Часть 1
4 января 2024 г., 13:37
С неба тихо сыпался снег, мелкий, как крупа, и снежинки, не тая, ложились ему на кудри. В этот момент, он был таким красивым, как будто его вырезали с совсем другой картинки, а потом на пва вклеили к ним, в сырую умирающую зиму. То, что эта мысль пришла Вове на ум теперь, мягко говоря, удивляло. Сильнее удивляло только то, что Вова помнил день, когда поймал себя на ней впервые, и с того дня прошло тринадцать лет. Так не могло быть. Не могло быть, чтоб половина жизни пронеслась мимо без руля. Чтоб половину жизни они знали друг друга, и это ничего не изменило. Чтоб Вове было двадцать семь, а рядом подмаячивало тридцать. Чтобы потерянные годы он научился вычеркивать без сожаления, сбрасывая их с хребта, как лишний груз по пути на волю. То, что воля наступила, и скисшее серое поле, которое он только изредка видел из окна, теперь было по его сторону забора, казалось совсем невероятным. Нет, все это был только обрывок спутанного сна, и Вова всем своим существом чувствовал, как этот сон ускользал. Конечно, это был сон. Конечно. Поэтому его встречал не батя, а Кащей. Поэтому смешалось время. Поэтому Кащей совсем не поменялся, хотя обязан был – не мог не поменяться, пока весь остальной мир корежился и плавился непоправимо. Это был сон, и Вове никак нельзя было ему верить. Поверив, невыносимо было просыпаться на вонючей шконке. Он с силой прикусил язык, боль пришла, но сон не осыпался. Вишневая девятка ждала его у грязной дороги, в месиве снега цвета кофе с молоком. Кащей выбросил окурок, закурил новую – и, наконец подняв глаза, заметил Вову. Верхняя губа задралась, открывая гнилой забор, потом растерянная зябкая гримаса превратилась в улыбку. Он вальяжно оттолкнулся от дверцы машины и шагнул вперед. Сигарета повисла на отлете. Вова видел, как поднималась тонкая струйка серого дыма.
Пускай это был сон. Пока он длился, у Вовы было время подойти.
На открытом пространстве стало совсем тяжело, отвык. Как будто сирена орала сверху, чувствовал такую острую, убийственную тревогу, словно опять был под огнем в Афгане. Уверен был, что в спину целятся. Старался не поддаваться. Идти. Не оборачиваться. Не жаться к земле. И все-таки с каждой секундой паника росла. А потом вдруг он провалился в вечер у хозвхода Юлдуза и почувствовал, как входит пуля. Все тело прошибла дрожь. Как наяву, ощутил, что липкая кровь потекла на ватник.
- Приветствую.
Сигарета переехала в зубы. Холодная ладонь ударила Вову по руке, и он накрыл ее своей. Сирена стихла.
- Ты как здесь?
Это был не сон.
- Хорошие люди шепнули, выходишь. Чо ж мы, звери что ли. Человек освободился, не чужой. Надо встретить человека.
От того, как Кащей спрятался за блатной прогон, стало неуютно, и в то же время – Вова почувствовал облегчение. Не знал, что делать с его честным ответом: и есть ли у него вообще для Вовы, честные ответы. Покоробило, что глазами «хороших людей» Кащей видел, выходит, всю его отсидку. Вова надеялся вымарать и забыть ее, как только шагнет за ворота, но забыть самому было полдела. Главное, чтоб не знал и не помнил никто другой. Беда была в том, что и до отсидки Кащей помнил о нем слишком много такого, что Вова из своей жизни хотел ампутировать с концами. Забыть и вымарать Кащея Вова уже пытался, вышло все равно, что вместе с раковой опухолью удалить себе потроха.
- На заднее лезь, там сумка с вещами. Чем богаты.
