ID работы: 14269220

Любить Эйгона

Слэш
R
Завершён
43
Поделиться:
Награды от читателей:
43 Нравится 16 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Любить Эйгона легко. Эйгон умный, веселый и прекрасно управляется с мечом для своих одиннадцати лет. Да и вообще, он его старший брат — нужны ли какие-то особые причины, чтобы любить родного брата и восхищаться им? Он его будущий король. Матушка так говорит, только говорить об этом остальным почему-то запрещено. Он не станет, раз нельзя. Не подведет. Но с самим-то Эйгоном говорить можно? — Тебе нужен оруженосец, — сообщает Эймонд однажды, когда они сидят под чардревом в саду. Он — с книгой по истории Вестероса в руках, брат — с блюдом обожаемых им груш в меду. — Мне одиннадцать, Эймонд, — отвечает Эйгон снисходительно и отправляет в рот кусочек груши. — Но когда-то же ты станешь старше, — не унимается он. — Тогда понадобится. Однажды ты станешь королем, — переходит Эймонд на громкий шепот. Эйгон перестает жевать и всем телом поворачивается в его сторону. Эймонду кажется, что перед тем как задать вопрос, брат быстро осматривается, хотя вокруг никого нет. — Кто тебе сказал такое? — Матушка. Эйгон осматривается снова, а потом склоняется ближе, напрягаясь всем своим существом, и шепчет. — Никогда не отвечай никому так — о матери. Понял? И вообще… К чему ты клонишь? — Я хочу быть твоим оруженосцем, — отвечает Эймонд со всем своим детским братским пылом, не разбирая всего, о чем его только что попросили, — возьмешь?! Брат сначала долго смотрит на него, а потом его плечи расслабляются, и он начинает заразительно, заливисто хохотать. Эймонду тут же становится горько. Не радуют уже ни любимая книга по истории, ни десерт, которым поделился с ним Эйгон, ни мягкое тепло летнего утра. Старший брат над ним смеется. Смеется. Над ним! А потом Эйгон замолкает, придвигается ближе и ерошит ему волосы пятерней. И Эймонд выдыхает с облегчением — не над ним. Эймонду нравится проводить время с Эйгоном. На тренировочном дворе, в библиотеке, на занятиях с великим мейстером Меллосом. Особенно на занятиях. Как же быстро брат схватывает все, чему их учит мейстер. Гораздо быстрее, чем сам Эймонд. Мейстер Меллос отчего-то все равно недоволен — качает головой и поджимает губы каждый раз, как Эйгон отвечает на его вопросы. Что-то подсказывает Эймонду, что мейстер разочарован не ответами — они-то всегда верны — а тем, как именно Эйгон говорит. Однажды Эймонд, притаившись в библиотеке после занятий, слышал, как великий мейстер разговаривал с матушкой. Он сказал ей, что вскоре с Эйгоном всем придется трудно, что, несмотря на его природные способности, Эйгону нужно заниматься усерднее и учиться ответственности, ведь в какой-то момент в будущем он может подумать, что и так все знает — что ему это все не нужно. Как обширные знания Эйгона связаны с его же будущей сложной судьбой, Эймонд понять не в силах, но беспокойство за брата растет после подслушанного разговора мейстера и королевы. Тем же вечером он передает ему то, что услышал, но брат только фыркает презрительно, а после и вовсе разражается почти площадной бранью. — Пусть подотрет зад своим никчемным мнением, — восклицает Эйгон, и у Эймонда алеют щеки. А, может, еще и уши. Какое счастье, что в неровном пламени камина, перед которым расположились они с братом, этого не видно. В последнее время Эйгон подкалывает его по поводу и без, и Эймонду это неприятно, и избегает он этого, как может. — Старик вздумал меня учить, — гневно продолжает брат, — Неведомый его побери! От воспоминаний о зловещей темной фигуре в капюшоне, которая намертво приковывает к себе его взгляд каждый раз, как Эймонд оказывается с матушкой в септе, мурашки бегут по коже, и Эйгон, явно намеревавшийся призвать на голову несчастного септона все наказания всех возможных богов, замолкает. — Прости, — говорит он уже тише и переводит дыхание. А потом еще тише: — Не хотел тебя напугать. — И еще: — Все будет хорошо, Эймонд. Не слушай этого старого дурака. И снова алеют уши, и мурашки бегут по открытым рукам — зачем он только закатал рукава, лучше бы употел весь. Вот сейчас точно брат его засмеет, назовет нытиком или маменькиным сынком, трусом или девчонкой. Но брат смотрит тепло и ласково, даже будто виновато немного, улыбается едва-едва, а затем протягивает вперед руку и треплет его по волосам… Как же легко! Как легко в этот момент любить его! Во всем мире не найти дела проще. Любить Эйгона трудно. Когда тот задевает его плечом, походя, и ухмыляется глумливо; когда закатывает глаза на то, как Эймонд произносит слова на уроках высокого валирийского; когда шепчет Джекейрису что-то на ухо, завидев его, и они прыскают одновременно; когда Эйгон плашмя лупит его по заду мечом на тренировке с сиром Кристоном. Меч не тяжелый, удар вовсе не больный, но в глазах почему-то стоят слезы и невозможно разобраться, отчего горше — оттого ли, что сир Кристон смотрит или оттого, что Джекейрис смеется. Иногда в такие моменты Эймонд не сдерживается — просто не может — и отвечает. Ядовитыми словами, по большей части, но иногда и кулаками. Сир