ID работы: 14259519

Где-то в другой вселенной

Слэш
R
Завершён
34
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 2 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 10 Отзывы 10 В сборник Скачать

Где-то в другой вселенной

Настройки текста
Где-то в другой вселенной Леви растёт вместе с Эрвином как его младший брат. Быстро, гораздо быстрее, чем во взрослом возрасте, учится читать, схватывает налету. Быстро осваивается в Верхнем городе. Детский разум подвижен, гибок, легко приучается к новому. Поначалу Леви, конечно, дичится, говорит резко, редко и мало, смотрит волчонком, щерится, так и не отпустит никогда привычку носить при себе кинжал, но у него на диво стремительно меняется осанка, взгляд, неуловимое спокойствие поселяется в выражении лица — спокойствие человека, который знает, что ему есть куда и к кому возвращаться, есть взрослый, который поможет, если вдруг что. Они учатся в одной школе, оба называют отца «мистер Смит» (Эрвин — потому что так приручен, чтобы не выдавать, что он родительский сынок, Леви — потому что так и не научится звать отцом, если только мысленно). Леви учит Эрвина прогуливать. Эрвин подтягивает его по всей учебной программе, чтобы учиться в одном классе, и дает списывать, когда не получается. Они сбегают с уроков, бегут через летний город, тёплый ветер раздувает распахнутые куртки, льётся звонкий, мальчишеский смех. Покупают яблоки и арахисовые пирожные, потому что Леви до смерти любит сладкое. Быстро едят их под акациями, забираются на крышу, чтобы быть ближе к солнцу, ближе к распахнутому, яркому, синему небу, и это так щемяще-хорошо, это — одно из самых счастливых воспоминаний для Эрвина в этой вселенной: яркое небо, летний день, прогулянные уроки, тёплая крыша, и брат рядом — тонкие пальцы, остро блестящие глаза, неумелая, кривая, искренняя улыбка. И белоснежный тополиный пух, мягко плывущий по горячему воздуху. Может быть, в этой вселенной однажды летней ночью у кого-то ёкнуло бы сердце при виде лунного света, как-то совершенно особенно лёгшего на губы напротив, тонких запястий и проступающих косточек, тёмных ресниц, растрёпанных золотых или тёмных прядей. Может, они бы жадно целовались за школой, у забора, голодно и отчаянно, дрожа от страха быть застуканными, но не желая останавливаться. Может, крались бы друг к другу по ночам — голодные, глубокие поцелуи, горячая дрожь двух совсем ещё юных тел, жар в голове оттого, что это неправильно, неправильно, но почему же тогда ощущается так до боли естественно? Или нет. Может, они так и останутся просто братьями, и всю жизнь будут друг друга таковыми считать. Может, у них обоих будут всей душой любимые жёны и семьи, но всё же только при взгляде на Эрвина у Леви в глазах будет мелькать выражение, какого не бывает при взгляде ни на кого другого. Словно он смотрит на солнце. На небо — слишком огромное, чтобы его осмыслить. На человека, который (он будет твёрдо, хоть и несправедливо по отношению к мистеру Смиту, уверен) вытащил его из грязи и темноты и подарил всё это: горячий летний воздух, арахисовые пирожные, тёплые школьные классы, раскалённые крыши. А Эрвин будет срываться к Леви по первой просьбе, по первому намёку, и именно к нему приходить, когда душу наполняет темнота и тягостные мысли, похожие на густую, холодную грязь. Два бокала виски, отсветы от камина, тёплое плечо рядом, непривычно-мягкий взгляд и тянущее осознание в грудной клетке: у меня нет никого ближе тебя. Мне ближе тебя никого и не надо. Я люблю свою жену, детей, очень люблю, убью и умру за них, но ты… Ты — это что-то особенное. Не знаю, как это объяснить, и не хочу даже объяснять, просто ты… Ты касаешься струн моей души там, где никто и никогда не касался. Может, это неправильно, и так не должно быть, но мне плевать, просто будь со мной рядом, пожалуйста. Как хочешь — только будь.

