По воспоминаниям Джимми

R
Завершён
63
3
Фэндом:
Размер:
98 страниц, 29 578 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

memoria V: горечь, откровения и люди на облаках

Настройки
Примечания:

лилии

на бумаге словно стеклянные, сильными,

как обычно, становятся слабые. «шаг» октябрьская

За границей Червоточины жизни нет. Только смерть. Где-то вдалеке вихляет железная дорога, до липкой паники пугающая Хёнджуна своим замогильным воем. А сразу за оградкой — кладбище. Тихое, покойное, усмертотворённое. На том кладбище хоронят талисманы, воспоминания и витражных детей. Именно туда давным-давно отправился мальчик, постоянно разговаривавший с бумажными журавлями, и другой сосед Джимми с Джисоком — который повис потухшей лампочкой прямо над столовой с проводом на лебединой шее. То кладбище хранит в своём набитом осколками и червями нутре девочек со вспоротыми венами, мальчиков с инфарктами — детей, собранных из стекла, как мозаика, в конец обезумевших. Ещё там усопли старики и старушки из близлежащих сёл, отдалённых от города. Издохшие домашние животные с заледенелой грудинкой. Чьи-то пыльные игрушки, служащие подношением богам (тем самым, живущим за оградкой в Червоточине). И воспоминания — их тысячи, миллионы, и все они дышат, цветут и плачут по своим почившим хозяевам. Именно с того кладбища прокуренный и перемясорубленный Сынмин после тщательных экспедиций достаёт что угодно. Тоскующие люди — самые щедрые. Они оставляют сколько угодно подношений, лишь бы их близким было хорошо где-то в вышине. А боги послушно пожинают все жертвы. Кладбище, кстати, так и зовётся — кладбище. Оно не принадлежит Червоточине, а потому сохраняет мирское название, скребущее когтями ребячьи сердца. Однако сейчас эти ребячьи сердца заходятся в мажорной трели: — Кто последний — тот картошка! — Эй, не тормози! — Вы в курсе, что вода ещё холодная? — Свобода-а-а! На улице солнце разбивается осколками ласкающего света, ветер пляшет меж травинок, избавившихся от снежного панциря, и искрятся улыбки. Прогулки в сочащемся жизнью апреле всегда вызывают восторг. Особенно — когда оттаивает пруд. Джисок — по обыкновению самый восторженный и оголтелый — несётся метеором прямо навстречу водной глади, отражающей сахарную вату высоких облаков. По дороге он скидывает с себя майку и штаны, недолго возясь с пуговицей (после одной из тысяч его неудачных попыток суицида Джисок больше не видел штанов с резинкой). Бледную грудь с горсткой розоватых прыщей, свойственных самым трепетным, обливает фотонами солнце. — Я первый! — вопит Джисок и рыбкой ныряет в пруд. Вода рябит — расходится инопланетными тарелками от такой прыти. После Джисока пруд содрогается от прыжка Сынмина, который, как тонкий кинжал, разрезает зеркало пруда, почти не оставляя брызг. Третьим добирается Гониль, елозящий пятками по траве, словно желая врасти в почву вечным дубом. Примерившись, он неуклюже плюхается в воду и ирисково хохочет. Следом чинно подходит Джуён, неторопливо обнажаясь и подставляя тёплым лучам своё тело мумии, законсервированной в скуке, апатии и скребущем дискомфорте. Он заходит в воду аккуратно, стараясь не тратить лишней энергии и не меняя пресного выражения лица (однако в самых уголках осыпающихся углём глаз заметны далёкие небулы задора и счастья). За ним с показательно придушенным волнением наблюдает Чонсу, не подходящий к пруду ближе, чем на три метра. Сжимаясь, он боится показать свету хоть частичку своей кожи. — Вы же простудитесь! — обеспокоено (но рачительно это скрывая) сетует Чонсу и недовольно поглядывает на растопырившее свои лучи солнце. — Всё путём! — восклицает, уже покашливая, Джисок и трясёт намокшими волосами, как озорной пёс. Хёнджун, хихикая от щекотной травы, сразу же садится к самому краю приветливого пруда и опускает туда свои ноги-щепки. Руки, увешанные браслетами-талисманами с выпученными глазами и ультрамариновыми бусинками, открывают альбом и принимаются за рисование. Фломастеры вторят дуновениям ветра. Последний, конечно, Джимми. Неспешно, невесомо следует за резвящимися витражными детьми, ловя ступнями отпечатки их ног. Внезапно раздаётся неуравновешенно громкий всплеск — Гониль брызгается прямо в Сынмина, жмурящего пронизанные шипами глаза. — Фальстарт! Нечестно! — зычно кричит тот и тут же, не отряхнувшись, отправляет ответный брызг в бликующую металлоломом улыбку Гониля. Джисок тут же подключается к мокрой игре, лелеющей затылок илистой водой — ледяной до одури. Весна не успела согреть пруд своей нежностью, но им всё равно, пока можно безнаказанно смеяться. — Вот несносные, — качает высветленной прошлым месяцем головой Джуён. И вступает в водную баталию с клыкастой улыбкой. Муть вздымается со дна, путаясь в продутых апрельским ветром головах, смешивается со звоном смеха и оседает в перепонках. Джимми наблюдает за (не)шуточным боем из высокой травы, срывая режущую ладони зелень для увлечённого рисованием Хёнджуна. Этот косоплечий фенечковый мальчик отчего-то вызывает у Джимми тёплые, совсем братские чувства. Каждый раз, когда Хёнджун желейно трясётся от гудка поезда, когда красками татуирует листы бумаги, когда смотрит совсем ещё неоперённым птенцом — полое сердце Джимми звенит пустотой. Джимми убогий. Но не вечный, как Джисон, по которому так тоскует Хёнджун. В Джимми ни на джоуль нет того тепла, в котором нуждается похожий на ранимое комнатное растение Хёнджун. Поэтому Джимми притворяется