Кристон, конечно, не терпит подобного поведения. Матушка после смотрит на него с грустью и притаившейся в глубине глаз нежностью и говорит, что они семья. Говорит, что на людях Эймонд не должен спорить или ссориться с братом, иначе их враги прознают о расколе внутри семьи и обратят эту слабость против них. Просит ли она что-то подобное у Эйгона, он спросить не решается. Эйгон приходит к нему в покои на следующий день после одиннадцатых именин Эймонда. Брат выглядит серьезным, но ему кажется, что сквозь эту напускную собранность и несуществующее благочестие то и дело прорываются искры веселья. Эймонд подбирается весь, готовясь противостоять подколам или насмешкам, но напрочь забывает о том, что брату, в общем-то, уже давно не доверяет, когда тот произносит: — Я не подарил ничего вчера. Извини. Но сегодня я исправлюсь, у меня есть подарок для тебя. Идем. И он идет. Едва сдерживается, чтобы не подпрыгивать от нетерпения. Когда Эймонд понимает, куда они направляются, он боится поверить своему счастью — неужели брат возьмет его в полет на драконе? О том, что ни он, ни Эйгон не одеты для полета, он не думает. — Мы полетим на драконе? — не выдерживает он и в тот же миг замечает братьев Веларионов — Джекейриса и Люцериса, которые уже ждут их на месте. — Лучше, — отвечает Эйгон, не смотря на него и кивая Джейсу, и тот вздергивает подбородок в ответ. Когда они оказываются внутри Драконьего Логова, Эйгон говорит, что у них у всех кое-что есть для него. Теперь от нетерпения почти подпрыгивает Люцерис. Ему шесть и он смешно шепелявит, когда сообщает, что «это нечто особенное». Эймонд напряжен. Братья Веларионы ему не сильно нравятся. Не то чтобы их есть за что не любить, но… Матушка зовет их Стронгами и в лице меняется каждый раз, как речь заходит о них или их матери, его старшей единокровной сестре. Однажды давно он слышал, как королева говорила сиру Кристону, что бастарды злы и нечестивы по своей природе. В тот момент злой была сама матушка, и он ушел, чтобы не попасть под ее горячую руку, так и не узнав, кто такие бастарды. Теперь он знает. Но Люцерис милый. Наверное. Он ничего плохого Эймонду не делал. Поэтому, когда Люцерис, самый маленький и улыбчивый из всех, почти вприпрыжку направляется вглубь Драконьего Логова, он уже и не ждет подвоха. Зря. Второй сын Рейниры появляется с упитанной свиньей на поводке, перевязанной бантом аккурат под жирным пузом, словно подарок. В первые мгновения Эймонд не понимает, для кого этот подарок предназначен — Розовый ужас, так называет его брат — а потом все вокруг начинают смеяться. Не смешно только ему самому. Ох, сколько раз именно так он понимал, что смеются именно над ним — по смеху вокруг. До недавних пор смеялись только Эйгон и Джекейрис. Теперь к ним присоединяется Люцерис. Позже, в покоях королевы, он кричит и плачет, жалуется матушке так, будто ему не одиннадцать, а пять, но поделать с собой ничего не может. И опять она рассуждает будто бы о чем-то другом. Обещает, что поговорит с Эйгоном, чтобы он больше не смел публично делать ничего подобного. На этом моменте его понимание запинается о слово «публично», и пока он, успокаиваясь, раздумывает о том, не лучше ли вообще не поступать подобным образом с собственным младшим братом, королева продолжает говорить о семье, поддержке и долге. Хорошо, он, кажется, понял. Семья — так семья. Поддержка — так поддержка. Долг — так долг. Именно долг толкает Эймонда указать на Эйгона, когда король допрашивает его, раненного, опоенного маковым молоком. Долг защитить мать. Ту, которая единственная из всех пытается защитить его. Люцерис, маленький, милый, пухлый, улыбчивый Люцерис, отнял у него глаз, но допрашивают почему-то не его. — Кто сказал тебе эту ложь? — спрашивает король, имея ввиду оскорбление, брошенное им в лицо братьев Веларионов, — бастарды. Стронгов вообще-то. Бастарды и есть. Если бы лицо у Эймонда не онемело, он мог бы рассмеяться в ответ на вопрос отца. Ложь? Все в столице — да что там, в Семи королевствах — знают, что его старшая единокровная сестрица родила бастардов. Только король слеп. Только он один верит — или делает вид, что верит — что это всего лишь грязные сплетни врагов короны. Как же! Это говорит его мать. Он верит матери. А потому… — Эйгон. Это сказал мне Эйгон. Эйгон вздрагивает, и Эймонду кажется, что сейчас он будет все отрицать. Но он только вытягивается струной и говорит тихое и полувопросительное: — Я?! Все происходящее после этого эйгонова «я» Эймонд осознает с трудом, качаемый материнскими объятиями, как ковыль на ветру. Кажется, король кричит, что отрежет язык любому, кто посмеет распускать сплетни, кажется, брат и его желание все делать в пику отцу рождают спор о законности принцев Веларионов, кажется, в самый тяжелый момент спора матушка выхватывает у своего венценосного супруга кинжал из ножен и бежит в сторону падчерицы, ранит ее… Всего, что происходит дальше, Эймонд просто не помнит. В мозгу стучит только одно — их отношения с Эйгоном уже никогда не будут прежними. И даже сквозь маковое молоко, даже сквозь беспокойство о матушке, поранившей