***

Где-то в другой вселенной вереница возможностей, взглядов, мгновений сложилась иначе — и Эрвин и Леви остались друг другу друзьями. Всё то же самое: Разведкорпус, примирение после поступления Леви туда, горячее желание поддержать, трепет и дрожь внутри оттого, что между ними, кажется, медленно прорастает осторожная, чуткая близость… Но что до поцелуев — губам Леви желаннее в этой вселенной ощущать губы Ханджи. Или Петры. Или кого-то другого. И губам Эрвина тоже. Так уж сложилось, сплелось из бесконечности возможностей, и это… очень мало изменило, на самом деле. Ни один из них не сравнивает, потому что это несравнимо, несопоставимо, это просто слишком другое, чтобы вообще можно было поставить рядом. Их любимые, их женщины в этой вселенной — прекрасны, драгоценны, просто Эрвин сидит так глубоко в сердце Леви, что не выкорчевать мотыгой. Его слова, его взгляд, его близость отзываются в настолько глубоких сердечных жилах, прямо в костях, во внутренностях, что это страшно даже осознавать, а потому Леви об этом особо не думает. Просто идёт за ним. Остаётся верен его идеям. Выполняет его приказы. Рискует ради него головой и берёт на себя грязную работу, от которой тошнит, но он не может этого не делать. В этой вселенной — это не романтическое чувство, нет, но это… любовь? Ни Леви, ни Эрвин не называют это таким словом. Вообще никаким не называют, даже дружбой — нечасто, потому что «дружба» хоть формально и подходит, кажется всё-таки слишком мелким, что ли… не вмещающим этой глубокой тяги, глубокой, до самого костного мозга пробирающей потребности. Смотреть и видеть, слушать и слышать, идти следом и быть рядом. В какие слова это облечь?

***

Где-то в другой вселенной все сложилось совсем по-другому. Эрвин ‒ глава военной полиции, поскольку решил, что если хочешь менять мир и добиваться правды ‒ лучше держаться повыше и поближе к местам, где принимаются решения. А Леви… Леви никакая сила не заставит работать на полицаев. Леви ‒ всё ещё самый опасный разбойник Нижнего города и личная головная боль Эрвина Смита. Леви харизматичен, за Леви идут люди, Леви всегда держит слово, которое дал, Леви, кажется, смело можно назвать вторым королём за Стеной, или, вернее, королём под землёй, Леви контролирует подпольный оборот оружия и алкоголя (но не берётся за наркотики и проституцию, эти сферы контролируют другие), и Леви… просто не может не восхищать, чёрт побери. С этими вальяжными манерами, наглой привычкой раскидывать руки по спинкам дивана, острым взглядом из-под чёрных волос, в пижонской белой рубашке с поднятым воротником. У Эрвина бегут мурашки восторга, когда он видит, как в драке Леви успевает недовольно цыкнуть при виде испачканного кровью (чужой, естественно) рукава и закатить глаза, бормоча «опять менять». Эрвину почему-то беспричинно легко и весело, когда удаётся пересечься с Леви на минуту, хоть случается это чаще всего под аккомпанемент оружия и не в самой дружеской обстановке, но Эрвину от этих встреч всегда хорошо. Эрвин часто думает о Леви ‒ может быть, даже немного чаще, чем полицейскому стоило бы думать об опасном преступнике, и, может быть, это неправильно, что Эрвин испытывает к нему восхищение… и ещё более неправильно ‒ что Леви ему нравится. Он честнее, прямее, благороднее, чем любой, кого он встречал в полиции или в правительстве, Эрвин многого не видел воочию, но по отчётам от внедрённых в подпольные группировки информаторов (у Эрвина даже иногда мелькает абсурдная мысль: а может, попробоваться в роли информатора самому? ‒ но внешность слишком приметная, это самоубийство) знает, что за плечами у Леви гораздо меньше подлостей, чем у других ‒ и гораздо больше добрых и благородных поступков. Разбойник с золотым сердцем, ‒ думает Эрвин, усмехаясь. И ещё думает: вот бы с ним ничего не случилось. Вот бы он был жив. Просто жив. Пусть видеть его всего на пару минут раз в несколько месяцев да читать отчёты о нём; пусть даже вообще его не видеть, плевать. Просто знать, что он есть, что где-то там сидит, нахально раскинув руки по спинке дивана и закинув ноги на стол, треплет по волосам любимую младшую сестру и пьёт чай в своей странной манере. Почему-то Эрвину так обволакивающе-тепло и славно от этой мысли, а порой ‒ почему-то так сладко-мучительно, словно из самого нутра тянется, тянется нить куда-то далеко, к человеку, которого он едва знает ‒ а чувствует, словно знает даже слишком хорошо. Это мучительное чувство. Это странное чувство. Это прекрасное чувство. Может быть, Эрвин делает свою работу чуть-чуть хуже, когда дело касается Леви. Может быть, Леви иногда передаёт ему кое-какую информацию о кое-каких людях в качестве благодарности. Может быть, однажды Эрвин найдёт у себя на пороге большую коробку с разными видами чая, в хрустящей обёртке, присыпанной снегом, с педантски повязанным праздничным бантом и с запиской «С Новым Годом» внутри. Может быть.