Сперва Вову обожгло, откуда у Кащея его сумка, и он с брезгливостью подумал о том, какая встреча была у них с отцом, если Кащей заходил домой. Потом Вова понял, что, конечно, сумка не его: тренер привез из Болгарии в 82ом по штуке в руки всем трем воспитанникам, выходившим на республику, и Кащей гордо носил свою, пока в Казахстане на соревнованиях его не приняли и из спортсмена он спешно не переобулся в урку. Смешно. Вова тогда могилой матери готов был поклясться, что в то же мутное болото ни за что не нырнет. И вот, за одинаковыми сумками, жизнь выдала им по арестантской пайке. Странно было осознавать, что в глазах нормального, реального мира, за зоновским забором, между ними двумя разницы не осталось никакой.
Не так.
Это Вова понял не сразу и до сих пор не мог принять – не мог почувствовать нутром то, что стояло за этими словами, - но Вова был убийцей. Кащей въебал противнику лбом в переносицу на ринге и сломал ему нос, у противника обнаружился батек с характером. Он высказал Кащею лишнего на выходе. У батька была роскошная лисья шапка, и позже вечером батька встретили, а Кащей шапку дернул. Тот не осадился, получил в фанеру, было много шума, и ментовской свисток. Кащей сел на пять лет. Вова на шесть. Чужие пять лет прошли, как в хуй дунуть. Так казалось. Вовины тянулись бесконечно.
Рубашка и брюки Кащея из сумки пахли сигаретным дымом и чем-то незнакомым, но чистым. С особенным удовольствием Вова переодел носки. Не мог себе представить, что однажды снова перед ним разденется, вот так вот запросто, не думая дважды. Что как ни в чем не бывало наденет его белье, пусть стиранное. Но за шесть лет на зоне тело перестало быть своим, и Вова отгородился от него толстой стеклянной стеной. Он ел, что давали, носил казенное, раздевался по команде. В армии вроде бы было так же, а ощущалось совсем иначе. В армию пойти он выбрал сам.
Кащей завел мотор, заорала магнитола. Он ее выключил. Включил печку. Спасибо. Вова перебрался вперед.
- Ты чо, америкосов слушать стал?
Кащей посмотрел на него в том смысле, что этот разговор ему лень было даже начинать, и он крепко подозревал, что лень было и Вове.
- Проверить надо, это в субботу ставить буду в Акчарлаке.
- А ты здесь каким боком?
- Ну, считай, что с восьми до пяти это теперь наша точка.
А когда Вова уходил, это был лучший ресторан в городе.
- Чо-то не похоже на воровскую тему, тебе ж не по масти вроде должно быть?
- Братец, у нас немножко изменилось все, пока ты отлучался.
Коротко говоря, все это было просто не честно. Вот так вот по-детски – нечестно. Со всех сторон неправильно. Это Кащей должен был чалиться за забором, в привычной среде обитания, это Вова хотел делать бизнес и ждал перемен. Это должна была быть, по-хорошему, его вишневая девятка. И его великодушие победителя.
- Не знаю, чо там сейчас за дела у вас крутятся, но чтоб не было недопонимания: я всё, вышел, так что если ты меня намазать решил на свой блудняк какой-то –
- А я смотрю, ты сердцем не стареешь-то, никакого печального эффекта не оказала на тебя зона, все тот же ненаглядный наш Вова Адидас: нате вам вместо спасибо хуй за ворот.
Вова секунду помолчал, взвешивая ситуацию.
- Спасибо.
- Пожалуйста, блядь.
- Я просто не припомню, чтоб ты кому-то за спасибо помогал.
- Ни памяти, ни благодарности в тебе мама не воспитала, братец.
- Давай без театра только. Хотелось бы цену узнать на берегу, а то мы оба не обрадуемся, если в итоге я не расплачусь.