здравомыслящим братом для абсолютно сорвиголового Джисока. Этому тепло не нужно — этому нужен лёд разума, который остановит от непоправимых ошибок. — Эй, ну хватит! — словно слышит чужие мысли (весьма вероятно), Джисок вскрикивает. Жмурится, как довольный котёнок. — Джуён, чего ты на меня накинулся?! Этих вали! Цыплячий восторг сочится из всех стеклянных трещин фарфоровой кожи — Джисок похож на подожжённый порох. Искрится, дымится, выжигает глазницы. Истинный мечтатель. — Чё за подстава? Джисок, мы так не договаривались! — в ответ бунтует Сынмин, отплёвываясь от зернистого ила. — А мы вообще никак не договаривались, — парирует тот и накидывается с миниатюрным цунами на продымленную макушку, взмокшую и вздыбившуюся. Хмыкая себе под нос, Джимми выбирается из влажноватой режущей травы, достающей по плечи, и кладёт несколько гибких стеблей рядом с Хёнджуном. Тот, вдохновлённый, болтает спичечными ногами в ледяной воде пруда и колдует над полумёртвой белизной альбомного листа. — Это тебе, косички плести, — шуршит, сливаясь с игрой ветра, Джимми и усаживается под боком. Хёнджун вскидывает голову и пару мгновений видит несуществующие мыльные пузыри. Потом наконец осознаёт, кто и что ему сказал, и отвечает слегка рассеянно: — Спасибо, — шаткая детская улыбка с расхлябанным передним зубом посвёркивает. — Спасибо, Джи! За рёбрами гулко ухает. Какие три буквы должны стоять после этого прямодушного «Джи»? — Пожалуйста, — смиренно роняет Джимми и не знает: это ответ на благодарность или просьба. Отчаянная просьба больше не раздирать ему поролоновое сердце этой детской непосредственной любовью к фантому. — Так, всё, брейк! — вымотанно, но радостно объявляет Джуён, выглядя до стекловолокнистой рези в животе смешно с зализанными волосами вперемешку с водорослями. Он подплывает к обрывистому берегу, поросшему клеверами и подорожниками, и расслабленно висит поплавком. — Может, вылезешь? Холодно, — говорит Чонсу издали. Весь сжатый, сморщенный и связанный путами комплексов. Джуён лишь мотает головой и выгинает синеватые губы в подобии улыбки. За его спиной Гониль хватает за крылышки особенно растерянных стрекоз, Сынмин в позе упавшей на землю звезды парит по водной глади, а Джисок проныривает, мельтеша и ненамеренно брызгаясь. На самом деле купание в пруду — роскошь. Тайная забава. Потому что по правилам купаться в этом пруду нельзя — пожарный, да и утопиться легко можно (или утопить). Но смекалка, ловкость рук и быстрота ног ещё никогда не подводили эту компанию. Пока все остальные — и в особенности самые маленькие — гуляют во внутреннем дворе Червоточины, сиделки не будут так пристально следить за старшими, так что чуть меньше часа у них есть. А это — целая жизнь. Как и полагается, жизней у богов должна быть неисчислимая бесконечность. Переведя аморфный взгляд на изрисованный лилиями (розовыми и белыми — красочными, филигранными, точно стеклянными) листок под гуашевыми руками Хёнджуна, Джимми не может описать всех своих чувств. Слишком их много — и в то же время неприлично мало. Когда Джисок по-пёсьи бесится, когда Сынмин наконец отдыхает от грызущих голосов, вшитых в виски, когда Гониль искусно препарирует одной улыбкой тельце трепыхающейся стрекозы, когда Джуён дрожит от холода воды и спокойно улыбается, когда Чонсу, как из норки, наблюдает за всеобщим весельем и только словом оживляет обстановку, когда Хёнджун творит в своём отдалённом мире — у них много-много. А у Джимми — ничего в ответ. Ничего, кроме своеобразной летописи, сохранённой субтильными воспоминаниями. Вдруг, прервав дистинию и философию, Хёнджун опять пробуждается от фантазий. Крупно вздрагивает от загробного гудка поезда и тут же, чтобы перебить этот погребальный звон, спрашивает: — Что было бы, если бы люди могли сидеть на облаках? Хёнджун абсолютно серьёзно исследует лица мечтателей и блаженных, прося ответа. Даже солнце задумывается. Первым реагирует Гониль, заливая ореховую нугу в уши: — Ничего. Поражённо заломив брови, Хёнджун переспрашивает: — Ничего? — Конечно, — карамельно хрустит, — они бы прост-то падали и царапали себе глаза. Похоже, этот ответ более-менее удовлетворяет Хёнджуна, и он принимается что-то старательно вырисовывать над прелестными лилиями. Однако цокающим мячиком для пинг-понга прилетает вторая версия. — Нет, — Сынмин хмурится, — они бы, конечно, попадали. Но разбились бы насмерть к хренам собачьим. Споры — как непотушенные костерки. Тлеют, греют почву, а потом расходятся столбом пламени и выжигают на языках истину. — Зачем падать? — деловито изрекает Джуён и делает брызгающий пасс узловатой рукой. — Они бы замёрзли от низкой температуры ещё на самом облаке. Обыкновенная физика. На последнее слово, пыльной щекоткой отзывающееся в барабанных перепонках, реагирует Джисок. Для него любая наука — настоящий вызов. — Физика? На небе? Она там не работает! — он убеждённо мотает головой и впускает к себе через ушную раковину игристый апрельский ветер. — А люди бы ели облака, как сахарную вату. Пока все высказывают свои точки зрения, Хёнджун кивает с проникновенным видом и делает понятные только ему художественные пометки. Тут робко подаёт хрустальный голос Чонсу: — С чего вы вообще взяли, что люди смогут сидеть на облаках? — скептично моргает он, обнимая себя за плечи. — Мы рождены ползать. Фаталист, думает Джимми, Чонсу — законченный фаталист, смиренно подставляющий грудь под все пули кровожадной