***

А где-то в другой вселенной Эрвин ‒ хирург. Очень хороший хирург, лучший на много миль вокруг. Иногда он оказывает кое-какие услуги странным людям, которые приходят ночью и не объясняют, откуда у них ножевые и пулевые. Один его знакомый врач тоже так делает, ведь «они тоже люди, мой долг врача ‒ помогать всем, кому это нужно», но Эрвин честнее с собой (хотя бы с собой): сначала он помогал, потому что эти люди щедро платили тем, кто хорошо работал и держал язык за зубами, а на лечение болеющего отца нужны были деньги, а потом… Эрвин ‒ самый обычный человек, правда. Честно. Не связан ни с преступностью, ни с политикой, вообще ни с чем опасным или способным принести власть, но почему-то ему нравится это чувство: знать что-то, чего не знают другие. Быть чуточку более осведомлённым. Чувствовать, хоть это и не вполне правда, конечно, что часть нитей с изнанки мира уходят к нему и натянуты в его руках. Одного человека ему латать не доводилось ни разу. Невысокий, темноволосый, неулыбчивый, он обычно притаскивал товарищей, часто совершенно изрешеченных, но на нём самом Эрвин не видел ни царапинки, максимум пару ссадин и сбитые костяшки. Постепенно это становится чем-то вроде общей шутки: вы что, и впрямь такой неуязвимый? У вас там производство передовых бронежилетов открылось, может, уже общественности представите, негоже держать такие разработки в секрете? Может, я вас ради приличия хоть йодом помажу, а то вы меня уже раздражаете? У этого мужчины (Эрвин даже имени его не знает, ночные гости обычно не представляются) неожиданно тёплая улыбка и красивые, точёные руки. Почему-то он быстро запоминает: этот гость ценит чистоту, несколько раз хвалил Эрвина за безукоризненную стерильность в операционной, и, кажется, даже расслаблялся и выдыхал, вваливаясь с мокрой ночной улицы в тишину и чистоту больницы. Любит чай, и Ханджи, неуёмная и совершенно одержимая своими трупами паталогоанатом с вечным бутербродом под мышкой, его будущая жена, удивлённо подняла как-то брови «Ты чего на чёрный перешёл, ты ж жасминовый любишь?». Тепло, бархатно смеётся над удачными шутками. Ненавидит грязь и кровь, но тех, кого притаскивал к нему, крепко держит за руку, когда больно, смотрит в глаза и без остановки говорит бессмысленно-успокаивающую ерунду. Когда однажды (в новогоднюю ночь, чёрт побери!) этого мужчину буквально втаскивают на плечах двое его товарищей с несколькими пулевыми, Эрвин весь превращается в одну туго натянутую струну. Эмоций нет, только холодное, звенящее протяжно и мучительно «я тебя вытащу, я должен тебя вытащить, ты не умрёшь на моих руках, ты не умрёшь, сволочь, не смей, ты не умрёшь». Операция проходит тяжело. Перед тем, как отключиться под наркозом, мужчина смотрит на него… Долго и странно, неожиданно осмысленно смотрит, мажет взглядом по лицу, глазам, волосам… Эрвин до самой смерти не забудет этот взгляд. Леви почти не помнил потом этот день. Кенни, мудила, объявился в самый подходящий момент с ворохом потрясающих известий, и им пришлось немножко выяснить отношения и расставить кое-какие точки над I, а потом ‒ горячая боль в груди, пустота в голове, и звенящее в затылке «мне нужно к эрвину мне нужно к эрвину эрвин эрвин». У него тогда в башке вообще всё путалось: доктор Эрвин Смит, тихая, уютная приёмная, успокаивающий холод и чистота операционной, спокойный, ровный голос, от которого затихали все мысли и становилось так ясно, что Леви иногда даже в разлуке (почему он вообще так говорит ‒ в разлуке ‒ Смит ему кто) его вспоминал, чтобы успокоить нервы. Плавные движения, всегда чистые, мягкие руки, тёплый запах парфюма, заразительная улыбка… это понятно: Леви бывал в его больнице и вправду любил это место. Но откуда в голове взялись какие-то военные с крыльями на спине, плотоядные твари величиной в дом, от которых валил пар, перестрелки, лобовые атаки на лошадях, горячие поцелуи где-то в темноте, где пахло пылью, тёплые июньские крыши?.. Это что ещё за хрень? Он не знал. Знал одно: когда стало совсем хреново, когда из жаркой боли вдруг кинуло в холодное онемение, в усталый покой, когда мучительно захотелось прикрыть саднящие веки, а Леви знал, что глаза закрывать нельзя, нельзя, он сам много раз говорил это своим ребятам, когда тем было паршиво: не смей закрывать глаза, не смей засыпать ‒ так вот, в это самое мгновение над ним наклонился Эрвин. Не доктор Эрвин Смит, просто Эрвин. Золотые волосы ярко горели под холодным светом операционной, словно нимб или корона. И тогда в голове Леви мелькнуло совершенно идиотское, абсурдное, нереальное, то, чего там не должно и не могло было быть, наверняка просто порождение воспалённого мозга, чего только не приходит в голову людям, которым несколько пуль разворошили кишки… «…ангел…» Ну не дебил? Конечно, дебил. Но проваливаясь в наркозное беспамятство, последним, что Леви видел, был золотой блеск волос Эрвина Смита, его знакомого хирурга с очень мягкими и всегда очень чистыми, точёными руками пианиста. Почему-то не сам Леви даже, а что-то глубинное, древнее внутри него, что было сильнее и мудрее его самого ‒ точно знало: он должен вернуться из беспамятства, из темноты. Должен вернуться к Эрвину. Как всегда возвращался.