наследную принцессу, даже сквозь детские воспоминания о том, как хорошо им было с братом раньше, продирается тяжелое чувство, что счастья ему познать уже не доведется. Наверное, так и заканчивается детство мужчины. Любить Эйгона невыносимо. Он так далек от него теперь, что, кажется, можно и не любить вовсе. И Эймонд приказывает себе не любить, но следовать своему же приказу не в силах. Тем невыносимее ощущается собственное положение, потому что любовь эта уже не та, что была в детстве. Она иная. Совсем. Наверное, именно так проклинают боги самых заблудших грешников — посылая им в сердца чувства, которые никогда не найдут ответа, награждая желаниями, которые никогда не осуществятся. Томиться этими новыми ощущениями, вожделея собственного брата, — невыносимо; думать, что кто-то когда-то может узнать о них — еще хуже. Теперь они с братом почти не пересекаются. Эйгон теперь муж. Отец. Вот только отдалились они не из-за этого. Эйгон не ведет себя ни как приличествует супругу, ни как — обремененному заботами родителю. Он спит почти до обеда, не интересуется ни валирийским, ни историей земель, правителем которых когда-то должен стать. Сфера его интересов теперь сужена до вина, развратных девок из столичных борделей, да ссор с матерью. Последнее можно назвать интересом разве что с большой натяжкой, но происходит это настолько часто, будто именно им и является. Эйгон совершает вылазку в город, Эйгон напивается до беспамятства, мать кричит — идеально работающий механизм. И Эймонду внутри этого механизма места, конечно же, нет. Сам он, правда, видел брата пьяным всего пару раз — слухи до него доходят через слуг. Но красноречивее всего вид матери — болезненный, нервный, подавленный. Эймонд почти видит груз, который лежит на ее хрупких плечах, почти осязает его, но что с ним делать, не знает. Он знает, чего делать точно не должен — пересекаться с братом. У них все еще остаются официальные приемы, встречи в покоях медленно угасающего который год короля и тренировки с сиром Кристоном, которые еще изредка посещает Эйгон. Эймонд знает, как его брат любит поспать, а потому всегда приходит на тренировочную площадку с первыми лучами солнца. Он уверен, что в рассветный час встретить здесь Эйгона сравнимо с возможностью восстановления разрушенной Роком Валирии. Он ошибается. — Долго будешь от меня бегать? Вопрос, заданный ему в спину, режет острее валирийской стали, заставляет сердце остановиться, а потом забиться с бешеной скоростью. Вопреки волнению, разливающемуся в груди, внизу живота Эймонд ощущает волнение иного рода. — Я? Бегаю от тебя? — спрашивает он невозмутимо, продолжая выбирать тренировочный меч. Он научился говорить так, чтобы ни в лице, ни в поведении, ни в голосе не было заметно разницы между необходимой, приличествующей принцу ложью и правдой. — Ой, Эймонд, давай вот только без этого, — говорит брат, и Эймонд затылком ощущает, как кривится в этот момент его красивое лицо. — Я говорю, как есть. Ты от меня бегаешь. Причина мне пока неизвестна, но… я ее узнаю. Когда он оборачивается наконец, собранный и серьезный как всегда, Эйгон смотрит насмешливо и проницательно. Но проницательность эта — мнимая, Эймонд знает. Он не ошибался и не ошибется. Он никому не позволит узнать о его тайне. Даже Эйгону. Особенно Эйгону. Что он забыл здесь, его старший брат? Раннее утро — тренировочный двор весь в тени, даже сир Кристон еще не вышел, а Эйгон уже здесь. — Ты говоришь глупости, Эйгон. Еще не успел протрезветь с вечера или добавил? Эта фраза — ложь. Ложь от начала и до конца. Ложь, даже если она правдива, просто потому что Эймонд не чувствует того, что говорит. За четыре года взаимного отчуждения, которое, как он почти уверен, успело перерасти в неприязнь, он забыл, что брат его, в общем-то, умен и прозорлив. — Ба! — Эйгон всплескивает руками, а потом так и подносит их к лицу, пряча за треугольником из ладоней то ли улыбку, то ли какое-то осознание, так и плывущее прямиком в руки. — Что же тебя так волнует, Эймонд, — продолжает он, — что заставляет ночами не спать, избегать меня, напрягаться так, будто у тебя в заду железный прут каждый раз, как видишь меня? Неужели детские обиды? Не-е-ет. — Детские обиды? — тут же вспыхивает Эймонд, не давая брату продолжить. — Из-за тех ублюдков, с которыми ты якшался, я потерял глаз! — Он почти кричит, теряя всю свою напускную, отточенную годами одиночества сдержанность. Отточить-то он ее отточил, а вот того, что Эйгон всегда насквозь его видел, не учел. В ответ брат лишь пожимает плечами. Привычный небрежный жест, от которого мгновенно закипает мать, но Эймонд знает — за ним всегда скрывается что-то еще. Вот и сейчас брат буравит его взглядом, необычайно серьезный. — Ты лишился глаза, я чуть не лишился головы, — говорит Эйгон спустя вечность, и тон у него скучающий. — Или ты забыл, братишка, что сказал нашему отцу про меня в ту ночь на Дрифтмарке? — Я защищал мать! И твою, между прочим! — Так мы квиты, пожалуй! Квиты? О, Эймонд пошел бы на это. С удовольствием. Еще совсем недавно он, пожалуй, и второй бы глаз отдал, чтобы вернуть