судьбы. — А как же рассветы и закаты? Люди бы смогли любоваться ими на небе, — мечтательно тянет сам Хёнджун, отвлекаясь от порхания восковым мелком по бумаге. Как забавно. Они все думают по-разному, стыкуя самоцветные шестерёнки на уникальных выемках. И все говорят о людях, как о чём-то отстранённом, далёком, абсолютно фантасмогоричном и мелком. Боги — что тут сделать. Слепленные из перекривлённых стекляшек, разбитые мозаикой по росистой траве, до стрёкота блажи всемогущие. Любуясь на личных богов, Джимми решает оставить свой ответ при себе. Люди бы точно не вернулись с облаков на землю — там, в недосягаемом небе, куда лучше, чем на изрытой скукой и рутиной поверхности. После этого горячего обсуждения проходит пара обласканных солнечным теплом минут, но в глазах у Джисока загораются недобрые искры. Непоправимо безумные и энтузиастские. — Спорим, вы задохнётесь раньше меня? Джисок горделиво собирает вылупленные глаза, как трофеи, и залихватски улыбается. Вдыхает поглубже, делает подводное сальто и с тинным салютом выбирается на поверхность вновь. — Ну? Кто рискнёт посоревноваться? Ждёт. Коротит, как оголённый провод. А витражные дети ему подыгрывают, с азартом ёрзая. — Кто дольше продержится под водой? — хмыкает Сынмин. Его поддерживает призрачно заинтересовавшийся Джуён: — Только потом не ной, что проиграл, — он отлипает от травянистого берега, всё ещё отбивая зубами чечётку. Хёнджун хихикает, перелистывает страничку альбома (лилии, к слову, получились прелесть какими живыми с парящими над ними облаками с человечками на хребте) и готовится документировать эти соревнования. Чонсу ёжится и фыркает, воображая, насколько холодно будет неподвижно сидеть в мутной глубине с перекрытым дыханием. Гониль же приторно улыбается и с глазами-щёлками кивает, соглашаясь на авантюру. — Чонсу, будешь считать, — указывает Джуён и в предвкушении косит тлеющими угольками глаз на зачинщика всех приключений. — Только я не собираюсь доставать из этой ледянющей воды ваши трупы! — Чонсу трясёт головой и кутается в свою тёмную кофту, лишь на миллиметр придвигаясь к пруду. — Не бойся, мы сами всплывём, — как бы полубоком и невзначай сыплет Джисок, загадочно вздыхая. — Давай вот без твоих приколов, — бурчит Сынмин и толкает его в остроугольное плечо, усыпанное мерцающими родинками. Джисок закатывает глаза, прорезая себе сетчатку клинками солнечных лучей, и экзальтированно возится: — Давайте уже начнём, вот что! — мурашки на коже царапают татуировки непринятия всяких указаний и просьб. Все участники соревнований соглашаются и утрамбовывают побольше воздуха в полиэтиленовые лёгкие. Четверной вдох — и нырок. Пруд идёт волнами, как бескрайний океан. Джимми подбирается ближе к воде, желая разглядеть набитые мечтами макушки, но ила и муляки настолько много, что подводный мир остаётся загадкой для всех существ с поверхности. А Чонсу добросовестно считает. — Минута сорок три… четыре… пять… Первым сдаётся Джуён — всплывает, кашляя и чихая. Его знобит, как пустынный мираж, который вот-вот испарится. Как только он выныривает, Чонсу даже слегка сбивается со счёта, но вновь ловит цифры за хвост. Хёнджун досадливо вздыхает: — А я думал, ты вторым всплывёшь, — сетует с мелком за ухом. Джуён криво ухмыляется, выбирается на сушу, продрогший от прохладного ветра, и наскоро обтирается извалянной в земле майкой. Тут же кутается в предусмотрительно взятую с собой кофту и приваливается мокрой головой к плечу сосредоточенного Чонсу. — Две пятьдесят восемь… Ай, ледяной! Три минуты… — Чонсу забавно морщится, но стойко сидит на месте и не отталкивает Джуёна. Всплеск — Гониль огромным китом вырывается из-под толщи воды, сбито хохоча и зефирно улыбаясь до ушей. Почти сразу за ним показывается взъерошенный Сынмин с победоносным огнём в глазах. Однако его ждёт разочарование — Джисок всё ещё сидит на дне. — Чёрт! Я думал, он уже всё! — скоблящая досада дерёт ему прокуренное горло. Сынмин напоследок гневно шлёпает ладонями по воде и вылезает, первым делом вкручивая сигарету между зубов и поджигая её. Забавляясь от его злости, Гониль давит смех в пластилиновой груди и тоже выбирается на поверхность. Шесть пар глаз комично безотрывно следят за прудом, словно переживают групповую галлюцинацию. — Пять минут сорок семь секунд, — Чонсу не сдаётся и продолжает отсчитывать время. Джимми уже беспокоится. Что-то здесь явно нечисто. Либо Джисока утащило какое-то подводное чудище, либо он сам что-то задумал. В чудищ Джимми не верит, к слову. — Шесть и двадцать, — с недоверием произносит Чонсу, словно сомневаясь в своих математических способностях. — Меня это пугает, — делится ощущениями Джуён. Голос его сипит. — До усрачки, — подтверждает Сынмин с прогорклым согласием. Проходит ещё несколько минут, а Джисок партизаном сидит на дне. Выкуривается две сигареты, рисуется пять цветочков — а Джисока нет. Что за паранормальщина? — Десять. Он сидит там уже десять минут! — встревоженной птицей трепещет Чонсу. Он комкает рукава и готов впиться ногтями в разукрашенную кожу. — Может-т-т, надо помочь? Ут-тонет ещё… — пространно предлагает Гониль, а на лице — ни капли беспокойства. Лишь пахлава ультранасилия мёдом течёт вдоль трещин губ. Но и юродивый Гониль переживает — это ясно. Поэтому Сынмин не вытерпливает, скидывает накинутое на прочерченные размывшимся карандашом плечи покрывало и с размаху ныряет обратно. Джимми решает исследовать поверхность — не