***

Где-то в другой вселенной все сложилось иначе. Эрвин ‒ всё так же хирург, и у него всё так же есть пара ниточек, связывающих его с преступным миром… потому что отец его возлюбленного, Леви Аккермана, как поговаривают, один из самых опасных наёмников в городе, известный как Потрошитель. Эрвин знает, что это правда, как знает, что Кенни презирает Леви за то, что тот решил, что ноги его не будет ни в каких преступных схемах и махинациях, и… стал пианистом. Прекрасным пианистом. Ханджи, подруга семейства Смитов-Аккерманов, смеётся, что их парочка ‒ это ходячее порно хэнд-фетишистов: руки у обоих точёные, благородно вылепленные, у Леви красиво проступают косточки, а Эрвина подруга Леви с факультета скульптуры, Петра Рал, однажды даже попросила позировать для скульптуры рук, ей было нужно для зачёта. Ханджи, узнав об этом, закатила глаза: «И вы двое ничего не поняли? Господи, два гения. Она пыталась спровоцировать Леви на ревность с помощью Эрвина! А получилось, похоже, наоборот. Бедная девочка, Коротышка, поговори с ней уже, что ты за другую команду играешь». Тогда Эрвин впервые видит, как его обычно невозмутимый и холодный Леви (среди фанатов даже ходили то ли слухи, то ли фанатская теория, то ли легенда, что у Леви расстройство аутистического спектра ‒ настолько он обычно отстранённый и сдержанный) краснеет. Это счастливая жизнь и светлая, радостная вселенная. В этой вселенной они встречаются под Новый год: падает снег, светится золотом в сиянии от витрины маленькой симпатичной булочной, вокруг предпраздничная суматоха, но на этой улочке глубокая тишина, и светловолосый высокий мужчина шипит, окатив пальцы какао из размокшего стаканчика, а потом второй, тот, что поменьше ростом, задерживает на нём взгляд ‒ и вдруг, сам от себя не ожидая, предлагает: «Давайте куплю ещё?». Эрвин пьёт жадно и с удовольствием, и Леви с удивлением наблюдает, как этот высокий, красивый, строго одетый мужчина по-детски облизывает губы от пенки. Смотреть отчего-то неловко, а когда он смущается, то всегда ворчит ‒ и выдает совершенно невежливое: «Понятия не имею, как можно пить такую гадость», ‒ и тут же мысленно хлопает себя по лбу: отлично, Леви, пять баллов за умение флиртовать с симпатичными незнакомцами, просто молодец! Но Эрвин почему-то не обижается, а смеётся: «Не любите какао? А что любите?» На следующей неделе Новый год, и Эрвин дарит Леви маленькую, но тщательно выбранную и не менее тщательно украшенную коробочку с чаем. Подвыпившая Ханджи (будущая профессор химии) тычет в неё ручкой как учительница и вещает: «Заметьте, господа студенты, как стратегически верно выбран подарок! Судя по тщательности подбора сорта чая, а это любимый чай Коротышки, который он пьёт по очень большим праздникам, Коротышка, я давно говорила, что последствия бедного детства нужно прорабатывать с психотерапевтом, так вот, судя по тщательности выбора чая ‒ мистер Смит очевидно напрашивается на дружбу. Судя по тому, как тщательно он упакован, а цвет упаковки, я попрошу заметить, выбран точно в цвет глаз мистера Аккермана, а также на подарочной бирке нарисована нота ‒ мистер Смит изволит катить к мистеру Аккерману яйца. Но! Но! Я попрошу заметить, господа студенты! Что подарок маленький, а не роскошный, хотя выбран явно со всем тщанием, а сорт чая, учитывая инфляцию, изменения в отношениях с Индией и манипуляции маркетологов с ценами, весьма впечатляет! Из этого мы делаем вывод! Леви, солнышко, ты уже пятый раз лягнул меня под столом, ты хочешь мне что-то сказать? Мамочка Ханджи внимательно слушает. Не-а, не заткнусь. Так вот! Из этого мы делаем вывод, что мистер Смит не желает навязываться и настаивать и смущать мистера Аккермана чрезмерными проявлениями симпатии, что бы произошло, сделай он роскошный подарок! А сле-е-едовательно…» После этого Леви закинул пьяно хихикающее тело на плечо и на пять минут выдворил на ледяной балкон, потому что помимо пианино