Кащей только мельком глянул на него от баранки, и вот тут Вове стало крупно не по себе. Этот взгляд Вова не любил жутко. Масляный, по-бабьи кокетливый, фальшиво-угодливый, как будто снизу вверх, - он прошибал Вову до липкого холодного пота. Вова не боялся Кащея, даже когда был скорлупой, но того, что стояло за этим взглядом, боялся до усрачки: и знал, что это нужный, правильный страх. Было в нем что-то мерзкое. Что-то противоестественное. В 86ом, когда гоняли на замес со Слободскими, началась облава, и пришлось съебывать по льду, а на той стороне Казанки лед не выдержал. Вова даже сначала не понял, что пошел под воду, из-под ног гладко и мгновенно ушла опора, и вот он уже по пояс рухнул в полынью. Нечеловеческий, космический какой-то холод полностью парализовал тело, он знал, что нужно выгребать, но толком не мог пошевелиться. Кащей тогда его вытащил и волоком пер вверх по склону, чтоб затеряться. Потом, когда Вова чуть отошел и снова смог идти, добрались до подвальной нычки. Там было теплее, у Кащея было даже припрятано полпузыря, но к тому моменту вот эта пакость, мазут на воде, черная плесень уже стала расползаться по ним, и Вова отказался: и пить с ним, и раздеваться.
- Вов, не дури, ты себе завтра сам рад не будешь, долбоеб упрямый.
Оттолкнул его, когда он полез расстегивать куртку. Часа не прошло, как Вову ебнуло жаром, глаза уже не открывались, встать с тощей жесткой тахты он не мог. Тогда ходили фотографии, жертв Чернобыля, которых в мае вроде как спасли, а потом оказалось, что спасать нечего. Опухшие конечности, вывороченные пальцы, изуродованные лица и дикое мясо. Пока он лежал в бреду, Кащей все-таки стянул с него мокрые шмотки, растирал ему грудь и ноги, и Вове казалось с той стороны лихорадки, что он сам у Кащея под руками коверкается и мнется, как сырое тесто, и эти руки из него намешают такого, чего с другими даже радиация не сделала, кости поплавятся, сомнется хребет, размажет голову, и он больше никогда не узнает своего лица. Чувство было, как будто член опух втрое, тоже – воспаленный, изуродованный, потом оказалось, что в жару у него встал, а утром он проснулся с кончей на бедрах, и было так стыдно, что больше уже не нашел ни сил, ни опоры, чтоб спорить. Кащей сказал:
- Пора тебе, родной, в больничку, все, отвоевался.
Вова залетел на три недели с воспалением легких. Кащей навещал. Даже апельсины надыбал. Не рассказывал нихуя. Только выписавшись, Вова узнал, что Сивуху на замесе пригребли, Универсам остался без головы, и, не разговаривая долго, Кащей занял освободившееся место. Из равного он вдруг стал старшим, задним числом, без боя, без вопросов, как-то там они между собой с Сивухой порешали: тому тюремные подвязки и арестантский опыт Кащея стали в один день насущно важней всех базаров о том, что будет лучше для пацанов и кто сильней заслужил вести их вперед. Кащей, конечно, вообще не понял, какие у него вопросы.
- Вов, ты чо-то перепутал. Ты обижаться на меня будешь, как девочка?
Вова был с ними пять лет, пока Кащей чалился.
- Это ты большой молодец, безнен алтын, горжусь тобой –
А до того, как он откинулся, Вова за эти слова на зубах до Луны бы лез.
- Только ты лежал в отключке и слюни в матрас пускал, пока щас вопросы решать надо было, серьезные. И чо ты прикажешь мне – время останавливать, чтоб все дождались Адидаса и ты не ныл потом мне, как тебя бортонули, бедного? Так я бы рад – ты только научи, братец, а то я не умею. Научишь?
Вопросы он решил, отлично. Как насчет теперь, когда все успокоилось, дать слово пацанам?
- А каким пацанам? Пацанов все устраивает. Чо-то я не слышал, чтоб мне там кто-то возражал, из пацанов.
Ты ж их половину в лицо не знаешь, не то, что по имени, ты их вообще спрашивал сам?
- А чо ты меня, проверяешь что ли? Вов, ты бы завязывал мне предъявлять, родной. Я все понимаю, головку припекло, еще не оклемался толком, но у меня терпение-то не резиновое, я тоже расстроиться могу.
Потом ладони Кащея, сухие, пропахшие табаком и серой с коробка, легли ему на щеки.