мог же Джисок и впрямь десять минут сидеть под водой? А если б захлебнулся — всплыл бы. Загадка Жак Ив-Кусто, не меньше. Камыш щекочет спину и пятки, а обеспокоенные крики витражных детей остаются позади. Сам пруд небольшой, но идёт таким изгибом, что у самой кладбищенской оградки есть его небольшой аппендикс, заросший рогозом. Джимми продвигается вглубь осторожно, стараясь не ступить босой ногой в болотистые кочки, и вглядывается в особо густые созвездия травы. И пожалуйста — возлежит. Нога закинута на ногу. Мирное посвистывание разгрызает глазные яблоки с хрустом. — Вот ты где, — заключает Джимми. И искать особо не пришлось. — О, ты уже меня нашёл? — Джисок подмигивает и хлопает на камышовую подушку рядом с собой. — Я думал, вы подольше побегаете. Его самодовольная ухмылка совсем немного сквозит печалью. Той самой печалью, зарытой глубоко в печени. Печалью, которой позволено вырваться наружу только в одиночестве и под покровом темноты. — И как ты здесь очутился? — Джимми ложится рядом, так плавно врастая в траву, что почти не видно, как он её приминает своим туманным телом. Джисок гордо и довольно объясняет: — А я нырнул поглубже, подождал минуту, чтобы сразу не мельтешить, и поплыл в эту сторону. Выныриваю — а никто и не заметил. Ловко я, а? Вдалеке слышны кличи и встревоженные разнопёрые голоса. — Ловко — не то слово, — саркастично соглашается Джимми. Над головой — небо. Высокое, далёкое, недосягаемое. По нему тут и там раскиданы взлохмаченные клочки сахарной ваты облаков. Они чинно плывут друг за другом, не перегоняя и повинуясь определённому порядку. В этом небе Джимми чувствует что-то вселенски важное. Словно не увидь он его сейчас — и случился бы коллапс мирового масштаба. А что такого особенного в голубизне в белую крапинку? Не зря, наверное, Хёнджун спрашивал о людях и облаках. Вечность, что ли, спрятана в той вышине. — Удивлён, как ты ещё не утопился, — подаёт скисший в сухом горле голос Джимми, переводя взгляд на Джисока. Тот чуть ли не хохочет, получая удовольствие от такой ремарки. — Да я бы с радостью! — восклицает, вонзаясь в подушечки пальцев разбитым гранёным стаканом. Внутри — цианистый калий, размешанный с малиновым лимонадом. — Только кирпича под рукой нет… Вздох Джисока вибрирует в альвеолах, промытых илистой жижей, и оседает на стенках предсердий. Потрясающая тяга к самоубийству. — Зачем тебе это? — вдруг отваживается спросить Джимми, ощущая тремор изнутри. Страшно не столько спросить, сколько получить ответ. — Что «это»? — Джисок придуривается наивным и мотает в воздухе голой щиколоткой. Липко вздохнув, Джимми поясняет: — Твои попытки убить себя. Зачем? Разве тебе не нравится жизнь? Несмотря на то, что Джимми знаком с Джисоком очень и очень давно (он не помнит, сколько знает эту вырвиглазную язву — кажется, уже целое тысячелетие), он совсем не понимает его тяги к суициду. — Видишь ли, — тянет Джисок и, не вставая, почёсывает затылок о жухлую траву и стебли рогоза, — дело не в том, что мне не нравится жизнь. Она очень даже весёлая! Но… Он берёт драматическую паузу, исколотую голодным чириканьем птиц и редкими криками с другой стороны пруда, где витражные дети, похоже, отчаиваются разыскать мнимого утопленника. — Но? — допытывается Джимми, нервно расковыривая рыхло-влажную почву. — Но я слишком люблю смерть. Пытаться умереть намного веселее, чем пытаться выжить! В глазах Джисока — непоколебимая вечность. Оголтелая, отчаянная и всё ещё не убитая. Которая хочет умереть — а ей не дают. Джимми то ли жалеет, то ли восхищается, то ли боится. — Только если ты всё-таки умрёшь, веселье кончится, — резонно замечает он, проглотив ком из стеклянных ошмётков страха. Энтузиазм Джисока ненадолго затихает, мутирует в складке на лбу и перерождается в нечто абсолютно неизведанное, глядящее из самых зрачков. — Кончится — это да, — соглашается, кряхтя, — но ведь на какой весёлой ноте! И вообще, — Джисок нравоучительно вскидывает указательный палец, пытаясь проткнуть им куполообразное небо и казаться умным, — ты — картошка. Джимми столбенеет. Какая ещё картошка? Это новое агрегатное состояние такое? Или диагноз?.. Джисок взрывается перечным смехом, подрезая сухожилия. Хохочет, катаясь по примятой траве, и его бледноватая грудная клетка десятибалльно сотрясается. — Ты ж последний приковылял! — поясняет Джисок, смахивая слёзы с выразительных нижних ресниц. — Я тогда ещё крикнул, мол, кто последний — тот картошка. А ты забыл! Продолжая подскакивать от смеха, Джисок хлопает Джимми по плечу и очень удивляется, даже икнув, после его ответа: — Думаю, этого никто не заметил. Ну, кроме тебя. Джимми вот абсолютно не смешно. Он скорее потерян и препарирован этим голозубым хохотом. Подтягивает колени к груди и пародирует позу Чонсу, задумчиво глядя сквозь материю. — Почему? — словно птенец, Джисок гнёт шею под девяносто градусов и хлопает слюдяными глазищами. Не выходя из закостенелого оцепенения, Джимми не моргает и слегка монотонно поясняет: — Меня в принципе никто не замечает. Джисок аж захлёбывается в возмущении и негодовании, мерцая изнутри всеми цветами радуги, словно каждый оттенок отражает разную эмоцию. Его звонкий голос стеклом впивается в пятки и вспарывает тонкую кожу, пока он запальчиво опровергает. — Как это — никто? С ума сошёл?! Джимми лишь усмехается с последних слов, скидывая ледяную корку скованности. — Думаешь, Джуён и Чонсу… Не успевает Джисок протаранить