регулярно занимался единоборствами. Оберегая при этом, естественно, руки. Их роман развивается неспешно и красиво. Эрвин ходит на все выступления Леви ‒ и млеет от восторга, не в силах оторвать взгляда от тонких пальцев, прямой спины и сосредоточенного лица, по которому изредка словно пробегают незримые, но ощутимые волны чувств во время особенно трепетных аккордов. После каждого выступления Эрвин дарит ему белые розы. Леви готовит ему по утрам кофе (научился) и вытаскивает из клиники, когда Эрвин забывает обо всем, кроме работы, а когда у Эрвина начинает болеть спина ‒ идет на курсы массажа. Леви умеет создавать маленькие традиции из ничего: кофе по утрам (целый маленький ритуал: джезва, раскалённый песок, определённый сорт, Эрвин, улыбающийся «Теперь ты и в кофе разбираешься лучше меня»), обязательная прогулка в парке около больницы в обеденный перерыв (парк особенно красив осенью, когда там ярко полыхают оранжевым листья), обязательный чай или глинтвейн на крыше каждую субботу, если только не слишком холодно и не идёт дождь, потому что когда дождь ‒ не видно звёзды. Эрвин лечит людей, к нему приезжают со всей страны, со всего мира, за его плечами ‒ десятки спасённых жизней. Однажды он срывающимся голосом рассказывает Леви, что, когда он был ещё совсем молодым, начинающим врачом, вчера из ординатуры – отец тяжело заболел, срочно нужна была операция. Врачи стараются не лечить своих, поэтому Эрвин тщательно выбрал и отправил его к одному из коллег. Отец операцию не пережил. «Что, если бы я выбрал кого-то другого? Или провёл бы операцию сам?». Тогда Леви впервые видит, как его спокойный, надёжный, умеющий быть опорой и солнцем для всех вокруг супруг, плачет. С тех пор Эрвин был буквально одержим работой и исступленным стремлением ни за что, никогда не допускать ошибок. Со временем пришлось смириться, что у каждого хирурга есть своё кладбище, но он делал всё, чтобы спасённых жизней было гораздо больше. «Ты себя так до инфаркта в сорок доведешь», ‒ хмурился его друг, один из лучших в стране диагностов, Майк Захария, но Эрвин только отмахивался и называл эти разговоры «очередной лекцией о том, как важно нюхать цветочки». Что ж, букет белых роз перед тем, как вручить Леви, он действительно нюхал. А ещё благодаря Леви учился замечать, как красивы эти белые розы, и осенние парки, и далёкие звёзды, и мягкие дожди, когда ждёшь Леви у консерватории, и аромат кофе по утрам, и музыка… Его музыка… Леви вообще-то совсем не производил впечатления романтика. В обычной жизни он без конца ворчал, огрызался, и производил впечатление человека с душой, похожей на жёваный башмак. Но его музыка… Нежная, страстная, порывистая, порой (вот неожиданность!) с испанскими мотивами, зовущая танцевать, успокаивающая боль, нежно поглаживающая ласковыми пальцами по затылку и шее, его музыка… Эрвин терял все слова, когда слышал её, он просто закрывал глаза ‒ и видел, может, даже нарисовал бы, если бы не забросил рисование после смерти отца. Видел землю: горячий, раскалённый песок, живые, колышущиеся травы, влажную, свежую, орошённую. По такой земле идёшь босиком ‒ и чувствуешь всем телом через эту землю, что живёшь. Видел небо ‒ распахнутое, бездонное, словно зовущее куда-то, с подхватывающими тебя потоками ветра, с нежными касаниями воздуха к лицу и причудливым кружевом облаков. В такое небо смотришь ‒ и чувствуешь, что свободен. В этой музыке был весь Леви. И ещё там было на удивление много военных мотивов. Эрвин не понимал, почему. Порой, очень редко, но она была такой скорбной, тяжёлой, гнетущей, остервенело-яростной, почти безумной, словно Леви очень многих пришлось потерять. В ответ на тревожный взгляд он пожимал плечами: «Оно как-то само» ‒ и Эрвину каждый раз почему-то мучительно хотелось его обнять так крепко, чтобы Леви понял, что он никогда больше не будет один. Не будет никого терять и хоронить, разве только где-то в другой вселенной.

