так мощно, что до взорванных вселенных, и отдаленно, сквозь шум в ушах можно услышать, как что-то, кажется, разбивается. На секунду Сукуна даже думает, что это разбивается что-то только внутри него. Но затем до него вдруг доносится тяжелый выдох Мегуми. Тут же. Моментально он понимает, что это не выдох удовольствия – это выдох боли. Что действует на Сукуну ушатом ледяной воды, отрезвляет, приводит в себя гораздо лучше, чем если бы Мегуми и впрямь его ударил. Туман в голове немного проясняется, и он разрывает поцелуй. Чуть отстраняясь, с всколыхнувшимся, отгоняющим удовольствие беспокойством заглядывает в глаза напротив, улавливая в тенях его яростной жажды слабый, едва уловимый отголосок боли – но не той, ментальной, мощной, которой ломало и рушило до этого. Спрашивает оторопело и тревожно: – Что… Но видит, что взгляд Мегуми уже направляется вниз – и отслеживает его… А там, на полу – замечает, как по паркету разливается алое, утопая в раскинутых осколках. Туман из головы тут же уходит окончательно, ужас моментально проясняет сознание, скручивает глотку. Черт! Не померещилось, как что-то разбилось, да? От всей этой отчаянной, яростной жажды, что захватывая нутро секунду назад, не остается и следа. Раньше, чем Сукуна успевает сообразить, что делать – срабатывают инстинкты. Он подхватывает Мегуми на руки, несет в гостиную.***
Проебываться там, где и так уже все проебано? Гребаный талант Сукуны.