- Ну чо ты загрустил. Ну. Не жадничай, все будет. У тебя институт, папа-мама –
О том, что мама умерла, Кащей отлично знал, когда ее не стало, Кащей ему сопли вытирал и два дня его ныкал у себя на хате, разводя своего батю, что Вова один большой глюк и батя наебнул до белой горячки. То, что Кащей решил забыть, окончательно убедило Вову, что беречь нечего. Они другие люди, в другой истории, и все, что было, теперь мертвечина и труха. А еще сам Вова живо вспомнил, какое было кино, когда Вова стоял в коридоре, а Кащей с самыми честными глазами убеждал отца, что там никого нет, и больше он уже ни дня не верил, этим честным глазам.
- Все в порядке у тебя, все горошки на ложку, братец, потерпи немного, не торопись.
И тут Кащей большим пальцем погладил его по скуле. И снова открылась дверь, туда, куда смотреть Вова не хотел. Где плавились кости и мутировали клетки, на коже высыхала сперма, отрава заполняла его целиком, и у него больше не было лица.
- О чем тереть-то будем с пацанами, чтоб все по-честному? О том, как я тебя из Казанки вытащил? Как твою тушу пер, чтоб тебя не приняли не дай бог, как медсестричку при тебе играл? Как разгребал тут, пока ты койку давил и в хуй не дул? Или чего еще расскажем пацанам?
Его красивые яркие губы, у самого лица, его теплые руки, Вовин стояк в бреду, легкий, сладкий запах его пота, и этот взгляд. Открытым текстом, с поднятым забралом, он никак не мог Вове угрожать. Он ничего по сути не сказал. Но они оба знали, о чем молчали. Ни отцу, ни Марату, ни пацанам Вова так и не смог толком объяснить, почему на шестой год войны решил рвануть добровольцем в Афган. Мог бы – съебался бы на другую планету.
Печка грела. В машине укачивало, как в колыбели. Кащей смотрел на дорогу, он казался расслабленным и беззаботным, и Вова, как обычно, не знал, завидовать этому похую – или держать в уме, что он, как все в Кащее, фальшивый. Клонило в сон, после встряски на выходе, и тепло, открытый, долгожданный мир за окном, шуршание шин по снегу, знакомый запах Примы, все это убаюкивало, успокаивало, но спать рядом с Кащеем Вова не мог давно. Определил, что решение принимать будет после въезда в Казань. По всему, надо было валить. Беда была в том, что больше Вова не знал, куда валить и к кому.
Момент разъяснения Вова оттягивал давно. После больницы его перевели в СИЗО, потом был суд, хороший адвокат, отец снова заговорил с ним, Наташа навещала, казалось, что он выгребет, но каким бы хорошим ни был адвокат, убийство осталось убийством, и Вова поехал по этапу. Первые две недели ему даже везло. Про дело писали, никто, кроме Марата, не знал, где и как он подлатал историю, так что на зону он зашел героем, отстоявшим поруганную честь бедной девочки, и Айгуль добрым духом укрыла его от первого круга наездов и проверок. Проблемы начались, когда блатарек прижал пацана-бурята, с которым Вова работал вместе в цеху. Буряту с воли прислали свитер, мать связала. Холод был в ту зиму лютый. И блатарек сказал: снимай, а бурят даже не понял толком, что происходит. Вова видел, что он не ответит. Наконец, он заговорил, но тихо, в себя, и его продолжили прессовать. Блатарек типа не расслышал. И тогда Вова встал за ним и повторил погромче.
- Он сказал, чтоб ты нахуй шел. Щас как слышно?
Вова был у станка, когда они пришли. Он рыпнулся, но уронили его в два счета, и стало ясно, что он не встанет. Потом его руку воткнули под резак. Он орал. Как-то так чудом получилось, что его никто не слышал. И вдруг все кончилось.
Не было даже махача. Он не сразу понял, что появились другие люди. Сплюнул кровь на пол и услышал голос:
- Молодой человек, под ноги старшим плевать не хорошо.