чужую роговую кожу своей тирадой, как его вкрадчиво прерывают: — Им всё равно. — Гониль? — не сдаётся тот. — Он в своём мире, — беспечно разводит руками Джимми. — Сынмин? — гнёт свою линию. Настырный. — Ему своих голосов в голове хватает, поверь, — снисходительные покачивания головой раздражают. Джисок использует последний аргумент, своеобразный туз в рукаве: — Хёнджун?! — уже с мускатными нотками истерии. Джимми раскрывает рот, желая отбиться и от этого довода, но тут же захлопывает его с глухим щёлком. Бинго. Однако один контраргумент всё же горчит из-под корня языка. Мучительно, отравляюще и мурыжаще. — Он замечает не меня, Джисок. Тот окончательно теряется в собственном разуме и чужих рассуждениях. Глупо моргает и закипает мозгами до температуры ласково плюющегося протуберанцами солнца. — В смысле «не тебя»? — Помнишь, когда мы готовили, Хёнджуну стало плохо? Кивок. Джимми ведёт Джисока, как автор детективного романа, по ленте событий. — Так вот я слышал его воспоминание. Хотя нет, не так… Я видел его. У Джисока марионеточно отвисает челюсть. В радужке тут и там взрываются микроскопические галактики, сталкиваясь и самоуничтожаясь. — И что?.. — сипло спрашивает он. — Хёнджун во мне видит своего брата, которого переехал поезд. Не знаю, отчего… Странно это всё. Ещё бы не странно. Джисок присвистывает и с силой промаргивается, желая вынырнуть из запутанных размышлений. — Так что, — заключает Джимми с кислым вздохом, — Хёнджун меня тоже не замечает. — Прекрати! — слегка капризно обрывает его Джисок. — Глупости! То ли ему претит низкая самооценка Джимми, то ли вся эта чертовщина в целом. Тому остаётся только многозначительно посмотреть на Джисока и намёком подавить тяжёлое дыхание в полупрозрачных бронхах. А Джисок не унимается — бурчит, бурлит едва ли разборчиво, как тлеющий подводный вулкан, жерло которого забито водорослями. — Ещё скажи — ты просто плод моей фантазии!.. Разноцветные стекляшки глаз Джисока закатываются, а сам он поднимается на ноги, царапая нос на расстоянии своими вывернутыми коленками с изрытым мясом. На Джимми он больше не смотрит — порывисто уходит в сторону окончательно затихших витражных детей, напоследок лишь электризовано пихая чужое фарфоровое плечо. Джимми мог бы обидеться. Накричать, расстроиться, поддеть в ответ, насмешливо втоптать в соцветия болотной клюквы — но Джимми не обижается. Зачем маяться дурью, когда главная дурь — в голове? Фантомная, взрывоопасная и — обманчиво реальная.

***

Причина, по которой витражные дети поутихли с намерением отыскать пропавшего Джисока, оказывается сущей обыденностью, выходящей из ряда вон. У Хёнджуна выпал зуб. Первый. — Ого, — похрипывает-побулькивает Сынмин, изнырявший пруд вдоль и поперёк, — поздравляю. В его тоне нет ни радости, ни поражения — всего лишь лёгкий флёр удивления. Куда звонче и надсадней его голос трубит, когда на горизонте показывается Джисок: — Так вот ты, блядь, где! — несдержанно сыплет ругательством за шиворот. — Что за спектакль ты тут разыграл, а? Сынмин напористо наезжает на развесёлого (и всё ещё немного разозлённого) Джисока, а тот жутковато улыбается во весь рот. — Мы искали тебя! — поддакивает Чонсу, отвлекаясь от созерцания кровящего в корне клыка. Джуён кивает в подтверждение и заметно расслабляется, когда уверяется, что никто не пострадал. — Но не нашли же, — Джисок театрально вздыхает и строит лицо истинного страдальца. — А ещё друзьями зовутся!.. Он всхлипывает, рыдалисто выдыхает, но тут же скидывает с себя эту личину, завидев эмалевую побрякушку на раскрытой ладони ошарашенного Хёнджуна. У того, бедного, перегрузка от слипшихся в огромный ком событий. — У тебя что, зуб выпал? — Джисок юрко падает на разрытые колени и любуется молочным клыком. — Ага, первый, — шелестит ему Хёнджун в ответ, сам не отрывая взгляда от трофея. — Первый? — неверяще переспрашивает Джисок, брызгаясь восклицаниями, как соком граната. Главное, чтобы красный сок не обратился в кровь. — Да, странно, что у него так поздно первый выпал, — тоном научного исследователя изрекает Джуён, уже полностью одевшийся. — Зубы — вещь уникальная, — Гониль добродушно улыбается. — Они выпадают-т т-т-только т-тогда, когда приходит-т время. Пулемётная очередь его пропитанного лаской ультранасилия сливается воедино с подозрительно громкой вознёй во внутреннем дворе. Сиделки нарочито громко проверяют, все ли на месте, или кто-то успел угодить в тихое место за оградкой. Первым спохватывается Чонсу — подскакивает и подгоняет остальных: — Быстрее, нам же сейчас влетит! — выпаливает он, за руку утягивая податливого, как подтаявшее мороженое, Джуёна с осоловевшими после купания глазами. Хёнджун растерянно запихивает свой зуб поглубже в карман запятнанных краской штанов, как ценнейший артефакт, и с альбомом под мышкой бежит за Чонсу, иногда оборачиваясь, словно пытаясь кого-то высмотреть. Гониль даже не бежит — прогулочным шагом топчет росточки, распарывает своды стоп о крапиву, даже не морщась, и набивает лёгкие-пастилки свежим воздухом. Джисок с Сынмином бегут наперегонки — побеждает Сынмин, который притом ещё умудряется на ходу надёжно спрятать сигареты и зажигалку. Кто-то смотрит в их спины с шрамами от выкорчеванных крыльев. — Не забудь положить зуб под подушку для феи, Хёнджун. Туманный голос рассеивается каплями росы по целующей стопы траве и сливается с шелестом едва проклюнувшихся листьев. А витражные дети — бегут.