***

Где-то в другой вселенной они не знакомы. По крайней мере, не лично. Эрвин Смит ‒ учитель рисования. Он учился в медицинском университете, когда его отец неожиданно умер: стремительно развившийся рак гортани. Эрвин бросил университет: учёба и так едва ему давалась, потому что нужно было заботиться об отце до его смерти, а теперь казалась ещё и бессмысленной. Отец всегда страдал от слабого здоровья, потому Эрвин и захотел стать врачом, на самом деле душа у него к этому не лежала. Он любил рисовать, увлекался скульптурой… Но смерть отца на несколько лет и его словно превратила в статую. Рисование? Какое, к чёрту, рисование? Он не сберёг самого дорогого на свете человека, единственное дорогое, что у него было, как он вообще смеет думать о красках и холстах, о глине и камне, ведь отец тоже рисовал и лепил, и делал это гораздо лучше него, и какое Эрвин вообще теперь имеет право на это, да вообще хоть на что-нибудь, если на то пошло? Какое имеет право жить? Он и не живёт. На несколько лет жизнь превращается в тягомотное, на серую замазку похожее, существование без вкуса, цвета, запаха, звука. Он словно плавает в формалине, и только изредка проблесками: осенний парк, яркое, синее-синее небо, сахарная пудра от любимых булочек с корицей, гроза, яростный грохот грома, блеск молний. Пожалуй, только в такие моменты Эрвин и чувствовал себя живым, чувствовал, что его словно зовёт что-то или кто-то, и сердцу горячо и тесно в груди, и небо перед грозой ‒ он в жизни не видел ничего красивее этого глубокого, насыщенного, сине-стального цвета. Ещё вытаскивают дети. Эрвин устроился работать в школу, в ту же, где работал отец, словно желая его заменить, а может быть (он честно ходит к психологу, понимая, что его состояние ненормально) пытаясь вернуть всё как было, представить, что ничего особо и не изменилось: те же школьные классы, их тихий, золотой уют, вкус крепкого, горячего чая на языке, просто теперь уже он сам встречает учеников и отвечает на вопросы, а не сидит за первой партой с прилежным видом, словно маленький надменный индюшонок. Почему надменный, почему индюшонок?.. Кто-то говорил так… Или не говорил? И кто именно? Он с головой уходит в работу, и, хотя Ханджи и Майк оба были решительно против («Эрвин, прежде чем идти в педагогику, нужно думать минимум три раза, а учитывая твою предысторию ‒ тридцать три!»), она быстро начинает ему нравиться. К детям сложно не привязаться, подготовкой уроков для них сложно не увлечься, тем более, когда это то, что он искренне любит ‒ искусство. Чтобы детям было интересно, Эрвин старается говорить с ними на одном языке. Например, готовясь к урокам, изучает аниме-стилистику и азиатское искусство вообще, зная, что это сейчас у молодёжи популярно. Набирает артов на иллюстрации к презентациям, и вдруг видит в прикреплённых к артам аудиозаписи имя: Леви Аккерман. Эрвин обычно не слушает музыку, если честно, всегда работает в тишине, он даже не может поддержать разговор, когда Ханджи начинает одержимо вещать о каком-нибудь очередном красавчике и любви всей её жизни. Но теперь что-то заставляет его включить. Мелодия врывается в его голову, подхватывает и кружит, словно в стремительном, диком вальсе, он словно проваливается куда-то в совершенно отдельный камерный мир, и кто-то в его объятиях, кто-то, чьего лица он не может разобрать, сколько бы ни пытался, но движения слишком стремительные, вальс гремит со всех сторон, под пальцами ‒ чьи-то руки, светлая кожа, стремительные, чуть угловатые, будто у куклы, движения, и они танцуют, танцуют, танцуют дикий танец, танцуют, будто не могут остановиться, и нужно ли им останавливаться, может быть, так и нужно продолжать танцевать, пока они оба не рассыплются на кусочки, и почему-то чудится запах роз и близкой грозы, и он словно знает этого человека в своих руках, знает очень хорошо, нужно только чуть-чуть внимательнее всмотреться, и не отпускать, ни за что не отпускать, сколько бы ни длился вальс, он должен крепко держать его за руки, за талию, держать у самого сердца… Эрвин очнулся через несколько часов. Всё это время в его ушах непрерывно звучала музыка Леви. Спокойная и нежная, обволакивающая, омывающая его раненное сердце, словно прозрачная вода, вымывающая гной из застарелых ран (и