Так он впервые увидел Фарита Резаного. И узнал, что Кащей за него попросил.
- В разумных пределах, чтоб без неудобств.
Кащей был сокамерником Фарита три года из пяти в Казахстане и, как сифилис, подхватил от него понятия, бредовые идеи о ренессансе воровского мира и беспробудный алкоголизм (полностью противоречащий любым понятиям).
- Он хороший мальчик. Не огорчай его. А меня – тем более.
С чего Кащей так расщедрился, Вова не представлял. Строго говоря, он был уверен, что после их разборок Кащей на него не поссал бы, если бы он горел, но руку под резак совать обратно не хотелось. С Маратом связи не было, новости из дома узнавал от Диляры, а ее, конечно, в дела Универсама никто не посвящал. Турбо и Пальто, как оказалось, оба в тот год уехали на малолетку. Только в марте Вова получил письмо от Зимы и узнал, что Универсама больше нет – и что Зима попросил Кащея за него с Турбо, а тот нарисовал две малявы, и вроде как Зиме это стоило всю кассу. Вова пообещал себе отблагодарить Зиму, когда выйдет, и слегка успокоился: благодарить Вахита было гораздо приятнее и проще, чем Кащея.
А на четвертый год, когда Вова подхватил туберкулез и лежал в харкалке, ему пришла посылка: рифампицин, три пачки шалфея и настойка прополиса, приныканная в булку (запрет на спиртосодержащее). Записка к ней прилагалась идиотская:
Иртәнге таң нурыннан
Уянды ромашкалар.
Елмаеп, хәл сорашып,
Күзгә-күз караштылар.
Но Вова узнал почерк – и не забыл стихотворение, тренер с ебучей «ромашки» начинал каждую разминку, и они читали ее хором наизусть, отжимаясь от пола в пропахшем резиной и потом зале. Тогда Вова хотел написать Кащею, но так и не придумал, как правильно задать вопрос. Позорно и глупо было верить, что там еще есть, кого спрашивать. И все же к четвертому году ситуация была такова, что две недели их с Наташкой большой любви этот срок раздавил. Батя поотвлекся, душеспасительные письма катать надоело, встречи стали реже, потом их не стало совсем. Вова остался один. Стыдно было ловить себя на том, что вместо стального стержня у него, выходит, был кожаный мешок, в котором булькала гнилая каша, но Вова не смог выбросить записку, сделал себе тайник в каркасе шконки, сложил ее туда, в восемь раз, и было такое нелепое, странное чувство, как будто в первый раз бросил якорь, проперев четыре года через черный шторм.
- Лишь лучи лугов коснулись,
Все ромашки встрепенулись,
На подруг глядят с любовью:
С добрым утром! Как здоровье?
Секция Волна на улице Маленькой. Помнил, как висел на канатах и орал, срывая горло, с кипящей толпой мелкоты, пока дрались старшие: Слава Андронников, еще не Могила, просто Славка, - и Кащей. Тренер как-то поймал его на том, что он пришел бухой, поставил перед собой и урабатывал его так, что он три раза ложился, но Вова не видел человека, который бы так упорно вставал, что на ринге, что в замесе, и в те годы на улице пацаны между собой прикинули, что он, по ходу, Бессмертный.
Когда он выигрывал, наваливались на него кучей и опрокидывали на пол. Возились, когда тренер оставлял на него «лягушатник», и Вова просил кувырнуть себя через плечо, а по ночам, закрывшись в комнате, тренировал удар, чтоб уже не шутя попробовать с ним встать, и два года ушло, чтоб он пропустил в первый раз, показалась кровь, он сплюнул, потом подмигнул, и Вова никак не мог поверить, что он не поддался. Когда тренера укатало по сердцу, и занятия отменили, было страшно, что все закончится, двери закроются, и больше некуда станет приходить. Помнил наигранно бодрый – как у мамы после разъезда с отцом – командирский голос Кащея, и громкие хлопки в ладоши, старшие увели их, играли в снежки и сражались за дзот, во дворе за Молодежным, немели руки, попадало в зубы, нос опух, мать потом испугалась, когда его увидела, но никогда Вова не был счастливее, чем на самом верху скользкой горки, толкаясь, цепляясь за чужую куртку, а потом вместе полетели вниз, вопя во все горло.