***

В конурке прохладно. Они специально вскрывают форточку, прибежав после прогулки распаренными, ни капли не боясь заболеть. Куда же больше? Больные дети — самые нежные дети. Они ластятся, просят любви и заботы одной своей колыхающейся грудью. Чонсу, размышляя о чём-то таком, пространно-червоточном, пытается вчитаться в книгу. Пропитавшиеся медикаментозными ураганами буквы впиваются чернилами в глаза, но никак не желают складываться в целостные предложения. — Вкусно пахнут, — внезапно подаёт голос Джуён, еле заметно кивая на цветы, по обыкновению стоящие в треснутом графине от молока, приволоченном из столовой. Чонсу отшкребает рассредоточенный взгляд от начала пятой главы. Смотрит на графинчик, ютящийся на тумбочке, и улыбка трогает его губы. — Всё-таки азалии хорошие, — кивает он самому себе. Фиолетовые лепестки колышутся, попадаясь сквозняку по дороге, и пахнут обворожительно и уникально, аж изнутри душа греется. Джуён тоже не скрывает тайной улыбки и полушёпотом вспоминает: — Ты говорил, мы с ними похожи. Чонсу с готовностью кивает, окончательно откладывая Ремарка — книгу, к слову, привёз Сынмин ещё месяца три назад, только руки всё не доходили прочитать. А теперь не дойдёт уже Сынмин — он так и не приехал спустя месяц. Отныне Чонсу смиренно уверен, что в последний раз видел своего брата в тот раз, когда получил его последнее подношение — осветляющий бальзам для волос. Отчего-то Чонсу не думает, что однажды выберется из Червоточины — ему больше это не нужно. Не когда угольные глаза обнимают своим мажущимся, как сажа, теплом с соседней кровати. — Очень, — подтверждает Чонсу, — и тебе по-прежнему идёт фиолетовый. Усмехнувшись, Джуён умилительно морщит нос, словно ему трудно принять даже такой глупый комплимент. И пусть он всё ещё похож на гордые азалии, а фиолетовый цвет ему к лицу — что-то в Джуёне переменилось. Хотя нет, всё в нём то же — просто перевернулось вверх дном. Внезапно в его чёрно-белой картинке появляются цветные капли — разодранные, разрозненные, но такие до ужаса живые и трёхмерные, что полыхают даже в полумраке весенних сумерек. — А сколько у тебя цветов? — задумчиво спрашивает Джуён. — На коже. Вынырнув из собственных размышлений, Чонсу слегка теряется. — Я никогда не считал, — честно и обескураженно отвечает. — Я вообще считать свои раны не люблю, это меня пугает. Мурашки восстают под изрезанной внешней оболочкой при воспоминаниях о том, как раз за разом Чонсу заносил руку с ножом над своей кожей. Как художник — кисть над порядком разрисованным холстом. Творил, метил, клеймил. — Можно я посчитаю? — робкое, совсем субтильное звенит в пронизанной ароматом вербы и азалий конурке. Чонсу столбенеет. Глаза неуёмно трепыхаются взволнованными колибри, высматривая шутку или насмешку в чужом лице, ставшим до ломоты костей родным. Так странно слышать подобную просьбу, ведь Чонсу и сам на себя смотреть порою не может — ядовито, противно и до дрожи мерзко становится. — Нет, если ты против — я не буду! — заискивающе оправдывается Джуён, заламывая узловатые руки. Его явно напрягает долгое молчание ошарашенного Чонсу. Тот резко прокашливается и шатко садится на протяжно скрипнувшей кровати. Обычно звонкий до стеклянного треска барабанной перепонки голос звучит глухо. — Ты хочешь… посмотреть на это? — в неверии переспрашивает Чонсу и хмурится, не понимая, что такого чарующего можно увидеть в бугристых шрамах с глупыми рисунками поверх. Джуён кивает. Угольки глаз тлеют и разгораются чуть ли не до пожара. — Ты разрешишь? — осторожно просит он вновь, сев в ту же позу, что и Чонсу, только на своей кровати. — Я буду аккуратен, обещаю. Рука на сердце и нагое тепло — жертвы сделки. Чонсу неловко пожимает плечами и блуждает дрожащим взглядом по пустоватой конурке. — Ну, раз ты хочешь… Он поглубже вдыхает, собирается с силами и наконец медленно встаёт с продавленного матраса. Два шага — и Джуён уже может дотронуться. Но тот сидит смирно, терпеливо ждёт, когда ему разрешат. — Ты точно в порядке? — обеспокоенно уточняет, и его забота бередит раны хуже заточенного ножа. Чонсу просто напросто не привык к такому трепету — Сынмин всегда был сух, сдержан и отстранён. Родители… остались лишь двумя смазанными именами в медицинской карте. Прямо перед двумя комментариями главврача: «Пациент склонен к самоповреждению — требуется особое наблюдение» и «аномальное заживление ран, возникновение нательных изображений в виде цветов — требуется особое наблюдение». Только вот дважды особого наблюдения Чонсу никак не замечает — максимум, который для него делают: не дают ножи в столовой и устраивают ежедневные проверки в конурке. Врачи и фельдшера тут не лечат. Здесь лечат сами больные — дети, как шаловливые коты, забираются прямо в сердце и греют его. Так вот, трепет. Он раздирает Чонсу грудную клетку, жаждет забраться под кожу и согреть, как полагается, но это пугает до покалывания в корнях волос. — Да, с тобой я в порядке, — Чонсу позволяет нелепой фразе дёрнуть уголки губ в наивной