порой это больно, Эрвин вздрагивал, словно от ледяных, скальпельных прикосновений к чему-то слишком уязвимому, чтобы даже самая трепетная нежность не отзывалась болью). Глубокая и умиротворяющая, словно тепло от камина поздним вечером. Ласковая, тихая, как летний дождь. Зовущая куда-то, порой неожиданно надрывная, яростная, стремительная, как безумный полёт в неизвестность, жёсткая и требовательная, как приказ, его музыка ‒ это было нечто сумасшедшее. Словно она бесконечно рассказывала историю (и Эрвину почему-то казалось, что этой истории важно быть услышанной и понятой) на языке, которого он не понимал, но так сильно хотел понять, что это причиняло боль сродни физической. Эрвин никогда такого не чувствовал прежде. Это даже пугало немного. Под веками то вспыхивали нестерпимо-яркие образы ‒ небо, много неба, какие-то тросы, стены, дикая скачка на лошадях, зелёные луга и холмы, бег по ним, и рядом кто-то, кто-то, и он никак не заглянет ему в лицо ‒ то мелькало что-то едва уловимое, как отблеск на грани восприятия: блеск тёмных прядей, изящные пальцы, сумрак на узкой улице, тихий, тёплый свет фонаря… Эрвину даже потребовалось прилечь ненадолго, пытаясь справиться с гудящей болью в висках. Яркие образы буквально выжигали зрачки, заставляли вздрагивать, словно музыка Леви Аккермана отдавалась прямо в костях, во внутренностях. Едва уловимые ‒ буквально терзали, Эрвин так жадно тянулся за ними, словно если поймает ‒ то поймёт что-то очень важное, сплетёт вместе какую-то очень важную сеть, поймает, узнает, ну же!.. Но они неизменно ускользали. Эрвин в жизни не интересовался ни писателями, ни даже художниками сверх необходимого по программе, ни тем более музыкантами. Но информацию о Леви Аккермане он искал в Интернете, как одержимый. Он оказался японским композитором смешанного происхождения: наполовину японец, наполовину немец, отсюда и фамилия. Совсем молодой, моложе Эрвина, вундеркинд из детского дома, с раннего детства по конкурсам пианистов, виртуоз, мультиинструменталист: скрипка, фагот, неожиданно барабаны, но основной инструмент ‒ фортепиано. Очень красивый. Эрвин нашёл фото ‒ и застыл, поражённый, словно это лицо, эти резкие, тонкие черты, бледная кожа, необычный разрез глаз, тяжёлый взгляд цвета грозового неба (так вот, почему небо всегда казалось ему таким красивым!) отпечаталось в его сердце прямо сейчас, в режиме реального времени, отпечаталось глубоко и прочно, оставив кровавые следы, как гравюра, как литография ‒ не вытравишь. Эрвин едва понимал, что с ним происходит, если честно. Что за помешательство? Почему этот человек сделался ему настолько важен (Эрвин даже интервью принялся читать, стыдясь сам себя), почему его музыка так отпечатывается, отдаётся внутри, что даже больно, что это за колдовство? Искусство, конечно, великая сила, но тут… Это же безумие какое-то, аномалия, помешательство. Аккерман ему даже сниться стал, чтоб совсем хорошо сделалось. Позже поостыл, конечно. Смирился: ну, видимо, как-то очень сильно отзываются в нём эти ноты и этот человек, даже самые простые его слова ‒ и те так глубоко отдаются внутри, будто там, глубже рёбер, глубже внутренностей, есть что-то, какая-то струна, предназначенное специально для его пальцев, звучащая именно под ними, и ни под чьими больше. Принялся слушать записи, смотреть всё, что с ним связано, жадно собирая, сопоставляя факты в единую картину, выстраивая их, как фигуры на шахматной доске, пытаясь сложить из кусочков и лоскутков чужую, совершенно незнакомую жизнь. Почему-то ему это было безумно важно. Словно если он это сделает, то разгадает какую-то загадку, сложит из осколков слово Вечность ‒ и получит весь мир и пару коньков в придачу. Словно ему был безумно нужен этот человек, Леви Аккерман, нужен хотя бы так: музыкой в его наушниках, короткими, резкими фразами на интервью (Леви был известным на весь мир композитором, но жил почти затворником, интервью давал редко, и на них производил впечатление ледяной, отстраненной вежливости, доходящей до грубости). Совсем мало, ведь так? Только его музыка, летящие пальцы на записях концертов, тонкий, изломанный силуэт… У Эрвина почему-то сердце болело при виде его приподнимающихся под рубашкой лопаток, излома плеч, сосредоточенного, отрешенного