прежние отношения с братом. Но сейчас, когда у него есть эта постыдная тайна, он просто не вынесет близости Эйгона. Даже так, на расстоянии двух вытянутых рук от него Эймонд чувствует, как обращается в прах вся выстраиваемая годами защита, все мнимое благочестие, впитавшееся в кожу с ладаном септы, которую он посещает с матерью и сестрой. Смотреть на Эйгона — вызов. Такого красивого, еще не вполне отошедшего ото сна, такого свободного в этом его расстегнутом дублете, открывающем слишком много кожи, позволяющего себе делать то, что хочется. У Эймонда никогда не будет такой возможности. Он, второй сын без земель и титулов, сам ее у себя отнял. Превратил в мозоли от меча и поводьев на ладонях, в молниеносную реакцию, которой просто не может быть у человека с одним глазом, в гнев, на который он так скор, если что-то выбивается из привычного ему миропорядка. Вот и сейчас гнев подступает к горлу, грозится выйти наружу бранью или даже дракой. — Пошел ты, — выплевывает он в сторону Эйгона, — нихрена мы не квиты, и не будем! Эймонд не может сдержаться, разгневанный ощущением собственной уязвимости и открытости, — бросает меч оземь и успевает сделать два больших шага в сторону спасительной тьмы галереи, но Эйгон внезапно встает перед ним стеной. — Дай мне бой, — просит Эйгон, и Эймонд удивился бы меньше, если бы отец вдруг вспомнил его имя. Не дожидаясь ответа, его старший брат легко опускается вниз. Видеть его там, у собственных сапог — невыносимо. Невыносимы те мысли, что роятся теперь в голове при взгляде на Эйгона, смотрящего на него снизу вверх своими большими, широко распахнутыми глазами. Ах, он просто поднимал меч, конечно. Эймонд дышит тяжело и злится на самого себя за неуместные и неприличествующие мужчине фантазии. Эйгон настроен отчего-то дружелюбно — протягивает руку с мечом, поднимает брови в выражении немого вопроса — ну же, брат, потренируемся как раньше? Эймонд не справится, если согласится. Не сможет. Поэтому он выбивает меч из протянутой руки и цедит сквозь зубы: — Я не буду с тобой биться. Давно ли ты трезв? Позорище! Эймонд звучит так, будто презирает брата, будто все, чего он хочет, это чтобы брат оставил его навсегда. А у самого пот по спине, а у самого — сердце бьется как у зайца перед лисицей, а у самого — в штанах тесно до боли и хочется повалить Эйгона на землю, не пытаясь разобраться в том, чем это желание порождено. — Говоришь, как наша мать. Так предсказуемо. — Эйгон тянет фразу почти скучающе, а потом и сам срывается в полупрезрение-полунасмешку. — Хватит повторять за ней, пора придумать что-то свое! Уже почти мужчина, скоро станешь совершеннолетним, а все говоришь фразами мамочки. Она, может, и девок за тебя трахать будет? Хоть что-то у тебя там выросло? На последних словах Эйгон выбрасывает руку ладонью вперед и хватает Эймонда за причинное место. Эймонд деревенеет. С лица Эйгона сходит вся краска. До того, как брат отдергивает руку, Эймонд успевает подумать, что Эйгона теперь следует, пожалуй, убить. Для начала — хотя бы ударить, оттолкнуть. Увы, сделать он ничего не может — только стоит и смотрит, отсчитывая удары сердца шумом крови в ушах. Еще недавно он хотел сбежать, а теперь и рукой пошевелить не в силах. Говорил Эйгон, что узнает, какую тайну он скрывает. Вот, узнал. На лице брата выражение абсолютного дикого ужаса. В другой раз Эймонд не преминул бы посмеяться над ним, но сейчас ему не смешно. Впрочем, как и Эйгону. Эйгон отмирает первым, когда из галереи доносятся звенящие металлом шаги каких-то рыцарей. Эймонд ждет насмешек, но получает тот же пристальный взгляд, что и в начале их короткого малосодержательного разговора. Эйгон делает шаг назад, затем еще один, и еще, и еще. Первые лучи солнца, выползающего из-за красной замковой стены, выхватывают часть лица брата, и Эймонд не уверен, видит ли он легкую, едва заметную улыбку на губах Эйгона, или это ему только кажется. — Я же говорил, что узнаю. Невыносимый. Боги, какой же он невыносимый! *** Любить Эйгона легко — такого красивого, изящного, теплого, мягкого. Он как масло в его руках — плавится, оставляет следы повсюду. Ещё чуть-чуть жара, ещё немного огня — и ничего от него не останется. От самого Эймонда тоже. Не любить его такого, стонущего, жаждущего, вцепляющегося ногтями в плечи, скачущего на нем, наконец принадлежащего ему одному — невозможно. И он любит. Как умеет. Кусает больно, сжимает руки до синяков, хватает за волосы. — Поцелуй меня, — просит Эйгон, и это раздражает. Где его дерзкий брат, не боящийся ни Отца, ни Матери, ни Неведомого? Где его будущий король? Почему наедине с ним Эйгон превращается в покорного пса, готового лизать сапоги хозяина за одно ласковое слово? Да, это определённо раздражает. А еще пьянит. Опьяняет похлеще, чем самое дорогое вино, на дне которого брат ищет то, что никто не способен ему дать. Даже он, Эймонд, не способен. А потому не станет и пытаться. — Поцелуй, — повторяет с нажимом Эйгон, делая попытку достать до его губ своими, и Эймонд отпихивает его рукой, попадая большим пальцем прямиком в рот. Эйгон понимает это по-своему. Он вообще все понимает по-своему, и иногда Эймонду кажется, что это такой способ выжить. — Да что ты за человек? — спрашивает он шепотом, пока Эйгон стонет с его пальцем во рту, то всасывая его до основания, то почти выпуская, в такт движениям собственных бедер. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Когда терпеть это становится совсем невмоготу, Эймонд отдергивает руку и подается вперед, находя губы брата своими. Эйгон не прекращает движений, и поцелуй получается смазанным — не поцелуй вовсе, а случайное касание, но слаще него нет ничего на свете. И Эйгон стонет ему в рот и несет какую-то ерунду. Вечно он несет какую-то ерунду! Отчего же это так нравится Эймонду. — А почему это все время я, — однажды говорит Эйгон, хитро щурясь, когда они, полуобнаженные, лежат в высокой траве на одном из пляжей неподалеку от столицы, — все время ложусь под тебя, а? Может быть, я тоже хочу владеть тобой! Они спят уже больше двух лет — с тех пор как Эймонду исполнилось шестнадцать. Эймонд все еще видит в этом скорее проклятие, чем милость, но все реже думает о том, чтобы разорвать греховную связь с родным братом, женатым на их милой сестре. Он знает, рано или поздно ему самому придется жениться, но пока… Пока это эйгоново «владеть тобой», сказанное с наглой улыбкой на красивых губах, посылает дрожь по телу и туманит рассудок, бежит мурашками по рукам, как в детстве, разливается острым возбуждением внизу живота. «Ты владеешь мной, Эйгон. Владеешь. Неужто сам не знаешь?» — хочется кричать ему, но он молчит. Не знает, конечно — ведь Эймонд не говорит. И не узнает — ведь Эймонд не скажет. Вот и сейчас он молчит. Молчит и смотрит, как солнце, отражающееся от чешуи спящего Солнечного огня, золотом играет в насмешливом взгляде брата. А потом Эймонд так же молча переворачивается на живот, и из глаз Эйгона исчезает любой намек на веселье. Теперь там неверие, удивление, даже осколки страха. Они режут, ранят — нет, не знает брат ничего, точно не ведает того, что делает с ним. Эйгон протягивает руку и медленно, сперва едва касаясь, кладет ему на поясницу. Ладонь у него почему-то холодная в этот жаркий летний день, и Эймонд примерно понимает, куда отлила вся кровь. Будь на его месте Эйгон, он обязательно бы пошутил на эту тему, и Эймонд не может сдержать смешка, который брат принимает на свой счет, отдергивая руку. Эймонд не дает ему отползти, отказаться от сказанного, сгребает его в охапку, помогая себе даже ногами. — Струсил? — шепчет он Эйгону в волосы, и теперь мурашки бегут по рукам не только у Эймонда. И вот Эйгон уже внутри него, едва вошел, а медлит, выводит круги пальцами у него на спине, хватает то за бедра, то за плечи, дышит тяжело. Эймонд не был так терпелив с братом в их первый раз, не был нежен. Эйгон нежен. Это больно. Эту боль можно похоронить только под другой, и Эймонд толкается сам, слышит рваное «ты что, с ума сошел?» и снова двигается. — Давай, — приказывает он Эйгону, который теперь уткнулся лбом между его лопаток и то ли кусает, то ли целует потную кожу. — Давай. Может, больше не доведется… владеть мной. Последние два слова он зло цедит сквозь зубы — ни страсти, ни чувственности, ни нежности — но у Эйгона все равно отказывают разом все тормоза, и Эймонду хотелось бы в этот момент любить его хотя бы немного меньше. Любить Эйгона трудно. Наблюдая, как брат впервые берет на руки своего третьего ребенка — Мейлора, и улыбается жене; слушая, как приветствует Эйгона, такого далекого, коронованного короной Завоевателя, многотысячная толпа в Драконьем Логове; обещая деду-деснице, что получит девчонку Баратеонов, гарантируя этим союзом своему королю поддержку Штормовых земель; слушая, как Отто после его слов об убийстве Люцериса кричит, ослеп ли он на один только глаз или на оба. Трудно. Трудно. Трудно. — Мой возлюбленный брат убил бастарда суки-сестры вместе с его драконом, — прерывает деда Эйгон, и к горлу против воли подступает тошнота, — а ты смеешь его в этом обвинять? Отто делает шаг назад, когда Эйгон срывает с него знак десницы, мать заламывает руки, и слезы текут по её красивому бледному недвижимому лицу. Лицо ее — безжизненная маска, жизнь ее — скудель беды и скорби. Он подвел их. Их всех. Развязал войну, бросил в преисподнюю, обрек на смерть, и только богам ведомо, скорой ли она будет, легкой ли, быстрой ли… — Я устрою пир в его честь! — восклицает его брат. Отчего же так громко, так невыносимо громко! — Да, пир! — продолжает Эйгон, подходя ближе и укладывая руку ему на плечо. Эймонд одинаково хорошо слышит их обоих: брата, втолковывающего ему что-то о прекрасном начале, которое он положил их делу, и мать, возносящую молитву всем богам с просьбой помиловать их. Ему кажется, что эти два голоса, постепенно сливающиеся в один, будут преследовать его до конца жизни. Позже, в покоях короля он не видит в лице Эйгона ни бравады, ни показной веселости. Только опущенные плечи, складку между бровей, трепещущие крылья носа, да взгляд, который должен хотя бы укорять, но скорее умоляет — говори что-то, делай что-то, только не молчи — что с нами всеми теперь