улыбке. Джуён в ответ тоже обнажает криво пляшущие зубы и выглядит абсолютно лучисто даже в полностью чёрной одежде. — Снимешь? — уже риторическим тоном произносит он, кивая головой на серую кофту и майку Чонсу. Тот размаргивается, но скромно раздевается — аккуратно кладёт объёмную кофту на кровать, боязливо стягивает футболку через голову, оставаясь без привычного щита. Ну всё. Финал. Теперь Джуён видит всё это безобразие и мракобесие уродства. Волосы вздымаются дыбом от холода азалистого воздуха и пронизывающего внимания Джуёна, тут же замечающего чужой задушенный в горле дискомфорт. — Боишься? — с пониманием. — Нет, холодно просто, — Чонсу скрещивает руки на груди, как покойник, и растирает плечи. Закрывается на самом деле. Джуён же непреклонно подскакивает с кровати, противно бряцнувшей металлическими внутренностями (похоже, сломались чьи-то свинцовые кости), и захлопывает распоротую форточку. Все звуки умирают за размытой чистотой окна, а внутри остаётся лишь сдвоенное дыхание и что-то необычайно интимное. Смотрят. Друг на друга — друг в друга. Дрожат. Сверкают в молочном сумраке флуоресцентными зрачками. Чонсу опускает руки. Не знает, куда их деть, и просто ковыряет швы на штанах. Джуён шумно выдыхает — поражён. — Их так… так много, — задушено сипит он. — Мне жаль, Чонсу. Цветов — море. На животе пара. На груди. А руки — словно букеты, все увиты стеблями и лепестками. Тут и там распускаются красочные, словно только сорванные соцветия, клеймящие вывернутые суставы. Джуён опасливо подходит, боясь спугнуть натянутого вот-вот лопнущей струной Чонсу, и вникает долгим взором в магические рисунки. — Расскажешь о каждом? — Джуён сорвано шепчет, будто разбивается на осколки от одного вида безобразных ран. Они настолько отвратительны? Пожалуй. — Шраме? Я уже не помню, почему… — Нет, — прерывают, — о цветах. Я в них ноль без палочки, хотелось бы больше понимать. Чонсу слегка расслабляется, выдыхая, и кивает. Сразу же, не размениваясь на молчаливые переглядки, указывает на тот, что расположен ближе в левой ключице: — Это фиалка, символ гармонии. Её я получил лет в тринадцать. Тогда же я начал кашлять, — рассказывает Чонсу тихо, размеренно, будто сказку на ночь. Джуён внимательно слушает, разглядывает, но не прикасается ни кончиком пальца. — Это вот бегония, — Чонсу очерчивает контур жёлтого с оранжевой каймой цветка на левом предплечье. Морщится и прикусывает обветренные губы. — Злая, ужасная бегония. С неё всё и началось. Предупреждала ведь… — Кто? — Джуён непонимающе поднимает брови и мечется взглядом с цветка на мрачное лицо Чонсу. Тот поясняет с неясной дрожью в голосе — то ли от злобы, то ли от печали. — Бегония и есть предупреждение. Она говорит, что нужно быть осторожнее, но я её, как видишь, не послушал… Он обводит взором своё испещрённое ранами тело — борозда на борозде, кривизна на кривизне. Мутант какой-то. Чонсу бы это своё тело с радостью отдал кому-нибудь другому, скинул, как змея старую кожу — жаль, люди без тел жить не умеют. Иногда ему слишком хочется быть бесплотным духом без этой истасканной оболочки. А Джуён… Джуён абсолютно противоестественен в своём трепете, переживании и волнении. Он вдруг впитывается в хрусталики выжигающими химикатами и проникновенно спрашивает: — Можно дотронуться? Трезвон. Колокола бьют по совести. Монахи-чернецы отпевают душу Чонсу, совершенно погибшую от этой сакральной нежности, закодированной в двух словах. И у него не остаётся никакого выбора, кроме кроткого кивка. Пальцы Джуёна — холоднее ночи, трезвее юркого ручейка, роднее кровоточащего заката. Они невесомо касаются кожи, воздушно поглаживают бугристую убогость греха и забирают в ломкие ороговелые ногти весь отравляющий яд. Дыхание Джуёна — у самой шеи. Греет вразрез с холодом рук. Щекочет совсем нежно, прокрадываясь мурашками на затылок. — Не больно? — сажа ссыпается на бледные, осунувшиеся щёки, а Джуён продолжает делиться всей своей немногословной лаской. — Шрамы болят не здесь, — нешироко улыбается Чонсу и берёт в свою руку чужую, набитую исцеляющей звёздной пыльцой, прикладывая к груди, где выгрызает каждый новый удар сердце, — а здесь. В этот раз столбенеет Джуён. Его ладонь трясётся и прощупывает застывшую карамель грудины. Там, в недрах, доверенное ему сердце сжимается и плачет, вырываясь навстречу согревающему холоду. Разве не чудо? Пёстрое, колюще-режущее, взрывоопасное, с ним нужно грамотно уметь управиться. Чонсу сам не ожидает от себя такой смелости. Краснеет с малость пережатым горлом — но это не так, когда цветочный кашель ворошит желудок и рвёт лёгкие. Это — по-особенному. Немерено. — Какие цветы ещё у тебя есть? — неловко, очарованно спрашивает Джуён, чтобы перебить смущённую тишину с зардевшимися лезвиями скул. — Непорочная розовая лилия, ирис — символ чести, верный гиацинт, цветки вишни — надежда… Оно всё не моё. Разве я этого заслуживаю? Джуён безапелляционно мотает головой, выводя воздушные узоры по чужим плечам. — Нет, не заслуживаешь. Сердце