лица, закушенной губы, морщинок между бровями, и он так жадно ловил эти краткие мгновения, словно в жизни не было ничего более важного, и как же их было мало… Мгновений ‒ мало. Леви‒ мало, мучительно мало, его постоянно хотелось ещё, хотелось как можно больше… Однажды, измученный этим чувством, Эрвин уже под утро (был как раз выходной) притащился в давно позаброшенную мастерскую, взял кисти, краски ‒ и его словно вырвало прямо на холст. Он рисовал как в тумане, так быстро, как ещё ни разу не рисовал, рваными, стремительными движениями, кажется, кисть ныряла в краску чаще, чем Эрвин делал вдох или выдох. На холст ложились резкие штрихи: небо, тяжёлые, подсвеченные лиловым облака, росчерк молнии, росчерк стальных крыльев, тонкая фигура, улетающая от него куда-то… В ушах непрерывно звучала аккерманская «Сталь», одна из любимых его работ, звучала в его голове, звучала в его красках, и пока Эрвин рисовал ‒ казалось, словно Леви был здесь. Хотя его здесь, конечно, не было. Но может быть чуть-чуть… на каком-нибудь метафорическом уровне… Он даже не заметил, что вернулся к рисованию, если честно. Просто иногда его рвало красками, вот и всё. Резкой графикой, маслом, изредка ‒ акварелью, иногда нежной и хрупкой, а иногда по-вангоговски ослепительно-яркой. Он рисовал дождь над городом и тихий снег. Поля незабудок. Стены и небо. Стальные веревки, сплетённые в сеть. Идеальные аккермановы руки на клавишах. Идеальные аккермановы руки в расстегнутых рукавах белой рубашки, перепачканные (Эрвин, ты нормальный вообще?) кровью. Тонкий силуэт в шляпе, салютующий ему у козырька на пороге дома: приветствие или прощание? Мальчишка с волчьим взглядом; мальчишка с изумрудной заколкой на шее; города с фахверковыми домами (откуда?), дороги, облака, небо, небо, небо… У Леви в музыке было бесконечно много неба. Звёздного, облачного, чистого, ночного, космически-бездонного. И когда Эрвин рисовал небо, то словно бы мог прикоснуться к нему. Поговорить с ним. Иногда Эрвин смотрел на настоящее небо и думал: может быть, где-то там Леви тоже на него смотрит и думает над новой мелодией. Или просто о своём. Или вообще ни о чём не думает. Странное это было чувство, когда Эрвин смотрел на Леви или слушал его музыку, или вот смотрел на небо. Словно он нашёл что-то безумно важное ‒ и одновременно что-то безумно важное потерял, и теперь оно где-то там, отдельно, хотя должно было быть рядом, вместе, так близко, чтобы слиться кожей, нервами, венами, стать единым существом, как и должно было быть изначально. Так вообще бывает ‒ найти и потерять кого-то одновременно? Так бывает ‒ чтобы картины, вдохновлённые чужой музыкой, картины, которых никто даже не видел, и уж точно не видел тот, кому они были написаны ‒ ощущались как любовная переписка? Может, Эрвин сумасшедший, конечно, что думает так. Но порой в музыке Леви, как, например, в самом первом вальсе (та мелодия так и называлась ‒ «Вальс с незнакомцем») звучала такая тоска, словно он тоже кого-то потерял и никак не может найти. Может, только где-то в другой вселенной…

***

…где-то в другой вселенной Леви и Эрвин не встречаются вообще. То есть, совсем никак. Может быть, один родился гораздо позже или раньше другого, или в таких условиях, где встреча невозможна, и они прошли мимо, не столкнулись взглядами, не соприкоснулись душами, вообще не узнали о существовании друг друга. Это не всегда печальные вселенные. У них есть близкие и любимые и там тоже, конечно. Они никогда не замыкали весь свой мир друг на друге. Но какой-то очень важный кусочек очень-очень глубоко внутри в этих мирах остаётся пустым, словно этой очень глубоко натянутой струне очень важно всё-таки прозвучать ‒ а прозвучать они могут только в унисон. Но в таких вселенных царит молчание.

***

В спальне Леви и Эрвина стоит глубокая тишина, только звук мерного дыхания в унисон, потому что невозможно не приладить ритм дыхания друг к другу, когда вы настолько близко: прижимаетесь, сплетаетесь телами, судьбами, душами и засыпаете под тихое биение сердца, словно под личный метроном. Скоро наступит Новый год, в их доме уже горят праздничные огни, но сам праздник ещё не наступил. В этой вселенной у них ещё есть время. Пусть немного поспят.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.