будет? Эймонд не знает, что сказать. Он открывает рот, как рыба, у которой внутри рыболовный крючок. Только он еще глупее рыбы — сам себе в глотку этот крючок вложил, да поддел для верности. И если бы только себе. — Давай только без чуши про убийство родственников, Эймонд, хорошо? Оставь эти речи той, кто строит из себя святошу, не являясь ей. Голос Эйгона звучит неожиданно уверенно, а на лице больше нет умоляющего выражения. Впервые за долгое время Эймонд видит в нем старшего брата, того, которого потерял давным-давно и уже не надеялся обрести вновь. Не пьяницу и любителя увеселений, которого он по просьбе матери искал по самым злачным местам столицы и буквально волоком тащил к трону, не юнца, который явился после коронации к нему в покои, жалуясь на тяжесть короны, не запасного наследника, забытого отцом и заставленного собственной матерью пойти против названной их королем-отцом наследницы. — Ты убил бастарда, который выколол тебе глаз. Всё правильно, ты отомстил, — продолжает его старший брат, пока он все молчит и смотрит. — Мы с тобой не святые, — шепчет Эйгон, подойдя столь близко, что на мгновение Эймонд забывает и об убийстве племянника, и о гневе его матери, который скоро обрушится им на головы огнем, и о самом Железном троне. — Не святые, — едва успевает повторить он за братом, когда тот ловит его губы своими. Когда же руки Эйгона оказываются у него в штанах, Эймонд далек от святости как никогда раньше. И притворяться он больше не намерен — они не святые. Никто из них. Разве что… Хелейна. Хелейна кричит, когда они находят ее над обезглавленным телом ее старшего сына в покоях королевы-матери. Пока Эйгон отдает приказы наводнившим помещение гвардейцам — и где только были раньше — Эймонду и самому хочется кричать, но разве он может? Разве он имеет право? Теперь точно — убийца родственников. Только из-за него погиб его племянник, сын мужчины, которого он любил, наследник короля, который еще совсем недавно не желал трона, первенец его обожаемой сестры, которая никогда никому не делала зла. Он отнял у нее их — сначала супруга, потом — ребенка. Он ждет гнева сестры, он его заслужил, но Хелейна не бросается на него с криком, не призывает на его голову проклятья, она вообще ничего не делает. Тело принца Джейхейриса давно унесли из покоев, но сестра продолжает сидеть там, где уже подернулась пленкой лужа крови. Он хотел бы подойти к ней и сказать что-то, но ему не достает смелости. Следующие несколько дней Эймонд слышит, как бушует его брат, не сдерживаемый более ни матерью, ни женой, которая до недавнего времени была ему преданной советчицей и не раз отговаривала от принятия поспешных решений. Теперь Хелейна все время проводит у себя, не заботится об оставшихся детях и не встает с постели. От приказа вздернуть на виселицах всех крысоловов Красного замка, один из которых и был убийцей его первенца, Эйгона не отговаривает никто, и счет тех, в чьей смерти повинен Эймонд, одним днем увеличивается в разы. Эймонд надеется, что король призовет его, что наконец он на себе ощутит гнев Эйгона. И Эйгон не заставляет себя ждать. — Коль прислал ворона, — говорит Эйгон сразу же, как только Эймонд оказывается в тронном зале. Кроме них двоих здесь никого больше, и ему кажется, что он слышит тяжелое дыхание брата, восседающего на троне, такого далекого и отстраненного. — Он с войском сейчас в районе Грачиного приюта. И у него есть план, как заставить лорда Стонтона склонить голову. Или лишить головы. Для его осуществления мне нужен твой дракон и… ты. — Я, — тупо произносит Эймонд, враз перенесясь на восемь лет назад, когда это негромкое «я» вырвалось изо рта его старшего брата, в недоумении смотрящего на него. Сейчас Эйгон на него не смотрит. — Ты. Кто же еще, — говорит он, глядя куда-то вверх и в сторону. Эймонд поворачивает голову туда, куда смотрит брат, и видит, как за окном кружатся в медленном танце красные пятиконечные листья. Неужели это листья чардрева из замкового сада? За всю жизнь Эймонд не видел, чтобы оно теряло листья перед зимой. Но надвигающаяся зима будет не такой как другие. — Все, что происходит, на ее совести. Слышишь? — брат говорит едва слышно, не называя имен, но Эймонду, конечно, ясно, кого он имеет ввиду. Не ясно ему только, откуда у Эйгона силы, чтобы обсуждать это все вот так, чтобы не кинуться на него, виновного во всем, и не вспороть брюхо, не выколоть здоровый глаз за его слепоту… — То, что произошло… недавно… тоже. Я предложил этой шлюхе почетный мир, а она плюнула мне в лицо. Слова даются Эйгону с трудом, и Эймонд давит в зародыше любые мысли о том, по какой причине брату так непросто говорить с ним. Ему и самому непросто. Почти невыносимо. Но он сцепляет руки за спиной привычным жестом и кивает коротко — я готов. Любить Эйгона невыносимо. Невыносимо смотреть, как мейстеры отдирают с мясом повязки с его обезображенного драконьим пламенем тела, как он стонет и мечется по постели в бреду, как смотрит на него в редкие минуты бодрствования. Мать рассказывала, плача, что доспехи Эйгона вплавились в его плоть во время битвы, и мейстерам пришлось