жалобно сжимается в концентрированную точку с максимальной внутренней энергией. Рвётся, мечется, стенает. Скоро расщепится на невидимые атомы. Чонсу с несоизмеримой печалью смотрит в уверенные глаза Джуёна. — Ты абсолютно не заслуживаешь боли, которую сам себе и причиняешь. А все эти розы, лилии, подсолнухи… — сухой палец обрисовывает силуэт разлапистого солнечного цветка, — как их… гиацинты тоже — их верность и красоту ты как никто заслуживаешь. В это самое мгновение, когда за окном уже состаривается и засыпает всё живое, когда истины мира перестают иметь всякое значение, когда в их конурке въедаются в кисейные занавески только две чёрные кляксы теней — Чонсу чувствует, как что-то огромное, непомерно большое достигает кульминации. Если бы они были в какой-нибудь книге, то это обязательно была бы предпоследняя глава, в которой читателю вручают ключи от всех загадок, перемешав как следует и осклабившись иллюзией понимания сюжета. Но они не в книге. Они — в маленькой конурке, напоминающей гробик на несколько человек. Они — в вересковых сумерках голодного до историй и жизней апреля. Они — друг в друге, в самой изнаночной подноготной. — Ты прекрасный, Чонсу, — словно клянётся, произносит Джуён. — Я никогда не встречал такого хрупкого и стойкого человека одновременно. — Нет, это глупости… — мямлит в ответ Чонсу, содрогаясь от неприкрытого восхищения, сочащегося из каждого трепетного жеста. — Глупости это то, что ты отрицаешь в себе всё хорошее, — не давая ему договорить, Джуён непоколебимо отрицает. — Конечно, мы все неидеальны. Но тебе нельзя так жестоко относиться к самому себе, понимаешь? Доверительный шёпот резонирует от голых стен, прокрадывается по венам в предсердия и остаётся там, созревая в спелый гранат благодарности. Чонсу еле заметно кивает. Медленно поднимает взгляд от пола, путешествуя по бледным развалинам чужого потрёпанного тела. Нашлись — оба искорёженные. Вывернутые наизнанку. Выплаканные наизусть. До последнего нерва накалённые. И каждое касание — коллапс соседних галактик. Неотвратимый и прекрасно разрушительный. — Если я позволю тебе быть ближе, ты поможешь мне? — с придыханием спрашивает Чонсу, кладя холодную ладонь на криво выдвинутую шею, которую щекочут выжженные осветлителем и заботой волосы. Джуён словами не отвечает — вместо этого он окончательно разрывает тонкую плёнку их деформированных личных пространств. Клонится — и целует. Прямиком в фиалку на ключице. Чонсу — жарко. И холодно. И боязно. И до одури приятно. Губы у Джуёна — наждачка, сухие, обветренные и обгрызенные, но вся жемчужная нежность оставляет порезы куда более глубокие, чем ранки на губах и ножи в треморных руках. Главным образом следы от кротких поцелуев вонзаются в самую душу, и Чонсу одичало моргает. Ладони — внезапно в чужих волосах, ломких и рассыпчатых. Словно уголь. Задыхаясь от смеси чувств, Чонсу прижимает Джуёна к себе и утыкается носом в макушку, пропахшую прудной водой и искросыпительной юностью. Неужели люди способны чувствовать такую сильную любовь? И любовь ли это? — Джуён, ты… зачем ты так сделал? — потерянно спрашивает Чонсу, сглатывая ком эмоций пересохшим горлом. Тот отстраняется от израненной кожи с неким сожалением и совсем тихо отвечает: — Не знаю. Это что-то внутри меня. Бессознательное и искреннее. Джуён улыбается самому себе, этому «чему-то», засевшему в подрёберье, и не перестаёт залечивать старые шрамы прикосновениями. — Кажется, во мне это тоже сидит, — Чонсу признаётся, прослеживая взглядом каждое телодвижение без капли недоверия. — Я не понимаю, что это, но точно его чувствую. Оно такое… непривычное. Но мне нравится. Джуён кивает, останавливается вдруг на букетике из лаванды чуть левее выпирающей кости бедра и спохватывается: — А как твоя нога? Зажила? — он с беспокойством глядит на скрытое штаниной клеймо, появившееся несколько недель назад на тонкой, акварельной коже. Улыбнувшись широко, Чонсу обнажает душу и щиколотку. — Смотри, — кивает и поворачивается так, чтобы Джуёну было удобнее разглядеть смясорубленную ногу. На голени — шрам. Но его почти не видно из-за свежего цветочного рисунка. На Чонсу распустилась азалия. Фиолетовая. Уже родная и милая сердцу. — Серьёзно?.. — у Джуёна чуть ли челюсть не отвисает. Он с потрясением и восторгом рассматривает рисунок, перманентно отпечатывая на радужке. — Ну, я так красиво не нарисую. Так что серьёзно, — хмыкает Чонсу и лишается воздуха, когда Джуён примагничивается к нему объятиями. Кислород конденсируется углекислым газом на стенках лёгких, а ресницы шпилевидно хлопают. Джуён вжимается так, словно боится потерять Чонсу через пару мгновений, словно он потечёт миражом по крышам, как взошедшая медовая луна. Но Чонсу никуда не денется — лишь прижмётся в ответ так уязвлённо, трепетно, нуждаясь, что все страхи унесёт кровоглазый рассвет, который застанет Джуёна и Чонсу мирно спящими в обнимку на одной заскорузлой кровати. А наутро у Хёнджуна под подушкой вместо зуба окажется игрушечный паровозик.
Отзывы (9)