- Хочешь, фокус покажу?
Шухернул их, что тренер идет, когда они курили за гостишкой, на соревнованиях в Питере. Кащей кинул сигарету на язык, а потом захлопнул рот. Вова пытался сделать так же, один, и обжог себе небо.
Пацан с Олимпийского, на Вовином возрасте, пизданул, что у их Кащея отец алкаш и он сам там же будет, если не сядет и не сдохнет на зоне. Вова разбил ему ебало в кровь.
Получил паспорт. Батя заезжал, мама даже пустила его на кухню. Дал пятерку отметить с друзьями. Гопнули в центре, не отдавал деньги, школьная шелуха побросала, с трудом шел домой, срезал через двор, там пацаны бухали под грибком, и увидел знакомое лицо, но не успел свернуть.
- Это чо такое с тобой?
Вместе с деньгами забрали куртку. Кащей снял свою, чтоб его прикутать. На плечах – тяжелые руки, умыл Вову снегом, было стыдно и сладко одновременно, что кому-то не похуй – и что никто не спрашивает, как Вова так умудрился и почему он вечно в проблемах.
Через две недели пришился. Харкал кровью на снег, упал, встал, так хотел стереть лыбу у пацана в спайке с ебальника, что выбил себе костяшку. Пока жали руку, кусал себя за щеку, чтоб не показывать, как же блядь больно. Кащей был последним. Заметил, конечно. Вместо рукопожатия вправил, хлопнул по спине. Не верилось, что теперь были в одном котле.
Мама болела. Просила: помирись с отцом, кто еще о тебе позаботится. Точно знал, кто, и чувствовал себя умней и взрослее нее, потому что у него был секрет.
Детский лагерь Березка. Их втроем отправили показывать местным приемы самообороны. Веселый галдеж в электричке, водка в компоте. С непривычки убило, в волосах – чужие пальцы, Кащей трепал его, как кота, а он боялся, что это кончится, завалился к нему не плечо и не открывал глаза, хотя не спал. Его хриплый смех.
- Все, придавило пацана.
Стук колес. На плацу – сто человек, и все смотрят на них, как будто они особенные: и Вова особенный, пока они в это верят. Пока он рядом. Его сорванный голос, и все делают, как он скажет. Славка разболтался с девчонкой и отстал. Душевая. Они вдвоем завалились смывать пот. Его голое тело, блестящее от воды, русалочья кожа, такая белая, что не верится, во рту пересохло, и Вова почувствовал, что умирает. А потом он обернулся.
Его глаза. Такие спокойные, как будто в них притопить можно, что угодно, и они примут. Эти яркие, полные губы. Мокрые. Он весь мокрый. Тяжелые капли на ресницах. И Вова не знал, куда бежать и чем прикрыться. А потом он двинулся вперед, и Вова бы попросил прощения, если бы за такое можно было прощать, ждал удара, ждал, что сейчас полетит на пол, удар у Кащея был свинцовый, но вместо удара почувствовал его пальцы у себя на стояке, и ничего уже нельзя было поправить, но был парализован, так же, как потом, в ледяной воде Казанки, и послушно, молча, положил голову ему на грудь, когда он обнял.
Если бы они еще друг с другом говорили – если бы было, с кем говорить, если бы можно было говорить, а не играть в наперстки, - Вова, наверное, сказал бы ему, чтоб он это не трогал. Ни Волну, ни Ромашку, ни тех, кем они были. Еще сказал бы, что это время было святое, пока он все не испортил, и что Вова скучает по нему пиздец. И главное, сказал бы, что Вова это время не предавал. Это не он открыл дверь, из которой потекла отрава. Он, как мог, старался ее держать.
Въехали в Казань.
- Останови тачку.