буквально по кусочкам отделять их от тела. Сам Эймонд не видел этого. Когда Эйгона, раненого, обожженного, упавшего с высоты в битве у Грачиного Приюта, доставляли в Королевскую Гавань, его не было рядом. Вместе с Кристоном Колем он завоевывал земли тех, кто отказался принести присягу законному королю Вестероса. Занося меч над головой не пожелавшего отречься от черной королевы лорда Стонтона, Эймонд думал, что эта казнь дарует ему хоть немного удовлетворения, хоть немного покоя. Но голова скатилась с плеч мятежника слишком быстро. Запоздало Эймонд подумал, что изменника нужно было, наверное, пытать. Возможно, глядя на мучения другого человека, он хотя бы на несколько секунд смог забыть о мучениях брата, которые тот испытывал теперь из-за него. Восемьсот. Теперь на его счету было плюс восемьсот жизней. Смертей. Именно такую цену заплатили они за взятие замка лорда Стонтона. Эймонд слушал отчет сира Кристона одним ухом. Не глядя на Коля, он перебирал карты, разложенные на столе внутри его походного шатра, и молился. Молился почти забытым им богам матери, чтобы где-то далеко, в Королевской Гавани это число вдруг не увеличилось до восьмисот одного. Не увеличилось, слава богам. Хотя сам Эйгон чаще молит о смерти, чем радуется тому, что выжил. Эймонд слышит его крики в короткие минуты бодрствования, и каждый такой крик оставляет отпечаток глубже, чем каждая сотня жизней, утерянная на этой войне, развязанной ради дела, которое брат когда-то, радуясь и похлопывая его по плечу, называл правым. Эймонд и тогда в это не верил, не верит и сейчас. У него на голове теперь корона. Тяжелая. Теперь он понимает, почему так жаловался Эйгон в вечер после коронации. Корона, действительно, почти неподъемная, сдавливает его виски железным обручем. Головная боль — его постоянная спутница в эти дни, он не может избавиться от нее даже во сне. Эймонд позволяет себе снимать корону Завоевателя только в собственных покоях, да у постели брата. Здесь, среди запахов лекарств, всевозможных настоек и тошнотворной сладости макового молока, пропитавшей воздух, он позволяет себе расслабить всегда напряженные плечи и склонить голову. — Прости, — шепчет он, опускаясь на колени, — прости меня, брат. Дотронуться до Эйгона страшно, и пальцы его замирают в сантиметре от скрытой под мокнущими бинтами обожженной кожи. Эймонд смеживает веки, и сознание вмиг наводняют образы, которые, бодрствуя, он так старательно отгоняет от себя. Это он, он виновен в том, как завершилась схватка у Грачиного Приюта. Даже самому себе он не готов признаться, что второй раз не сладил с собственным драконом, но, наверное, так оно и случилось. Да, они взяли этот жалкий замок, убили Рейнис и ее драконицу, но какой ценой! — Жалостью к себе делу не поможешь, Эймонд. Голос такой слабый и тихий, что он даже не сразу открывает глаза, греша на игры собственного разума. — А вот отомстить им ты вполне способен. Им всем, — продолжает голос, и Эймонд наконец повинуется ему, вскидывая голову и открывая глаза. Эйгон смотрит на него мутным от мака взглядом. Эймонд, с самого начала войны живущий по какой-то плохо объяснимой инерции, в этот самый миг понимает — пути назад нет. Был когда-то, наверное, вечность назад. Пока он не убил сына названной отцом наследницы. Пока в ответ она не приказала убить первенца его брата. Нет больше у него причин размышлять, прикидывать, рефлексировать, анализировать. Причин вести счет тем, кто умер по его вине — тоже больше нет. Эймонд не считает, когда на руинах взятого ими с Кристоном Колем Харренхола лишает жизни всех мужчин из дома Стронг. Он не считает, когда гонец докладывает ему о самой кровопролитной битве войны — Озерной, всего за сутки забравшей несколько тысяч жизней. Он не считает, когда верхом на Вхагар без разбора сжигает деревни и города Речных земель. Мужчины, женщины, дети. Простые крестьяне, землепашцы, сеятели, мелкие лорды и рыцари, их оруженосцы, хозяйки таверн, бродячие артисты, маленькие подмастерья, девицы на выданье, шлюхи и пьяницы, младенцы в колыбелях и старухи, смотрящие за ними — ему не важно, кого жечь. Все обращаются в пепел. А как счесть пепел. И Эймонд не считает. А еще Эймонд не слышит. Не слышит, как Коль предлагает ему присоединиться к младшему брату Дейрону в южных землях. Не слышит, как он же советует дождаться выздоровления Эйгона, который наверняка вскоре сможет присоединиться к ним, оседлав своего дракона. Не слышит, как все большее число домов склоняют головы перед Рейнирой, которая теперь удерживает столицу. Не слышит, что Хелейна с дочкой теперь их пленницы, а Эйгон вынужден бежать и скрываться. Он не хочет знать. Все, что он знает — это то, что способен приблизить конец войны. Он знает, что сама Рейнира ничего не стоит. Не станет Деймона, падет и она. А значит, он должен убить дядю. То, что они родственники — это ничего, одним больше, одним меньше… считать он давно перестал. Убить. Убить. Убить. Навязчивая мысль лихорадочно стучит в висках привычной головной болью, не стискиваемых более чужой короной; проникает в постель утренними заморозками, возвещающими о скорой зиме; сводит с ума ночными кошмарами и звенит в раскалывающейся голове сотнями голосов тех, кого не стало по его вине. Одним голосом, который он еще надеется услышать. «Поцелуй меня, Эймонд». «Возьми меня, Эймонд». «Я хочу владеть тобой, Эймонд». «Дурак ты, Эймонд». «Это не твоя вина, Эймонд». «Отомсти им всем, Эймонд». «Огонь и кровь, Эймонд». Убить. Убить. Убить. Если нельзя вернуть все, как было, то можно хотя бы попытаться сделать так, чтобы на руинах старой жизни построить новую. Было бы еще с кем ее делить! Он облетает окрестности Харренхолла и озерную гладь Божьего ока ежедневно в надежде то ли найти Деймона, то ли открыть тому собственное местоположение. Эймонду трудно признаться самому себе, но так и быть, он делает это — они с дядей похожи. Он уверен — где-то далеко Деймон прямо сейчас думает о нем, понимая, что исход бойни за трон решит именно их битва. Битва между ними и их драконами. Когда они наконец встречаются, Эймонд так устал, что не способен думать даже на часы вперед, не говоря уже о планировании дней, недель или месяцев. Едкие речи льются сами собой, по инерции. Они — примета давно погребенных под пеплом и человеческими костями неприязней. Они — примета давно ушедших дней, что мирными вовсе ему не виделись, но оказывается — сейчас он понимает это со всей ясностью — были именно такими. — Зажился ты на свете, дядюшка, — говорит Эймонд, и тонкая злая ухмылка против воли разрезает лицо. Деймон не спорит — только идет к своему дракону, чтобы оседлать его. Кажется, он тоже чертовски устал. Будто со стороны Эймонд видит огонь, низвергаемый Вхагар, ее челюсти, раздирающие крыло вражеского дракона, челюсти Караксеса, смыкающиеся в ответ на шее древней драконицы. Убить. Убить. Убить. Любить. Любить. Любить. Эйгон. Эйгон. Эйгон. Три этих слова стучат в висках, и он уже даже не помнит, как они связаны. Он знал когда-то, но, похоже, забыл. Все, что он делал — это гнал самого себя к этой точке. С самого начала войны, которую сам же и развязал. Как гончая, которая знает в своей жизни один только бег за добычей, так и он знал только месть. Он хотел этой мести, жаждал ее еще до того, как Эйгон, одурманенный маковым молоком, попросил о ней. Вот только что делать после того, как месть свершится, Эймонд не знает. Есть ли там что-то, что стоит всего этого? Эйгон. Это имя и его обладатель — одни из первых его детских воспоминаний. Это имя — последнее, что приходит на ум. Когда Деймон оставляет своего раненного дракона и прыгает на Вхагар, выбрасывая вперед руку с обнаженным мечом, время для Эймонда странным образом замедляется. Теперь Темная сестра — всего в нескольких сантиметрах от его единственного глаза, но видит он не ее. Перед Эймондом — тяжелая дверь темного дерева, ведущая в замковую библиотеку. Он смотрит на нее во все глаза, снизу вверх. Ему всего четыре, и никто не соглашается с ним заниматься. Прямо сейчас он сбежал от матушкиной фрейлины, которая пыталась заставить его спать, и стоит здесь, укрытый полутьмой коридора. Он знает, что скоро из дверей должен выйти Эйгон. Эйгон не заставляет себя ждать. — Я ведь говорил тебе не ходить за мной, — чеканит старший брат таким тоном, будто сам великий мейстер, а не семилетний мальчик, которого совсем недавно начали допускать в библиотеку. — Разве ты не должен быть сейчас в детской? — Я убежал. Меня, наверное, ищут. Эймонд переминается с ноги на ногу в нетерпении и немом вопросе, и взгляд Эйгона смягчается, становясь не менторским, а снова братским. — Ты невыносим, ты знаешь? — Эйгон закатывает глаза будто он взрослый, но все же берет его за руку, — ладно, идем, спрячемся где-нибудь, чтоб нам не попало! Эймонд едва поспевает за братом, и быстрее его коротких ножек несется разве что его сердце. — А есть ты хочешь? — наклоняется к нему Эйгон, когда они оказываются в одной из старых нежилых комнат в восточном крыле. Эймонд не утруждает себя ответом. — А что такое «невыносимо»? — вместо этого спрашивает он по-детски горячо и нетерпеливо. — Невыносимо… — Эйгон хмурится и раздумывает несколько секунд. — Ну… Это то, что невозможно или трудно вынести, глупый. Глупый. Эймонд и правда не понимает. Как это — трудно вынести? Он же не несет ничего — он пришел с пустыми руками. Он пытается опустить голову, чтобы посмотреть на свои руки, и ему это даже почти удается. На его руках кровь, застарелые мозоли от эфеса меча и поводьев, черные следы от пепла и гари. Почему они тут, что происходит? Эйгон, это страшно. Почему это так страшно! Голову вдруг пронзает насквозь острой болью, и Эймонду кажется, что он все же смог ухватить смысл этого нового, доселе незнакомого слова. Невыносимо — знать, что не вернешься к тем, кого любишь. Невыносимо — видеть мучения и не иметь возможности помочь. Невыносимо — пытаться гордо выпячивать грудь вперед, когда хочется сжаться, спрятаться, обхватив голову руками. Невыносимо — отдавать другим, когда хочется владеть одному. Невыносимо… Любить тебя, Эйгон — вот что по-настоящему невыносимо. Но не любить почему-то не получается.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.